Часть 4
23 октября 2025 г., 10:11
— Блядь, Элисон… что же я натворил… — выдохнул он, словно из него вырвали что-то живое, выдрали с мясом, оставив внутри пустоту, которая теперь гулко отзывалась в каждом звуке. Слова сорвались с губ сипло, не как признание, не как раскаяние, а как последняя попытка убедить хотя бы воздух вокруг, что всё можно объяснить. — Но Кевин не пытался меня остановить…
Он говорил это слишком быстро, с какой-то болезненной, рвущейся надеждой, будто если произнести это ещё раз, то реальность изменится, подстроится под него. Будто можно переписать случившееся, если вложить в голос достаточно отчаяния. Он смотрел на Элисон глазами, в которых метались два человека. Один — тот, кто верил, что Кевин хотел этого, что всё было как-то по-другому, что всё не может быть настолько чудовищно. И второй — тот, обвинял его самого.
Эти двое рвали его изнутри, грызли друг друга, и в каждом вдохе слышалось, как трещит по швам его собственная голова.
Он задыхался между словами, будто воздух стал вязким, как густой сироп, и каждое слово приходилось выталкивать силой.
— Он не остановил… — повторил он почти шепотом, и глаза у него были пустые, блуждающие, потерянные, как у человека, который идёт по коридору без окон и не видит конца.
Элисон смотрела на него и видела, как он буквально разваливается на части — не телом, а чем-то глубже, чем плоть.
Плечи дрожали, руки судорожно теребили край футболки, ногти впивались в ткань до боли. Он будто хотел содрать с себя всё, что было на нём, как будто кожа стала слишком тесной, липкой, грязной.
Она смотрела на него как на что-то чужое, липкое, такое, от чего хочется отступить на шаг, но ноги будто приросли к полу.
— Ты хочешь сказать, что Кев… — голос Элисон дрогнул, и остальное имени, застряв у горла, будто нож, не смогло выйти наружу. Она замолчала, чувствуя, как внутри все опускается, как будто в животе что-то холодное расползается по венам. — Был не против? — выдохнула она, тише, чем хотела, почти шёпотом, будто боялась, что ответ окончательно разорвёт этот гниющий покой.
Сет поднял взгляд. Неуверенный, разбитый. В глазах — страх, тупой и живой. Он будто осознавал всё только сейчас, кусками, как человек, просыпающийся в холодной постели, не помня, где был, но чувствуя липкость на руках.
— Я не понимаю, что я, блядь, натворил, — выдохнул он наконец, почти беззвучно. Слова вышли с усилием, хрипло, как будто глотка у него была перерезана изнутри.
И, может быть, в какой-то гнилой, тихой, почти бессознательной части себя, Сет надеялся, что они оба — он и Элисон — решат сделать вид, будто ничего ужасного не произошло. Что всё можно будет объяснить, разложить по полочкам, вычистить до блеска. Что можно будет притвориться, будто он просто оступился, просто напился, просто перешёл черту и теперь отмалчивается, ожидая прощения. Что они оба решат игнорировать то, что он — тот самый, кто всю жизнь открыто плевался в сторону таких, как Кевин, — оказался с ним. Что теперь между ними только грязь, липкая, невозможная, ни вымыть, ни забыть. Но это было слишком наивно, даже для него.
Элисон выдохнула, звук вышел резким, с надломом, будто в горле застрял кусок стекла. Она хмыкнула, коротко, нервно, без радости, больше из отчаяния, чем из насмешки. Слова её потекли медленно, с трудом, будто каждое проходило через вязкую тьму.
— И как только тебя угораздило, а? — она усмехнулась, но в этой усмешке не было ни капли тепла. Только нервный тик, вырванный из уст, потому что иначе придётся закричать. — Чуть-чуть выпил? Или просто решил проверить, насколько глубоко можешь упасть? — она выдохнула и покачала головой, волосы прилипли к вискам. — Твою мать, Сет, я даже не знаю… злиться мне на тебя из-за измены или смеяться с этого.
Он сидел, сгорбившись, будто под собственным весом. Пальцы вдавились в лицо, ладони тёплые, влажные, пахли потом и чем-то кислым, дешёвым. Воздух вокруг стоял тяжёлый, глухой, будто за окном не вечер, а серое утро, когда небо висит низко и не даёт вдохнуть.
— Я выпил одну рюмку скотча, Элисон, — тихо, почти в глухоту, сказал он, не поднимая головы, — я мать его всё помню. Каждую секунду.
Она улыбнулась. Улыбка вышла деревянной, будто приросшей к лицу, и в ней не было ни тени иронии, ни злости — только эта мерзкая, натянутая вежливость, которой она пыталась удержать остатки самообладания.
— И как тебе? — спросила она, чуть наклонившись, будто боялась, что он не расслышит.
Что-то в её голосе вдруг стало чужим, не её. Может, это была Би. Элисон говорила почти так же: тихо, мягко, с той поддельной заботой, что только сильнее раздражает.
— Тебя отталкивает эта связь? — спросила она, всматриваясь в него, словно искала в глазах хоть крупицу ответа. — Попробуй подумать и ответить честно. Хорошо?
Он поднял голову. Сначала медленно, будто через усилие, будто шею ему кто-то держал. Губы сжались в тонкую линию. Взгляд был мутный, потухший, но под ним — злость. Глухая, тупая, без адреса.
— Нет, — выдохнул он. — Нет, я не чувствую… — вдохнул сквозь зубы, звук срезался наполовину, — я не чувствовал отвращения. Но это всё… — он замолчал, губы дёрнулись, — это всё, мать его, рвёт меня изнутри.
Он говорил, как человек, которому больше нечего защищать. Каждое слово шло с треском, будто рвётся что-то внутри — не кожа, не мышцы, а то, что было под ними.
— Я ненавижу их, — сказал он хрипло, будто выдавил. — Ненавижу этих... геев. Всегда. Всех. А теперь… — голос дрогнул, — теперь я один из них.
Элисон замерла. Мысль, такая простая и очевидная, прорезала голову, как заноза, застрявшая под кожей. Почему, чёрт возьми, она никогда не спрашивала себя, откуда у Сета эта глухая, упрямая ненависть, та, что прорывалась в каждом слове, в каждом жесте? Он всегда плевался, когда речь заходила о Ники, об Эндрю, о Кевине, — но ведь никогда не объяснял почему. Просто "ненавижу" — и всё. И все привыкли. Приняли как факт. Как будто это его конституция, данность, врождённая болезнь.
А теперь, когда он сидел перед ней — не дерзкий, не с ухмылкой, а выжатый до последней капли, пустой, как стакан после дешёвого скотча, — это «почему» встало в горле занозой.
— Вот именно, Сет, — выдохнула она, чувствуя, как в груди растёт злость, — завязывай со своей гомофобной хернёй. Почему ты вообще их ненавидишь так сильно? — спросила, но в голосе не было настоящего вопроса. Она уже знала. Или думала, что знает. Ответ, мерзко простой, медленно собирался в голове, выстраиваясь в цепочку событий, имён, фраз.
Хэммик. Конечно, Хэммик.
Сет опустил взгляд, плечи дрогнули. Он будто не хотел отвечать, но слова сами пошли, неровно, с надрывом:
— Он всё делает таким… вульгарным. Пошлым. Как будто специально. Как будто всё, к чему он прикасается, должно быть грязным, — говорил тихо, не поднимая глаз. — Ники вечно всовывает свои тупые, отвратительные намёки. Смеётся. Делает вид, что это просто шутки, — он сжал кулаки, — а ведь это не шутки.
Он замолчал, потом резко втянул воздух, будто боялся утонуть в собственных словах.
— Помнишь… в прошлый раз… — начал он, не глядя на неё, — когда Эндрю привёл Кевина в себя после… — запнулся. — После того, как у того случилась паничка.
Слова давались тяжело, будто он говорил о чём-то, что с самого начала было неправильным.
— Этот ублюдок Ники — не прошло и минуты, понимаешь, минуты, — как он уже кинул свой идиотский намёк. Как будто ничего не случилось. Как будто Кевин не лежал белый как мел, с трясущимися руками.
Он сжал челюсть.
— И все просто… приняли это. Смеялись. Даже Кевин тогда… не сказал ни слова. Эндрю только глянул на него, и всё. Тишина. А у меня внутри всё кипело, Элисон. Я хотел, чтобы кто-то хоть раз сказал ему заткнуться. Чтобы хоть кто-то показал, что это не смешно, что это… ненормально.
Он осёкся. В воздухе стало тихо, слишком тихо. Только стук сердца где-то в висках — и слабый запах дешёвой виски, смешанный с потом и чем-то ещё, чем пахнет страх.
О, как это забыть. Даже спустя недели, внутри всё ещё что-то дрожало от раздражения, от этого липкого, тянущего послевкусия чужой пошлости, прилипшей к их воздуху, к разговорам, к самому корту. Ники тогда хохотал, будто ничего не произошло, будто всё — просто очередная шутка, неудачный розыгрыш, тупая попытка разрядить атмосферу. Только вот разряжалось всё почему-то не в сторону лёгкости, а в сторону мерзкого, давящего чувства, от которого хотелось вымыть руки.
Сет тогда не сказал ничего. Просто стоял, молча, стиснув зубы, чувствуя, как под ребрами будто застрял раскалённый гвоздь. Его бомбило ещё потом, долго — неделю, две, может, больше. Ночами просыпался и не понимал, откуда эта злость. На Ники, на Кевина, на всех сразу. На себя. Особенно на себя.
Кевин, конечно, не был ему симпатичен — никогда не был. В нём всегда было что-то раздражающее: холодная отстранённость, будто он выше всех, будто никого и ничего не замечает. Но теперь, после той сцены, после того смеха, Сет ловил себя на странном чувстве — жалости. Горькой, неуместной, почти постыдной. Он тогда по пьяни проболтался Элисон, что, наверное, Кевину там пиздец как тяжело. Просто — тяжело. Слишком близко ко всему этому.
Сет не знал, как Кевин держится, как вообще выдерживает, когда рядом всё время этот вечно ухмыляющийся клоун с грязными намёками и тупыми шуточками, от которых любому нормальному человеку захотелось бы выколоть себе уши. Ники был повсюду, громкий, липкий, навязчивый — и ведь не отмахнёшься. С ним невозможно просто не общаться, он как плесень, растёт там, где его не ждут.
А Кевину приходилось. Приходилось быть ближе, чем хотелось бы, сидеть рядом, слушать, терпеть. Всё из-за этого странного переплетения — их всех связала кровь, чужая, но общая, какая-то гротескная, будто вылитая из одной формы. Эндрю, Аарон, Ники, Кевин — все они теперь в одной системе, и выйти из неё невозможно.
Сет сам себе противен. Даже не в том смысле, как бывает, когда делаешь что-то стыдное — нет. Это глубже, грязнее. Это ощущение, что ты провалился внутрь себя и там, под кожей, нашёл то, чего всю жизнь боялся.
Он ненавидел геев. Настоящей, слепой, липкой ненавистью, которая прячется под ребрами, шепчет, что мир был бы чище без всей этой вульгарной, разложенной напоказ мишуры. Ему казалось, что они портят всё, к чему прикасаются. Делают из любого разговора, из любого взгляда грязный анекдот, из любого молчания — предвкушение чего-то мерзкого.
Его выворачивало, когда Ники отпускал свои шуточки — будто всё вокруг обязано вращаться вокруг чьих-то членов и задниц. Сет всегда видел в этом слабость, отвратительную демонстративность, как будто без этого они не могут просто быть. Он не мог выносить этого вывернутого наизнанку самодовольства, этой нарочитой пошлости.
Всё у них выглядело будто через кривое зеркало — движения, голоса, даже слова. Слишком громко, слишком уверенно, слишком… нарочно. Сет хотел плеснуть в это ведро холодной водой, заставить заткнуться, сбить эту фальшивую браваду, под которой, как он был уверен, не было ничего настоящего.
Он ведь просто не выносил фальши. Или ему так казалось.
Но потом… потом он оказался на том самом корте. С Кевином.
И всё, что он считал прочным, устойчивым, правильным, — треснуло.
Он не должен был даже прикасаться к нему.
Он думал, что ненависть — это прочный щит, что она надёжно отгородит от слабости, от соблазна, от того, чего он сам не мог до конца назвать. Но всё это оказалось блефом. Стоило сделать шаг ближе, вдохнуть воздух рядом с Кевином — и весь этот щит просто рассыпался.
— Вам стоит поговорить с Кевином об этом- Элисон вздохнула, тихо, будто воздух в лёгких ей тоже казался лишним. Она потянулась к Сету, кончиками пальцев коснулась его плеча, попробовала что-то сгладить — хоть немного — но он дёрнулся, будто от ожога, резко вырвался, с шумом, с рвущимся изнутри глухим раздражением.
— Как блядь? — выдох у него сорвался почти визгом, хриплым, рваным, слишком живым, чтобы быть просто гневом. — Твою мать, Элисон, как я теперь ему в глаза посмотрю?
Руки его дрожали, не от холода — от того, что внутри всё ходило волнами, вязко, мутно, тяжело.
— Я не знаю, — он глотнул воздух, будто его тошнило им, — не знаю, из-за чего больше. Из-за того, что я с ним переспал, и теперь всё это крутится, вываливается из головы, будто я не контролировал вообще ни секунды, или из-за того, что, если я вообще попробую с ним заговорить, он мне просто вмажет. И будет прав, сука.
Он встал, не выдержал, шагнул к стене, упёрся ладонями в бетон, будто хотел сквозь него уйти. Плечи ходили.
— У меня перед глазами всё всплывает, — глухо сказал он, не глядя на неё. — Каждое движение, каждый звук, как дыхание у него сбивалось, как я держал его за шею. Всё это теперь липнет к мне, к коже, к рукам, не отмывается.
Он мотнул головой, как будто хотел вытряхнуть из неё эти обрывки — но они возвращались, с той же мерзкой чёткостью, с запахом пота, травы, крови, с его собственным голосом, которого он теперь ненавидел.
— Меня Эндрю убьёт, — произнёс он наконец, ровно, спокойно почти, как будто это уже факт, как будто он уже смирился. — Раньше, чем я даже взгляну в их сторону. И, может, правильно.
Она фыркнула коротко, с каким-то почти уставшим презрением, будто это всё — не разговор, а ещё одна сцена в вечной глупой пьесе, где ей приходится играть ту, кто притворяется, что всё под контролем. Скрестила руки на груди, наклонила голову чуть набок, наблюдая за ним, как за чем-то диким и нелепым одновременно. В её движениях было что-то вымершее, механическое, но в голосе всё ещё сквозил огонь, тот самый, что всегда поднимался в ней, когда речь заходила о чем-то грязном, человеческом.
— Ты сказал, что ты его трахнул, верно? — произнесла она спокойно, но слова ударили в воздух как камни. В комнате будто стало теснее, будто воздух начал густеть, липнуть к коже. — Не понимаю, в чём вообще стыдоба. Ты трахнул самого Кевина Дэя.
Она усмехнулась, но без тени веселья — просто движение губ, чтобы не дать лицу осесть в пустоту. — Или тебе не понравилось?
Сет будто проглотил что-то острое, что-то, что расползлось внутри, режа изнутри каждую фразу прежде, чем она вырвалась наружу. Плечи напряглись, будто под кожей что-то сжалось, готовое сорваться. Он стоял неподвижно, но в этой неподвижности чувствовалось больше ярости, чем в ударе. Воздух дрожал между ними, горячий, тяжёлый, пахнущий алкоголем, потом и чем-то чужим — как после драки, когда всё уже сказано, но никто не готов отступить.
— Эл, — выдавил он наконец, глухо, будто слова застревали где-то под языком, — я не настолько мудак, чтоб трахать его просто ради… ради этого, блядь.
Он резко втянул воздух, сжал кулаки так, что костяшки побелели, и будто боялся, что если не остановится сейчас — что-то хрустнет. Голос стал жёстче, но в нём не было злости, только глухое отвращение к себе, к ней, к тому, что всё вообще дошло до этого разговора.
— Просто ради того, что ты, блядь, называешь "опытом", — сказал он медленно, как будто проверяя, сможет ли удержать каждое слово, не сорвавшись на крик. — Я не… не такой.
Он усмехнулся, но эта усмешка была не про смех, а про отчаяние — короткое движение губ, как нервный тик. Взгляд на секунду метнулся к ней — и тут же снова в сторону, в пустоту, в стену, куда можно было бы уткнуться лбом, лишь бы не видеть.
— Ты думаешь, я трахал его ради этого? — спросил он уже тише, почти устало. — Тогда, может, мне и тобой стоит похвастаться?
Он прищурился, слова звучали глухо, но в них чувствовалась усталость, вязкая, тяжелая, будто он говорил сквозь пепел.
— Сказать всем, что трахал тебя. Если бы от вас двоих, звёздочек, только это и нужно было.
Элисон закатила глаза, медленно, с усталой гримасой, будто ей уже заранее было всё равно, что он скажет. Эта реакция была почти автоматической — защитой от того, что давно вышло за рамки их обычных перепалок. Воздух между ними был вязкий, тугой, с запахом дешёвого алкоголя, пыли и напряжения, что стояло в комнате так плотно, будто его можно было резать.
Сет молчал, не сразу поднимая взгляд. Он словно собирался с мыслями, хотя мысли эти были хаотичные, спутанные, не дающие собраться. В груди жгло, в висках стучало. Казалось, что всё, что он скажет, будет неправильно — как будто любое слово теперь способно только ухудшить.
— Ты сама не хотела знать подробностей, — наконец произнёс он, не глядя на неё. Голос вышел хриплым, будто изнутри его вытащили щипцами. — Нашего… секса с ним.
Он запнулся на слове, будто оно обожгло язык. Произнести это вслух оказалось тяжелее, чем он ожидал. Слишком явно, слишком живо всё вставало перед глазами.
Элисон не ответила. Только едва заметно дёрнулась — тонкое движение губ, чуть приподнятая бровь. Она будто ждала, что он продолжит, и в то же время надеялась, что он замолчит.
— Я не знаю, — выдохнул он наконец. Просто, тихо. Словно признался не ей, а самому себе.
Плечи его дрогнули, взгляд скользнул в сторону, в тусклое окно, где отражались неровные тени. — Не знаю, что именно там было. Не знаю, зачем. Не знаю, почему не остановился.
Всё это звучало как попытка оправдаться, но в голосе не было оправдания — только измождённое, усталое бессилие. Он говорил с тем же выражением лица, с каким люди иногда признаются врачу, что давно уже не спят, не едят, что им просто всё надоело.
Тишина снова заполнила комнату, и стало ясно, что ни один из них не хочет слышать, что будет дальше. Всё уже сказано. Остались только паузы между словами, длинные, липкие, наполненные чем-то, что не умирает даже после того, как разговор закончился.
Элисон выдохнула коротко, сквозь сжатые зубы, будто сама попытка оставаться спокойной стоила ей слишком дорого. Комната, где они сидели, казалась вдруг меньше, воздух тяжелел с каждой секундой, будто кто-то запер все двери и окна, оставив их внутри этого вязкого молчания.
— Итак, хорошо, — произнесла она наконец, слишком ровно, чтобы это можно было назвать спокойствием. — Другой вопрос. Где Кевин? — слова прозвучали осторожно, но в каждом слоге чувствовалась скрытая острота, будто она кидала их прямо в него, желая хоть как-то достать до того, кто прячется за этой тупой, виноватой маской.
Сет не ответил сразу. Он будто замер, ссутулившись, вцепившись пальцами в колени, словно собирался с силами, чтобы просто произнести что-то. На лице — смесь растерянности, вины и какого-то тупого неверия в то, что всё это действительно произошло.
Он медленно поднял взгляд, красные от усталости глаза метнулись на Элисон, и только после короткой паузы выдохнул:
— Я не знаю… — голос прозвучал тихо, ломко. — Я оставил его там.
Слова повисли в воздухе, туго, словно гвозди, вбитые в стены.
Элисон сжала губы, моргнула, чувствуя, как внутри поднимается злость — горячая, давящая, почти физическая. Не к нему даже, а к самому факту — к этой чудовищной безответственности, к тому, что он *оставил* человека, просто ушёл, будто речь шла не о живом человеке, а о вещи. Она чуть не сорвалась, пальцы напряглись, ногти врезались в ладони.
— Ты… оставил его там? — повторила она, едва слышно.
Сет опустил голову. Его плечи дрожали, будто от холода или от того, что тело просто не справлялось с тем, что происходило в голове.
— Я не знал, что делать, — глухо сказал он. — Он кончил и пытался придти в себя. Я думал, что если останусь… Эндрю…
Элисон не выдержала — в какой-то момент что-то просто оборвалось. Все эти минуты она держала себя, вцепившись изнутри в тонкую грань, пытаясь не сорваться, не дать крику вырваться наружу, но хватка соскользнула. Слова сорвались с губ почти без участия разума, хрипло, с надрывом, будто выдох крови.
— Какой же ты мудак, — сказала она, и это прозвучало не как оскорбление, а как приговор.
Она толкнула его — инстинктивно, без замаха, без расчёта, просто от усталости, от глухого отвращения, которое прорывался сквозь голос. Толчок вышел сильнее, чем она ожидала: табуретка под ним качнулась, задев пол, глухо скрипнула, и Сет рухнул вместе с ней, нелепо, почти беззвучно, как кукла, которой перерезали нитки.
Она стояла, уставившись в него так, будто пыталась прожечь взглядом дыру в его черепе. В горле стоял ком — не злости даже, а какого-то едкого, выжженного отчаяния, от которого хотелось то ли кричать, то ли смеяться.
— Иди и расхлёбывай это дерьмо, — выдохнула она, глухо, почти сипло, будто сама задыхалась от слов.
Каждое слово было как пинок, как удар в грудь — не столько ему, сколько себе, за то, что вообще вынуждена говорить это. Внутри всё клокотало, но не кипело — наоборот, остывало, гасло, оставляя после себя лишь пустую злость, тяжёлую и вязкую.
Она ещё долго — слишком долго — шипела проклятия, уже не выбирая слов. В них не было ни театральной истерики, ни злобы ради облегчения. Только какая-то уставшая, обессиленная ненависть, та, что приходит после бессонных ночей и бесконечных ошибок. Она шептала, потом говорила громче, почти рычала, чтобы хоть как-то заглушить тишину в голове, и каждое новое слово било по воздуху, будто обухом: чтобы Сет стал импотентом, чтобы у него отсохли руки, чтобы рот его пересох навсегда, чтобы не смог ни пить, ни говорить, ни прикасаться к кому-либо.
А потом просто замолкла.
Тишина снова заполнила всё вокруг, гулкая, мёртвая. Она тяжело выдохнула, как будто из неё выкачали воздух.
— Зная Кевина, он уже двадцать раз верёвку мылом натёр, — сказала она, не поднимая глаз. Голос был сухой, без интонаций, будто она констатировала факт, а не говорила о живом человеке.
Наверное, если подумать трезво — если вообще ещё можно было думать, — то Эндрю вряд ли бы рвал ему горло, если бы всё закончилось иначе. Если бы Сет не ушёл тогда, не оставил всё вот так — голое, обнажённое, дышащее в темноте. Если бы он хотя бы остался рядом. Просто остался, как человек, а не как животное, которое испугалось собственного отражения в чужих глазах.
Он ведь знал, где оставляет его. Там, на корте, где ещё стоял запах пота, резины, дешёвого спирта и чего-то, от чего хотелось задыхаться. Там, где свет прожектора ложился на бетон как на кожу, холодно и мёртво. Где по трещинам между плитами уже тянулся ветер, вылизывая следы, как будто ничего и не было. И Сет просто... ушёл.
Он мог бы придумать оправдание. Мог бы сказать, что не выдержал, что всё это было слишком. Что Кевин не нуждался в нём, не сказал ни слова, не держал, не остановил. Но он всё равно ушёл. Слишком быстро, слишком легко, как будто это решало хоть что-то.
И теперь — поздно.
Теперь этот корт, наверное, остался в его памяти таким, каким он был в ту ночь: с пустыми трибунами, с лёгким эхом дыхания в тишине, с чужим телом, оставленным на холодном полу. И, может быть, там, где-то в глубине, Кевин тогда лежал, не двигаясь, смотрел в потолок и думал, что никто не придёт.
И если бы Эндрю когда-нибудь узнал, как всё было на самом деле, — наверное, ему было бы всё равно, кто начал. Он бы просто взял Сета за горло.
И это, пожалуй, было бы даже милосерднее, чем то, что Сет теперь должен был носить в себе.