Давление. Предел

NC-21
Завершён
13
1
автор
Размер:
78 страниц, 34 527 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
13 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник

Как в первый и последний раз

Настройки
      — Мы гордимся тобой, милый, — ворковала мама.       Я не спал. Лежал в зыбком полудрёме и снова наблюдал, как сковывает тело паралич. Они приходили нечасто, но достаточно часто, чтобы я никогда не забывал это липкое чувство беспомощности, когда разум бодрствует, а тело предаёт. Ласковые слова всегда становились прелюдией к предстоящему кошмару.       — Видишь, братик, ты тоже часть семьи, — откликнулась сестра где-то сбоку.       Спасибо, Оливия. Но я не верю. Я давно уже не верю. Однажды ты уже говорила, что я стану частью семьи. Но тогда ты солгала. Оттолкнула меня и, улыбаясь, присвоила всё: любовь и заботу родителей, их внимание, их тепло.       — Оливер, не хочешь прогуляться с мамой? — голос матери снова тянул за ниточку, ведя к тревоге.       Я хотел. Когда-то. Пять, может, шесть лет назад. Но гуляла ты всегда только с Оливией, оправдываясь тем, что «девочки должны держаться вместе». А теперь… теперь я просто хочу проснуться.       — Я всегда буду рядом, — лгала она.       Эти слова звучали особенно ядовито из уст той, что выбрала Хитклифа и даже не оглянулась назад. Из уст той, что даже не пытается поговорить с родителями. Да, я понимаю, моя вина в том, что я родился мальчиком. Но ведь ты умная. Ты должна была понять. Ты моя сестра. Хотя кого я обманываю? Я всего лишь пытаюсь убить время в этой зыбкой утопии из пустых слов.       — Оливер, мама всегда тебя любила, я просто этого не показывала, — прозвучало без малейшей искренности.       Любила бы. Если бы я остался Офелией. Или если бы всегда был ею. Скрывала бы мою сущность за юбками и платьями, пока голос не сорвался бы в четырнадцать лет. Тогда пришлось бы объяснять отцу самой. Но он был отцом, который не брезговал памперсами и прочим детским дерьмом. Сам решил искупать меня, пока ты, обессилевшая после нас с Оливией, спала на диване. Тогда ему открылась «замечательная картина»...       — Оливер, ты сильный. Ты со всем справишься.       Справлюсь. Когда проснусь. Переживу ещё один день, такой же, как вчера, и буду ждать следующего паралича. Ведь не все сны одинаково скучны.       — Оливер, ты мой любимый ребёнок...       — Оливер, я рада, что ты мой брат...       Оливер, Оливер, Оливер... Семнадцать лет одно и то же имя! Нет, не семнадцать. Четырнадцать. Первые три года я был Офелией. Постоянно забываю...       Что это? Тёмная материя? Тень? Передо мной выросла бесформенная громада — тёмная, тяжелая, пугающая. Мать с сестрой поникли рядом, как выцветшие картины на фоне её удушающего присутствия. Оно будто стояло на месте, или приближалось с неистовой скоростью, как смерч. Притворялось спокойным, внушало уверенность, что со мной ничего не случится. Безобразная масса без очертаний то сжималась, то распухала. Господи, лишь бы исчезла. Лишь бы я вернулся в реальность.       — Оливер... — сердце билось, словно отбивало такт безумного вальса смерти. — Оливер.       Да, отец. Я здесь. Жалкий, слабый мальчик. Наверное, я весь в холодном поту, с перекошенным лицом, с глазами, полными рыданий. Да, это я.       — Оливер, ты мой сын, — голос звучал твёрдо, привычно.       Я знаю. Так написано в свидетельстве о рождении. Но я не чувствую этого. Совсем.       — Оливер, ты единственный наследник Брум. На тебе большая ответственность.       Я потерял всё. Едва появившись на свет. Просто родившись мальчиком.       — Ты должен быть умнее. Строже, смелее, амбициознее! — Голос отца будто обрушивался сверху, ломал меня. — Где все мои лучшие качества в тебе? Почему ты их скрываешь?       Скрываю, потому что боюсь тебя. Все эти качества — у Оливии. У меня остался только страх.       — Я таким никогда не был! В семнадцать я шёл во все тяжкие и плевал, что скажут родители.       Верю. Сейчас верю. И сердце вдруг замедлило ритм, будто это действительно разговор по душам.       — Не сдерживайся, сынок. Я знаю, ты не такой.       Я такой. И никакой другой. Нужно было воспитывать иначе, если хотел видеть во мне себя.       Не хочу больше этого. Заканчивай пытку. Уходи из моей головы!       Фигура теряла даже те размытые границы, что имела. Она разрасталась, превращалась в бурю гнева и ярости. Словно услышала мои мысли о воспитании и теперь бушевала от обиды. Зря я сказал это. Зря. Она рванулась ко мне, накрыла, поглотила. И последнее, что я помню после нашего «разговора по душам» — я, прижатый лицом к подушке, и подо мной расплывшееся пятно, больше самого сна.       Видимо, я начал задыхаться, биться в конвульсиях, и из меня вышла вся влага, оставленная на постели. Как и говорил, глаза были красные, мокрые, а из носа ручьём текли сопли. Я попытался приподняться на локти, чтобы сесть, но после паралича сил не осталось. Их попросту не было. Я тяжело рухнул обратно на кровать. Лежать на мокрой от пота простыне было противно и стыдно. Ноги гудели, будто вот-вот сведёт судорогой. Но этого не случилось, хотя я уже морально готовился к внезапной боли. Голова была ватной, казалось, что она кружится, но проверять я не решился. Остался лежать, решив подождать, пока прислуга позовёт к завтраку.       Но она так и не появилась ни через десять, ни через полчаса моего ожидания. Либо я проснулся слишком рано, либо наоборот проспал, застряв в параличе, и пропустил завтрак. Часы на стене показывали начало седьмого. Вовремя. Обычно я как раз встаю в это время. Покрутившись ещё минут пятнадцать, я решился подняться. Медленно напрягал мышцы, боясь судороги. Сел. Пол оказался удивительно приятным. Прохладный, гладкий. Никогда ещё я так не радовался полу, как после этой ночи.       Поднявшись, я осторожно проверил, выдержат ли меня ноги. Два шага и всё будет ясно. Со стороны я, наверное, выглядел ужасно: хромаю, тяжело дышу, цепляюсь руками за всё подряд. Добравшись до ванной, щёлкнул выключателем и яркий свет больно ударил по глазам. Я скривился и рефлекторно опустил голову. Холодная плитка сменилась тёплым ковриком перед раковиной. На зеркало я даже не взглянул: и так знал, что там ничего хорошего. Сразу наклонился к раковине и умылся ледяной водой. Она взбодрила. День только начался, а в лицее нельзя позволить себе клевать носом.       Скинув с себя растянутую футболку и слишком короткие шорты, будто обрезанные без причины, я залез в такую же холодную ванную. Ледяные бортики казались равнодушными к моему состоянию. Тело сразу отозвалось на холод, и я поспешил повернуть кран с горячей водой. Не то чтобы я жаждал тепла, но мёрзнуть в этом чёртовом холоде не хотелось.       Вода хлынула ледяная, и я отскочил от струи, будто ошпаренный, подставив только руку. Постепенно она нагревалась, и приятное тепло разливалось по пальцам, ненадолго возвращая ощущение жизни. Но вдруг поток стал обжигающим. Эта иллюзия исчезла, будто её и не существовало.       Я убавил горячую воду и разбавил её холодной. Температура стала чуть выше комнатной: самое терпимое за это утро. Но голова закружилась, тошнота подступила к горлу. Я наклонился вперёд, опустился на колени и, тяжело дыша, сдерживал рвотные позывы. В такие моменты казалось, что тело воюет само с собой. Постепенно отпустило. Сделав воду ещё прохладнее, я перевернулся на спину. Прохладные потоки стекали по животу рывками, и это немного успокаивало, хотя каждый вдох давался с усилием. Откинув голову назад, я подумал: «Что со мной творится?» Нужно быстрее закончить с купанием и достать аптечку. Снотворные и противорвотные на исходе, а покупать новые я не успеваю.       Потянувшись за гелем для душа, я понял, что сил на мытьё головы нет. Злясь, что мокрыми руками не могу ухватить гель и мочалку, я снова почувствовал, как накатывает тошнота. Она не уходила до конца, просто пряталась где-то глубоко и теперь напоминала о себе. Когда гель соскользнул с полки и упал мне на живот, а следом и мочалка, я тяжело выдохнул.       Проведя рукой по волосам, чтобы зализать их назад, я намочил мочалку, выжал её и открыл флакон. Сладкий, приторный запах ударил в нос. Желудок сдался. Меня вырвало прямо в ванну. Облегчение было странным, но за то желанным. За последние семь часов я ничего не ел и не пил, и в воде оказались только жёлчь и желудочный сок. Горло и нос жгло так, будто внутри разлили кислоту. Я опустил голову под воду, стараясь смыть остатки и прочистить носоглотку, и холод на мгновение стал напоминать не очищение, а наказание.       Я швырнул гель подальше и решил остановиться на мыле. Оно тоже пахло, но не так сильно, как гель. Под струёй воды начал растирать его о мочалку, выдавливая пену. Обтёр руки, шею, торс. На большее сил не хватило. Сев под напор воды, я смотрел, как пена стекает вниз по ногам. Может, и не мыть их вовсе? Всё равно пена уже попала. Мысли становились грязными, я начинал чувствовать себя чем-то вроде «грязнокровки».       Снова взяв мыло, я ещё раз намылил мочалку. Откинувшись на бортик ванны, вытянул одну ногу и положил её на край, чтобы не тянуться. Быстро, почти агрессивно вымыл сначала одну, потом вторую ногу. Развернулся так, чтобы подставить их под напор, не вставая — боялся, что не удержусь на ногах. Спину мыть я точно не буду. Слишком рискованно: может снова вырвать, а я ведь ничего не ел. Если продолжу рвать желчью, меня можно будет смело забирать под капельницу. В голове всё сильнее звучала мысль: тело становится чуждым, каким-то уставшим и сломленным. Те самые «приятные» побочки от параличей.       Я потянулся к вешалке, снял большое полотенце и, привстав на колени, обернул им себя с головой и торсом. Выполз из ванны, включил вентиляцию. Четыре вентилятора втягивали сухой, тяжёлый воздух и впускали свежий. Через пару минут стало легче дышать. Полотенце я набросил на голову, впитывая воду, что стекала после того, как я прочищал горло. Позже опустился к ногам и вытер их. Мокрую ткань закинул в корзину для стирки — этим займётся прислуга. Как и мокрой постелью. Объяснять появление пятна придётся, но, к счастью, не в подробностях. И так поймут что это пот, а не моча. Иначе на мою голову ляжет позор, от которого уже не отмыться.       Набросив халат, я вернулся в комнату. При виде кровати скривился. Снова вспомнился ночной паралич, о котором я почти успел забыть. Вместе с ним — навязчивая мать, чересчур искренняя Оливия и отец, которого будто и нет вовсе. Я повернулся к шкафу и достал заранее отглаженную лицейскую форму. Думаете, это сделала прислуга? Ха! Нет, всё я сам.       Не то чтобы я не мог позволить себе помощь, но их взгляды всегда выдавали отвращение. С того возраста, когда это стало слишком явным, — лет с тринадцати, — я сам стирал и гладил свои вещи. А вот у Оливии всё по-другому: ей всё подают на блюдечке. «Госпожа Оливия, вот ваша форма», «Госпожа Оливия, вам помочь с выбором туфель?», «Госпожа Оливия, какую причёску вы сегодня предпочитаете?». Голоса прислуги звучали почти заученными. Я попытался пародировать строгий тон старшей горничной Кейт, но получилось слабо. Она редко разговаривает со мной, и потому её голос в моей памяти звучал глухо и чуждо.       Накинув на влажные волосы полотенце поменьше, чтобы с них не капало на рубашку, я принялся застёгивать её. Вовремя вспомнив о дезодоранте, я направился к туалетному столику в противоположном конце комнаты. Там хранится моя косметика и средства гигиены. Я уверен, что тональный крем и консилер должны быть у каждого, чтобы маскировать следы недосыпа.       Надев брюки, я невольно вспомнил, как впервые столкнулся с необходимостью выглядеть «с иголочки». Мне было четырнадцать, и нашу семью пригласили на банкет к семейству Дон. Тогда я впервые самостоятельно гладил брюки, пытаясь вывести стрелки, и результат вышел из рук вон плохо. На том вечере я выглядел настоящим лохом, а друзья родителей лишь обменивались деликатными намёками на мой счёт. В итоге отчитали за это прислугу, которая затем устроила мне бойкот. Именно с того дня я твёрдо усвоил: за свой опрятный вид отвечаю только я сам.       Я невольно вспоминал неприятные моменты, когда открывал для себя новые умения из базовой рутины и ни разу не смог освоить что-то с первого раза. Приходилось садиться за справочники, статьи, читать советы, чтобы понять элементарные вещи. Готовка, уборка, стирка, глажка, оплата коммунальных счетов: тысяча и один шаг, чтобы пройти путь от беспомощного ребёнка до самостоятельного взрослого.       Карманные деньги я получал куда меньше, чем Оливия. Возможно, именно поэтому мне пришлось учиться финансовой грамотности, пока она могла гулять без счёта, зная, что в любой момент отец или мать любезно «накинут сверху» за её красивые глазки.       В дверь постучали. Не нуждаясь моего ответа, вошла Кейт, старшая прислуга.       — Доброе утро. Завтрак внизу, поторопитесь, — отрезала она сухо и тут же вышла, аккуратно закрыв за собой дверь.       Мне показалось, что она закатила глаза, когда я взглянул на неё. Ну и пусть. Всё равно мы почти не пересекаемся: разве что мельком на кухне, когда она заберёт мою посуду, — иногда, впрочем, она даже этого не делает, оставляет её мне, будто лишний раз напоминает, что я сам должен убирать за собой, — и закроет за нами дверь, когда мы с сестрой будем выезжать в лицей.       Я накинул форменный пиджак, но застёгивать его не стал. Терпеть не могу, когда одежда сковывает, поэтому всё: от кофт до пальто предпочитаю носить расстёгнутым. Захватив рюкзак, который уже ждал меня у двери, я ещё раз обернулся на кровать. Мысли о грядущем разговоре с Кейт и отцом неприятно кольнули. Он случится уже сегодня, сразу после лицея и подработки. Я негромко захлопнул дверь.       Теперь я нахожусь в «серой зоне» своего же дома. Так я называю это место, где могу пересечься с кем-то из семьи и… не начать разговор первым. Мать или отец останавливают меня только ради сухой информации или очередного замечания. Иногда кажется, что они вымещают на мне свою утреннюю злобу: понедельники, спешка, работа. Всё это срывается на мне. В такие минуты я стою молча, уткнув взгляд в потёртый линолеум, и чувствую себя мишенью, случайно попавшей под горячую руку.       Пока я спускался со второго этажа, раздалось громкое звяканье тарелок и столовых приборов. Прислуга сервировала стол. Я вышел из темноты коридора и заглянул в обеденный зал. Девушка-полукровка бросила на меня короткий, равнодушный взгляд и снова опустила глаза в тарелки.       — Доброе утро, — сказал я.       В ответ прозвучало только тихое, ленивое хмыканье.       Я оставил рюкзак у кухонного островка. На столешнице меня уже ждал мой «уголок»: стул, развернутый спиной к основному столу, салфетка под посудой, глубокая тарелка и стакан сока. Я поднял глаза на длинный стол. Там лежали три салфетки, три пары приборов, три стакана. Только для них.       Прислуга бросила в мою сторону взгляд, словно подгоняя: ешь быстрее и убирайся. Делать нечего. К тому же голод давил, особенно после утренней тошноты. Я сел на свой стул и опустил голову над одиноким завтраком. Ком подступил к горлу, глаза предательски защипало. Я всегда ем один. Ни разу за все эти годы меня не позвали к их столу.       Я взял ложку, зачерпнул овсянку, щедро политую мёдом. Поднёс ко рту и по щеке дрогнула слеза. Я тут же смахнул её ладонью и заставил себя проглотить кашу. Нельзя показывать слабость. Сколько лет я уже так сижу и всё равно не могу привыкнуть. Хотя иногда случалось чудо: когда родители уезжали вместе, Оливия садилась рядом со мной за островок. Эти редкие утренние завтраки были единственными моментами, когда тишина переставала душить.       От приятного воспоминания о редком утре с сестрой меня вырвали шаги, доносившиеся из коридора. Глухие, тяжёлые удары подошв отца, громкое цоканье каблуков матери, и всегда беззвучная поступь Оливии. Вскоре они вошли в зал: отец что-то энергично рассказывал, мать и сестра подхватывали его слова, смеялись. У кого-то утро действительно начиналось с лёгкости и радости.       Я даже не обернулся. Ложка застряла у меня поперёк горла в тот момент, когда они садились за большой стол. Отец, как истинный джентльмен, галантно помог матери и дочери удобно устроиться. А ведь и я ничем не хуже… Тоже мог бы отодвинуть стул, подать руку. Но это место словно навсегда отрезано от меня невидимой стеной.       Прислуга закопошилась рядом, подавая ту же овсянку и сок для Оливии, а для родителей — дымящийся кофе. Я смотрел, как всё это оживает вокруг них, и понимал: для меня в этой картине не предусмотрено роли.       Они продолжили болтовню. Обсуждали, кто как проведёт день и чем займётся вечером. Их голоса переплетались, заполняя зал лёгкой, почти уютной суетой. А я сидел в стороне и глотал свою овсянку, будто чужак на собственном кухонном островке.       Я тоже хотел бы заговорить. Рассказать им, что сегодня собираюсь взяться за выжигание по дереву. Спросить, знают ли они, что я неплохо рисую. Иногда хожу на пленэры: не ради искусства, а ради чужого человеческого тепла, чтобы хотя бы ненадолго почувствовать себя частью чего-то. Хотел бы показать им, что я владею бармен-шоу, что умею эффектно крутить бутылки и даже работать с огнём. Если бы мы были близки, я устроил бы им целое представление — флейринг или фаер-шоу.       Но мои слова так и остались комом в горле, тяжёлым и ненужным.       — Мам… — тихо начала сестра. И мать тут же склонилась к ней, словно только и ждала. — Я бы хотела с тобой пройтись по магазинам. Когда ты свободна?       — О, милая, давай на выходных? — мягко откликнулась Альба, её голос звучал так, будто всё остальное в мире перестало существовать.       — Хантер, не хочешь присоединиться? Нам будет очень кстати честное мужское слово.       — Конечно, я только за, — с лёгкой задержкой, отхлебнув кофе, ответил отец. — Как я могу отказать своим прекрасным женщинам?       А я? Я!? Я тоже свободен на выходных. Давай, Оливия, скажи про меня слово. У меня тоже есть это самое «честное мужское слово». Почему бы нам не выбраться всей семьёй в центр? Ну?..       — Я хочу присмотреть новые леггинсы для тренировок и новое платье. — Голос сестры стал певучим, словно нарочно выставленным напоказ. — Ах да! Я ведь вам не рассказывала: Айви Идальго, её семью вы точно помните, — они переезжают в Ромус до её поступления в Академию Святых и Великих. Она уже пригласила меня на девичник в честь ее переезда! Я хочу выглядеть идеально, чтобы Айви не решила, будто я теряю планку в моде. — Она сияла, её слова текли легко и свободно.       Айви Идальго!? Серьёзно!? Это чудовище теперь будет жить в Ромусе и учиться в Академии? За что мне такие испытания? Ведь именно она первой разболтала всем, что я на самом деле мальчик. Даже после того, как родители объяснили ей: обращаться ко мне нужно «он/его» и звать меня Оливером, она только кивнула, как послушная девочка, а потом снова продолжила свои издёвки. Я пытался жаловаться, но родители лишь отмахивались: «ей нужно привыкнуть». Ага, конечно. Я же чувствовал пятой точкой: ей всё прекрасно дошло с первого раза. Просто глумиться над мной оказалось куда интереснее!       Но когда это кончится!? Задирки, придирки, издёвки, унижения… Всё, что угодно, только не покой. А Оливия? Её никто и никогда не трогал. Никто не осмеливался даже косо на неё взглянуть. Она — идеальная. Дочь, подруга, помощница, наставница… девушка.       Я шмыгнул носом, и четвёртая — или уже пятая? — слеза скатилась к подбородку. Но ник то не обернулся. Никто даже не подумал спросить: «с тобой всё в порядке?»       Я уткнулся взглядом в тарелку. Овсянка уже остыла, вязкая, неприятная. Как будто отражение меня самого. Почему я всегда должен быть в стороне? Почему мой стул у чертового островка, как будто я заразный?       Внутри всё сжалось. Слёзы больше не катились, вместо них в груди разрастался тупой жар. Я сжал ложку так, что побелели пальцы. Если сейчас не сделаю шаг — так и останусь тенью, навсегда.       — Хватит, — выдохнул я почти шёпотом, но внутри это прозвучало как крик.       Я резко поднялся, стул громко скрипнул по плитке, и это заставило всех троих замолчать. Отец остановился на полуслове, мать зависла с чашкой, а Оливия приподняла брови. А я, сжимая тарелку с овсянкой, прошёл к большому столу. Шаги звучали так гулко, будто я иду по эшафоту.       Я поставил свою тарелку прямо напротив отца. Стул, который пустовал всё это время, заскрежетал, когда я его отодвинул. И я сел. Резко, уверенно, почти с вызовом. В зале повисла тишина. Все трое уставились на меня так, будто я только что нарушил древний запрет. Я поднял взгляд и, наконец, встретился с ними глазами.       Оливия смотрела растерянно, будто не знала улыбнуться или спрятать глаза. Мать встретила мой взгляд холодно, прямо, как на чужака, которому здесь не место. Отец лишь чуть дёрнул бровью и поджал губы, но раздражение в его лице нельзя было скрыть. Я сидел напротив них, впервые за долгое время чувствуя себя не невидимкой, а чужим среди своей же семьи.       Внутри всё трепетало от растерянности. Что сказать? Как продолжить разговор? Я оглянулся на каждого и решил, что мама — лучший вариант. Я уже открыл рот, чтобы спросить о её планах на вечер, как отец холодно и резко перебил меня:       — Смотрю, ты не голоден, Оливер? — он опустил кружку кофе и поставил локти на стол, подпирая подбородок.       К чему это он?.. Я не понял вопроса и сжался, как гусеница под тенью хищной птицы. Но ответить было нужно.       — Я голоден, отец… — выдавил я.       — Правда? Что-то не заметно, — нахмурился он, не отрывая от меня взгляда.       Я метнул глаза на Оливию, надеясь на хоть какую-то поддержку. Но она лишь в ступоре водила ложкой по тарелке, размазывая кашу. Я вернулся к отцу. Его явно раздражали мои задержки с ответом.       — Правда. Я даже половины не…       Он резко встал. Поправил края своего бордового пиджака и шагнул ко мне. Паника хлынула в кровь. Зачем он так близко? Ударит? Скинет со стула? Но он лишь аккуратно поднял мою тарелку. На миг задержал на ней взгляд… и перевернул мне прямо на голову.       Тёплая густая масса тяжело скользнула по волосам, липкий мёд потёк по вискам, капая на лицейскую форму. Руки задрожали. Что он делает… Разве так можно? В моих глазах застыл ужас как, впрочем, и в глазах Оливии.       Отец спокойно поставил пустую тарелку обратно и с тем же ледяным спокойствием произнёс:       — Ну что ж. Раз ты не голоден, подожди сестру в гостиной. Хотя я бы посоветовал — сначала в душе.       Я подскочил со стула и вырвался из зала. Слёзы жгли глаза, сбегали по щекам, а внутри горело отчаяние. Я взлетал по лестнице, вытирая их ладонью, и чувствовал, будто сердце рвётся на куски.       Я влетел в свою комнату, едва не сорвав ручку двери. Захлопнул за собой так, что стены дрогнули. Дрожащими пальцами дёрнул пуговицы на рубашке — ткань не поддавалась, я рвал её как мог. Липкая каша тянула ворот к шее, стекала под нее, щекотала кожу противным сладким холодом.       Брюки соскальзывали рывками, пуговицы и ремень казались запутавшимися намертво. Я торопливо сбросил их на пол, вместе с испачканной формой, не разбирая, куда падает. Хотелось только одного — смыть всё это, смыть его взгляд, его издёвку. Я рванул дверь в ванную, повернул кран до упора. Вода зашипела в трубах, заструилась ледяными каплями, потом стала горячей. Я шагнул под неё, не дожидаясь, пока тело привыкнет.       Горький ком в горле разорвался. Я закрыл лицо ладонями и зарыдал громко, с надрывом, так, что голос срывался на хрип. Слёзы смешивались с водой, но я всё равно чувствовал их вкус — солёный, жгучий, унизительный. Вода стекала по волосам, смывала липкий мёд, но не смывала то, что въелось глубже кожи.       Я упал на колени, упираясь руками в ванную, опустив голову давая горячей воде стекать по голове. Горячая струя обрушивалась сверху, но внутри было только ледяное чувство: я ничто, я лишний, я мешаю.       Я зачерпнул пригоршню воды и провёл по голове, смывая остатки густой липкой каши. Волосы стали тяжелыми, вода стекала по шее, оставляя за собой чистоту, которой так не хватало. Я медленно массировал виски, затылок, шею. Движения становились ровнее, дыхание постепенно приходило в норму. Гул в груди стихал. Казалось, я почти сумел выровняться, почти смог удержаться от полного срыва.       За что он так со мной? Разве так можно обращаться со своим ребенком? Ну подумаешь сел за общий стол... Я ведь ничего им не сделал? А я ведь всё еще хочу кушать...       Струя воды была горячей, будто обнимала, убаюкивала. Я прикрыл глаза и впервые за всё утро позволил себе глубокий вдох. И тут — лёгкий стук в дверь. Потом голос. Тонкий, осторожный, до боли знакомый.       — Оливер… всё у тебя в порядке? — тихо спросила Оливия.       Я застыл. Сначала хотел ответить честно. Хотел крикнуть, что не в порядке, что никогда не было в порядке. Но горло словно затянуло железным обручем. Слово вырвалось совсем другое, полное яда и отчаянной насмешки:       — Да всё хорошо… — мой голос дрогнул, превратился в хрип. — Зачем тебе переживать?       Последняя буква утонула в срывающемся я докрике. И всё рухнуло. Грудь свело, дыхание сбилось. Слёзы хлынули с новой силой, я сжал волосы в кулаках, уткнулся в колени и разрыдался так, будто внутри разрывалось что-то живое. Вода лилась сверху, забивая уши, и я почти кричал в пустоту, в шум, в пар, в закрытую дверь.       Вода смыла всё: кашу, липкий мёд, соль моих слёз. Когда я, наконец, перекрыл кран, зеркало в ванной отражало чужое лицо — бледное, опухшее, с красными глазами. Я вытерся в спешке, натянул свежую форму и задержал дыхание, пока пуговицы застёгивались одна за другой. Надо спуститься. Надо сделать вид, что всё в порядке.       Ступени под ногами отдавало пустым эхом. Каждый шаг звучал слишком громко, будто дом сам хотел выдать моё состояние. Сердце билось так, словно я всё ещё бежал. На полпути вниз я заметил её: Оливия стояла внизу, облокотившись на перила. В руках она вертела чашку с недопитым соком, но взгляд был устремлён только на меня.       Я сделал ещё шаг, и наши глаза встретились. Её лицо — обеспокоенное, растерянное. Моё — маска. Сухая, натянутая, будто ничего и не случилось.       — Ты долго, — наконец сказала она тихо, почти шёпотом. — Я ждала.       Я остановился на последней ступени. Хотел что-то ответить, но язык снова стал тяжёлым.       — Если у тебя что-то болит, то скажи, хорошо, Оливер? — требовательно произнесла она.        — Ага, — выдохнул я.       — Это не ответ, — не отступала Оливия.       — Да хорошо! — злобно выплюнул я, проходя мимо неё.       Она лишь нахмурилась и ушла на кухню, чтобы поставить стакан на стол. Вернулась уже с сумкой на плече, и я бросил на неё тяжёлый взгляд и молча протянул руку. Оливия тяжело вздохнула и отдала мне сумку. Я закинул её на плечо и провернул входной замок. Только собрался выйти, как на втором этаже появилась Кейт.       Мы оба обернулись, ожидая услышать что-то важное от родителей. Но она лишь пожелала Оливии замечательного и продуктивного дня, добавив, что отец просил передать, как сильно её любит, но не успел сказать — спешил в Академию. А мне Кейт велела не опозорить фамилию в очередной раз. Если точнее: «быть сдержаннее». Я не понял, к чему это было сказано. Или понял...       Мы вышли из дома на небольшой дворик, где возле машины уже ждал наш шофёр. Но Оливия остановила меня жестом, едва мы спустились со ступенек.       — Оливер... — она вдруг закусила губу и добавила: — Не делай так больше, хорошо?       «Так»... Да, я понимаю, о чём ты. Больше не показывать свой характер. Ладно, пока что не буду. Я ещё не отошёл от утра.       Девушка-полукровка коротко поприветствовала нас и открыла дверь для Оливии, чтобы та с комфортом устроилась в салоне. Я же обошёл машину и сам себе открыл дверь, забрался внутрь и передал сестре сумку. Вот ещё, чтобы какая-то девушка мне двери открывала. Она вернулась за руль, и мы тронулись.       Спустя несколько минут пути Оливия резко принялась рыться в своей сумке. Я делал вид, что мне это неинтересно, но когда она нашла какую-то розовую бумажку, то мягко толкнула меня локтем. Я бросил взгляд и презрительно посмотрел на неё.       — Это от Айви, — пояснила она, будто мне приятно слышать это имя. — Я понимаю, вы не близки, но прошло столько лет. Думаю, это приглашение.       — Тебя не смущает, что она устраивает «девичник»? Ты сама так сказала, — Я нехотя забрал у неё конверт и поверхностно пробежался глазами.       — Это я так думаю. У неё друзья не только девочки, — её слова слегка меня успокоили. Хотя, зная это чудовище, вполне может оказаться, что это всего лишь красиво упакованное издевательство. — Открой, и всё узнаешь.       Да, а заодно узнаю, осталась ли она той самой противной пиявкой. Конверт был нежно-розового цвета, без подписей и марок. Я аккуратно отклеил край и достал сложенный вдвое плотный лист. Всё, что произошло дальше, было как в тумане.       На вклеенной фотографии был я. Трёхлетний. В жёлтом платье, с хвостиком и бантом, в слезах. Тянусь к леденцу, который мама купила только Оливии. И кто-то, конечно, успел это сфотографировать.       У меня перехватило дыхание. А внизу красовалась «милая» подпись:       «Приветик, дорогая Офелия! Помнишь меня? Это я, твоя самая лучшая подружка детства — Айви Идальго! Удивлена? Ещё бы! Мы так давно не виделись, что я решила перебрать наши детские фото. Ах, сколько воспоминаний! Мне не передать словами, как я жду встречи. Поэтому заранее передаю приглашение на закрытую вечеринку! Только тсс... Это только для девочек. И не волнуйся — леденцы на палочке там обязательно будут! Уже отсчитываю дни до нашей встречи! Твоя Айви...»       И в этот момент во мне не осталось ничего, кроме безграничной ненависти. К жизни. К родителям. К Айви.       Моей ненависти и злости не было предела. Я сжал этот тошнотворно-розовый конверт с позорным письмом в кулаке и призвал маленький огонёк тёмной материи. Конечно же, это не ускользнуло от взгляда Оливии.       — Оливер, прости! Мне стоило проверить его прежде, чем дать тебе. Дай сюда! — она торопливо протянула руки, но я грубо отшвырнул их.       — Не лезь, Ви, — процедил я сквозь зубы и вновь вызвал тёмную материю.       Я подпалил уголок письма, и бумага начала быстро чернеть, скручиваться, осыпаясь пеплом. В салоне запахло гарью. Шофёр, видимо, почувствовав запах, встревоженно крикнула, но мне, честно говоря, было всё равно. Оливия только молча смотрела, как пламя пожирает конверт, её взгляд был смесью тревоги и жалости. Когда от розового письма остался лишь обугленный прах, я растёр пепел между ладоней и рассеял его в окно.       — Прости... Я не досмотрела, — осторожно сказала она, стараясь смягчить тон. — Мне не стоило давать тебе этот конверт. Я чувствовала, что здесь что-то не то.       — Тебе не стоило вообще брать что-то у Айви! — огрызнулся я. — Забыла, как она надо мной издевалась!?       Оливия промолчала. Конечно, что она могла ответить? Айви ведь никогда не трогала её. Наоборот — льстила, поддакивала, делала вид, будто они лучшие подруги. Пока мы перебрасывались гнойными фразами и обидными словами, шофёрка громко надавила на клаксон, привлекая внимание. Мы одновременно обернулись и поняли, что уже приехали.       В спешке начали поправлять одежду, приглаживать волосы, словно могли смыть этим остатки раздражения. Рубашки слегка примялись, воротники сбились, но всё равно нужно было выглядеть прилично. Мы забрали сумки и выскользнули из машины, наспех кивнув шофёрке в знак прощания. Из-за утреннего инцендента мы приехали позже обычного. Наверняка родители уговаривали Оливию ехать без меня, но она почему-то дождалась. И это, пожалуй, единственное, что сегодня хоть немного согревало.       У фонтана стояли наши одноклассники. Заметив нас, они махнули руками. Мы кивнули в ответ. Оливия вдруг оживилась, громко окликнув кого-то впереди. Я проследил за её взглядом и тут же узнал его — Леон Кагер. Он снял наушники, улыбнулся и, изменив направление, пошёл навстречу. Боже… хоть чьё-то лицо сегодня принесло облегчение. Я почувствовал, как уголки губ непроизвольно дрогнули вверх, а в груди защекотало. Похоже, это утро наконец решило не быть до конца отвратительным.       Леон, как всегда, двигался легко, будто ветер подталкивал его вперёд. Белые волосы слегка уложены назад, рубашка идеально заправленна, а на лице — нежная, но увереная улыбка человека, которому всё по силам. Он замахал рукой, и на миг я будто забыл про всё остальное: про кашу на голове, про холодный голос отца, про пепел, прилипший к пальцам.       — Доброе утро, Оливия,— бодро произнёс он, а потом перевёл взгляд на меня. — И тебе, командор. Вы чего такие кислые? Машина без кофе ехала?       Оливия неловко усмехнулась, но взгляд её всё время соскальзывал куда-то в сторону. Я тоже улыбнулся, но больше из вежливости, чем от веселья. Внутри всё ещё клубилась злость, липкая, как дым после пожара.       — Да нет, просто... утро не задалось, — тихо сказал я, стараясь не смотреть на сестру.       — Утро, говоришь? — Леон смехнулся. — Тогда день точно должен быть лучше. Судьба не может дважды облажаться подряд.       Я хмыкнул, пытаясь скрыть дрожь в пальцах. Он не знал, как я провёл утро.       — Было бы неплохо, — ответил я, хотя сам не верил в свои слова.       — О, кстати, — оживился Леон, — сегодня после занятий будут репетиции сценок на праздники. Ищут восьмерых парней. Оливер, не хочешь сходить узнать? — Он повернулся к Оливии. — И ты приходи, если хочешь.       — Посмотрим, — с привычной мягкостью ответила она.       Я кивнул, хотя понимал — у меня не будет ни настроения, ни сил. Всё, чего я сейчас хотел это просто пройти в класс, затеряться между людьми, чтобы никто не трогал. Мы втроём направились к дверям лицея. Толпа студентов гудела вокруг, кто-то смеялся, кто-то торопился, кто-то просто зевал, а я шёл между ними, чувствуя, как тяжелеет воздух. Оливия впереди что-то говорила Леону. О расписании, о преподавателях, а я слушал их голоса как сквозь воду. Мир будто стал тише, и где-то внутри, под грудью, снова шевельнулась пустота.       Я поймал себя на мысли, что слишком долго молчу. Леон что-то рассказывал о новом спектакле, о том, как один из их труппы взял не тот костюм, и среди бежево-розовых лебедей, он был тираном Макбетом. Он смеялся, жестикулировал, был живой, настоящий. Нет. Так нельзя. Нельзя позволить, чтобы он заметил. Леон и без того весь по уши в заботах: от домашнего задания до бесконечных репетиций, где он еще успевает помогать новичкам. Ему не нужны мои странности, мои «всё в порядке», за которыми спрятано нечто гнилое. Он заслуживает нормального друга, а не того, которого постоянно нужно потдерживать.       Я выпрямился, глубоко вдохнул и натянул на лицо что-то вроде улыбки.       — У тебя даже на каникулах репетиции, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал естественно. — Когда у тебя отпускные от балета?       Леон фыркнул, ухмыляясь.       — Никогда. Я знаю, что гуляю с вами очень мало, увы. — Он растерянно покосился на свою сумку. — Если варишься по чем нибудь, то я всегда на связи. Звони когда удобно.       Я усмехнулся, кивнув.       — Я не варюсь, просто... голова иногда занята.       Он легко хлопнул меня по спине.       — Вот и хорошо. Знаешь, мне кажется, если бы все были такими оптимистичными, как ты, мир был бы куда проще.       Оптимистичными. Это слово эхом отдалось внутри, иронично, почти обидно. Оптимист — потому что никто не видит, что у тебя под кожей.       Мы подошли к дверям класса, и я уже видел, как свет из больших окон падает на пол, как гудит толпа учеников, разбирая конспекты. Я втянул воздух, опустил плечи и прошёл внутрь, всё ещё с этой улыбкой, тонкой, как лезвие. Леон пошёл вперед, кого-то окликнул, а я остался чуть позади, позволяя ему утонуть в своей толпе дел и обязанностей. Пусть думает, что со мной всё в порядке. Так будет легче ему, а может, и мне.       Урок уже шёл своим чередом. Свет пробивался сквозь жалюзи, ложился на парты тонкими полосами, и весь класс дышал каким-то однообразным гулом. Преподаватель, высокий мужчина с вечно уставшими глазами, монотонно бормотал что-то о прикладных свойствах тёмной материи и их синергии в быту. Слова текли мимо. Я ловил только обрывки, не чувствуя в себе сил их складывать в смысл.       Я сидел на третьем ряду, у окна, и водил ручкой по полям тетради. Не писал — просто водил. Линии пересекались, превращаясь в сетку. Иногда я ловил себя на том, что просто смотрю на движение своей руки и думаю о том, насколько я исхудал за последние время. Всё казалось замедленным, как будто звук, свет, дыхание людей вокруг доходили до меня через плёнку.       Минут тридцать спустя дверь резко распахнулась. Весь класс вздрогнул. В проёме стоял Готье Хитклиф — взъерошенный, с расстёгнутым воротником, волосы растрёпаны, а на лице всё то же выражение невинности, с которой он всегда умудрялся выходить сухим из воды. Единая фамилия Хитклиф, которую имеет его образцовый старший брат Гедеон творит чудеса.       — Простите, я… я опоздал, — сказал он, тяжело выдыхая и облокачиваясь о дверной косяк. — Пробка, клянусь. Там вся улица стояла.       Буду откровенным, но у Готье с тёмной материей всё ужасно, и ему еще удается опаздывать на уроки по тёмной силе. Мне его даже жалко. Полная противоположность Гедеона. Если проследить, то никто не знает его кроме как: "младший брат Гедеона Хитклифа". Будто он не личность, а тень своего братца.       Преподаватель недовольно поднял взгляд поверх очков.       — Пробка, говоришь… надеюсь, не в голове? — буркнул он, но всё же махнул рукой. — Садись. И не мешай.       Готье скользнул в класс, и, проходя мимо, встретился со мной взглядом. На короткий миг, — почти незаметный, — он прищурился и кивнул в качестве приветствия, будто что-то понял. Я отвёл глаза, сделав вид, что что-то записываю.       Он уселся на соседний ряд, шумно уронив тетрадь на парту. И, как всегда, сумел нарушить это сонное равновесие. Кто-то зашептался, кто-то тихо хихикнул. Атмосфера сдвинулась, в ней появилось что-то живое, раздражающе громкое. А я… просто сидел, слушал этот шум, и чувствовал, как мне снова хочется провалиться в тишину. Всё внутри стянулось в тугой узел — раздражение, усталость, остатки злости, что ещё не догорели после утра.       Я обернулся на задние парты. Готье уже что-то шептал Леону, а тот, широко раскрыв глаза, глядел на него с удивлением. О чём они могли говорить? Если Леон ошеломлён, и при этом из-за Готье — значит, история стоящая. Их у него немного, но каждая появляется как вспышка. Странная, почти болезненно правдивая. Последняя, помню, была о драке где-то в закоулках Запретных Земель. Звучала как сцена из фильма, слишком дикая, чтобы быть реальной. Мне бы такую свободу... хотя, может, это не свобода, а способ убежать.       С ним действительно интересно не только болтать. Иногда мы переживали ужасные дни. У меня — ссоры с отцом, у него — вечные перепалки с братом. Мы уходили подальше от всех: на крыши заброшенных домов, в холодные лестничные пролёты многоэтажек или гуляли верхом вдоль Бискайского залива, где ветер вырывал слова прямо изо рта. Мы выворачивали друг другу душу, выплёскивали всё до последней капли и понимали — мы не заслужили всего этого. Особенно Готье. Когда он рассказал, какой Гедеон на самом деле, как обращается с ним… я только тогда начал намекать Оливии, что старший Хитклиф — ужасный выбор для любви.       Я узнал, что в его доме нет ни одного человека, с кем он мог бы быть собой. Он живёт среди «чужих» лиц, где каждое слово как шаг по стеклу. Узнал, как они познакомились со Скэриэлом Лоу, и почему их дружба родилась не из радости, а из тревоги. И что до Скэриэла у него не было никого. Ни одного по-настоящему близкого человека. А я в ответ рассказал о себе — о семье, о сестре, о том, как страшно смотреть в будущее, когда оно кажется пустым.       Мы молчали, потому что не знали, что сказать в ответ. Но в этом молчании было больше смысла, чем в тысячах слов. Мы просто благодарили друг друга за то, что хоть кто-то услышал наши несказанные, застывшие грёзы.       Мысли текли сами по себе — вязкие, тёплые, чуть горькие. Я будто снова оказался на той крыше, где ветер выл над головами, и Готье говорил то, что нельзя было произнести днём при людях. Всё смешалось: голоса, лица, запах мела и железа, мерное цоканье часов где-то над доской…       И вдруг — резкий, сухой голос прорезал воздух, как лезвие по стеклу:       — Брум!       Я дёрнулся, будто меня ударили током. Несколько голов повернулось в мою сторону. Сердце сжалось, но уже через секунду учитель добавил:       — Оливия Брум, к доске.       Не я. Её. Я выдохнул, даже не заметив, что всё это время задерживал дыхание. В груди неприятно защемило, будто внутри меня кто-то тихо рассмеялся. Сестра медленно поднялась, привычно отодвигая стул, и пошла к доске. Всё в ней было собранным, аккуратным, слишком правильным — даже походка. Ни дрожи, ни колебаний. Только лёгкое колыхание волос, поймавших солнечный луч из окна.       Я наблюдал за ней, как за чужой тенью. Она говорила что-то чётко, спокойно, почти безэмоционально, а я ловил себя на мысли, что не узнаю этот голос. Учитель кивнул, отметив что-то в журнале, и урок снова потёк своим вязким чередом.       Я пытался вернуться к реальности — к страницам тетради, к неровным строчкам конспекта, но мысли снова расползались, словно чернила по влажной бумаге. Снаружи за окном начал постукивать дождь — не сильный, а тот самый, тянущийся, когда небо устало, но всё ещё держится.       Готье тихо толкнул Леона локтем и что-то сказал. Те снова зашептались. Учитель не заметил — он всё ещё что-то чертил мелом на доске, с тем же мёртвым терпением, с каким шуршат листья по асфальту осенью. И вдруг стало ясно, что урок близится к концу. Время, казалось, растягивалось до предела, но вот прозвенел звонок — не спасительный, а просто неизбежный.       Тетради захлопнулись, стулья заскрипели. Все задвигались, заговорили громче, будто жизнь вновь хлынула в класс. А я остался сидеть ещё секунду — просто чтобы дослушать тишину между этими звуками. Мир снова стал слишком шумным.       Пришлось собрать мысли в кучку и начать укладывать вещи для второго урока. По расписанию шла химия. Я два дня подряд готовился к устному опросу у доски — до изнеможения, с кружением в голове и глазами, красными от конспектов. И только в последние минуты перед сном вспомнил, что есть ещё другие домашние задания. Хорошо хоть вчера вспомнил, а не сегодня — с ватной головой и полузакрытыми глазами.       Я задвинул за собой стул и направился к выходу, где у дверей уже столпился народ. Голоса, запахи, раздражённое шуршание тетрадей — всё слилось в один гул. Я протиснулся ближе и заметил перепалку между нашими параллелями. Прекрасно. Вот чего мне сейчас не хватало — утренней нервотрёпки на ровном месте.       — Задрали! Вы можете быстрее шевелиться!? Почему все остальные должны вечно ждать, пока вы удосужитесь собрать свои манатки и покинуть кабинет!? — прорычал на одном дыхании староста параллели.       — Перемена только началась! — Мартин выкрикнул прямо у меня над ухом так, что я почувствовал резкий писк. — У вас ещё семь минут, куда вам больше?       — Всего семь! — продолжал тот с напором. — Забирайте вещи и валите отсюда!       — Тебе что, семи минут мало, чтобы усесться на стул? — спокойно ответил Готье. Или мне только показалось, что спокойно — расстояние не позволило уловить интонацию. Когда он успел стать таким уверенным? — Ты сам тратишь своё время, споря. Просто пропусти нас — и мы уже давно были бы в другом кабинете. Прошу, не порть всем настроение с утра, ладно?       — Хитклиф… — сдавленно выдохнул староста, зло и почти с усмешкой. — У своего старшего брата научился, да?       — Не вижу смысла продолжать дискуссию, — холодно произнёс Готье, отчётливо разделяя слоги: — бес-по-лез-но. — И, не дав тому ответить, плавно прошёл мимо, скользнув между ним и дверным косяком.       Мы последовали за ним. Только, в отличие от Готье, не стали церемониться — просто напором вытеснили старосту с порога и всей группой двинулись по коридору. За спиной я почти физически чувствовал взгляд — тяжёлый, прожигающий затылок.       Воздух в коридоре был густой, душный, как перед грозой. Я поймал себя на мысли, что день только начался, а уже кажется испорченным. Всё будет идти наперекосяк, это чувствовалось. Видимо, такова судьба на сегодня — день, выстроенный на ссорах и мелких, раздражающих столкновениях.       Мы миновали лестничный пролёт, где пришлось почти силой замедлиться — толпа двигалась так медленно, будто вязла в невидимом тумане. Воздух был тяжёлый, пропитан гулом голосов. Наконец выбрались на второй этаж лицея — перед нами тянулся длинный коридор, а направо уходил другой, чуть уже. Мы свернули направо: вторая дверь от начала — кабинет химии.       Дверь была приоткрыта на проветривание, но времени ждать не осталось. После бессмысленной перепалки с параллелью мы и так потеряли почти пять минут. Мы зашли внутрь — и в лицо ударил горячий, сухой воздух, в котором смешались пыль, дождь и лёгкий запах мела. В классе было душно до тошноты: стены будто дышали жаром, а тело мгновенно покрылось липкой испариной из-за отличного отопления в середине тёплого октября.       Некоторые начали вытаскивать из сумок сухие салфетки, спешно вытирая лоб и подмышки, кто-то достал дезодорант и использовал его повторно. Мне стало противно — от духоты, от усталости, от ощущения, что всё в этом дне идёт не так.       Я вернулся на своё место — первая парта третьего ряда, у окна. Моё привычное убежище, где можно смотреть наружу и делать вид, будто всё остальное не существует.        Преподаватель химии вошёл почти сразу за нами. Закрыл дверь с глухим щелчком, и по классу прокатилась волна тишины. Намёк был очевиден: перемена окончена, даже если звонок ещё не успел прозвенеть. Сегодняшний урок целиком посвящён устному опросу.       Моя фамилия стояла в списке одной из первых — значит, отделаюсь быстро и потом смогу просто сидеть. Преподаватель достал журнал, аккуратно раскрыл его, положил рядом стопку листков со списком заданий и учебник — на случай, если кто-то запнётся. В этом он был человеком редким: помогал, подсказывал, и за это не слишком снижал баллы. Наверное, единственный учитель, к которому я относился без раздражения.       Он дал нам пару минут, чтобы собраться с мыслями и пролистать конспекты, пока сам отмечал отсутствующих.       Тема — алкены. Ненасыщенные углеводороды этиленового ряда. Олефины. Казалось бы, одна из самых простых тем за год. Когда я впервые открыл программу для одиннадцатого класса, чуть не выругался — сплошное повторение: алканы, алкены, алкины. Всё, что мы уже проходили. И всё же… какая-то странная тревога не покидала.       Зачёт по алканам мы сдали ещё на прошлой неделе — теперь настала очередь алкенов. Время, как всегда, пролетело пулей. Я развернул тетрадь — на обложке, в клетчатом ореоле атомов и молекул, я сам когда-то нарисовал смешные лица известных химиков. Учитель однажды отметил мою фантазию, и с тех пор я хранил тетрадь почти бережно. Лист за листом — и вот знакомая лекция. Чернила слегка расплылись, буквы плясали перед глазами. Я провёл пальцем по строчкам, будто хотел впитать их смысл.       Я пробежался глазами по общей формуле, изомерии, способам получения и химическим свойствам... Успел повторить всю информацию, которую учитель так доступно нам преподнёс. Я закрыл конспект, чтобы лишний раз не нервничать, и в этот момент начали вызывать к доске.       — Ансворт Ливио... — тихо и спокойно начал преподаватель. — Давай, начнёшь. Начнёшь, так сказать, наш гомологический ряд и быстрее всех вернёшься на место.       Ливио поднялся с первой парты и, взяв с собой тетрадь, вышел к лабораторному столу, ближе к доске.       — Зачем тебе тетрадь? Я уверен, ты справишься и без неё, — «профессор», если его так можно было назвать, пробежался глазами по списку вопросов, выбирая подходящий для Ливио. — Какое строение имеют молекулы алкенов и почему они менее стабильны, чем алканы? Мы ведь уже проходили алканы и даже их сравнивали. Ничего сложного здесь нет, — ободряюще сказал педагог.       «Что-то там связано с гибридизацией... это я, по-моему, плоское... А вот про стабильность не уверен...»       — Они имеют плоское строение вокруг двойной связи... — он запнулся и уже хотел раскрыть тетрадь, но учитель мягким жестом остановил его.       — Подумай. Не нервничай, — подсказал он.       — Менее стабильны, потому что... π-связь слабее σ-связи и легче разрывается в реакциях присоединения.       — Отлично, Ливио. Самое страшное позади. Учитель подошёл к доске и, взяв небольшой кусочек мела, написал систематическое название по номенклатуре ИЮПАК.       — Итак. Перед тобой 3-метилбут-1-ен. Нарисуй структурную формулу.       Он передал мелок Ансворту и аккуратно забрал у него тетрадь, пока тот был занят размышлениями. Через мгновение Ливио начал рисовать: выделил главную цепь из четырех углеродов, двойную связь разместил между первым и вторым атомом. Педагог утвердительно кивнул, хотя Ливио этого не видел. Заместитель он разместил у третьего атома. Затем дорисовал атомы водорода с нужным индексом, чтобы выровнять валентности. Закончив выводить корявую структуру, он отложил мел и запаниковал, не найдя тетради. Забрав её, он мигом рванул на место, даже не дождавшись оценки учителя.       Он в принципе был шуганый, его даже пытались затащить к психологу. А когда это всё-таки сделали, он нажаловался родителям, и те устроили скандал по поводу «принуждения». Короче, мы его лишний раз не трогаем.       — Хорошо... — учитель выставил оценку в журнал и принялся за дальнейшую «экзекуцию». — Оливер Брум. Наш лучик надежды на олимпиадах за последние годы.       «Ой, спасибо. Теперь-то точно не страшно. Страшно его разочаровать».       Я обернулся к Оливии после этой похвалы, а она жестоко показала на доску и беззвучно проговорила губами: «Удачи». Я уверенно встал и направился к доске, повернулся лицом к классу и заметил, как Леон показывает мне большой палец, а Готье скрестил указательный и средний пальцы в жесте надежды. «Я вам очень благодарен, ребята. Когда вы будете выступать, я тоже вас поддержу». Я повернулся к преподавателю и стал ждать вопроса.       — Объясни нам всем, почему реакция полимеризации этена идёт только при высоком давлении и в присутствии катализатора? — проговорил он и поставил прочерк у вопроса, чтобы отметить, ответил я или нет.       — Для разрыва π-связей и образования длинной цепи нужно активировать молекулы. Высокое давление и катализаторы обеспечивают эту активацию и устойчивый рост цепи, — чётко и уверенно ответил я.       Я увидел, как Леон заметно улыбнулся, а Готье восхищённо закивал головой.       — Хорошо, Оливер... Хорошо, — он откинулся на стуле и заглянул в листок с вопросами. — Не против, если я задам ещё один вопрос?       «Ну конечно, надо же меня помучить».       — Да, конечно, — ответил я, морально готовясь к чему-то сложному, но вопрос попался лёгкий, даже без формул.       — Как можно доказать наличие двойной связи в неизвестном веществе?       «Легкотня, я это ещё с 9 класса помню».       — Нужно провести качественные реакции на наличие кратной связи. Обесцвечивание бромной воды и реакция с перманганатом калия.       Он стремительно поднялся и рядом с формулой Ливио написал новую номенклатуру: «5-хлор-4,4-диметилпент-2-ен».       «Хм...Главная цепь из пяти углеродов...» Я принялся сразу записывать свои мысли, не тратя времени на обдумывание. Двойная связь между вторым и третьим атомом... Две метильных группы у четвёртого атома и хлор у пятого.       Я отложил мел и взглянул на учителя. Тот, почти не глядя на мои записи, тут же ответил:       — Как всегда, замечательно. Об оценке можешь не волноваться, — подмигнул он мне.       Наконец в груди расцвело тепло, и я не сдержал искренней улыбки. Меня никто не хвалит, кроме учителей, тренеров и наставников. Я неспешно вернулся на своё место, понимая, что теперь могу залезть в телефон и просидеть так до конца занятия. Такое позволялось только в дни зачётов, чтобы убить время после выступления. Я не сомневался — в журнале, как обычно, будет красоваться двенадцать баллов.       Следующей по списку шла Оливия. Одинаковая фамилия, но имя обеспечивало мне первенство во всех журналах по алфавиту. Хоть где-то повезло быть первым. Ей достался вопрос про озонолиз этена и его действие. В уме у неё не получилось быстро воспроизвести реакцию, поэтому она схватила мел и начеркала формулу на доске — за что учитель предупредил, что снимет балл. Оливия ничего не сказала, точнее, даже согласилась: справедливо есть справедливо.       Номенклатура досталась ей проще, чем мне, — «гексен-2», без заместителей. С этим она справилась на ура. За самовольство у доски получила одиннадцать. Но одиннадцать — это прекрасная оценка, так что, когда она вернулась на место, я протянул руку и легко коснулся её плеча.       — Молодец, — негромко сказал я.       — Ты был лучше, — ответила она.       — Вопрос был легче. — Мы продолжали перекидываться взаимными «стрелками».       — Зато формула сложнее.       — Брумы, — предупреждающе протянул учитель. — Похвастаетесь друг перед другом на перемене.       Мы одновременно склонили головы в виноватой позе. Что-что, а дополнять друг друга мы умели. Это не ускользало и от внимания матери, которая часто делала на этом акцент. В ответ мы только посмеивались: да, мы действительно были похожи. Внешность, немного — характер, жестикуляция, манера речи (по крайней мере, не в людных местах) и вечное стремление к первенству. Нет, мы не делили место любимого ребёнка — здесь и соперничать было не нужно. Он определился ещё давным-давно. Скорее это были наши личные сражения: интеллектуальные и, в какой-то мере, физические. Конный спорт, большой теннис, даже сёрфинг... хотя в тот раз мы потерпели общее поражение, пока волны торжественно обмывали наши головы.       Незаметно список приблизился к букве «К», где должен был выступать Леон Кагер. Мы с ним тянули на себе весь класс — на конкурсах, открытых уроках, олимпиадах. Оливия почему-то в это не лезла, аргументируя тем, что не хочет лишний раз покидать зону комфорта. Глупая. Отец бы боготворил её ещё больше, если бы она заняла хоть какое-нибудь место на олимпиаде. Пусть даже первое с конца.       Хотя, возможно, она просто не хотела лишний раз трогать меня. Всё ещё не могу простить ей, что поболтала компании о нашем… нет, о моём семейном положении. Теперь я — источник беспокойства. Стоит только появиться синяку на видном месте — сразу подлетает Скэриэл или Готье, с кучей вопросов: как я, всё ли в порядке, не бил ли отец.       Вообще, они бы хорошо спелись. Чистокровный и полукровка. Знаете пословицу: «Любви все возрасты покорны»? Так вот, здесь то же самое — только про чистоту крови. В неё ещё кто-то верит? Типа… жить с полукровками — ужасно, недопустимо, аморально, а вот трахать их в клубах — норма, способ заработка и часть современных реалий. Они хорошо ладят. Я вижу их счастливое будущее. И их детей. Ах, мечты… хоть бы кто-то был счастлив. Я, как всегда, беспокоюсь за всех, кроме себя.       Телефон вдруг пискнул — сообщение из общего чата по подработке. Я тут же открыл его, чтобы узнать, что случилось. Пролистал шестнадцать новых сообщений, и, судя по ним, мои коллеги обсуждали погоду на вечер. Действительно, хоть сейчас и тепло, синоптики обещали довольно холодный вечер. Чёрт. Я ведь не взял ничего тёплого. После последнего урока уже не будет времени заехать домой. Оплошал. Привык, что всё время тепло. Может, попросить Оливию принести худи? Нет. Ей там делать нечего.       Я сидел мрачнее тучи, чувствуя, как предвкушение вечернего холода уже прокрадывается под кожу. Мысль о том, что придётся мёрзнуть до позднего вечера, была почти физически тяжёлой. Оливия, будто прочитав мои мысли, аккуратно кинула завёрнутую записку.       «Что случилось? Кто пишет?»       Вот же контролёрша. Вечно суёт нос не в своё дело, будто боится пропустить момент, когда я наконец начну тонуть на этой подработке. Я торопливо черкнул ответ, лишь бы не пропустить новые сообщения в чате.       «Подработка.»       Я небрежно бросил уже смятую бумажку обратно — даже не посмотрел, долетела ли. Весь мир снова сузился до света экрана. «Тейлор: — Видели прогноз погоды? Придётся лезть в подвал раньше времени.» «Феликс: — Раньше времени? Уже половина октября!» «Клара: — В конце апреля я забирала пару коробок с вещами. После трёх привезу.» «Управляющая: — Спасибо, Клара.» «Феликс: — Не помните, в какой коробке бодики 68 размера?» «Клара: — Посмотри в чёрной. А если нет — в той, что с цифрой 4.» «Тейлор: — Нам вообще хватит тёплых одеял? Кто-то их считал?»...«Нужно примерно тридцаток, не считая маленьких.»

      «Их больше тридцати четырёх, я точно помню.» — ответил я Тейлор. — «Тоже в апреле считал.»

«Клара: — Лишние оставьте нам, пожааалуйста.» «Управляющая: — Оставим, конечно. Но тёплую одежду всё равно возьми. Вдруг придётся вставать посреди ночи.»       Переписка шла своим чередом, Тейлор лайкнула сообщение управляющей и исчезла. За ней — Феликс, оставив напоследок эмодзи, который почему-то казался издёвкой. Я не вышел. И правильно сделал. «Управляющая: — Оливер, всё в силе?»

      

«Конечно :)» — ответил я, стараясь не выдать, как от одной этой фразы внутри всё сжимается. Управляющая просто так это не спрашивает.

«Управляющая: — Отлично. На тебе сегодня Кристофер. Зуб режется.»       Я беззвучно взвыл. Едва пережил первый зуб — теперь второй? Почему так быстро, чёрт возьми!?

«Я не в силах...» — пошутил я, отсылая сообщение.

«Управляющая: — Ага. В столовой поешь — появится силы. Всё, ждём.»       Я даже не ответил. Просто уткнулся лбом в холодную парту, чувствуя, как будущая усталость просачивается в каждую клетку. Где-то глубоко, под шептаниев голосов и скрипом стульев, жила мысль: “вот он — мой личный круг ада”. Второй, точно. Потому что второй молочный зуб — это тоже испытание.       Повернув голову, я поймал взгляд Оливии. Она не отводила глаз, будто пыталась прочитать мои мысли. Я скривил рожу — не от злости, а от того, что прекрасно знал, какой немой вопрос у неё в голове. Она лишь пожала плечами: ты знал, куда шёл. Да, знал. Понимал. И всё равно пошёл. Потому что деньги не растут на деревьях, особенно если твоё — так и не выросло, а если вырысло, то быстро засохло.       — Хитклиф Готье, вперёд. — Голос учителя прервал моё вязкое молчание.       Я повернулся назад, чтобы успеть похлопать его по спине. Мы с Оливией сделали это синхронно, как по команде. Готье усмехнулся, будто благодарил без слов, и направился к доске. Взял мел — его талисман, привычка, способ удержаться за реальность. Когда он нервничает, ему всегда нужно что-то в руках: покрутить, поцарапать, сломать.       Я мельком подумал, что стоило бы сделать всем нам «камушки спокойствия» — маленькие, холодные, с трещинками, как символы нас самих. Пусть Готье держит свой, когда на душе снова становится беспокойно. Или, может, Скэриэл уже подарил ему такой. Ну и ладно. Ещё один не помешает.       Пока я воображал узоры на этих камнях, Готье уже чертил структурную формулу. Ай… перепутал заместители. Между четвёртым и пятым атомом. Но быстро исправился — даже чересчур быстро, будто исправлял не ошибку, а собственное дыхание. Учитель сделал вид, что ничего не заметил, и поставил заслуженные одиннадцать баллов. Хороший педагог. Не потому, что прощает, а потому, что видит, где ошибка — не в формуле, а в человеке.       После Готье остался последний ученик. Я уже чувствовал, как желудок начинает бунтовать от голода, будто требуя: выпусти меня отсюда. Скоро. Ещё немного. Один человек. Я заранее начал собирать вещи, чтобы потом не тратить время. Мир сжался до звука застёгивающейся молнии на рюкзаке — и слабого шороха бумаги.       Когда Якимихин, — Господи, я до сих пор гадаю, откуда родом эта фамилия и сама девушка, — вернулась на своё место, а учитель закончил с расставлением оценок, тот стремительно поднялся и взглянул на свои наручные часы.       — Почти все отлично подготовились. Яки, девять баллов — это хорошая оценка, — мягко заметил химик, когда Яки, Якимихин, с грустью опустила голову на парту.       Она всегда рвалась к идеалу, словно боялась, что мир рухнет, если она получит меньше, чем десять. Но чаще всего — сама не выдерживала собственных стандартов.       — До конца занятия десять минут. По правилам я не могу отпустить вас раньше пяти, но... — он запнулся, смущённо опустил голову, а потом неожиданно громко сказал: — Но я безумно хочу есть. И я знаю, что вы тоже. Ай-да в столовую!       Он сгреб журнал, учебник и прочий бумажный хлам, поспешив первым в коридор. По классу прошёлся волной облегчения жизнерадостный гул — от него у меня в висках будто что-то дрогнуло. Нам повезло: не придётся стоять в очереди среди малолеток и искать свободные столики.       Я подхватил свой уже собранный рюкзак и остановился перед партой сестры. Она неспешно складывала ручки и цветные карандаши в пенал, делала это так медленно, что мне хотелось одним движением смести всё в её сумку, схватить за локоть и утащить прочь. Видимо, она забыла, что я толком не ел с самого утра.       — Оливия! Быстрее! Что можно так долго делать!? — застонал я, поднимая взгляд на выход, где Готье и Леон уже ждали. — Вон, даже Леон с Готье собрались!       — Я не могу найти влажные салфетки, — спокойно ответила она и, махнув ребятам, чтобы шли без нас, продолжила: — И не ори. Что там с подработкой? Ты там чуть себя не душил.       Я закатил глаза, но промолчал. Хорошо, что класс уже опустел.       — Бросай её, Оливер... — она смотрела на меня почти умоляюще, застёгивая пенал. Ещё чуть-чуть — и заплачет. — Хотя бы в... — её голос стал тихим, низким: — в Запретных Землях...       — Нет. — Сухо отрезал как ножом. — Не брошу. Только там я могу работать после уроков.       — Работай только по выходным в Ромусе! Этого будет доста...       — Не достаточно! Всё. Разговор с тобой окончен. Задрала.       — Оливер! — крикнула она мне вслед, но я уже шагнул в коридор.       Ты даже не представляешь, как я ненавижу свою подработку в Ромусе. Мне двух дней с головой хватает — субботы и воскресенья. Мои зубы заскрипели, когда я вспомнил свой первый «удачный» рабочий день. Нет, я не опоздал, не нагрубил, не терял деликатность. Просто… этот день был неправильным с самого начала.       Я пролетел по лестнице вниз, повернул налево, потом направо — и толкнул прозрачные двери столовой. Тишина ударила неожиданно. Нет, внутри болтали мои одноклассники, смеялись, кто-то кидался хлебом. Одно дело когла здесь собралась вся школа, а когда только мой класс. Я прошёл мимо шведского стола — того самого, «шведского» только по названию — и направился к столику, где сидел Леон.       Он не ел. С тех пор как балет перестал быть просто хобби и стал профессией, он питался только графиками и цифрами калорий. В последний раз я видел его обедающим в шестом классе. Однажды, на последнем лестничном пролёте, у выхода на крышу, я застал, как он в отчаянии ел сухой хлеб. А рядом стоял Кливленд Маккинзи — протягивая ему плитку шоколада.       Я помню, как у Леона дрожали руки. И как он, не в силах совладать с собой, разрыдался от простой еды. В тот момент я впервые увидел, как человек ломается не из-за боли, а от голода — физического и… наверное морального. До сих пор не знаю, почему именно я стал свидетелем. Может, потому что сломанные всегда чувствуют друг друга? Хотя, я не особо чувствую себя сломленным.       Я скинул рюкзак на небольшую лавку и кивнул Леону.       — Последи, пожалуйста.       — Да, хорошо, — коротко ответил он и подтянул мой рюкзак ближе к себе.       О да... пора есть.       Я направился к шведскому столу и подхватил поднос. Металл под пальцами был ледяным. Поставив поднос на узкий железный стол, по которому нужно было его проталкивать, я стал разглядывать унылый выбор блюд.       Сначала шли первые. Среди них — крем-суп и редкий суп с фрикадельками. Хотелось чего-то посущественней. Я взял глубокую тарелку, окунул ополоник в густую жёлтую массу и налил себе до краёв. Сухарики вместо хлеба осыпались сверху небольшой горочкой, что танула от веса. Поставив суп на поднос, я вернул ложку и двинулся дальше. Вторые блюда я никогда не беру — считаю это лишним. Дома днём ем только первое, второе — вечером. Сейчас тоже не собирался брать ничего из круп. На десерт — творог с вареньем и сладкий чай.       Подхватив ложку и вилку, я поднял поднос и направился обратно к столу.       — Мг... — промычал Готье, облизав ложку. — Он силком сдирал меня с кровати. Я так хотел спать, что даже не помню, что он говорил.       — Да? — переспросил Леон, не отрываясь от телефона. Когда, наконец, поднял взгляд, мягко заметил: — У тебя уголок рта в супе.       Он наклонился, выдернул салфетку и передал Готье.       — Ну я же ем. Спасибо.       — Кто тебя с кровати сдирал? — спросил я, ставя поднос рядом.       — Гедеон. Он не в Академии — ему к десяти на экскурсию.       Я только открыл рот, чтобы спросить, почему пунктуальный Гедеон был дома в одно время с Готье, но он опередил:       — Э... ты прям мысли читаешь.       — Просто знаю, какой вопрос ты бы задал, — ответил он, зачерпнув суп. — Хм... Сегодня он тоже раньше вернётся...       — Это плохо? — подхватил Кагер.       — Как сказать... — Готье проглотил ложку супа, чуть опустил глаза. — Закроется в комнате до ужина, а потом пойдёт в кабинет отца. Может, и не плохо.       Он пожал плечами и замолк. Словно сказал лишнее.       — Оливер, ты чего сегодня такой рассеянный? — вдруг спросил Леон.       Моё сердце сжалось. Ложка зависла на полпути ко рту. Слишком много ты сегодня задаёшь вопросов, Кагер.       — Я тебе уже отвечал. Утро не задалось.       — Это я уже слышал. Я рассчитывал на подробности.       Готье, с опущенной головой, метнул взгляд то на меня, то на Леона.       Подробности хочешь? Рано утром — паралич. Меня вырвало от непонятно чего. Отец вывернул еду мне на голову. Я рыдал в душе, а потом сел в машину с застывшей улыбкой и пустым горлом. Но зачем ему это знать?       — Чуть не проспал, вот и носился по дому, ничего не успевая, — выдохнул я, притворно устало.       — А-а-а... Так вот почему вы поздно приехали.       Поздно... Мы приехали до первого звонка, просто чуть позже обычного, дурачок. Давайте лучше сменим тему. Не хочу говорить об утре.       — Как там Скэриэл? Он мне до сих пор не ответил, — обратился я к Готье.       Тот уже почти допил свой суп, ведь всю гущу он съел раньше. Протёр губы салфеткой и смущённо ответил:       — Сегодня ночью приходил. Я не выспался, потому что мы болтали до рассвета.       — Что!? Серьёзно!? — я чуть не подавился. — Значит, как персонально явиться к тебе — можно, а как ответить мне на сообщения — нет!?       — Хах, — усмехнулся Леон. — Попроси его и к тебе ночами приходить. Будет честно.       От его слов Хитклиф, сидевший рядом, заметно напрягся. Ревность. Она будто сгустилась в воздухе, и ему стало трудно дышать. Конечно, между ними что-то есть. И это «что-то» он не собирается делить.       Тишина растянулась. Столовая вдруг стала слишком натянутой. И именно в этот момент влетела Оливия. — Там в коридоре... стая аборигенов, — выдохнула она, держась за грудь. — Мне пришлось ускорить шаг, чтобы они не снесли меня.       Видимо, не только наш класс отпустили раньше, потому что в ту же секунду раздался оглушительный звонок, и стеклянные двери распахнулись. Гул голосов ворвался внутрь, смешав запахи еды, звяконье столовых приборов и чужого смеха.       Оливия уселась напротив, аккуратно поправив выбившуюся из-за уха прядь, и поставила сумку справо от себя. Я только поднёс ложку ко рту, как её голос, тихий, но слишком уж колкий, заставил меня замереть.       — Булочка выглядит неплохо, — произнесла Оливия, не глядя на меня. Она аккуратно складывала салфетку, будто это было самым важным делом в мире.       Я медленно опустил ложку. В груди что-то неприятно дрогнуло.       — Прости, что? — спросил я, хотя отлично расслышал.       Она наконец подняла на меня взгляд — спокойный, почти отстранённый, но с той самой лёгкой укоризной, которую я ненавидел сильнее крика.       — Ничего. Просто констатирую. — Она пожала плечами и отодвинула пустую тарелку, на которой лежали её столовые приборы. Демонстративно пустую. — У некоторых, видимо, аппетит просыпается, даже если с утра было... не до еды.       Тон её был ровным, почти вежливым, но каждое слово впивалось в кожу мелкими иголками. Она не просила. Она констатировала мою бестактность, мою эгоистичность, заставляя меня самого почувствовать себя виноватым.       Готье снова уткнулся в телефон, а Леон заёрзал на месте, явно чувствуя нарастающее напряжение.       Я чуть не рассмеялся. Это было гениально и подло. Она не нападала. Она просто выставила меня свиньёй, которая набивает живот, пока её сестра сидит голодная. Хотя я-то видел, как она ела ту овсянку.       Внутри всё переворачивалось. Я стиснул зубы и встал, стараясь не перевернуть плаву и Готье вместе с ней       — Хорошо, — выдохнул я, и это прозвучало плоско и безжизненно. — Сейчас.       Я схватил поднос, ещё влажный от мытья прошлого ученика, и пошёл обратно к раздаче. Каждый шаг по кафельному полу отдавался в груди. Ненавижу этот звук — будто кто-то тихо отмеряет время, пока я сдерживаюсь, чтобы не взорваться.       Передо мной кто-то возился с вилками, шурша подносами. Запах еды, едва тёплый пар над металлическими крышками, запах дешёвого масла, супа и выдохшейся корицы от чая — всё это вдруг стало противным.       Я поймал себя на мысли, что с удовольствием бы сейчас перевернул этот крем-суп ей на голову. Чисто из мести, со зла, на эмоциях.       — Что взять? — крикнул я, когда подошёл к шведскому столу и обернулся. Она выровняла спину, вытянула шею, чтобы видеть меня.       — Всё равно. Что-нибудь сладкое. И чай.       Сладкое. Конечно. Как символ — пусть сахар заглушит хоть что-то изнутри.       Я повернулся к прилавку, взял тарелку с булочкой, набрал в другую тарелку творог, и неловко поставил рядом стакан чая. Руки почему-то дрожали, когда я нес поднос обратно. Когда вернулся, она всё ещё сидела в той же позе — руки сложены на коленях, взгляд в сторону, будто ничего не случилось.       Я поставил поднос перед ней, чуть сильнее, чем следовало, чтобы посуда звякнула.       — Прошу, ваша еда, госпожа. — едко бросил я.       Она коротко вдохнула, словно хотела что-то сказать, но промолчала.       Просто взяла ложку, тихо поблагодарила — без сарказма, без злости. И вот в этом её спокойствии было что-то, что раздражало ещё сильнее. Я снова сел на своё место, взял ложку, но суп уже остыл. Пар исчез. Вместе с ним — и остатки аппетита. Классно, просто замечательно. Но я не хочу есть холодный суп... У меня нет выбора.       Остатки перемены таяли. Люди потихоньку доедали, кто-то лениво смеялся у окна, кто-то спешил добрать чай, чтобы не опоздать. В воздухе висел запах подогретой пищи, сладкий и немного кислый — как перегоревший сахар.       Я сидел напротив сестры, глядя куда-то мимо, в точку за её плечом. Она делала вид, что занята булочкой, аккуратно разламывая её пальцами, будто каждый крошечный кусочек требовал отдельного внимания.Ни одного взгляда в мою сторону. И я, пожалуй, был только рад этому.       — Эй, слышал? — где-то за соседним столом хлопнул кто-то ладонью по столешнице. — Он реально упал прямо перед директором!       — Да ну, врёшь! — засмеялась девчонка, хрустнув яблоком. — Опять Краймер чудит?!       И снова смех, звонкий, живой. Он будто ударил по ушам, вытесняя остатки тишины между мной и Оливией. Я молча доел то, что оставалось, и отставил поднос. Металл лязгнул громче, чем хотелось. Оливия чуть дёрнулась, но не подняла глаз. Видимо, всё же заметила.       Просто скажи хоть что-то, — мелькнуло в голове. Или я скажу. И снова всё пойдёт по кругу. Но нет. Ни одного слова. Она пила чай — осторожно, не торопясь, словно тянула время, чтобы не вставать рядом со мной. Я наблюдал, как по стеклу кружки стекает тонкая капля. Свет падал на неё под острым углом, и на секунду она засияла — как крошечная искра, застывшая на краю. И тут же исчезла.       Где-то у выхода толкнули стул.       — Быстрее, скоро урок! — окликнули кого-то, гул голосов поплыл по залу, смешиваясь с шагами.       Оливия встала первой. Не глядя. Просто поднялась, поправила ремешок сумки и пошла к выходу, не оборачиваясь. Я последовал через пару секунд, не спеша, но чувствуя, как в груди нарастает неприятная тяжесть — от несказанного, от того, что снова не смог… не захотел?       — Готье, пошли, — тихо сказал ему Леон.       — Ага... — ответил Готье, смотря нам с сестрой в след.       Шум в столовой стихал. Только стук посуды, шаги и короткие обрывки фраз — как эхо чужой жизни, в которой нас сейчас не было места. И тогда прозвенел звонок. Резкий, металлический, будто отрезавший остаток воздуха в зале. Оливия уже скрылась в коридоре.       Я на секунду задержался, глядя на её спину, мелькнувшую за дверью, — и выдохнул. Слишком устал, чтобы злиться.       Коридор встретил нас густым гулом голосов и шагов — всё смешалось в привычный хаос. Кто-то спешил, кто-то шёл, как в тумане, держа в руках недопитый чай. Поток людей двигался к лестнице, и я просто влился в него, не пытаясь догнать Оливию. Она шла чуть впереди, и между нами всё время кто-то проходил — как будто само пространство старалось не дать нам пересечься.       Кабинет встретил холодом. Не физическим — каким-то внутренним, от стен, от воздуха. Я занял своё место у окна. Луч света скользнул по краю парты и остановился на моей руке, будто случайно выделяя её из всей сцены. Я провёл пальцем по дереву — там, где кто-то когда-то вырезал чью-то фамилию. Буквы стёрлись, но след всё ещё остался.       Как след от слов, которые нельзя вернуть обратно.       В классе уже сидели несколько человек — кто-то листал тетрадь, кто-то переписывал домашку на коленке. Воздух был плотный, с запахом мела и пыли, осевшей на подоконнике. Я опустился на своё место, поставил локоть на парту и уставился на доску, где ещё оставались следы прежней записи: небрежно вытертые буквы, как будто стирали их в спешке.       Учительница по литературе — женщина лет сорока с мягким, но уставшим голосом — вошла в класс.       — Добрый день, — сказала она, закрывая за собой дверь. — Откройте, пожалуйста, тетради. Сегодня мы заканчиваем анализ рассказа Лескова.       Я послушно раскрыл тетрадь, но взгляд скользнул в сторону. Оливия сидела через два ряда — спокойная, собранная, с идеально выровненными строками на странице. Она не поднимала головы, но я видел, как чуть сжимались пальцы на ручке.       Наверное, она всё ещё злится. И, честно говоря, я сам не понимаю, на кого больше — на неё или на себя. Я мог бы взять ей обед. Это ведь не сложно. Но почему-то, в тот момент, мне показалось, что это будет... уступкой? Признанием вины? Смешно. Какая-то тарелка супа, а из-за неё — такая тишина между нами.       Учительница прошлась по рядам, раздавая листы с вопросами.       — Итак, — сказала она, — давайте вспомним, о чём этот рассказ. Что хотел сказать автор? О чём он говорил между строк?       Где-то за спиной загудели голоса, кто-то шепотом повторял даты, кто-то в панике листал конспект. Я смотрел в окно. Солнечный свет дробился на стекле, пробиваясь сквозь листья. На миг всё вокруг показалось нереальным, будто я смотрел кино, а не сидел в душном кабинете.       Может, я перегнул палку? Она ведь просто волнуется. Хочет, чтобы я не работал там, где... где не стоит. Может, правда, ей не всё равно. И всё же... Почему каждый раз именно я должен сглаживать углы? Почему чувство вины так легко цепляется именно ко мне?       — …Оливер Брум, — вдруг произнесла учительница, и я вздрогнул. — Как ты думаешь, почему герой поступил именно так?       Я моргнул, пытаясь выцепить из воздуха вопрос. Герой... какой герой? О чём она вообще? В голове пусто. Тишина, как будто всё выветрилось.       — Эм... — начал я, лихорадочно вспоминая. — Наверное, потому что он... пытался... сохранить достоинство? Даже когда знал, что всё уже потеряно.       Учительница слегка кивнула.       — Интересная мысль. Хотя я бы сказала — не достоинство, а, скорее, остаток веры в себя. Но в целом, ты близок.       В классе кто-то хмыкнул, кто-то зашептался. Я облегчённо выдохнул и опустил глаза в тетрадь. Нужно быть внимательнее. Хватит витать в облаках.       — А вот ты, Оливия, — продолжила она, обратившись к сестре. — Согласна с мнением брата?       — Не совсем, — ответила Оливия ровно, без колебаний. — Герой не сохранял веру. Он просто не умел сдаваться. Это не одно и то же.       Голос её прозвучал спокойно, но я уловил в нём что-то — лёгкий холодок. Как будто она отвечала не только на вопрос, но и мне.       Учительница одобрительно улыбнулась:       — Хорошо сказано. Иногда упорство действительно заменяет веру.       Оливия вновь опустила взгляд в тетрадь, а я — на нее. Молчание между нами снова стало плотным, как стекло, через которое слышишь, но не можешь достучаться.       Я хотел бы извиниться. Сказать хоть что-то простое, вроде «прости, я был неправ». Но разве только я виноват? Она ведь тоже умеет делать больно — тихо, почти неосознанно, но метко. Иногда слова не нужны, чтобы ранить. Достаточно взгляда. Или молчания.       Учительница обвела класс усталым, но внимательным взглядом. Солнечный луч, пробивавшийся сквозь жалюзи, поймал кружащиеся в воздухе частицы пыли, превратив их в медленный, гипнотический танец.       — Лесков не просто описывает героя, — её голос прозвучал прямо над моим ухом, и я дёрнулся, — он заставляет нас задаться вопросом: а что движет нами? Страх? Упрямство? Или просто неспособность свернуть с выбранного пути? Её слова повисли в воздухе, будто обращённые лично ко мне. Я уставился на страницу, где строчки поплыли перед глазами, сливаясь в серое пятно. «Неспособность свернуть». А если путь изначально выбран не тобой? Если тебя поставили на рельсы с самого детства и требуют, чтобы ты катился строго по маршруту, не сворачивая?       — Брум, — я вздрогнул, сердце на секунду уйдя в пятки. Не я. Оливия Брум. Учительница смотрела на сестру. — Ты согласна с такой трактовкой?       Оливия подняла голову. Ни тени сомнения, ни намёка на внутреннюю борьбу.       — Герой не может свернуть, — её голос был чистым и ясным, как стекло. — Он прикован к своей идее, как к скале. Другой пути для него просто не существует.       «Прикован». Да. Именно это слово. Я почувствовал, как по спине пробежал холодок. Она говорила о литературном герое, а слышал я о себе. Прикован к своему полу, к своему имени, к роли неудачного сына в идеальной семье.       — Интересно, — учительница одобрительно кивнула. — А что же тогда его цепь? Гордость? Принципы?       — Одиночество, — негромко, но чётко сказала Оливия. И наш взгляд на секунду встретился. В её глазах не было ни злости, ни упрёка. Только усталое понимание. Она видела слишком много. — Он просто не верит, что кто-то сможет его понять.       В классе наступила тишина, густая и многозначительная. Ветер за окном затих, и даже пылинки в солнечном луже замерли. В этих словах было столько правды о нас обоих, что стало трудно дышать.       Учительница, удовлетворённая, перевела взгляд на других учеников, и урок покатился дальше, но для меня он уже кончился. Я сидел, глядя в заоконную даль, где медленно плыли облака, и чувствовал, как внутри затягивается тугая, болезненная петля. Она знает. Она всегда знала.       И когда наконец прозвенел звонок, он прозвучал не как освобождение, а как приговор. Стулья заскрипели, тетради захлопнулись, а я ещё несколько секунд сидел, не в силах пошевелиться, с остывшим комом в горле и одной-единственной мыслью: мы оба прикованы к этой скале. Просто держимся за неё с разных сторон.       Коридор после урока бурлил голосами. Двери хлопали, чьи-то шаги гулко отдавались под сводами, запах дорогих духов и бумаги смешивался в воздухе. Я медленно вышел из кабинета, закинул рюкзак на плечо и увидел, как Оливия шла чуть впереди — быстро, будто боялась, что я снова начну разговор. Хотя, честно говоря, я собирался. Хотел. Просто не знал, с чего начать.       Мы оба шагали молча. Иногда между нами пробегал кто-то из младших, смеясь и толкаясь, и это движение будто разбивало нашу неловкость на секунду, но потом всё возвращалось — тишина, холод, ком в груди. Я догнал её и схватил за локоть. Она резко дёрнулась, вырывая руку.       — Чего ты от меня хочешь? — бросила она через плечо, не останавливаясь.       — Хочу просто поговорить! Хотя бы на секунду остановись!       — О чём, Оливер? — она наконец развернулась, глаза сверкали. — Снова будешь оправдываться? Или обвинять меня?       — Я не... — я сбился, злясь на свою неповоротливость. — Может, хватит уже этого цирка? Ходить и дуться, как будто я...       — Как будто ты что? — она резко перебила. — Ни в чём не виноват? Как всегда?       — А ты ведёшь себя так, будто твои руки чисты! — вырвалось у меня, голос сорвался на хрип. — Сидишь такая правильная, с высока смотришь...       Я хотел продолжить, но в этот момент к нам подскочил Леон. Лёгкий, всегда с озорным блеском в глазах, он вынырнул будто из ниоткуда, хлопнул меня по плечу и, не замечая ледяной тишины между нами, выпалил:       — О! Вот вы где! Вы так быстро ушли, пришлось самому быстро собраться чтобы вас нагнать. Помните что говорил утром? Ищут людей для сценок. Я узнал, что будут дополнительные баллы тем, кто согласится. Это хорошая возможность повысить семестровые,— усмехнулся он.       Мы оба одновременно посмотрели на него. Сначала — просто взглядом. Потом — уже тем самым взглядом, от которого даже учителя предпочитают отступить.       — Нет, — отрезала Оливия.       — Спасибо, но без меня, — одновременно сказал я.       Леон растерянно моргнул.       — Э-э… Это же не спектакль по Шекспиру, а простая сценка. — Он пытался отшутиться, хотя сам уже понял что пришел ой как не вовремя.       — Я сказал — нет, — повторил я, чуть резче.       — И я, — добавила Оливия.       — Ну вы как дети, — усмехнулся он, поднимая руки, будто сдаваясь. — Ладно, сами знаете, что теряете...       Он отступил, но было поздно — волна раздражения уже накрыла нас обоих. Мы тут же забыли про Леона, и продолжили ровно с того места с которого остановились.       — Кто должен был смотреть, Оливер? Кто, если не я? — она шагнула ко мне, понизив голос до ядовитого шёпота. — Пока ты ночами рыдаешь в ванной, кто должен притворяться, что в нашей семье ещё что-то держится? Кто закрывает глаза на всё, лишь бы не стало ещё хуже?       — А тебе нравится это притворство! — я толкнул дверь косяка, и та захлопнулась с оглушительным стуком. — Тебя всё устраивает! Папочка с мамочкой — идеальная парочка, а я — просто позорная помарка в вашей биографии!       — Да заткнись ты! — её выкрик прозвучал резко и неожиданно громко. Прохожие замерли.      — Ты думаешь, мне легко? Видеть, как ты медленно гробишь себя, и знать, что я ничего не могу сделать? Потому что ты не слушаешь! Ты только орёшь! Или молчишь! Как трус!       — Трус? — я фыркнул, но внутри всё оборвалось. — А ты кто? Послушная кукла, которая боится лишний раз слово сказать против их священного семейного уклада?       Она вдруг замолчала. Дышала тяжело, смотря на меня с таким смешением злости и боли, что мне стало плохо.       — Знаешь что... Иди к чёрту, — тихо выдохнула она. — Иди к чёрту со своим самосожалением.       И развернувшись, ушла, оставив меня одного в пустом коридоре с комом в горле и звоном в ушах. Остался только запах её духов, смешанный с гортензией и чем-то резким — как послевкусие после слишком честного разговора. Леон стоял чуть поодаль, прислонившись к стене. Он смотрел на меня с видом человека, который вроде и хотел помочь, но теперь не знает — стоит ли что-то говорить.       — Не вовремя? — спросил он осторожно.       — Ещё как, — ответил я.       Я устало провёл рукой по лицу и посмотрел в сторону лестницы, где исчезла Оливия. Иногда кажется, что один неверный момент может отдалить сильнее, чем молчание. И, может быть, я снова что-то упустил.       Я стоял посреди коридора, не зная, в какую сторону сделать шаг. Мой взгляд метался между удаляющейся фигурой Оливии и Леоном, который уже что-то обсуждал с ребятами у доски объявлений. Внутри всё сбилось в ком. Мысли путались, перескакивали, сжимались до белого шума. Поговорить с ней… или с ним? Я хотел извиниться, но язык будто прирос к небу, и каждый шаг казался неправильным.       Телефон завибрировал в кармане — тонкое, почти спасительное дрожание.       На экране высветилось: Бернард.       — Але, — голос выдал усталость, хоть он пытался звучать ровно.       «Приветик, Оливер,» — насмешливый тон, с тем легким теплом, которое Бернард умел вкладывать даже в колкость. — «Уже забыл что я звоню первым? Что с тобой, молчишь..?»       — Просто... День, — я, с трудом натягивая улыбку, которую тот, к счастью, не мог видеть. Это я им манипулирую. Не он мной.       «День?», — он протянул это слово, будто пробовал на вкус, — «Это когда проснулся не с той ноги или когда сестра снова читает мораль?»       Я вздохнул, проведя рукой по волосам.       — Второе, — коротко.       «Значит по классике», — Бернард усмехнулся. — «Слушай, Оливер, хватит корчить из себя затравленного зверька. Это скучно.»       Ты ничерта не знаешь... Как можешь говорить об этом так легко..       — А тебе не скучно доставать меня?       Повисла пауза, наполненная отдалённым шумом школьного коридора из трубки Бернарда.       «Ты опять где-то между «хочу поговорить» и «лучше промолчать», да?» — тихо сказал Бернард, угадав всё по интонации. — «У тебя это прямо дар.»       Он в полголоса хохотнул, делая это так притягательно, что я захотел его услышать еще раз.       — С чего ты взял? — Я тоже попробовал усмехнуться, но получилось вяло.       «Потому что я тебя знаю. Ты сейчас стоишь, злишься на себя, и вместо того чтобы сделать хоть что-то, просто стоишь.»       Знает... Нет, не знаешь. Ты просто умеешь читать людей, благодаря своему врождённому таланту.       Эти слова прозвучали почти ласково, но с лёгкой укоризной, как касание холодной рукой.       «Знаешь, мне скучно терять тебя», — добавил Бернард, запоздало отвечая на мой ранний вопрос.       Я молчал. Сердце глухо билось в висках. Голос Бернарда — привычный, мягкий, почти домашний — контрастировал с напряжением, что стояло в нём самом.       «…Ты там вообще слушаешь?» — с лёгким смешком спросил Бернард.       — Слушаю, — тихо, почти шепотом.       «Ну и отлично. Тогда слушай дальше: вечером я позвоню тебе, и ты без отмазок, без лжи, без пропущенных звонков, расскажешь как прошел твой день.» — поучительно, но с заботой проговорил Бернард. Он видимо зашел в помещение, ведь я начал лучше слышать его голос.       — Хорошо.., — выдохнул я.       «Вот и славно. И, Оливер…» — пауза, короткая, но теплая. — «Не грузи себя. До выходных рукой подать. Скучаю...»       — Спасибо, — едва слышно сказал я. Спасибо что позвонил. Мне как то даже стало легче... Хотя это слово было неуместным. Но судя по всему он понял смысл.       Бернард усмехнулся. Я отчётливо это слышал.       «Конечно, спасибо. Я вообще редкий экземпляр. Всё, удачи.»       Связь оборвалась. Я ещё долго стоял, глядя на погасший экран, словно тот мог дать ответ, что со мной не так. Пойти за сестрой? Или поговорить с Леоном? Его разговор был мимолётной передышкой. Я успел расслабиться только когда услышал первые гудки... и последние. Я снова вернулся в реальность и проблемы вернулись так же моментально, как исчезли перед его звонком.       Я решил, что нужно сходить в уборную. Подтянув лямку рюкзака повыше, я направился к малой лестнице. Они находились в самых дальних концах лицея — слева и справа. Я вошёл в помещение, и в нос резко ударила вонь табака — смесь ягодных ароматизаторов, ментола и терпкого тютюна. Над потолком висела плотная серая дымка, и, казалось, она вовсе не собиралась рассеиваться.       Тупоголовые ублюдки, возомнившие себя взрослыми. Курят в школьных туалетах, смеются, давятся дымом — и ни разу не задумываются, что здесь, кроме них, есть ещё дети. Запираются по трое-четверо в последней кабинке и, даже когда их ловят, всё равно устраивают здесь курилку. Я откашлялся и зашёл в первую свободную кабинку. Хотя — все они тут свободные. Из-за этих засранцев все предпочитают ходить на второй этаж, к младшим классам, лишь бы не сюда. Но здесь, в отличие от того туалета, тихо.       Защёлка хрустнула, и смех из последней кабинки тут же стих. Кто-то крикнул, чтобы я назвал своё имя и убрался отсюда, но я промолчал, закрыл крышку и сел на унитаз. Опустил голову и зары́лся пальцами в волосы. Вжимая подушечки пальцев в кожу головы, я устроил себе неплохой массаж. Массировал виски, лимфоузлы, затылок — те места, где боль может стать невыносимой, физическое воплощение кортизола и норадреналина, выброс которых я не в силах сдержать.       Лекарств у меня с собой нет. А дома, может, не осталось даже парацетамола... Я забыл заказать их в аптеке на выходных. Может, у Оливии или Леона есть? Но если попрошу у них, Оливия устроит новый скандал, а Леон начнёт расспрашивать. Нет, нужно будет после лицея заехать и купить. А лучше — прямо сейчас заказать и просто забрать по дороге на подработку.       Я достал телефон из малого кармана рюкзака и глянул на время: до звонка ещё десять минут. Открыл приложение сетевых аптек Ромуса и в поиске набрал «парацетамол». Результаты тут же выдали несколько вариантов с низкими ценами и ближайшими аптеками. Я выбрал ту, что ближе к границе Запретных Земель — там всегда дешевле, чем в центре. И времени меньше уйдёт, и денег.       Парацетамол отправился в корзину. Теперь нужно было найти дешёвый аспирин. По-хорошему, стоило бы пополнить запасы спазмолитиков и обезболивающих, но тратить деньги без острой необходимости я не хотел. Куплю, когда понадобятся.       Из последней кабинки снова выкрикнули что-то грубое, но я был больше занят онлайн-оплатой таблеток, чем нахальными восьмиклассниками с палёными электронками. Едва я завершил заказ, кто-то из чистокровок дёрнул ручку моей двери — та затряслась, будто вот-вот слетит с петель. Я подхватил рюкзак, и когда ручку дёрнули снова, резко открыл дверь. Парень не удержался и отлетел к стене.       — Если не куришь — проваливай! — зашипел он, восстанавливая равновесие.       — Туалет — это не курилка. Люди сюда ходят по нужде, а не чтобы травить воздух, — ответил я холодно. — Уйду, когда сочту нужным.       Парень зло захлопнул дверь кабинки, отчего та закачалась от удара, но продолжать конфликт не стал.       Я направился к раковинам, что стояли рядом с кабинками, отделённые «полу»-стеной. Воздух здесь был чуть лучше, чем в середине — будто застоявшийся, но не пропитанный табачным дымом и чем-то ржавым. Затащив рюкзак на плитку, я вытянул небольшую сумочку. Надо проверить — вдруг где-то завалялся аспирин, а я просто не заметил. Хоть бы повезло…       Я начал рыться пальцами внутри, раздражаясь всё сильнее. Ничего. Ни одного блистера. Вены на руках натянулись, и я, не выдержав, просто вывалил всё содержимое на раковину. Сумку тряхнул с такой злостью, что часть вещей плюхнулась в мокрую раковину, а остальное рассыпалось по полу. Внутри вскипела злость — слепая, липкая. Хотел взвыть, но вовремя прикусил внутреннюю сторону щеки. Мелкая боль прожгла изнутри, на язык хлынула кровь — металлическая, холодная, как ржавчина. Щека пульсировала, но этот ритм успокаивал. В нём было что-то живое, понятное.       Я начал собирать вещи, когда из глубины туалета донёсся глухой, вязкий звук шагов. Не просто топот — будто кто-то шёл специально медленно, чтобы услышали. Не успел нагнуться за мелочью, как один подошёл и ногой раздвинул мои вещи. Я не видел, что он там рассматривает, но его смешок заставил меня поднять голову.       — У-у-у… Посмотрите! — протянул он, указывая своим товарищам. — Презики, тоналка и помада!       Он нагнулся, поднял бордовую упаковку презерватива и лениво размял её между пальцами.       — Не знал, что ты подрабатываешь мальчиком по вызову, — его голос был липкий, с тенью насмешки. — Сколько берёшь за ночь?       Он заржал. Остальные подхватили — громко, хрипло, так, что вонь табака стала гуще. Смех эхом отразился от кафеля, будто их было не трое, а целая стая.       Я чувствовал, как щеки горят. Не мог понять — от гнева или стыда. Наверное, от обоих сразу. Я сжал зубы и сгреб к ногам всё, что осталось на полу.       Ну и что им сказать? Всё, что я ни выдавлю, будет звучать как оправдание. Презервативы — на всякий случай. На случай навязчивых девиц, готовых разрушить чужую жизнь одной фотографией. Консилер — чтобы выглядеть нормально, когда под глазами синяки. Помада — Оливии. Её запасная. А рядом — её блеск, тушь, пудра. Чёрт подери, Оливия… Ты бы знала, во что всё это превращается, когда не твоими руками падает на грязный пол.       — Ну так что, по какому номеру тебя можно набрать ночью? — его голос стал низким, почти угрожающим.       Я достал телефон. Вбил в поиск: «парень на час». Экран вспыхнул холодным светом. Я скопировал первый попавшийся номер, вывел на экран и шагнул ближе — почти ткнул ему в лицо. Он замер. Смех сдох мгновенно. В глазах мелькнуло нечто — страх, растерянность. Он что-то буркнул про то, что «позаимствует презик», и, будто спасаясь, вылетел из туалета. Тишина обрушилась мгновенно. Воздух стал тяжёлым, как перед грозой.       Я швырнул телефон на рюкзак, чтобы не разбить, и упёрся ладонями в холодный мрамор. Голова кипела, будто внутри кто-то стучал молотком. Мир плыл — гулкий, дрожащий. Слёзы сами выступили на глазах, от боли, от усталости. Не от слабости. Просто организм не выдержал.       Я поднял взгляд на зеркало. Какой кошмар... Как давно я так выгляжу? Растрёпанные волосы, обветренные губы, сероватая кожа, покрасневшие глаза. Человек, которого я, кажется, давно перестал узнавать. Я наклонился к раковине. В воде плавали блистеры. Супрастин. Мотилиум. Атенолол. Ремантадин. Ибупрофен. Ибупрофен. Да. Хоть что-то.Я перевернул блистер. Пусто...       Дверь в туалет резко открылась. Я моментально выпрямился, смахивая слёзы тыльной стороной ладони, готовый к новой атаке. На пороге стоял Готье.       — Оливер, тебя... — начал он, но его взгляд скользнул по моему лицу, по раковине, по вещам на полу. Он замолчал.       Я ждал вопросов, но Готье лишь подошёл и начал собирать мои вещи. Я впал в небольшой ступор. Никаких «Как ты?», никаких вздохов. Он просто молча поднимал косметику, бумажки и прочую мою дрянь с пола. Он взял в сумку и небрежно, одним движением запихнул всё туда. Он осмотрел пустые блистеры и выкинул их, а те что еще имели лекарства вернул в сумку. Это было просто молчаливая помощь-понимание, что иногда единственное, что можно сделать — стать щитом. И именно это он предпринял, увидев меня.       Он развернулся и вышел с туалета, всё так же молча как зашел. Это молчание было красноречивее любых слов. Спасибо, Готье.       Я всё еще тяжело дыша, кивнул ему в спину, хоть он этого и не увидел. Я же просто закончил свою же работу. Просто засунул сумку обратно в рюкзак. Слёзы высохли сами, оставив после себя лишь стянутую, солёную маску на лице. Я открыл кран и умылся холодной водой. Впереди ещё три урока, а потом подработка. Кристофер, как главная задача. Другие дети как дополнительное сложность. Мысли выстроились в чёткий, безэмоциональный план на день. Еще рано отдыхать. По крайней мере пока не сьеду от родителей.       Я вышел из туалета, и тишина коридора оглушила после гулкого эха в ушах. До звонка остались считаные пол минуты. Воздух здесь был другим — не спёртым и едким, а просто душным. Кто додумался в октябре протапливать школы? Я потянул лямку рюкзака, чувствуя, как он стал чуть тяжелее после того, как Готье запихнул в него всё обратно. Небрежно, но на месте.       Сквозь высокие окна лился бледный, уже обеденный свет. Он лишь подсвечивал пыль, медленно кружащую в воздухе. Я двинулся к лестнице, и каждый шаг отдавался в висках тупым ударом. Тело было ватным, мысли — медленными и вязкими, как остывающий сироп.       Поднимаясь на третий этаж, я держался за перила. Лестничные пролёты были почти пусты. Изредка пробегали младшеклассники, оставляя за собой возбуждённый гомон, который тут же стихал, растворяясь в гулкой тишине старших этажей. Я шёл, глядя себе под ноги, на потёртый линолеум. Внутри всё ещё тлела та самая холодная ярость, но теперь она прикрылась толстым слоем апатии. «Экономика. Третий этаж. Просидеть. Дожить.»       Мысли сузились до простейших команд. Пока я бродил коридором, успел прозвенеть звонок, оповещающий о конце пятнадцать минутной перемены. Голова затрещала, будто ее били кувалдой и одновременно тёрли об наждачку.       Кабинет экономики находился на третьем этаже, в самом конце коридора. Дверь с выцветшей табличкой «Каб. 306» была приоткрыта, и из неё доносился ровный, монотонный голос. Я вошёл последним, заставая момент, когда учительница, миссис Элвуд, уже стояла у доски, испещрённой кривыми спроса и предложения.       «...следовательно, равновесная цена устанавливается в точке пересечения графиков, — её голос был сухим и безжизненным, как пыль на учебниках. — Любое отклонение влечёт за собой дисбаланс...»       Я пробрался на своё место у окна. Солнце, отбрасывая длинные оранжево-жёлтые блики на парты и рисуя на стене причудливые тени от спинок стульев. Я достал тетрадь, но открывать её не стал. Но рука сама потянулась к ручке, и я начал механически выводить на полях какие-то завитки и геометрические фигуры. Или глаза... Никогда не мог понять почему все рисуют именно их, и даже за собой проследил что тоже их рисую. Не понимаю что это значит.       «...государственное регулирование, — продолжала миссис Элвуд, — может осуществляться через субсидии... или через установление фиксированных цен...»       Позади меня послышался сдавленный смешок. Это были Леон и Готье. Их шёпот сначала был неразборчивым фоном, но потом я начал улавливать обрывки фраз.       — И я ему говорю: «Это не я, это Эклер!» — Леон пытался говорить тихо, но его бархатный голос всегда был слышен.       — Твой кот был сладкоежкой? — уточнил Готье, и в его голосе чувствовалась ухмылка.       — Да! Представляешь, он мне поверил! Дядя до сих пор думает, что это я в детстве объедался эклерами, а кот просто подставлялся. Однажды он объелся ими и заснул прямо в коробке, а там куча крема!       Я невольно улыбнулся. Это было так на них похоже — Леон с его редкими домашними байками и Готье, который всегда готов был подыграть.       «...инфляция издержек, — монотонно бубнила миссис Элвуд, — возникает вследствие увеличения расходов производителей...»       Шёпот позади стих, сменившись на короткое, но напряжённое молчание. Потом Готье, уже без смеха, тихо сказал:       — У меня мама птиц любила. Канареек. И рыбок. После того как она... умерла... рыбок забрал Гедеон. Говорит, я их заморю.       — Жёстко, — выдохнул Леон.       — А канарейку... — Готье сделал паузу, и я почувствовал, как он нехотя подбирает слова. — Отец подарил. Новую. Жёлтенькую. Я тогда обалдел. Он подарки... он обычно не дарит.       В этих словах было столько недосказанности и детской боли, что у меня внутри всё сжалось. Я перестал рисовать и невольно обернулся, чтобы взглянуть на него. Наши взгляды встретились. Готье тут же нахмурился и опустил взгляд, а Леон застыл с полуоткрытым ртом. Они оба смотрели на меня с таким удивлением и неловкостью, словно я без спроса влез в их разговор и подслушал что-то очень личное.       «...монетаристский подход, — громче произнесла миссис Элвуд, заметив шевеление, — отрицает эффективность фискальных мер...»       Я быстро отвернулся, уставившись в своё окно. Теперь я был тем, кто нарушил хрупкое равновесие. Солнце почало переваливать за полдень, и в классе стало темно. Миссис Элвуд щёлкнула выключателем, и комната наполнилась резким светом люминесцентных ламп. Он был безжалостным и холодным, выхватывая все морщинки на лице учительницы и подчёркивая усталость в глазах учеников.       «...подведём итоги, — её голос прозвучал громче, означая скорый конец урока. — Рыночная экономика...»       Но я уже не слушал. Я сидел и думал о том, что все мы — как те самые кривые на доске. Иногда наши траектории почти пересекаются, мы готовы поделиться чем-то настоящим, но малейшее движение — неловкий взгляд, невзначай оброненное слово — снова отбрасывает нас на безопасное расстояние. И мы остаёмся каждый при своём — Леон со своими воспоминаниями о коте, Готье с подаренной отцом канарейкой.       Свет от люминесцентных ламп резал глаза, превращаясь в длинные болезненные блики. Я закрыл глаза, но внутри черепа кто-то продолжал яростно стучать. Я попытался встать, чтобы выйти, сославшись на плохое самочувствие. Мир накренился. Парта, доска, лица одноклассников — всё поплыло и смешалось в серую массу. Я перестал видеть и слышать. Последнее, что я почувствовал, — это удар виском о край стола, короткий и оглушающий, прежде чем сознание погасло, как перегоревшая лампочка.

***

      «...Я вам... ещё... говорю...» — чей-то звонкий голос рассекал воздух, и эхо от него больно отдавалось у меня в голове. — «...Какой смысл... вам врать!?..»       Высокий потолок был так размыт, что мне пришлось поморгать, чтобы вернуть фокус. Я уже всё понимал, но слышал обрывками, глухо, будто сквозь толщу воды. Говорить было невозможно — язык лежал во рту онемевшим грузом. Тело плохо слушалось, но голова работала. Что произошло?       — У вашего сына гипертонический криз! — отчаянно выкрикнула девушка и, вскочив из-за стола, скрылась в соседнем коридоре. — Сто семьдесят на сто десять! Он на ногах не стоит! Вы о чём вообще, мистер Брум?!       А... Всё ясно. Голова, что раскалывалась с самого утра, в конце концов не выдержала и просто выключила меня на экономике. И теперь медсестра по наивности решила потревожить моего отца с такой «незначительной» проблемой, как его сын. Жаль, она не вложит в его голову простую мысль, что со мной случилось нечто экстренное, и он не примчится сюда на всех парах.       — Подождите! Не бросайте трубку! Мистер Брум! — она яростно растянула последний слог нашей фамилии и отчаянно выдохнула.       Медсестра вернулась в кабинет, и я тут же приподнялся на локтях. Нет смысла притворяться, что я всё ещё без сознания.       — Ох, Оливер! Ты пришёл в себя. — Она подошла к столу, взяла тонометр и придвинула ко мне стул. Я попытался издать сдавленное хрипение, указывая на онемевший рот, но она лишь поднесла палец к губам. Молчи. Она накачала манжету, и та неприятно впилась в предплечье, затягивая кожу. Не услышав стук пульса, она сбросила воздух и начала сначала, тяжело вздохнув. Наконец, она сняла фонендоскоп и освободила меня из плена. В голове крутилась дюжина вопросов, и я начал с самого простого.       — Какое... давление? — проговорил я чужим, сиплым голосом.       — Сто тридцать на семьдесят. В пределах нормы, но... — она запнулась, убирая аппарат. — Нестабильное. Может снова подскочить.       — Язык... это от лекарства? — Я присел на край кушетки.       — Давление было запредельным. Пришлось использовать сильные ингибиторы... то есть, медикаменты, — поправилась она, полагая, что я не знаком с терминами. Ах, тётя, если бы ты знала, что я разбираюсь в этом не хуже иного студента меда, ты бы удивилась.       Где Оливия? Который час? Чувствую я себя сносно. Онемение языка — ерунда. Я не могу опоздать на смену! Я подведу Феликса. Так нельзя...       — Простите... Который час? — повернулся я к ней, но она что-то усердно выводила в журнале.       — Сейчас... — Я ждал, пока она оторвётся. — Без пятнадцати четыре.       Сколько, чёрт возьми?! В это время я уже должен подъезжать к Запретным Землям, а не валяться тут! Господи... Что за бредовый день.       Я стремительно поднялся и начал натягивать кроссовки, стоявшие у кушетки. Медсестра подскочила, завидев мою суету.       — С ума сошёл?! Хочешь, чтобы тебе снова стало плохо?! — она пыталась уложить меня обратно, а я, стараясь не делать резких движений, просто отстранял её. — Я кому сказала?! Оливер, перестань бороться! Тебя должны забрать родители! Оливер!       Я наконец втиснул ногу в кроссовок и, оттолкнув её чуть сильнее, чем планировал, подхватил с подоконника телефон и рюкзак у двери. Распахнув дверь медпункта, я выскочил в коридор. Первая мысль была ясной и чёткой: «Выбраться из лицея. Сейчас же».       Я вылетел из лицея, и первый же порыв ветра опалил лицо ледяным дыханием. Воздух стал плотным, колючим, предгрозовым — не ночной мороз, а настойчивое предупреждение о нём. Я ёжился, пытаясь застелить хоть одну пуговицу на лицейском пиджаке, но пальцы дрожали и не слушались. До остановки — десять минут бега. До Запретных Земель на автобусе — сорок. У меня нет ни того, ни другого времени.       Я прислонился к холодному каменному забору лицея, вытаскивая телефон. Приложение такси тупило, но на этот раз я не мог себе позволить роскошь ждать. Пальцем, почти не чувствуя стекла, тыкал в самые дорогие варианты — «Срочный заказ», «Премиум». «Лишь бы быстрее, лишь бы кто-то приехал».       Система выдала цену. Сердце упало. Это было в полтора раза больше обычного. Но палец уже тыкал в «Вызвать». Через минуту на экране замигал значок машины. «Пять минут». Эти пять минут я провёл, бессмысленно метаясь от забора к краю тротуара и обратно. Холод пробирался под тонкую одежду, и я бешено тёр руки, пытаясь вернуть в них хоть каплю тепла. Наконец, к обочине подкатила невзрачная иномарка.       Я ввалился на заднее сиденье, с трудом переводя дыхание.       — Запретные Земли, — выдохнул я водителю, — Улица Вербена, 18.       Машина тронулась. Только теперь, в относительном тепле салона, я осмелился взглянуть на экран телефона. Сумма за поездку вычиталась с таким безразличием, будто отрывала кусок не от цифр на экране, а от меня самого. Я мысленно прикинул остаток. До следующих карманных — десять дней. «На перекусы, на лекарства, на непредвиденное... На такси до подработки теперь не хватит. Придётся ехать автобусами». Я откинул голову на подголовник, глядя в потолок. Двадцать минут. Целая вечность.       Я опаздываю, а меня ждёт взволнованный Феликс. Хорошо, что не злой. Злость ему несвойственна, хотя, если бы я ещё в начале не предупредил, что такие ситуации возможны, он бы, наверное, уже давно высказал всё, что думает о моих косяках. Меня ждёт куча полукровок и грязнокровок. Нет... так нельзя о них думать. Они же дети. Невинные дети, впутанные в эту злосчастную судьбу неравноправия и несправедливости Октавии. Я работаю в первую очередь для себя, чтобы остаться с какой-никакой финансовой подушкой на случай, если отец выставит меня за дверь в девятнадцать лет. Во вторую — для них. Я для них не просто няня, воспитатель или надзиратель. Я — старший брат, помощник, центр тепла и уюта для этих малышей. А в третью... я начал работать по совету психолога.       Помню, почти два года назад выхожу из лицея, а напротив — шумный парк. Там устроили какую-то социальную программу от факультета психологии. Я подошёл чисто из любопытства, да и потому, что там угощали щербетом, пастилой и сухофруктами. Молодые, только отучившиеся психологи набирали себе клиентуру. И я заметил одного неприметного полукровку. Он держал в руках леденцы в виде птиц, и мне стало его жаль — все обращались только к чистокровным, а на него никто не смотрел. Он спокойно, как подобает психологу, угостил меня сладостью, представился и предложил пройтись вдоль парка. Полчаса. Времени у меня тогда было навалом, и я, конечно, согласился.       Сначала мы болтали о пустяках — об учёбе, литературе, увлечениях. А потом незаметно перешли к сложному. Политика. Классовое неравенство. Мои травмы... Он так умело меня разговорил, что горло сдавило комом, и мы остановились у большой детской площадки. Я до сих пор помню ту атмосферу детства, радость и вопли беззаботных детей. Коротконогие мальчишки и девчонки носились по горкам, а их родители и гувернёрки едва поспевали следом. И я ему высказал то, что годами давило грузом внутри. Рассказал, как мой отец никогда так не носился со мной. Все заботы он скидывал на нянек и слуг. Его любовь была... делегированной. И я поделился своей самой большой тревогой. Рано или поздно я вырасту. Найду партнёра. Захочу семью. Но как построить счастливую семью без детей? И как... как не стать таким отцом, как мой? Я не хочу делить любовь и внимание между дочерью и сыном. Что ещё хуже — не хочу невольно обделять кого-то из них, как обделили меня.       Тот молодой полукровка тогда внимательно выслушал и сказал: «Дети часто повторяют ошибки родителей, даже если клянутся, что никогда этого не сделают. Страх — плохой учитель. А вот опыт...» Он посоветовал мне найти работу с детьми. Не для денег, а чтобы познать на практике все радости и трудности воспитания. Чтобы понять, что значит быть взрослым для ребёнка — не на словах, а на деле. Для мальчиков и для девочек одинаково.       На тот момент мне было пятнадцать, я заканчивал девятый класс. Два месяца я обдумывал его слова. А в июле, когда мне стукнуло шестнадцать, я уже обзванивал приюты. И вот я уже полтора года с этой радостью, отчаянием, заботой и искренней помощью езжу в приют для детей до шести лет. Иногда я прихожу туда с разбитым сердцем и пустой головой, как сегодня. Но стоит одному из карапузов протянуть ко мне руки и что-то лепетнуть — и весь этот угарный дым в душе понемногу рассеивается. Они не знают, кто я такой — Оливер Брум, чистокровный, парень или девушка или ничего из этого. Они просто видят старшего, который может обнять, помочь и... быть рядом. Иногда мне кажется, что они спасают меня куда больше, чем я их.       «Спасают» меня только ребятишки из Запретных Земель, у них ещё нет этих выстроенных, заученных манипуляций. Да, они хнычут, чтобы получить своё, но если сравнивать с пятилетними чистокровными — те просто исчадия ада. Не знаю, чем пичкают их родители, но если ребёнок в пять лет заявляет, что получит в наследство «целую партию», голова взрывается не только у меня. Это не дети, а запрограммированные куклы, заученно повторяющие то, что должны были понять лет в четырнадцать. Они вовсю кидаются угрозами — состоянием родителей, полицией, «нарушением этикета». Каждый их каприз — закон, ведь их папочка и мамочка мгновенно покажут, где место такому «зелёному» воспитателю, как я. Из-за этих гадов меня лишали зарплаты уже трижды, и всякий раз — из-за откровенных пустяков.       — Солнышко, я не могу сейчас, я на работе, — взмолился я, опускаясь на колени перед малышкой. Её пальцы уже вцепились в мои волосы. — В игровой есть специальные манекены, с длинными-предлинными волосами!       — Они не настоя-я-ящие! — протянула она, запрокидывая голову с таким видом, будто я предлагаю ей подделку вместо алмаза. — Тво-о-и лу-у-учше!       Я глубоко вздохнул, чувствуя, как по спине пробегают мурашки. Это плохой знак.       — Я понимаю, милая. Но если ты сейчас сделаешь мне причёску, я не успею приготовить вам всем обед. Ты же не хочешь ложиться спать голодной?       Кажется, на секунду она задумалась. Но потом её нижняя губа дрогнула, глаза наполнились обиженными слезами, и она, фыркнув, развернулась и побежала в игровую. В глубине души я молился, чтобы она просто пошла играть, а не начала строить против меня козни.       Когда пришло время обеда, её нигде не могли найти. Мы со вторым воспитателем обыскали всю территорию, вызывая её по имени. Тишина в ответ была зловещей. И вот, в самый разгар всеобщей паники, когда родители уже начали забирать детей, она материализовалась из ниоткуда у ног своей матери — сияющая, с гирляндой из разноцветных шариков-мякишей, намертво вплетённых в её белоснежные кудри. Пластиковые крючки спутали волосы в единый, разноцветный и безнадёжный колтун.       — Куда ты смотрел?! — её мать, женщина с лицом, искажённым гримасой ярости, набросилась на меня, тыча пальцем в мою грудь. — За что я плачу бешеные деньги? Чтобы мой ребёнок превращался в посмешище?! Я стоял в ступоре, пытаясь вставить слово, объяснить, что я её не терял, что она сама куда-то запропастилась. Но женщина не желала ничего слышать.       — Я сейчас же к управляющей! Она не посмеет больше подпускать тебя к моей дочери! — её крик эхом разнёсся по холлу.       В тот вечер с меня снова вычли штраф. А я просто смотрел в окно, на темнеющее небо, и думал, что колтун в волосах этого ребёнка был ничем по сравнению с тем узлом безысходности, что затягивался у меня внутри.       Ну или... Контраст становился особенно невыносимым, когда сразу после невинных шалостей избалованных чистокровок я сталкивался с «детьми» из более высшего общества. Как в тот день, когда к нам привели нового воспитанника — Лукаса, сына члена Торговой гильдии.       Ему было всего шесть, но взгляд у него был тяжёлым и оценивающим, как у бухгалтера, проводящего ревизию. Он не бегал и не смеялся. Он наблюдал.       — Ты здесь главный? — спросил он меня, даже не поздоровавшись. Его тон был ровным, без капризов, но в нём чувствовалась сталь.       — Воспитатель, — поправил я. — Я здесь, чтобы вы все были в безопасности и хорошо проводили время.       — Мой отец платит за мою безопасность, — отчеканил мальчик. — Например, я считаю, что качели на площадке слишком старые и опасные. Если я получу травму, мой отец подаст жалобу на этот садик. Вы ведь этого не хотите?       Я замер, глядя в его холодные, не по-детски спокойные глаза. Это не была детская угроза «я на тебя папе пожалуюсь». Это был ультиматум, озвученный с ледяной рассудительностью. В его словах не было злости — лишь холодный расчёт. И это пугало куда больше любой истерики. Я понял, что имею дело не с ребёнком, а с уменьшенной копией его отца, уже обученной давить и управлять. И никакая искренняя забота здесь не поможет.       Машина плавно катила по улицам, и это однообразное движение наконец-то позволило мыслям упорядочиться. Я смотрел в запотевшее стекло, на которое набегали огни фонарей, и ловил себя на странной, пугающей мысли.       Я начинаю его понимать.       Не оправдывать — никогда. Но понимать. Понимать тот леденящий холод где-то глубоко внутри, который не согреть ни деньгами, ни статусом, ни даже семьёй. Тот холод, что заставляет отстраняться ото всех, выстраивать непробиваемую стену. Я видел его в зеркале этим утром — тот же самый отстранённый, пустой взгляд, что и у него за завтраком. Мы оба были заложниками одного и того же ледяного кокона, только он свой принял и обустроился в нём, а я отчаянно бьюсь о стены, царапая их в кровь.       Иногда, в самые тяжёлые дни в приюте, я ловлю себя на том, что смотрю на плачущего ребёнка с той же уставшей, почти что профессиональной отстранённостью, с какой он смотрит на меня. Не «как я могу помочь?», а «какую проблему нужно решить?». И эта мысль повергает меня в куда больший ужас, чем все его унижения и крики. Потому что я становлюсь его самым страшным и точным отражением — человеком, который разучился чувствовать, потому что чувствовать слишком больно.       Возможно, вся моя беготня, эта подработка, эта показная жертвенность — всего лишь отчаянная попытка доказать самому себе: «Смотри, ты не такой. Ты можешь дарить тепло. Ты не он». Но чем яростнее я пытаюсь сбежать от его тени, тем явственнее понимаю — мы связаны одной цепью. Кровью, общим проклятием — неумением быть просто людьми. Просто отцом и сыном.       И самое ужасное — я не знаю, что страшнее: его безразличие или моё молчаливое, неотвратимое превращение в него.       — Блок-пост, сэр.       Я вздрогнул,оторвавшись от мрачных мыслей. Какой блок-пост?       Я ничего не ответил, лишь беспокойно поёрзал на сиденье. В зеркале заднего вида я поймал взгляд водителя. Увидев моё растерянное лицо, он пояснил с привычной усталостью:       — Граница между центром и Запретными Землями. Впереди пост.       А, точно, пограничники. Водитель был спокоен, и я поначалу не видел проблемы. Мы переключились на нейтральную скорость и медленно подкатили за белым «Бентли». Машина остановилась, и документы передали через окно. Раз из неё никто не вышел — значит, за рулём чистокровный. Что ж, вариантов и не было. «Бентли» последнего года, блатные номера... Кто ещё мог быть внутри? Иномарка быстро уехала, и моё такси подкатило к военному.       — Документы. И паспорт на проверку, — отрывисто бросил пограничник, его голос был грубым и не терпящим возражений.       Я пересел на сиденье за водителем и опустил стекло. Холодный воздух ворвался в салон. Военный перевёл на меня тяжёлый, оценивающий взгляд.       — Цель визита в Запретные Земли?       — Подработка, — коротко ответил я.       Пограничник едва заметно выгнул бровь, словно услышал нечто странное, и отвернулся к напарнику. Тихий шепот заставил меня насторожиться. Почему он нас не пропускает? Неужели сверху спустили новые указания, о которых я не в курсе?       — Мы можем проехать? — нетерпение заставило меня повысить голос. Время сжималось на шее мёртвой петлёй.       Он медленно развернулся ко мне, и его взгляд стал пристальным, почти допрашивающим.       — Вы Оливер Брум? Сын Хантера Брума, управляющего Академией Святых и Великих?       У меня похолодело внутри. Откуда он знает?       — Наши данные показывают, что ваши выезды в этот район стали частыми и... подозрительными. Вы несовершеннолетний. Утверждаете, что едете на «подработку». В Запретные Земли. Поздним вечером, — он говорил медленно, подчёркивая каждое несоответствие. — Объясните. Как сын одного из самых влиятельных людей города оказывается связан с этим местом? Где и кем вы работаете? Конкретно.       Меня будто парализовало. Сказать, что я работаю в приюте? Это вызовет ещё больше вопросов, звонки, проверки... Сложно будет оставаться в тени. Я промолчал, сжавшись.       — У вас нет договора? Трудовой книжки? Разрешения от опекунов? — пограничник наклонился ближе, его голос стал тише, но оттого лишь опаснее. — Или, может быть, «подработка» — это просто удобное слово? Там, куда вы едете, много заведений, где платят наличными и не задают вопросов. И работают там молодые парни и девушки, которым нужны деньги. Часто — отчаянно нужны. Вы один из них, господин Брум?       От этих слов меня бросило в жар. Он намекал на самое худшее, на то, что я торгую собой. Я чувствовал, как горит лицо.       — Нет! Я... я не... — слова застревали в горле.       Признаться — значит обречь себя на гибель. Солгать — значит подтвердить его самые грязные подозрения.       — Я могу считать это отказом от дачи показаний? — его тон стал официально-холодным.       — Нет! Я не отказываюсь! — вырвалось у меня, но было уже поздно.       — Тогда покиньте автомобиль для личного досмотра.       В этот момент в кармане завибрировал телефон. Не нужно быть экстрасенсом, чтобы понять — это Феликс. Я опаздывал. А этот вояка методично, словно тисками, сжимал меня в угол. Пограничник, видя мою панику, заключил с ледяным спокойствием:       — Без чётких объяснений, проезд закрыт. Более того, учитывая ваше социальное положение и возраст, я обязан проинформировать вашего отца, мистера Брума, о ваших... сомнительных активностях. Уверен, ему будет небезынтересно узнать, чем его несовершеннолетний сын занимается в Запретных Землях по ночам.       — Рюкзак, — пограничник протянул руку. Его лицо было каменным.       Я молча отдал сумку, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Он расстегнул молнию и стал рыться внутри. Учебники, тетради, аптечка... и та самая косметичка, которую Готье так небрежно запихнул обратно. Он вытащил её.       — Что это? — Его пальцы расстегнули замок. Сначала он вытащил тушь и блеск Оливии. — Косметика? — В его голосе прозвучало презрительное удивление. А затем его взгляд упал на две маленьких квадратных упаковки. Он замер, держа в руках бордовый презерватив. Его глаза медленно поднялись на меня, и в них вспыхнуло уже откровенное отвращение. — Объясните это. Сразу.       Мир поплыл. Холодный пот выступил на висках. Как я могу это объяснить? «Это на всякий случай, чтобы навязчивые девушки не разрушили мою жизнь»? «А косметика — сестры»? Звучало бы как жалкая, наспех сочинённая ложь.       — Я жду, — его голос прогремел, заставляя меня вздрогнуть. — Это и есть ваша «подработка»? Продажа себя? Или покупка? В Запретных Землях на это хороший спрос.       Он уже открыл рот, чтобы произнести приговор, но в этот момент у него на погоне затрещала рация.       — Второй пост, срочно! На выезде из Запретных Земель, координаты 7-8-0, погоня! Броневик с беглыми полукровками! Все свободные единицы — на блокировку! Немедленно!       Лицо пограничника исказилось. В один миг всё его внимание переключилось с меня на кричащую рацию. Он был солдатом, и приказ был превыше всего. Он бросил на меня последний уничтожающий взгляд, в котором читалось: «Твоё счастье, ублюдок».       — Выезжайте! Быстро! — рявкнул он, отступая от машины и уже отдавая команды напарникам.       Я наспех закинул сумку в рюкзак и влетел в такси. Водитель,не заставляя себя ждать, вдавил газ в пол. Такси рвануло вперёд, оставляя блок-пост в облаке выхлопа. Я откинулся на сиденье, дрожащей рукой вытирая со лба холодный пот. Меня пронесло. На этот раз пронесло. Но я отлично понимал — этот пограничник меня запомнил. И в следующий ра з мне так легко уже не отвертеться.       Мы быстро виляли между цементных ограничителей, делая это так резво, что я думал, мы протрём корпусом по бордюру или вовсе снесём задние или передние габариты. Но всё обошлось, и мы выехали на шоссе, где дорога ещё была нормальной.       — Я думал, чистокровных не шманают, — тихо отозвался полукровка, словно говоря самому себе.       — Я тоже так думал, — поддакнул я ему, уловив его речь. — Меня всегда пропускали, покажи я им волосы или скажи, что еду по работе.       — Вы ведь едете в приют? Хотя этот приют слишком хорош для такого названия, — усмехнулся водитель. — Скорее уж детский дом на минималках.       — Вы правы. Он действительно хорош, и находится не в дебрях района Пяти улиц.       — Слышал, оттуда даже забирали детей. Полукровок, что получили стабильный доход и... если так можно выразиться, социальный статус, — Водитель свернул с главного шоссе направо — на дорогу, что ведёт вдоль реки. — Уходить в декрет женщинам было самым глупым решением, если они работают в домах или особняках вельмож. Беременность, роды, декрет, восстановление и воспитание грудничка отнимают много времени, а что важнее денег? Чистокровные не хотят нанимать беременных полукровок, зная, что они задержатся там ненадолго. Поэтому решение находилось быстро — усыновление.       — Да, — я выглянул в окно и протёр запачканное стекло тыльной стороной ладони. — Два месяца назад забрали трёхлетнюю девочку. Правда, семья у неё не полная, но мать ей досталась хорошая. И опека, что сотрудничает с нами, хорошо выполняет свою работу. — Я заметил, как мы проезжаем дом мистера Моргана, а значит, я уже почти приехал. Я поправил рюкзак, который был готов надеть на себя, но всё равно продолжал болтать с полукровкой. — Малышка сыта, одета, хорошо спит и учится. Даже нашла себе подружку в особняке, где работает её мама. Говорит, родители чистокровной не против их общения. Она счастлива.       Я утонул в тёплом чувстве, что разлилось по всему телу.       — Это хорошо. А ещё лучше будет, если все дети будут счастливы, — водитель повернулся ко мне и лучезарно улыбнулся.       Я кивнул и так же искренне улыбнулся ему в ответ. Наконец-то я приехал, пусть и с задержкой. Солнце уже почти село за горизонт, и в его последних лучах тонули стены приюта, выстроенные в изящном стиле Ар-нуво.       Дом был двухэтажным, вытянутым в форме буквы «Г». Его фасад украшали плавные, текучие линии, причудливые завитки из кованого железа и изящные витражи в узких оконцах. Всё здесь дышало спокойствием и ушедшей эпохой, раритетной, но ухоженной.       Короткая часть «Г» была отдана под общие нужды: на первом этаже располагалась просторная гостиная с высокими окнами, а на втором — кабинет директора и уютные спальни для воспитателей. Длинное крыло скрывало за своими стенами столовую и кухню внизу, а наверху — спальни для детей и, что было редкостью, отдельные ванные комнаты с настоящими чугунными ваннами, а не душевыми кабинами.       Задний двор утопал в зелени. Деревья с раскидистыми кронами, по которым так любили лазить дети, окружали стандартную, но обширную детскую площадку. Её дополняли теннисный стол и баскетбольное кольцо. Аккуратные цветники и клумбы, разбитые прямо под стенами дома и на подоконниках, уже готовились к зимнему сну. С задний двор вели два выхода: один — из коридора гостиной, другой — прямиком из столовой.       За площадкой виднелась небольшая, крепко сбитая кладовка. Я знал, что в ней хранилась тысяча мелочей, а в подвале под ней — стратегический запас: домашние закатки, консервы и еда на случай чрезвычайной ситуации, вроде ограбления основного дома. Туда же, по сезонам, убирали детские вещи. Сейчас, в октябре, там уже лежали летние сандалии и панамы, а дети уже щеголяли в тёплых куртках и штанах.       Я вышел из машины и, собираясь с мыслями, поднял взгляд наверх, на второй этаж детского крыла. В одном из окон, в луже последнего солнечного света, мелькнул силуэт. Маленький мальчик, прильнувший к стеклу. Но едва наши взгляды должны были встретиться, он резко дёрнулся назад и скрылся в глубине комнаты, словно призрак, спугнутый живым человеком.       Ледяной ветер рванул мне навстречу, едва я захлопнул дверцу такси, и заставил судорожно ёхнуться. Вся передряга на блок-посту мгновенно вылетела из головы, вытесненная одной мыслью: скорее бы в тепло. Я, подняв воротник, который, впрочем, был чисто декоративным, пулей рванулся к тяжелой дубовой двери приюта.       Толкнув её, я буквально ввалился в прихожую, сбивая с ног налипший холод. Воздух пах детским кремом, тёплым молоком и печеньем — запах, ставший синонимом безопасности. Я уже собирался снять куртку, как мой взгляд упал на маленькую фигурку у самых дверей.       Это был семимесячный Девид. Вероятно, он услышал скрип двери и отправился на разведку. Увидев меня, он не испугался, а грациозно, как только могут младенцы, развернулся на пухлой попке и сел, задрав голову. Его светлые, цвета мёда, глазёнки широко распахнулись, глядя на меня с безмятежным любопытством. В них не было ни каприза, ни требования — лишь чистое, безоговорочное доверие.       Вся моя усталость, вся спешка мгновенно испарились. Я не смог устоять. Присев на корточки, я протянул руки.       — Ну здравствуй, путешественник, — прошептал я, и он беспечно улыбнулся, показав два своих маленьких зубика.       Я поднял его, прижал к груди, и он доверчиво уткнулся теплым лбом мне в шею. Его маленькое тельце было тёплым и мягким, как плюшевый комочек, и на мгновение мне показалось, что он согревает меня куда лучше любой одежды. В этот момент из гостиной с топотом примчалась шестилетняя Лиля, её тёмные кудри разлетелись в разные стороны.       — Оливер! Ты приехал! — она радостно подпрыгнула, но тут же её взгляд упал на Девида у меня на руках. Её лицо вытянулось. — Ой! А он... он же ползал в игровой! Я за ним смотрела, честно!       — Ничего страшного, — я улыбнулся, отпуская Девида в безопасное пространство на ковре и проводя ладонью по её волосам. — Просто не пускай малышей к самой двере, хорошо? Тут сквозняк, они могут простудиться. Я же по вам всем соскучился.       Лиля кивнула, тут же просияла вновь и обняла меня за ногу.       — А где Феликс? — спросил я, наконец снимая пиджак и чувствуя, как отступает онемение в пальцах.       Лиля вздохнула с такой драматичностью, какая доступна только шестилеткам.       — Он с Кристофер мучается. У неё температура, и она всё время плачет. Говорят, это из-за зуба. А Феликс такой грустный...       «Высокая температура и непрекращающаяся истерика». План вечера, который я себе наметил, мгновенно перечеркнулся. Сейчас главное — Кристофер. Я вздохнул, мысленно готовясь к долгой и шумной битве, и направился вглубь дома, на ходу закатывая рукава. Холод и пограничники остались за дверью. Здесь меня ждала другая война.       Я двинулся по коридору, и это стало сигналом. Из гостиной, словно рой пчёл, высыпала группа детей разного возраста.       — Это Оливер! Оливер приехал!       — А ты поиграешь с нами в машинки?       — Софья развязала мне бант! Помоги-и-и!       Они тут же окружили меня, тяня за руки и штанины. Я опустился на колени, чтобы быть с ними на одном уровне, пытаясь охватить взглядом всех сразу.       — Подождите, по одному, — я взял рисунок у девочки с косичками. — Какая яркая бабочка! Иди, поставь её на шифоньер, чтобы все видели. А бант... — мои пальцы привычно завязали ленту другой малышке, — готово. Машинки подождут десять минут, хорошо? Мне нужно помочь Феликсу.       Я попытался встать, но тут трёхлетний Марк упёрся лбом мне в колено и замер, требуя своей порции внимания. В этот момент из-за угла появился Феликс. Он выглядел измотанным, его волосы были всклокочены, а на руках он нёс залитого слезами и ярко-красного от крика Кристофера.       — Оливер, слава богу! — его голос был хриплым от усталости. — Я уже всё перепробовал. Ни гель, ни прорезыватель, ни просто хождение на руках не помогают. Температура 38.5, не спадает...       Кристофер, заходившаяся в новом витке истерики, выгибалась у него на руках дугой.       — Дай ее мне, — я осторожно принял горячее, дрожащее тельце, прижимая ее к себе. — Знаю, знаю, солнышко, больно...       В ту же секунду Лиля, ревнуя, обняла меня сбоку за ногу.       — А ты с нами поиграешь?       — Оливер, а моя бабочка тебе нравится? — дернула меня за руку первая девочка.       — Сейчас, — громко сказал я, глядя на Феликса поверх голов детей. — Феликс, принеси, пожалуйста, детский ибупрофен и влажные полотенца. Мы попробуем сбить температуру физически.       Феликс кивнул и бросился выполнять просьбу, а я, продолжая качать Кристофер на одной руке, другой погладил Марка по голове.       — Марк, принеси, пожалуйста, Кристофер ее любимого плюшевого зайку из спальни. Ты же большой помощник.       Мальчик, важный от полученного задания, тут же побежал. Я перевёл дух, чувствуя, как по мне ползут десятки глаз, полных ожидания. Это был хрупкий баланс между кричащей болью одного и тихими потребностями остальных. Но это был мой хаос. И в нём было куда больше жизни, чем в ледяном молчании родного дома.       Я продолжал качать Кристофер, напевая под нос бессвязную мелодию. Ее рёв не стихал ещё минуты две, но от ритмичных покачиваний начал стихать до прерывистых всхлипываний. Влажное, раскрасневшееся личико уткнулось мне в шею. — Вот так, молодец, всё хорошо, — шептал я, чувствуя, как её маленькое тельце постепенно расслабляется в моих руках.       Вернулся Феликс с лекарствами и влажными полотенцами. Он выглядел немного посвежевшим, просто имея возможность на минуту сбегать один.       — Держи, — он протянул мне бутылочку с жаропонижающим. — Я попробую отвлечь остальных.       — Спасибо, — я кивнул, ловко управляясь одной рукой, чтобы отмерить нужную дозу. Кристофер, устав от слёз, покорно проглотила сироп. Потом я взял прохладное полотенце и начал осторожно протирать ее лоб, виски и сгибы рук. Она вздохнула, и ее тяжёлые веки начали слипаться.       В это время Феликс усадил часть детей рисовать за большим столом, пообещав, что тот, кто нарисует самую смешную рожицу, получит лишнюю порцию ягодного суфле на ужин. На несколько минут в коридоре воцарилась относительная тишина, нарушаемая лишь шепотом фломастеров по бумаге и моим убаюкивающим бормотанием.       Марк вернулся, торжественно неся огромного потрёпанного зайца. Я взял игрушку и поднес к Кристофер.       — Смотри, кто к нам пришёл. Твой друг пришёл тебя защищать.       Ее пальчики рефлекторно сомкнулись на заячьей лапе. Ещё одно тихое всхлипывание, и она окончательно обмякла у меня на руках, закутаная холодное влажное полотенце, погружаясь в истощённый сон.       Я поднял взгляд на Феликса, который наблюдал за нами, прислонившись к косяку.       — Кажется, уснула, — прошептал я. — Дай мне десять минут, чтобы уложить её, и я полностью в твоём распоряжении.       Феликс лишь с облегчением кивнул, и в его глазах читалась безмерная благодарность. Я медленно, чтобы не разбудить, понёс Кристофер в спальню, чувствуя, как её ровное дыхание смешивается с биением моего собственного сердца. В этой маленькой победе над болью и хаосом было больше смысла, чем во всём, что я оставил за порогом этого дома.       Я осторожно вошёл в полумрак детской спальни, где ровным строем стояли белые люльки. Воздух был густым и тёплым, пахнущим молоком и сном. Кристофер, почувствовав смену обстановки, снова начала хныкать, ее брови дёргались, готовые к новому шторму.       — Тш-ш-ш, солнышко, всё хорошо... — прошептал я, одновременно пытаясь дотянуться до старого аудиопроигрывателя на комоде. Щелчок — и тихая, знакомая всем колыбельная полилась в тишину, наполняя комнату успокаивающей мелодией.       Одной рукой, продолжая качать девочку, я с невероятной ловкостью, наработанной за месяцы, оттянул уголок одеяла на ее кроватке, расправил его и подсунул под бок спящему — зайца, создав подобие гнезда. Но Кристофер, не обманутая этой уловкой, захныкала громче, ее лицо снова сморщилось.       — Ладно, ладно, не надо плакать, — забормотал я, и моё тело само начало раскачиваться в такт музыке. Это была не просто укачка, а лёгкое, почти инстинктивное пританцовывание на месте — плавные покачивания из стороны в сторону, создающие ритм, который был древнее любой колыбельной. Я прижимал ее к себе, шепча слова утешения прямо в ее мягкие волосы, и постепенно ее напряжённое тельце снова начало смягчаться, а хныканье стихло, сменившись прерывистыми, влажными всхлипами.       В этот момент из-за соседней кроватки показался двухлетний Элиас, он был единственный в этой комнате самым старшим. Я даже не догадывался что он здесь. Он стоял, уперевшись в спинку кроватки, и смотрел на меня своими огромными серыми глазами.       — М, — тихо хмыкнул Элиас, показывая пальчиком на малышку на моих руках.       — Мг, — утвердительно хмыкнул в ответ я, не прекращая своего танца. — У нее зубки болят. Но сейчас она уже засыпает.       Элиас кивнул с понимающим видом, затем его взгляд упал на забытого на полу плюшевого динозавра. Он тихонько спрыгнул с кровати, поднял игрушку и, не говоря ни слова, аккуратно подошёл и сунул её мне под локоть, где находились ножки Крис.       — На, — пояснил мальчик шепотом и снова указал на Кристофер.       В этой простой детской логике было столько нежности, что у меня на мгновение перехватило дыхание. Я взял динозавра и так же осторожно подложил его рядом с зайцем в кроватку.       — Смотри, Кристофер, — прошептал я, наконец-то имея возможность медленно, миллиметр за миллиметром, переложить спящего мальчика в приготовленное «гнездо». — Тебя уже двое охраняют.       Она кряхнула во сне, повернул голову и уткнулся носом в мягкий бок зайца. Его дыхание наконец выровнялось, став глубоким и ровным. Я поправил одеяло, и моя рука на секунду задержалась на ее горячем лобике. Температура, кажется, начала спадать.       Элиас, довольный, поплёлся обратно к своей кровати. Я стоял над люлькой, слушая, как колыбельная переплетается с тихим посапыванием десятком малышей, которые досыпали, и чувствовал, как тяжёлый ком усталости в моей груди понемногу размягчается, превращаясь во что-то похожее на мир.       Я аккуратно отнял руку от Кристофер и медленно прошел вдоль ряда люлек. Половина из них пустовала, в остальных же мирно посапывали груднички. И, конечно, Элиас. Ему уже исполнилось два года, но он наотрез отказался перебираться в спальню к старшим детям. Пришлось оставить его здесь — видимо, тут ему было спокойнее.       Каждая малютка спала под теплым одеялом, которые Феликс с Кларой сегодня достали из кладовой. Я вернулся к двери, прокрутил запыленное колесико проигрывателя, убавив громкость колыбельной до едва слышного шепота, и вышел, притворив дверь, но не закрывая ее до конца.       Вернувшись в малое крыло, я спустился в гостиную — она же была оборудована под детскую — и меня встретил хаос в его апогее. Младшие раскидали и перемешали кубики, пазлы и деревянные буквы. Старшие ссорились из-за фломастеров, выясняя, чья раскраска лучше, а трехлетняя Алиса и вовсе решила не мелочиться и разрисовывала фломастером живот спящего Давида.       Феликс метался по комнате, выполняя пять дел одновременно: заплетал косичку Мариссе, отодвигал ногой игрушки с прохода, пытаясь предотвратить падение, и разнимал Марка и Лона, которые решили выяснить отношения с помощью молочных зубов.       Я постоял секунду, наблюдая за этой бурей, и понял, что Феликс на грани. Прошло всего полчаса с моего прихода, а я уже чувствовал моральное истощение. Что ж, пора начинать.       — Так, команда! — я хлопнул в ладоши, и на меня устремилось пятнадцать пар глаз. — Объявляю операцию «Чистая зона»! Кто первый соберет десять кубиков, тот получит право выбрать сказку на ночь. Старт!       Магия сработала. Даже самые упрямые включились в уборку. Дети засеменили по комнате, пытаясь ухватить и удержать в охапке разноцветные кубики. Сначала попытки были нечестными — толкотня, выхватывание, но Феликс тут же пресек это, предупредив, что за нарушение правил приз не достанется никому.       Первым ко мне подскочил Лёва. Голубоглазый брюнет, который не раз меня поражал своей смекалкой. В другом мире ему была бы прямая дорога в модельный бизнес.       — Десять! Я первый! — он протянул мне горсть кубиков.       Он вызвал волну возмущенных вздохов среди остальных.       — Молодец, — тихо сказал я, наклонившись к его уху, а затем, подняв голос, добавил: — Вы все молодцы! А теперь давайте сложим кубики в коробку, чтобы они нам не мешали.       Ребята дружно понесли добычу к большой желтой коробке с игрушками первой необходимости. В центре комнаты оставалась стоять Эмили. Вытирая слезы поражения кулачками, она хныкала, уткнувшись в плечо Феликса.       — Я хотела победи-и-ить! — ее всхлипывания эхом разносились по комнате. — Я никогда не выигрыва-а-ала!       — В следующий раз ты обязательно выиграешь, — ласково пропел Феликс, поднимая ее на руки.       — Я-я... хотела... сказку про «Маленького принца»... — губы девочки дрожали, а взгляд полной обиды был устремлен на Льва. — А он... выберет неинтересный «Цветик-семицветик»...       — «Цветик-семицветик» интереснее! — тут же парировал Лев, топнув ногой.       — Нет! Фе-е-ели-и-икс, скажи ему! — Эмили грубо ткнула пальцем в сторону соперника и показала язык.       — Так, тише, — вмешался я, чувствуя, как напряжение нарастает. — Все сказки интересные. Дело вкуса.       — Ну... — с лестницы, ведущей на второй этаж, раздался голос семилетнего Ендера. — Самая интересная сказка — это «Двенадцать месяцев».       В комнате повисла гробовая тишина, а затем пронесся коллективный стон. Эту сказку даже мы с Феликсом считали невыносимо затянутой. Нравилась она, кажется, только самому Ендеру.       — Давайте пока отложим выбор сказки, — быстро предложил Феликс, переводя дух. — У нас еще много времени до вечера.       — Да, я с ним согласен! — громко поддержал я Феликса. — Давайте лучше порисуем или займёмся письмом!       Феликс закатил глаза — он уже представлял, как старшие дети встретят это предложение недовольным воем. Учить их всех писать, читать и считать было настоящим испытанием на прочность нервов. Чтение обычно брал на себя Феликс, а письмо и счёт чаще доставались мне. Мы разделили детей на две группы: те, кто пойдёт со мной к столу с прописями, и те, кто останется на ковре с Феликсом и его музыкальной азбукой.       В мою группу забрали Лилю, Мариссу, Софью, а к ним в компанию — Шарлотту, Ендера и Льва. Феликс же забрал самых младших. Я подошёл к огромному старинному шифанеру и с усилием приподнял вертикальную дверцу, опуская её в горизонтальное положение. Эта конструкция была настоящей находкой — дети не могли до неё дотянуться, да и мне порой не хватало сил её открыть. Достал двенадцать тетрадей по октавианскому языку и математике, захватил стаканчик с ручками и карандашами. Ребята уже расселись и послушно ждали. Раздал каждому по две тетрадки, и они принялись листать страницы с уже выполненными работами.       Мариссе я выдал простой карандаш — в отличие от остальных, получивших шариковые ручки. Ей всего четыре года, но пишет она удивительно уверенно и аккуратно — я даже не успеваю её хвалить.       — Помните, на какой букве мы остановились? — спросил я, перелистывая тетрадь Ендера.       — На «Ч», — неуверенно ответила Софья. — Мы с Фелей начали её в субботу. А в воскресенье Тейлор была слишком занята.       — Понятно, — я разглядывал волнистые буквы «О» у Шарлотты. — Тогда продолжаем. Встав между Лилей и Львом, я начал выводить на флипчарте прописную букву «Ч». Чёрным маркером написал заглавную и строчную букву в левом углу, а затем вывел её во всей красе на всю доску. Красным маркером прорисовал стрелочки, показывая, где делать крючки и завороты: маленький крючок сверху, ведущий вниз к «ямочке», оттуда — прямая вверх, с самой высокой точки ведём вниз и заканчиваем аккуратной галочкой. Рядом поселилась такая же маленькая «ч».       — Лиль, — позвал я её. — Ручку нужно держать указательным и большим пальчиком. Один на другой не накладывается.       Она была левшой, в отличие от меня, что ставило меня в тупик. Она постоянно накладывала большой палец на указательный — техника неправильная, и переучить её было сложнее всего.       — У меня по-другому не получается! — возразила Лиля.       — Но если не стараться, то действительно ничего не получится.       Она тяжело вздохнула и дрожащей рукой приставила ручку к началу косой линии. Я мягко взял её пальцы в свои и легким движением повёл по бумаге, оставляя более-менее ровную заглавную букву. Её рука постепенно расслаблялась в моей, и она повернула ко мне свою кудрявую головку.       — Спасибо... — тихо прошептала она. Я в ответ просто собрал её растрёпанные кудри и пригладил их.       Лев, сидевший рядом, дёрнул меня за рубашку.       — Посмотри. Так?       — Да, только крючок сверху можно сделать чуть побольше. Начинай с середины косой линии. — Я положил ему руку на голову, наблюдая, как он обводит пунктир, а затем пытается писать самостоятельно.       Обойдя Льва, я подошёл к Ендеру, устроившемуся в самом углу. Скоро этот мальчик покинет приют. Он умён, сообразителен и обаятелен. Одна чистокровная семья готова забрать его — управляющая сначала боялась, что его возьмут в качестве донора для их ребёнка, но всё обошлось. Ендера усыновляет семья, потерявшая состояние и переезжающая в Великобританию, чтобы начать жизнь с чистого листа. Без Октавии, без «чистоты крови» и дискриминации. Ендер сам согласился, приведя новых родителей в неописуемый восторг. Уже на следующей неделе он будет в Глазго, обживаться в новом доме, с новой семьёй и новыми впечатлениями. Мы все будем по нему скучать.       — Молодец, Ендер, — присел я рядом. — Попробуй написать слова на эту букву. Какие знаешь.       — Ладно, — кивнул он.       Вместо ряда буковок на странице стали появляться слова: «человек», «черешня», «чайка». Слова клонились вправо, но это легко поправимо. Я заворожённо следил, как он выводит «часовня», но меня отвлекла Марисса, сидевшая напротив.       — У меня сломался карандаш! — захныкала четырёхлетняя девочка. — Оливер, заточи его!       — Я обязательно заточу, — встал я из-за стола, обошёл его и взял сломанный карандаш. — Но тебе стоит говорить вежливее и добавлять к просьбе «пожалуйста».       — Пожалуйста!       Я взял точилку со дна стаканчика и несколько раз проверил карандаш. Остальные были в порядке. Вернул его Мариссе, и она снова принялась за письмо. Я смотрел на немного кривые палочки и крючочки, которые выводила Марисса, и не мог не улыбнуться. Ей всего четыре, а она уже знает алфавит, цифры до ста и может написать их по просьбе. Читает простые слова по слогам — для четырёхлетки это невероятно.       Перевёл взгляд на её соседку Софью, которая при моём взгляде в панике прикрыла тетрадь ладонями:       — Не смотри! Покажу, когда закончу!       — Хорошо, — кивнул я, погладив её по спине.       Софья — хотя мне хочется называть её проще, Софи, но ей не нравится эта форма, — твёрдо отстаивает свои границы. Даже сейчас она не хочет слышать критику до конца работы.       Почти обошел всех, дойдя до Шарлотты. Их всего трое, и попали они к нам прошлым летом. Жили в самой глубине Запретных Земель, их родители скрывались от центральной полиции Ромуса — чистокровный женился на низшей, и за ними началась охота. В итоге по приказу команданте, их родителей просто расстреляли, а детей выбросили на улицу. Шарлотту с младшими сёстрами, Эмили и Энн, подобрали около барахолки и привезли к нам. Имена девочки получили от матери, обожавшей «Джейн Эйр». Надеюсь, они будут жить счастливо, и их не погубит болезнь.       — Молодец, Лотти, — сказал я, глядя на аккуратные слова «чай», «часы» и «чудо».       Я прошел мимо всех — дети усердно работали. Отошёл к шкафу, прислонился спиной и достал из кармана телефон. Уже почти пять вечера, а от Оливии — ни слова. Наверное, на тренировке или на дополнительной латыни. Где угодно, только не у телефона, чтобы написать мне.       Открыл наш чат, взгляд упал на вчерашнюю переписку. Она началась рано утром и на той же грустной ноте закончилась. Я был так взбешён чистокровными детьми, их непослушанием и вечными жалобами родителей, что выплеснул всю свою утреннюю злобу на сестру. Старался не вчитываться в те сообщения и быстро написал короткое:

«Ты дома?».

      Я простоял так ещё пять минут, уставившись в потухший экран. Ответа не было. Ладно. Ну и ладно. Может, она просто обиделась — я же вчера на неё огрызнулся, как последний мудак. А может, у неё свои дела, тренировка или с Леоном гуляет. Она же не обязана вечно меня ждать, как собачка у двери. В конце концов, я сам сказал, чтобы отстала. Вот она и отстала. Получил, что хотел. Чего теперь ныть? Но... Почему так обидно, будто последний человек которому ты не безразличен, просто взял и ушел..? Я сунул телефон в карман и потёр переносицу. Хватит себя накручивать.       Я приподнял голову и перевел взгляд на Феликса, растянувшегося на полу. Перед ним лежала плоская музыкальная азбука, окруженная детьми. Такие разные головки — я до сих пор не могу привыкнуть к этому смешению чистых платиновых и золотых волос с пепельными и тёмными. Вот русоволосые Энн и Эмили, младшие сестры Шарлотты. Рядом Лон со смешным хвостиком на макушке. На животе лежал Давид, решавший, играть дальше или уснуть прямо на полу. Марк сидел напротив Лона, готовый в любой момент предотвратить их стычку. А Жанна с Анной пытались оседлать спину и ноги Феликса.       Он попытался приподняться, чтобы сбросить с себя близняшек, но те вцепились в его свитер и штаны своими цепкими пальчиками. Феликс жалобно посмотрел на меня. Я улыбнулся в ответ и, отойдя от стола с пишущими ребятами, кивнул им — продолжайте.       — Нужна помощь? — задорно подмигнул я.       — Да-а, — протянул он, когда я отцепил Анну со свитера, и он смог подняться на четвереньки. — Спасибо. Присоединишься?       Я быстро оглянулся на стол — дети всё ещё усердно работали, но смотрели на меня предательски-обиженными глазами. Я ответил им извиняющейся улыбкой и присел у ног Феликса, стараясь не мешать.       — Лоне, что это за буква? — Феликс ткнул пальцем в азбуку.       — М... «Гэ»? — Лон сам нажал клавишу. Раздалась триумфальная мелодия, и голос повторил букву.       — Умница, — Феликс потрепал Энн за косичку, переключая её внимание с Марка. — Энни, назови эту буковку. Нет-нет, не нажимай, — он аккуратно убрал её пальчик.       — Это «еЛ»! Ложка! — выкрикнула она и тут же нажала клавишу. Снова победная музыка.       В этот момент телефон издал два гудка. Я вздрогнул и поспешил проверить. Ответила! Оливия ответила! «Ви: — Уже дома. Минут десять назад пришла с тренировки. А ты?»       Чёрт. Ты прекрасно знаешь, где я. В очередной раз пытаешься заставить меня изменить выбор. Но выбор сделан. Я не уйду отсюда просто так. Мне нужны деньги. «Ви: — Ты опять там? После вчерашнего ничего не понял?»... «Я вижу, что ты в сети.»

«А что тут понимать? Ты как всегда всё драматизируешь,» — ответил я и подвинулся к стене, чтобы упереться спиной. Моментально пожалел о своих словах.

«Ви: — Драматизирую? Оливер, ты чуть не подрался с пограничником! Ты рискуешь всем: своей репутацией, положением семьи... А вчера ты нелегально пробрался в Запретные Земли окольными путями. Ты думаешь, тебе всё сойдёт с рук, потому что ты «несчастный»?» Значит, доложили. Доложили отцу о моём проезде в Запретные Земли и о находках в рюкзаке. Оливия... Надеюсь, ты объяснила, что это твоя косметика. Умоляю, скажи, что ты сказала ему об этом. Мой ответ снова не соответствовал тому, что творилось внутри:

«Я не просил тебя меня спасать на обочине реки. И не просил разбираться с пограничниками. Я сам справлюсь.»

«Ви: — Вот именно. «Сам справлюсь». А на деле — просто бежишь. От себя, от нас, от ответственности. Ты прячешься за этой своей «работой», как за щитом, и делаешь вид, что всё под контролем. Но это не так. Боже, как же ты этого не понимаешь.»       Я не прячусь и не бегу. Я стараюсь удержаться на плаву.

«Ты ничего не понимаешь. Там, в приюте, я хоть кому-то нужен. А здесь... здесь я просто неудачник, который вечно всё портит.»

      Я искренне в это верил. Я нужен этим детям, так же как они нужны мне. Я — их «родитель, брат», они — моё средство заработка. «Ви: — И это тоже самообман. Ты не «нужен» — ты удобен. Ты даёшь этим детям то, чего не можешь дать себе: тепло, заботу, уверенность. Но когда доходит до тебя самого — ты сбегаешь. В чём разница между тобой и отцом, если вы оба прячетесь за работой?»       Сволочь! Не смей сравнивать меня с ним! Он прячется за работой, чтобы не брать на себя ответственность за моё воспитание, а я прячусь за работой, чтобы когда-нибудь самому суметь её взять. Вот в чём разница! И она куда сложнее, чем тебе кажется.

«Не сравнивай меня с ним.»

«Ви: — А почему нет? Ты так же, как он, отгораживаешься от тех, кто пытается до тебя достучаться. Только он — за снобизмом, а ты — за мнимой жертвенностью. И ты так же, как он, не хочешь признавать свои ошибки.»       Ошибки? Разве они у меня есть? Назови хоть одну, достойную внимания, а уж потом я решу, стоит ли её признавать. Мой ответ снова шёл вразрез с мыслями. Я просто не хотел думать. Не хотел признавать, что могу ошибаться.

«Хватит. Оставь меня в покое.»

«Ви: — Нет. Потому что я твоя сестра, и мне не всё равно. Но я не могу вечно тянуть тебя за собой, если ты даже руку не протягиваешь. Ты сам всё рушишь, Оливер. Сам.»       Ну так и не тяни! Разве по моему последнему сообщению не ясно, что я не хочу, чтобы меня тащили? Так сложно прочитать между строк? Я уже начал печатать ответ — тот, что действительно отражал мои мысли и чувства. Но тихий, едва слышный плач, пойманный краем уха, вырвал меня из переписки. На автомате я сорвался с места и взлетел по лестнице в сторону детской.       Недопечатанное сообщение осталось висеть в черновике, пока я влетал в комнату, хватал со стола бутылочку с водой и лекарством. Элиас вылез из своей кроватки и стоял на цыпочках, пытаясь заглянуть в люльку Кристофера. Лёгким жестом я попросил его отойти, взял малышку на руки и поспешил к креслу, укачивая её горячее тельце.       Целый час превратился в одно сплошное, изматывающее противостояние с болью. Кристофер не унималась. Её пронзительный, истошный плач, казалось, пронизывал самые стены. Я делал всё, что было в моих силах, перебирая методы, как заклинания от забытого ритуала.       Сначала я просто ходил с ней по коридору — ровные, размеренные шаги, монотонное покачивание. Я прижимал её горячий, вздрагивающий лобик к своей щеке и шептал что-то бессвязное: «Всё хорошо, солнышко, всё пройдёт, я тут, я с тобой». Но её тело оставалось напряжённым тугой струной, не желающей слушать утешений.       Потом я начал петь. Старую, до дыр заезженную колыбельную, которую, наверное, когда-то пели и мне. Голос срывался, садился от усталости, но я продолжал, заставляя звуки вибрировать в груди, чтобы она чувствовала их сквозь ткань рубашки. Я пел, пока в горле не начинало першить, а в ушах не стоял собственный хриплый шёпот.       Ничего не помогало. Отчаяние начало подступать холодными волнами. Я чувствовал, как силы покидают меня, а её страдание остаётся немым укором. В какой-то момент я просто опустился на колени посреди коридора, прижимая её к себе, и закрыл глаза, сам готовый расплакаться от бессилия.       И тогда остался последний, отчаянный трюк. Я занёс её в комнату воспитателей и осторожно лёг с ней на узкую кровать, устроив её так, чтобы её спина плотно прилегала к моей груди, а моё дыхание было ей слышно. И я начал притворяться. Притворяться спящим. Моё дыхание стало нарочито ровным и глубоким, тело полностью расслабилось, изображая полное умиротворение. Я лежал не шелохнувшись, притворяясь твёрдым, тёплым утёсом, о который разбивается любая буря.       Сначала она ещё всхлипывала, её маленькие пальцы впивались в мою руку. Но минуту за минутой её дыхание начало выравниваться, подстраиваясь под мой нарочитый ритм. Напряжение медленно покидало её крошечное тело, она обмякла и стала тяжёлой. Ещё один глубокий, прерывистый вздох — и наступила тишина, нарушаемая лишь ровным посапыванием.       Я пролежал так ещё добрых пятнадцать минут, боясь пошевелиться. Потом, двигаясь с черепашьей медленностью, словно сапёр с обезвреженной миной, я начал высвобождаться. Осторожно-осторожно подложил под её бок одну подушку, потом вторую, создав вокруг неё мягкое, удерживающее гнездо. Она кряхнула во сне, но не проснулась.       На цыпочках я отступил от кровати. Вся моя спина затекла, в висках стучало, а руки дрожали от перенапряжения. Но она спала. Наконец-то спала. Я посмотрел на неё — теперь просто на спящего ребёнка, а не на воплощение боли — и тихо выдохнул, чувствуя себя абсолютно пустым, но на секунду — победителем.       Я оставил дверь приоткрытой, затаив дыхание. Малейший звук — и я снова буду здесь. Господи, только не снова. Я потратил гребаный час, выматывая себя до дрожи в руках, чтобы сбить эту чертову температуру и унять боль, разрывавшую изнутри маленькое тело Кристофер. Хорошо что я успел переодеться в потрёпанный спитшот, что когда то сам приволок сюда. На всякий случай, если одежда станет грязной и нужно будет переодеваться. Сейчас почти шесть — значит, девушки-полукровки на кухне уже заканчивают сервировать ужин.       Управляющая как-то обмолвилась, что с нового года к нам могут взять новых сотрудников. Двух чистокровных на кухню и одну няню полукровку. Каждый проходит жестокий отбор. Никаких поблажек, никакой «лёгкой» работы. Поваров отсеивают просто: «Вы умеете готовить? Уверены, что дети будут есть вашу стряпню? Мы сотрудничаем с хорошим полицейским участком — если решите кого-то отравить, вам быстро свяжут руки». С воспитателями строже: «Как вы относитесь к детям? Знаете язык, математику, литературу? Вы в курсе, что такое спиннер и лабуба? Если нет, то с детьми вы не на одной волне».       Меня это не удивляет. Я и сам пришёл сюда зелёным и неопытным. Меня взяли только из-за хороших знаний и способности быстро адаптироваться. Потом отточился, как алмаз, и заработал репутацию — и среди детей, и среди взрослых. Мне даже предлагали стать «недоуправляющим», но я отказался. Платят там так же, а ответственности — втрое больше. В детсаду Ромуса платят вдвое больше, только половина зарплаты от туда уходит на сеансы психолога, нежели на откладывания на потом.       На «потом» просто не остаётся. Мысли с тоской ползут к Оливии. Она сейчас может спокойно болтать с подругами в кафе или гулять по ночному городу, зная, что дома её ждёт тёплая еда и мягкая кровать. Ей не нужно в панике подсчитывать, хватит ли на аренду квартиры, если отец вдруг вышвырнет тебя в день совершеннолетия. А мне... мне приходится зарабатывать с шестнадцати, чтобы просто жить дальше. Чтобы не оказаться на улице. Чтобы не просить у них ни крошки, потому что каждая такая крошка будет потом висеть на шеи вечным долгом.       «Потом»... Чёрт, надо начинать искать квартиру в Ромусе уже со второго семестра. Иначе не успею. Выпускной, сессии, поступление в Академию... Если не озаботиться этим сейчас, потом навалятся риелторы, поездки на просмотры, бумажная волокита, переезд. Полтора года я тайком копил всё, что мог, пряча деньги за старым шкафом. Я не знаю, что случится в день моего девятнадцатилетия. Может, отец просто многозначительно похлопает меня по плечу, намёком на мою «взрослость». А может, молча укажет на дверь. Я попытался предугадать это заранее. Осталось только подготовиться.       Пока я буду учиться в Академии все пять лет, у меня есть шанс заработать около миллиона данар. Сумма, конечно, не лестная, но и не нищенская. После выпуска этого должно хватить, чтобы выжить. Просто чтобы выжить. А она... она будет жить.       Я спустился в большое крыло на первый этаж. Пространство было поделено на игровую зону и столовую: шесть столов, по шесть человек каждый, стояли в два ровных ряда. В дальнем углу ждали своего часа детские стульчики для самых маленьких. Две девушки-полукровки застилали последние столы одноразовыми скатертями и расставляли базовый набор тарелок и столовых приборов.       — Здравствуйте, уже заканчиваете? — подошёл я к той, что разглаживала белую ткань.       — Здравствуйте, — она потянулась к стопке тарелок. — Почти. Остался один стол.       — Вы быстро, — промямлил я, бросая взгляд в сторону кухни. — Какое сегодня меню?       — Рис с овощами и мясом, — девушка раскладывала вилки. — Квашеная капуста и чай с ежевичным суфле на десерт.       — Хороший выбор.       Я отошёл и направился к кухне. Она была просторной, пахло паром и жареными овощами с мясом. В печи допекалось суфле. Девушки, только что сервировавшие стол, теперь переодевались в фартуки и наполняли тарелки, чтобы разнести их. Я стоял и смотрел на эту суету, забыв, зачем пришёл. Возможно, я просто хотел есть — эта потребность затерялась в череде детских забот. Развернувшись, я вышел, так и не поняв цели своего визита.       Из-за полупрозрачных дверей донёсся топот маленьких ног, а затем — размытые силуэты детей. Феликс успевал только кричать: «Тише!» и «Подождите!». Я мысленно приготовился к хаосу и рефлекторно встал, когда двери распахнулись под напором детских рук. Восторженные крики разнеслись эхом по помещению. Феликс сдался, прекратив уговоры. На руках он нёс Давида, рядом ковыляла Жанна, а её сестра Анна шла чуть увереннее.       Я подхватил близняшек и отнёс к детским стульчикам, где полукровки уже готовили смесь для Давида и мягкий рис для девочек. Они кормят самых маленьких, давая нам, воспитателям, возможность поесть.       С едой у детей проблем не бывает — они расселись без лишних уговоров. За дальним столиком мы с Феликсом могли спокойно поужинать и поговорить перед купанием. Я принёс две тарелки с рисом, овощами и мясом. Феликс — зелёный чай для нас обоих. Мы оглядели зал: никто не швырялся едой, а тем более — вилками. Гул стоял привычный, но мы научились отличать обычный шум от тревожного.       Феликс устало опустил голову, наконец давая себе передышку.       — Думал, сегодня с ума сойду без тебя, — прервал он молчание. — Очень не хватало твоей помощи.       — Меня задержал пограничник на блок-посте, — ответил я, резко сменив тему, но говоря о чём-то важном. Всё-таки я опоздал. — Впервые такое. Спросил цель визита, а когда я сказал, что еду на подработку, начал подозревать в проституции. Обыскал меня и рюкзак. Нашёл косметичку сестры и мои контрацептивы... Представь! Я доказывал, что не имею отношения к ночным клубам, а он находит это.       — Они доложат твоим родителям, — прозвучало как констатация факта. — Будет скандал?       — Уже доложили. Не знаю, что будет, — ответил я, спешно заглатывая тёплый рис с овощами и накалывая мясо в соевом соусе.       На мгновение воцарилась почти идиллическая тишина, нарушаемая лишь звоном ложек и мирным чавканьем.       — Суфле сегодня удалось, — заметил Феликс, откладывая вилку и пустую тарелку с под риса. Когда он только успел всё это съесть. Видимо ему пришлось отказаться от обеда, пока меня не было рядом. — Не пригорело, не осело. Маленькая победа.       — Да, — я кивнул, чувствуя, как тёплая еда наконец-то согревает изнутри. — Сегодня вообще день маленьких побед. Хоть что-то получилось.       Мы помолчали, каждый погружённый в свои мысли. Феликс первым нарушил тишину, глядя на Лона, который аккуратно, с серьёзным видом вытирал рот салфеткой.       — Смотри, как он старается. Всего полгода назад он был в числе отстающих по развитию, не мог и трёх слов связать, а сейчас... — в голосе Феликса звучала мягкая гордость, но в его глазах была тень. — Иногда я думаю... мы здесь, как садовники в заражённом саду. Поливаем, полем, лелеем эти ростки, зная, что за стенами — ядовитая почва, которая в любой момент может поглотить их снова.       Я последовал за его взглядом. Шарлотта помогала Марку донести ложку до рта. Ендер, уже почти «выпускник», вальяжно развалился на стуле, обсуждая с соседом достоинства суфле. Казалось бы, обычная детская возня. Но за каждым из этих детей тянулся шлейф боли, утрат и социальной несправедливости.       — Мы даём им иллюзию нормальности, Оливер, — тихо продолжил Феликс. — Тёплую еду, чистую одежду, правила поведения. Но мы не можем дать им главного — другого мира. Мы готовим их к жизни в системе, которая заранее считает их людьми второго сорта. Разве это не... цинично?       Его слова повисли в воздухе, тяжёлые и неудобные. Я отложил вилку, внезапно потеряв аппетит.       — А что нам остаётся? — голос мой прозвучал глуше, чем я ожидал. — Ждать, пока система классового разделения Октавии исправится? Бросить их на произвол судьбы, потому что мы не в силах изменить буквально ничего? Иногда... иногда нужно просто дать человеку возможность перевести дух. Дать ему понять, что он не один. Что есть место, где на него не смотрят свысока. Может, это и есть та самая «лучинка», от которой можно разжечь огонь.       Я говорил это, глядя на своих подопечных, но в глубине души понимал, что обращаюсь в первую очередь к себе. «Спасая других, мы в какой-то мере пытаемся спасти и себя. Дать то, в чём сами отчаянно нуждаемся».       — Ты прав, — Феликс тяжело вздохнул. — Но от этой мысли не становится легче. Наоборот. Чем больше я их узнаю, чем больше вкладываю в них... тем страшнее становится мысль, что однажды этот хрупкий мирок рухнет. И мы будем бессильны что-либо сделать. Мы — всего лишь временное пристанище на их пути в суровую реальность. Красивая, но горькая метафора заботы в мире, который не хочет заботиться.       Он посмотрел на меня, и в его взгляде читалось нечто большее, чем усталость. Это было понимание. Понимание того, что наша работа — это не только игры и улыбки. Это ежедневная битва с тенью целого мира, битва, которую мы заведомо обречены проигрывать снова и снова, но которую обязаны продолжать ради этих нескольких часов покоя в глазах ребёнка.       В этот момент прозвенел колокольчик, оповещающий об окончании ужина. Иллюзия была разрушена. Пришло время возвращаться к рутине — мыться, переодеваться, готовиться ко сну. Мы поднялись со своих мест, снова надевая маски бодрых и неутомимых воспитателей. Но груз той тихой, безнадёжной правды, которой мы коснулись, остался с нами, холодным камнем на дне души. Иногда самое тяжелое — это не физическая усталость, а осознание тщетности своих усилий перед лицом безразличной системы.       — Ладно, команда, ужин окончен! — скомандовал, полных сил Феликс, вставая и хлопая в ладоши. — Старшие — Ендер, Шарлотта, Лиля, — построение у дверей! Ваша задача — разложить пижамы на кроватях и проверить, всё ли готово ко сну. Младший эшелон — с нами в ванную!       Поднялся радостный гвалт. Старшие, важно надув щёки, построились и чинно потопали в спальни. А мы с Феликсом принялись собирать ораву малышей, которые тут же разбежались, словно цыплята.       — Марк, Лон, сюда! — я поймал за шиворот Марка, который уже пытался залезть под стол. — Анна, Жанна, давайте за ручки!       Мы, как пастухи, загнали шумное стадо в просторную ванную комнату, где стояли две большие ванные и длинная скамья. Воздух был влажным и пах детским мылом.       — Так, десант, снимаем верхнюю одежду! — скомандовал Феликс, начиная стаскивать с Девида запачканную капустой футболку.       Начался привычный хаос. Пока мы раздевали одних, другие уже норовили забраться в пустые ванны.       — Лон, не лезь! Воды же нет! — взмолился я, оттаскивая его от бортика.       Феликс тем временем принялся наполнять первую ванну тёплой водой. Как только зашумела струя, это стало сигналом для всеобщего помешательства.       — Плескаться! Плескаться! — завопила Энн, и тут же несколько маленьких ладошек принялись с энтузиазмом шлёпать по воде, обрызгивая всё в радиусе трёх метров.       — Ребята, прекратите! Мы же все промокнем! — взвизгнул Феликс, отскакивая от веера брызг. — Оливер, помоги! Они меня насквозь заливают!       Я бросился на помощь, пытаясь поймать самые активные ручонки. Мы с Феликсом переглянулись — он был мокр с головы до ног, с лица его капала вода, а я, наверное, выглядел не лучше. В его глазах читалось и отчаяние, и смех, сдерживаемый из последних сил.       — Ладно, ладно, потерпите! — крикнул он детям. — Сейчас быстренько помоемся, и тогда можно будет немного поплескаться! Договорились?       Уговоры подействовали. Началась самая ответственная часть — мытьё. Мы работали как слаженный конвейер. Феликс намыливал головы специальным шампунем «без слёз», а я смывал пену, стараясь, чтобы она не попала в глаза. Потом мы менялись: я наносил на мочалки гель для душа с запахом ромашки, а Феликс счищал с малышей остатки ужина и дневных приключений.       — Глазки закрывай, Марк! Сейчас водичка польётся!       — Жанна, не вертись, а то мыло в глаза попадёт!       — Девид, плюнь! Мыльную воду пить нельзя!       Вскоре все малыши, намытые до скрипа, сидели в раковинах, счастливо бултыхая руками в воде и издавая победные кличи. Мы с Феликсом, мокрые и вымотанные, но довольные, вылавливали их по одному и закутывали в огромные мягкие полотенца с капюшонами, превращая в румяных, пахнущих чистотой «птенчиков».       — Ну что, десант, в спальню! — скомандовал Феликс, подхватывая на руки завёрнутого в полотенце Лона. Я взял Девида и Анну, и мы торжественным шествием двинулись по коридору.       В спальне нас уже ждали старшие. Ендер, Шарлотта и Лиля разложили на всех кроватях пижамы и теперь сидели на одной из них, болтая ногами.       — Всё готово, — доложила Шарлотта, с гордостью оглядывая свою работу.       — Молодцы, — улыбнулся я, укладывая Девида на пеленальный столик, чтобы надеть подгузник.       Феликс, уложив Лона, обернулся ко мне.       — Я пойду со старшими, помогу им разобраться с душем. Ты справишься здесь?       — Конечно, — кивнул я, натягивая Девиду пижаму с мишками. — Управляюсь.       Феликс с тремя «взрослыми» детьми вышел, и в спальне воцарилась относительная тишина, нарушаемая лишь весёлым лепетом и моим шепотом.       — Жанна, ручку сюда, давай... Молодец. Марк, подними попу, нужно штаны надеть...       Один за другим, я переодевал малышей в чистые пижамы, укладывал в кроватки и накрывал одеялами. Но тут из самой дальней кровати, выпрыгнул Лев, ожидающие смотря на меня. Я подложил Эмили мягкого котика под бочок, и понимающее кивнул ему.       — Как вы помните, сегодня Лев победил в игре и заслужил право выбрать сказку на ночь, — начал я тихим, колыбельным голосом. — «Цветик-семицветик», верно, Лев?       — Да-а! — взревел мальчик, не сдержав эмоций.       — Тс-с-с, — я приложил палец к губам. — Уже время для полушепота.       — Ой, простите...       — Давайте подождём Феликса и остальных, чтобы никто не пропустил сказку?       Дети дружно закивали, и мне снова пришлось их призвать к тишине. Подойдя к тумбочке, я отодвинул верхний ящик. Здесь хранилось самое ценное — старые, потрёпанные сборники сказок, стихи и три огромные папки с рисунками. В них попадали только особенные работы: первый и последний рисунок, который ребёнок нарисовал в приюте.       Коротенькая сказка о волшебном цветке лежала сверху. Пока я настраивал лампу у кресла, дверь приоткрылась, и Феликс ввёл старших, сияющих чистотой после душа. Шарлотта стрелой пронеслась между кроваток, хватая свою пижаму. Ендер и Лиля не спешили расставаться с тёплыми полотенцами, надеясь, что Феликс поможет им одеться.       Я устроился в старом кожаном кресле, чья подушка давно просела до самого пола, и ждал. Феликс, закончив расчёсывать мокрые кудри Лили и прямые волосы Лотти, пододвинул табуретку ко мне.       — Уступить кресло, Фель..? — прошептал я ему на ухо.       — Не надо, Олли, — он опустил голову на широкий подлокотник, а я запустил пальцы в его ещё влажные волосы. — Читай. Мне нравится эта сказка.       — Мне тоже...       «...Она даёт надежду. Хочется верить, что у каждого может быть такой цветок...» — но я оставил эти слова при себе. — Итак, все готовы?       По комнате пронёсся уставший, но довольный гул. Я открыл книгу. «Жила-была девочка Женя. Однажды послала её мама в магазин за баранками...»       — А почему именно семь? — тут же поинтересовался Лон.             Феликс, не открывая глаз, просто приложил палец к губам, призывая слушать. «...Взяла Женя связку баранок и отправилась домой. Идёт, по сторонам зевает, вывески читает, ворон считает. А сзади тем временем пристала незнакомая собака да все баранки одну за другой и съела...»       Энн тихо простонала, словно слышала эту историю впервые. Ендер, пародируя нас, слишком громко шикнул, что вышло наигранно. «...— Ах, вредная собака! — закричала Женя и бросилась её догонять. Бежала, бежала, собаку не догнала, только сама заблудилась...»       — Потому что глупая сказка, — пробурчала Эмили, всё ещё тоскующая по «Маленькому принцу».       — Эмили... — мягко вмешался Феликс. «...Женя старушке всё и рассказала. — Ничего, не плачь, я тебе помогу. Правда, баранок у меня нет, и денег тоже нет, но зато растёт у меня в садике один цветок, называется — цветик-семицветик, он всё может...»       — Я тоже такой хочу! — мечтательно пропел Лон.       — Блин! Самая короткая сказка, а вы всё комментируете! — не выдержал Феликс. — Неужели она вам уже надоела?       — Всё нормально, Фель, — успокоил я его, переложив руку ему на плечо. «...Женя вежливо поблагодарила старушку, вышла за калитку и тут только вспомнила, что не знает дороги домой...»       — Она очутится дома, да? — спросил Марк.       — Да, — сухо ответил Феликс, и я продолжил читать, пока в комнате наконец во царилась та особая, сонная тишина, ради которой всё и затевалось. «...Вели, чтобы я была дома с баранками!» Не успела она это сказать, как в тот же миг очутилась дома, а в руках — связка баранок!       Женя отдала маме баранки, а сама думает: «Это и вправду замечательный цветок, его надо поставить в самую красивую вазочку!»       Она влезла на стул и потянулась за маминой любимой вазочкой. В это время за окном пролетали вороны. Жене захотелось узнать точно — семь их или восемь. Она открыла рот, стала считать, загибая пальцы, а вазочка полетела вниз и — бац! — разбилась...»       — Мама ругаться будет... — прошептал Марк. Ендер одёрнул его,мягко прикрыв ладонью рот.       Феликс на подлокотнике начал заметно расслабляться. Я слегка потрепал его по плечу — рано ещё. «...Женя оторвала красный лепесток и прошептала заклинание.       Вели,чтобы мамина вазочка стала целой! Не успела она сказать,как черепки сами поползли друг к другу и срослись. Мама прибежала из кухни— глядь, а вазочка стоит на месте. Погрозила Жене пальцем и послала гулять во двор...»       — Кто такие папанинцы? — тихо спросила Лиля, скорее сама у себя.       — Завтра узнаем, — прозевал Феликс. — Слушай сказку. «...Мальчики играли в папанинцев на досках. Женя попросилась к ним на Северный полюс, а те — девчонок не берут.       Отошла Женя обиженная,оторвала синий лепесток:       Вели,чтобы я сейчас же была на Северном полюсе!       Налетел вихрь,солнце пропало, сделалась страшная ночь. Женя, как была в летнем платьице, оказалась одна на Северном полюсе, а мороз — сто градусов!..»       В комнате повисла трепетная тишина. Даже самые непоседливые замерли, представив ледяную пустыню. «...— Ай, мамочка, замерзаю! — закричала Женя. Слёзы превращались в сосульки и висели на носу.А из-за льдины вышли семь белых медведей, один страшнее другого. Дрожащими пальцами Женя вырвала зелёный лепесток и закричала:       Лети,лети, лепесток, Через запад на восток...»       Дети заворожённо повторяли знакомые слова шёпотом, как заклинание. «...Вели, чтобы я очутилась во дворе! И в тот же миг она оказалась снова во дворе.А мальчики на неё смотрят и смеются...»       — Она просто потратила лепесток, — заключил Ендер с умным видом.       — В этом и суть, — мудро поддакнула Лиля, будто сама сделала важное открытие.       Я перевернул страницу, глядя на притихших детей. В их глазах отражалась та самая детская вера — что где-то существует цветок, способный исправить любую ошибку. Хотя бы на семь попыток. «...Женя обиделась и решила больше с мальчишками не водиться, а пошла в другой двор к девочкам. Пришла, видит — у девочек разные игрушки. У кого коляска, у кого мячик, у кого прыгалка, у кого трёхколёсный велосипед, а у одной — большая говорящая кукла в соломенной шляпке и калошах. Взяла Женю досада. Даже глаза от зависти стали жёлтые, как у козы.       Вынула цветик-семицветик, оторвала оранжевый лепесток и сказала заклинание:       — Вели, чтобы все игрушки, какие есть на свете, были мои!       И в тот же миг со всех сторон повалили к Жене игрушки. Первыми прибежали куклы, громко хлопая глазами и пища без передышки: «папа-мама, папа-мама». Женя сначала обрадовалась, но кукол оказалось так много, что они заполнили весь двор, переулок, две улицы и половину площади. Невозможно было сделать шаг, чтобы не наступить на куклу...»       — Я тоже столько игрушек хочу! — не сдержалась от зависти Марисса.       Феликс ничего не ответил. Да и я бы на его месте промолчал. «...За куклами сами собой покатились мячики, шарики, самокаты, трёхколёсные велосипеды, тракторы, автомобили, танки. Прыгалки ползли по земле, как ужи, путаясь под ногами. По воздуху летели миллионы самолётов, дирижаблей, планеров. С неба сыпались ватные парашютисты, повисая на проводах и деревьях.       Но игрушки всё валили и валили... Уже весь город был завален до самых крыш. Женя по лестнице — игрушки за ней. Женя на балкон — игрушки за ней. Женя выскочила на крышу, оторвала фиолетовый лепесток и крикнула:       — Вели, чтобы игрушки поскорей убрались обратно в магазины!       И тотчас все игрушки исчезли. Посмотрела Женя на свой цветик-семицветик и видит, что остался всего один лепесток...»       — Как быстро! Я даже не успела посчитать! — не унималась Марисса.       — Ну смотри... Баранки, вазочка, Северный полюс...       — Лишь коснёшься ты земли — быть по-моему вели. Вели, чтобы все непослушные детки молча слушали сказку, — вмешался Феликс.       — Да пусть твоё желание исполнится, — я наклонился и прошептал ему на ухо. Мы обменялись усталыми улыбками. «..."Чего бы мне ещё велеть? Два кило шоколада... Нет, лучше два кило мороженого... Или велосипед? Покатаюсь, а потом мальчишки отнимут. Может, билет в цирк? Или новые сандалеты? Хотя, какой толк в сандалетах? Главное — не торопиться"...»       — Лучше пожелать новую игрушку!       — Нет, лучше велосипед!       — Ты вырастешь, и велосипед станет маленьким!       — Нужно пожелать хороших родителей...       — Тишина! — подскочил Феликс, а я обиженно размяк в кресле. Всегда, когда дело доходило до последнего лепестка, каждый хотел загадать своё — личное, желанное. Я не мог их винить. Даже если бы у меня был всего один лепесток, я бы пожелал, чтобы все были счастливы...       — Ну сколько можно!? — маска самообладания на лице Феликса треснула.       Дети сжались в кроватях, понимая, что перешли границу.       — Я уже дочитываю. Там осталось немного, — сказал я, не понимая, кого успокаиваю — их или его.       Товарищ устало опустился в кресло, а я пересел на стульчик, заканчивая читать. «...Рассуждая так, Женя вдруг увидела мальчика, который сидел на лавочке у ворот. Он оказался хромым и не мог играть с другими детьми.       — Ничего не поделаешь. Это на всю жизнь, — сказал он.       — Ах, какие пустяки! — воскликнула Женя и вынула свой цветик-семицветик. — Гляди!       С этими словами девочка бережно оторвала последний, голубой лепесток и запела тонким голоском, дрожащим от счастья:       — Лети, лети, лепесток...       Лишь коснёшься ты земли— Быть по-моему вели.       Вели, чтобы мальчик стал здоров!       И в ту же минуту он вскочил со скамьи, стал играть с Женей в салки и бегал так хорошо, что девочка не могла его догнать, как ни старалась».       Я закрыл книгу. В комнате повисла тихая, задумчивая пауза. Даже самые непоседливые дети затихли, переваривая финал. Где-то в глубине души каждый примерял на себя этот последний лепесток — и свой выбор.       Последние слова сказки растворились в тишине спальни. Дети лежали с широко открытыми глазами, ещё завороженные историей о последнем лепестке.       — Всем спать, — тихо, но твёрдо сказал Феликс, поднимаясь с кресла. — Сказка окончена. Завтра новый день.       Он прошёлся между кроватями, поправляя одеяла, лёгким прикосновением проверяя, всё ли в порядке. Я в это время собирал разбросанные тапочки, ставил на место опрокинутую книжку-раскладушку, которую кто-то уронил, не дожидаясь сказки.       — Спокойной ночи, Оливер, — прошептала Лиля, уткнувшись носом в подушку.       — Спокойной ночи, зайка, — ответил я, наклоняясь и поправляя её одеяло.       Мы с Феликсом вышли из спальни, прикрыв дверь так, чтобы осталась щель для света и звука. Тихий перезвон посуды из кухни говорил о том, что девушки-полукровки заканчивают уборку.       В гостиной нас ждал привычный хаос после дня. Игрушки лежали повсюду: кубики под столом, машинки у дивана, цветные карандаши, рассыпанные возле мольберта. Воздух пах восковыми мелками, деревом, детским потом и едва уловимым ароматом ромашкового геля для душа.       Мы молча принялись за работу. Феликс начал собирать конструктор в большую коробку, аккуратно сортируя детали. Я взял совок и щётку и подошёл к ковру, усыпанному обрезками бумаги и крошками от печенья. Каждое движение было отточенным, автоматическим. Нагнуться, поднять, вытряхнуть, отнести. Привести в порядок уголок с книгами, сложить пазлы в коробку, разложить кукол на полке.       Руки работали, а мысли, наконец вырвавшиеся на свободу, кружились вихрем. Я поднял с пола воскового медвежонка — того самого, что вечно падал с полки. Его лапка была чуть погнута, а на боку виднелась вмятина от многочисленных падений. Поставил на место, поправил. «Иногда мне кажется, я — как эта свеча в детской спальне», — мысль пришла сама собой, тихая и неуместная среди разбросанных кубиков. Я продолжил уборку, подбирая карандаши, но мысль не уходила, крутилась на периферии сознания.       Феликс в это время собирал пазлы в коробку, и я слышал, как он что-то говорит, но слова не доходили. «Потихоньку таю, капля за каплей». Я провёл рукой по столу, смахивая крошки, и представил, как воск стекает по моим пальцам — медленно, неостановимо. Вон Лиля оставила на стуле свою зайку. Я взял игрушку, и в памяти всплыл её смех сегодня за ужином. Яркий, как пламя. «Скоро догорю до основания, и от меня останется лишь лужица воска на подсвечнике».       Я решил не относить зайку к её кроватке. Они только начинали засыпать, а тревожить было не лучшей идей. Они наливались мирным сном, их миры были целы и невредимы. А мой... «Никто даже не заметит, что пламя погасло — просто станет чуть темнее в комнате». Я потуже затянул шнурок на мешке для игрушек, будто пытаясь затянуть и что-то внутри себя. Последний кубик упал в коробку с глухим стуком. Комната была чиста. Всё было на своих местах. Кроме меня. Я стоял посреди прибранной гостиной и чувствовал, как таю.       Я подошёл к столу, где мы с детьми занимались письмом. Я провёл по столу ладонью, чувствуя липкую сладость забытой конфеты. Мне нужно сесть за уроки. Физика, химия, математика. Всё, что обеспечит мне будущее.       — Олли, — тихий голос Феликса вывел меня из оцепенения. Это прозвище было очень нежным для меня. Я бы даже сказал интимным... Не каждому близкому человеку, не говоря уже об встречных, я позволял себя так называть. Он стоял с корзиной для игрушек в руках. Гостиная была почти прибрана. — Иди. Хоть пару часов поспи. Я доделаю.       Он видел. Видел отстранённый взгляд, тень на лице. Видел, как я машинально перекладываю с места на место один и тот же кубик.       — Ни за что, — выдавил я, но чувствуя, как благодарность к нему смешивается с жгучим стыдом. Я не должен был срываться на Оливию. Не должен был допускать, чтобы пограничник нашёл то, что не должен был видеть. Я должен был быть умнее, осторожнее, сильнее, — Ты отпахал целый день, а я здесь всего четыре часа. Это должен говорить тебе я.       Я бросил последний взгляд на прибранную комнату — островок порядка, созданный нашими руками, — и направился к выходу. Впереди был поздний вечер, бессонница над учебниками и тяжёлые мысли, от которых не спрятаться даже в тишине собственной комнаты. Последнее, что я увидел, уходя, — это Феликс, ставивший на полку плюшевого бегемота, еще того, которого берег сам Феликс в свои пять лет, в этом же приюте. Маленький, тёплый символ чего-то постоянного и надежного в этом хаотичном дне.       Мы с Феликсом поплелись на второй этаж малого крыла, в нашу комнату, где мирно посапывала Кристофер. Феликс, выжатый до последней капли сил, взял на руки спящего Криса, чтобы переложить его в кроватку. Я не стал ему мешать — у нас ещё останется пара минут, чтобы перекинуться словами, пока он не проводит меня домой и сам не рухнет без задних ног.       Златоволосый парень стал мне по-настоящему близким другом и надёжным помощником. Я был удивлён, узнав, что он сам когда-то жил здесь. Несмотря на свою внешность — волосы цвета спелой пшеницы и тёплые янтарные глаза, — это не подарило ему счастливого билета в семью. Всё испортили ноги. Правой — нет до колена, а левая выглядит так, будто её пропустили через убойный молоток и мясорубку. В детстве его родители были подпольными экспериментаторами, работавшими с химикатами и, что хуже, с радиоактивными материалами. Правая нога постепенно отмерла из-за внутреннего облучения, а с левой — клочок за клочком, слой за слоем — они срезали кожу и плоть, ставя на свежей ране свои поганые опыты.       Я видел его обнажённым лишь раз, когда нам пришлось срочно отмываться после того, как Ендер разбил ртутный градусник. Служба безопасности велела вымыться дотла, особенно ноги, куда попало больше всего яда. У нас не было ни времени, ни возможности скрываться друг от друга, так что мельком я успел разглядеть это безобразие. Феликс же тогда лишь просто сказал, и это меня успокоило: «Оно не болит. Да и вряд ли будет».       И тут, в тишине комнаты, я вдруг с абсолютной ясностью вспомнил другую его фразу, брошенную как-то совсем уж безучастным тоном, от которого у меня тогда кровь застыла: «Иногда мне кажется, что они не просто экспериментировали... а прислушивались. К тому, как кость трещит, когда её ломают медленно. Говорили, это похоже на шёпот...» Даже сейчас, спустя месяцы, по спине пробежали ледяные мурашки.       Наша нынешняя управляющая была его воспитательницей и позже предложила Феликсу работу смотрителя. Он, разумеется, согласился, тем более что всегда считал её в какой-то степени матерью. Наши смены часто совпадают, так что это он всему меня обучил — рассказал, показал. Он милый, заботливый и невероятно надёжный парень...       Дверь захлопнулась с привычной громкостью, возвращая меня в реальность. Я опустил голову и понял, что в тетради написал лишь: «Восемнадцатое октября. Домашняя работа». Передо мной пять заданий, состоящих из уравнений, которые с каждым номером лишь усложняются: добавляются скобки, степени, дроби, минусы. Я переписал первый пример и бессильно опустил голову на стол. Мозг отказывался даже думать о решении.       В это время Феликс устало плюхнулся на кровать, поджав к груди ноги — точнее, одну ногу и протез, — и свернувшись калачиком. Я встал, подошёл к «своей» кровати и, стянув одеяло, накрыл им Феликса. Он ничего не сказал, лишь поёрзал, укутываясь с головой. Я вернулся к рабочему столу. Взгляд упал на начатое, но недописанное решение. Я переписал уравнение заново, добавив в конец ноль. Числа с иксами — влево, натуральные — вправо... Просуммировал всё в левой части, вычел в правой... Получил целое число слева и справа, а потом левое поделил на правое. И вуаля — ответ: «минус два». Теперь предстояло повторить то же самое ещё с двадцатью девятью, куда более сложными задачами.       Второе задание. Икс в квадрате минус пять икс плюс шесть равно нулю. Дискриминант. Теорему Виета не люблю, если честно. Минус пять в квадрате, минус четыре умножить на шесть... Два. Икс первый — два, икс второй — три. Решено.       Третье задание. Гадкая система. Сложил уравнения, чтобы исключить переменную. Нашёл икс. Подставил значение в одно из уравнений. Нашёл игрек. Записал ответ.       Четвёртое задание. Дробно-рациональное уравнение со скобками и степенями. Раскрыть скобки, возвести в степень. Найти общий знаменатель. Умножить на него обе части... Чёрт, я не исключил посторонние корни! Я резко зачеркнул всё в тетради, превращая решение в нечитаемую мазню. Теперь оно полностью неправильное. Заново. Раскрыть скобки, исключить корни, возвести в степень... Почему не вычитается? Я забыл привести к общему знаменателю! Да что со мной не так?!       Я злобно выдрал лист из тетради — сдавать такую неаккуратную работу, да ещё и с ошибками, нельзя. Ярость кипела внутри, голова от гнева отказывалась работать. Я снова написал дату цифрами и, чёрт возьми, снова перепутал месяц. Вместо десятого написал девятое... Я сжал кулак, пытаясь совладать с собой и своим гневом. Глубоко вдохнул и выдохнул. Повторил ещё несколько раз, пока снова не приставил ручку к началу клетки, чтобы переписать первый пример.       В комнате стояла такая тишина, что я уже успел забыть о присутствии Феликса. Он перевернулся и что-то буркнул себе под нос, но я уже не различал слов, снова погружаясь в уравнения.       — Почему ты здесь, Оливер? — Я оцепел, когда Феликс решил вдруг заговорить. Я думал он уже спит, а он жадно всматривался в меня своими янтарными глазами, что в темноте, при свете жёлтой лампы, больше напоминали кору дерева. — Я не о приюте. Я о том, почему чистокровный парень из одной, из самых влиятельных семей Октавии проводит вечера, убирая игрушки и меняя подгузники полукровкам. Ты мог бы заниматься благотворительностью, жертвовать деньги, быть попечителем. Но ты здесь. В самой гуще.       Я отложил ручку, чувствуя, как привычная защитная стена внутри меня дала трещину. Он не осуждал. Он спрашивал. И в его тоне была не жалость, а попытка понять.       — Потому что здесь меня не судят по крови, Феликс, — начал я медленно, подбирая слова. — Эти дети... они не видят во мне Брума. Они видят человека, который может принести тепло, прочитать сказку, зашить плюшевого зайца. Здесь я не неудачный сын, не позор семьи. Здесь я просто... Оливер.       — Но это ведь не просто благотворительность, верно? — Феликс пристально посмотрел на меня, и в его глазах читалась не просто усталость, а глубокая, накопленная годами мудрость. — Я вижу, как ты смотришь на них. Как стараешься дать им то, чего тебе не хватало. Ты не просто работаешь с детьми, Оливер. Ты пытаешься исцелить собственное детство через них. Но разве это не... лицемерие? Спасать других, когда сам тонешь?       Его слова попали точно в цель, в самую суть того, о чём я боялся себе признаться. Я долго смотрел в темноту за окном, прежде чем ответить. Где-то в городе горели огни, жили люди, у которых не было таких проблем. А я сидел здесь, с чаем, который быстро остывал, и пытался найти слова.       — Может быть, — наконец выдохнул я, отворачиваясь от настойчивых карих глаз. Я захлопнул тетрадь по математике. Завтра дорешаю.       Тетрадь по физике раскрылась на теме «Законы Ньютона». Первая задача: «Тело массой 2 кг тянут по гладкой горизонтальной поверхности с силой 10 Н, направленной под углом 30° к горизонту. Найдите ускорение тела.» «Гладкая поверхность... значит, трением можно пренебречь», — пробормотал я, выводя в углу листа схематичный человечка, тянущего за верёвку квадратное «тело». Угол... Нужно разложить силу на составляющие. Сила, вызывающая ускорение, — это Fₓ. Fₓ = F * cos(α).       Я отыскал закладку-линейку и принялся чертить вектор, стараясь, чтобы его длина была пропорциональна 10 ньютонам. Потом опустил перпендикуляр на воображаемую ось X. Косинус тридцати градусов... √3/2. Или 0,866. Лучше оставить в дробном виде, так точнее.       Fₓ = 10 * cos(30°) = 10 * (√3/2) = 5√3 (Н). Теперь второй закон Ньютона: Fₓ = m * a. Значит, a = Fₓ / m. a = 5√3 / 2 = 2.5√3 (м/с²)       Ответ вроде получился, но выглядел подозрительно красивым для первой задачи. Я перепроверил расчёты, мысленно представив, как тележка едет по столу. Вроде логично. Ладно, дальше.       Вторая задача была про связанные тела на наклонной плоскости. Два груза, нить, блок, коэффициенты трения... Я исписал полстраницы, рисуя систему, расставляя все силы: силы тяжести, силы натяжения нити, силы реакции опоры, силу трения. Каждую нужно было спроецировать на выбранные оси. Это напоминало сборку сложного механизма, где один неверный винтик — и всё летит к чёрту. «Для первого тела: m₁a = T - m₁g sin(α) - μN... N = m₁g cos(α)... Для второго: m₂a = m₂g - T...»       Я сводил уравнения в систему, чувствуя, как мозг медленно превращается в кашу. Цифры путались, синусы с косинусами подставлялись не в те места. После третьей попытки я с раздражением зачеркнул всё и начал заново, уже более медленно, проговаривая каждое действие шёпотом. Наконец, ускорение было найдено. Я откинулся на спинку стула, ощущая странное удовлетворение от решённой задачи, смешанное с усталостью.       Физика сменилась литературой. Анализ стихотворения Тютчева «Silentium!». Надо же, опять он. Я перечитал стихотворение, стараясь не проглатывать слова, а прочувствовать их.       «Молчи, скрывайся и таи       И чувства, и мечты свои...»       Слово «таи» всегда резало слух. Слишком уж архаичное. Я выписал его в черновик, рядом набросав: «прячь, утаивай», лучше подчёркивает глубину сокрытия.       «Как сердцу высказать себя?..» — вот это я понимал. Слишком хорошо понимал. Это был не риторический вопрос из учебника, а ежедневная реальность. Я посмотрел на спящего Феликса. «Другому как понять тебя?»       Я начал писать анализ, скулящий и безжизненный, каким его ждали в лицее: «Тютчев поднимает тему невыразимости внутреннего мира человека средствами языка. Поэт использует метафору («Мысль изречённая есть ложь») и...» Я замер. «Мысль изречённая есть ложь». Эта строка вдруг обожгла меня. Это же про меня. Про все мои попытки объясниться с отцом, с Оливией, даже с Феликсом только что. Каждое слово, которое я находил, было неточным, искажало то, что я на самом деле чувствовал. Выходила ложь. Тишина была честнее.       Я скомкал начатый анализ. Он был лицемерным, как и всё, что я делал напоказ. Взяв чистый лист, я просто выписал строчки, которые отзывались внутри болью:       «Лишь жить в себе самом умей —       Есть целый мир в душе твоей...»       Целый мир. Полный ярости, обиды, страха и той самой, никем не видимой нежности, которую я тратил на чужих детей. Мир, который должен был оставаться за семью печатями. Иначе он разрушит всё.       Я сидел, глядя на исписанный лист, и понимал, что настоящий анализ я только что провёл в собственной голове. А в тетради останется лишь бледная, разрешённая к показу тень. Ложь.       Я хотел отогнать от себя мрачные мысли, поэтому снова взялся за математику. Не очень хочется доделывать ее на большой перемене завтра утром. Я просидел ещё час, и наконец мог удовлетворительно захлопнуть тетрадь. Да, черкать мне пришлось ещё много, но мне было уже так всё равно, что решил оставить так. С последней решённой задачей что-то внутри сломалось, и двигаться стало невыносимо тяжело. Я не собирал вещи — я прощался. Каждую тетрадь я клал в рюкзак с задержкой, ощущая под пальцами шероховатость обложки. Карандаш, всё ещё хранивший тепло моего руки, я поднял, подержал лишнюю секунду и только потом убрал. Я тянул время, зная, что за этой дверью меня ждёт не просто холодная улица, а другая реальность — чужая и безразличная. Тепло здесь исходило не от батарей, а от тихих посапываний детей, от спокойного дыхания Феликса, от самых стен, пропитанных смехом и доверием. Здесь я был человеком.       Я застегнул рюкзак и подошёл к кровати. Феликс лежал с закрытыми глазами, но я видел, как под его веками напряглись мышцы. Он притворялся. Я наклонился так близко, чтобы сказать пару слов на прощание, мои губы почти коснулись его уха, как он нежно протянул свою тёплую ладонь к моей щеке. Феликс случайно коснулся губами мочки, и прошептал:       — Не дай своему Северному полюсу покрыться льдом.       Понятно. Из той самой сказки. Это пожелание не замёрзнуть изнутри, не дать тому холоду, что живёт в моём доме, поселиться и в моем сердце.       Я выпрямился, ничего не отвечая, и пошёл к двери. Осмотрев гостинную, я провёл рукой по старому шифанеру, где стояла большая фотография. Там были все мы. "Мы" — воспитатели, дети. Я вернул фотографию обратно, на высокую полку. Рука на холодной металлической ручке была последним якорем. Я вышел, и щелчок замка прозвучал как приговор, навсегда отсекая меня от света и тепла.       И тогда холод ударил меня с такой силой, что у меня перехватило дыхание. Он был не просто зимним воздухом; он был живым, злым существом. Дубарь, впивающийся тысячами ледяных игл в лицо, в руки, сквозь тонкую ткань пиджака. Я сжался в комок, плечи поднялись к ушам, зубы застучали в бешеной дрожи. Я пытался вдохнуть, и воздух обжигал лёгкие, как стекло. Сделал несколько шагов вперёд, в чёрный провал улицы, но ноги отказали, застыв в ужасе.       Я не выдержал. В немой мольбе, в отчаянной попытке найти хоть каплю силы, я резко обернулся.       И увидел его.       В окне на втором этаже, в золотистом квадрате света от свечи, стоял Феликс. Он не спал. Он смотрел на меня. Увидев мой взгляд, он не ушёл, не сделал вид, что просто проверяет комнату. Он медленно поднял руку и помахал мне — не бодро, а как-то очень грустно и бережно, словно провожая в опасную дорогу. Его лицо было безжизненным.       И он продолжал стоять. Он наблюдал, как я, мелко дрожа, прохожу через ворота, закрывая ажурную калитку. Я чувствовал его взгляд на своей спине, как единственный источник тепла в этой ледяной пустоши. Он не закрыл штору, не отошёл, пока я не скрылся из виду в ночи. Этот последний, безмолвный знак был важнее любых слов. Он говорил: «Я вижу тебя. Я здесь». И этого, возможно, было достаточно, чтобы не замёрзнуть по дороге домой.       До ближайшей остановки — двадцать минут пешком. Бегом — минут десять. Я шёл как-то неровно — что-то между быстрой походкой и бегом. Сердце колотилось, дыхание сбивалось. Не повезло, что этот крайний район не контролировался районом Пяти улиц — фонари здесь не горели, тьма была плотной и влажной, как грязь под подошвами. Зато дорога казалась ровной. Казалась.       Кроссовок зацепился за торчащую арматуру — и я рухнул вперёд, носом прямо в землю. Воздух вышибло из груди. Я успел выставить руки, чтобы не врезаться головой. Боль пронзила ладони и колени.       Чёрт… Как же больно.       Я переместил вес на руки, позволив коленям осесть, и почувствовал, как по коже растекается горячее, будто расплавленный металл. Хотелось выть — громко, отчаянно. Но я лишь уткнулся лицом в грязь и судорожно втягивал воздух, проглатывая слёзы и унижение. Никто не должен видеть. Никто не должен слышать. Боль то стихала, то возвращалась, вырывая из меня тихие всхлипы. Я включил фонарик и задрал брюки. Ткань порвалась у щиколотки и на коленях.       Боже… стекло. И оно глубоко.       Я достал первый осколок — от него тянуло алкоголем. Что-то спиртное попало в свежую рану. Я вздрогнул, когда в кожу впилась жгучая боль. Если не обработать — воспалится. Потом загноится. Нужно было вернуться в приют. Пинцет, марля, перекись. Всё то, что окажет мне первую помощь. Феликс наверняка уже спит… да и вряд ли обрадуется, если я приползy с разбитыми коленями. Я достал ещё кусочек стекла. И ещё один. Кровь шла всё сильнее, пальцы дрожали. Я хныкал, тихо, глупо, но остановиться не мог. Слёзы мешали видеть, стекали в грязь.       Я был настолько увлечён этой болью, этой мерзкой, животной попыткой помочь себя, что не услышал, как к обочине подкатил автомобиль.       — Что ты творишь, чёрт тебя дери!? — взревел парень, резко вырывая мою руку. — Оливер?..       Я моргнул, пытаясь сфокусировать взгляд, и вытер глаза грязным рукавом. Он нахмурился, недовольно цокнув.       — Не трогай! — рявкнул он. — Ещё больше заразу занесёшь!       Он рывком поднял меня на ноги. Я пошатнулся, чувствуя, как кровь теплеет под кожей, стекает по голени.       — Подожди... — прохрипел я.       — Кого ждать? Пока всё опухнет? Мы едем в больницу. У отца как раз смена.       У отца?.. Бернард? Я вскинул голову, глядя на него. Бернард Дон. Что он здесь делает? Караулил?       — Не надо в больницу... — Я судорожно вцепился в его руку, почти умоляя. — Пожалуйста...       — Ты издеваешься? — он кипел. — У тебя колени — мясо! Туда грязь попала, стекло!       — Есть аптечка?.. — я сглотнул. — Давай здесь. Пожалуйста...       Он прищурился, резко схватил меня за подбородок.       — Ты пьян? — его пальцы были тёплыми, жёсткими. — Глаза опухшие… но не мутные. От слёз, да?       Я резко выдернул подбородок.       — Я не пьян, — сказал тише, чем хотел. — И вообще, с чего бы?       — Ну не знаю, — фыркнул он, — поздний вечер, ты один, в Запретных Землях. Логично ведь подумать.       — С подработки иду, — промямлил я, опуская взгляд. — Из приюта. Не из клуба.       — А я и не думал про клуб, — он усмехнулся, — от тебя пахнет детской присыпкой и ромашковым шампунем. Проститутки в клубах так не пахнут.       Я вспыхнул — то ли от холода, то ли от стыда.       Бернард достал из багажника чёрный чемоданчик, потом — коричневый плед. Вернулся, укрыл меня, будто я ребёнок, и присел на колени. Я опешил. Смущение кольнуло грудь, когда он снял мои кроссовки и носки. Пальцы ног посинели, я не чувствовал их. Он сжал ступню своей ладонью. От прикосновения по спине пробежал холодок. Это было слишком близко. Слишком интимно. Он достал четыре пакетика, смочил их и приложил к ступням.       — Горчичники, — коротко пояснил. — Сейчас будет жечь.       Я кивнул.       — Будет больно, — предупредил он, подкладывая марлю под колени. — Работы немало.       — Я потерплю, — выдавил я, чувствуя, как язык дрожит.       Он начал доставать осколки стекла. Я стиснул зубы, но тело предало — глаза снова наполнились слезами. Боль была резкая, как лезвие. Когда он закончил, то промокнул мне лицо тёплым полотенцем. Я отводил взгляд, но он удержал мой подбородок.       — Не смотри вниз, — сказал он спокойно, почти мягко.       Я не стал. Не хотел видеть, во что превратились мои колени. Бернард сменил горчичники, потом плеснул на колени перекисью. Я дернулся и жалобно пискнул, как ребёнок. Он лишь вздохнул. Пена заполнила рану, шипя. Пахло железом и лекарством. Он наложил марлю, закрепил лейкопластырем, аккуратно натянул носки и кроссовки, завязал шнурки. Сын врача. Умеет не только лечить — умеет делать это так, что стыдно за собственную беспомощность. Плед лёг поверх ног. Бернард осторожно посадил меня ровнее и закрыл дверцу.       — Я довезу тебя до дома, — сказал он тихо, почти устало.       Я кивнул, не поднимая глаз. Щёки горели. Хотелось провалиться сквозь землю — не от боли, от того, как нежно он ко мне отнёсся. Машина мягко тронулась. Фары разрезали густой мрак улицы, заливая серый асфальт бледным светом. Я сидел, укутавшись в плед, чувствуя, как ноги понемногу возвращаются к жизни. И как вместе с теплом возвращается неловкость.       — Ты вообще… что здесь делал? — голос сорвался.       Бернард бросил короткий взгляд из-под бровей.       — Ехал домой, а что?       — Дом у тебя на другом конце города.       — Наблюдательный, — он усмехнулся.       — Не уходи от ответа.       — А ты часто даёшь приказы людям, которые только что тебя латали? — прозвучало так грубо и серьёзно, что мне стало не по себе. Я отвёл взгляд в окно. Отражение выдало всё — растерянность, обиду.       — Просто странно, — пробормотал я. — Ночь, пустая улица, и вдруг ты.       — Совпадение.       — Совпадений не бывает, — упрямо стоял на своём.       — Ты философ, оказывается. Я сжал плед сильнее.       — Ты следил за мной?       — За тобой? — он усмехнулся. — Это надо иметь слишком много свободного времени.       — А у тебя разве его нет? — я скептически скривил лицо.       — Не для слежки. Разве что ради развлечения. Я прищурился.       — Забавляешься чужими разодранными коленями?       — Нет. Забавляюсь твоими вопросами. Они у тебя мило-бестолковые. Щёки вспыхнули от недовольства.       — То есть я, по-твоему, бестолковый!?       — Я сказал «мило-бестолковый». Есть разница, — ухмылка спала, будто он сам осознал неуместность сказанных слов. Я сжал зубы. Он нарочно выворачивал мои фразы.       — Так зачем ты здесь? — повторил я упрямо. — Скажи правду.       — А если скажу, ты перестанешь дрожать?       — Я не дрожу! — рявкнул я.       — Конечно, нет, — спокойно, с лёгкой насмешкой. — Это просто мотор вибрирует. Я хотел что-то ответить, но ком застрял в горле. Бернард взглянул на меня ещё раз — дольше обычного.       — Ладно, допустим… — произнёс он медленно, будто проверяя мою реакцию. — Допустим, я знал, что ты ходишь этой дорогой. И решил убедиться, что ты дошёл живым.       — Зачем? — я вновь скептично скривил лицо.       — Потому что обычно ты не смотришь под ноги. Я замер. Сколько раз он уже следил за мной так? Как долго?       — Откуда ты знаешь, куда я смотрю..?       — Видел.       — Когда? — не унимался я. Да и не мог. Он выслеживал меня — и просто сейчас подвернулся удобный случай.       — Когда ты меня не видел. Где-то под рёбрами что-то ёкнуло.       — Это звучит… стрёмно, — единственное, что я смог сказать.       — А ты любишь, когда всё безопасно? — подозрительно спросил Бернард. Кто вообще любит риски? Я.       — Нет.       — Вот видишь. Тогда не жалуйся, — он вставил в губы сигарету и одной рукой поджёг её. Машина тут же сплетляла влево, когда он отпустил руль. Он чуть улыбнулся — как будто выиграл раунд. Я попытался вернуть равновесие:       — Ты нарочно издеваешься. Думаешь, если сделать пару комплиментов — я перестану спрашивать?       — Иногда комплименты эффективнее ответов, — Бернард пожал плечами.       — Не в моём случае, — мне никто, никогда не делал комплименты. Как они могут быть эффективными?       — Правда? А то я вижу, как у тебя щёки краснеют, когда я говорю «мило-бестолковый». Я отвернулся к окну. Это от злости, а не от смущения.       — Это от холода, — врать нехорошо, но так проще.       — Конечно. От холода, — потдакнул он. Бернард усмехнулся тихо, почти неслышно. Тишина повисла на пару минут. Нет, не могу успокоиться. Я почувствовал, как её тяжесть становится невыносимой, и снова заговорил:       — Скажи честно, ты следил? — я положил свою руку на его, когда она лежала на коробке передач.       — Может быть, — он следил за каждым моим движением.       — Зачем? — я сжал его руку, направляя передачу, но он напряг ее, чтобы не дать переместить ее.       — А если скажу «из беспокойства»? — он выдернул свою руку и сжал мою ладонь в своей — крупной, горячей от подогрева руля.       — Не поверю, — я постарался звучать спокойно.       — Тогда скажу «из интереса», — он вернул мою руку чуть выше колена, а свою оставил на моем бедре. Ему вообще так удобно вести машину?       — Кому? — я взглянул на него.       — Тебе, — он сжал моё бедро — сильно, жадно, но быстро отпустил. Я сглотнул.       — Зачем тебе я?       — Не знаю, — он пожал плечами. — Но раз уж ты решил упасть в моём присутствии — видимо, судьба подыграла. Я закатил глаза, но сердце предательски ускорилось.       — Судьба, говоришь…       — Ага. Иногда она делает за нас то, на что мы сами не решаемся. Я уже не знал, злиться или смеяться. Что за глупые цитаты из ниоткуда?       — И что же я не решаюсь? — уточнил я.       — Спросить, почему я тебе интересен. — Потому что ты отличный кандидат, чтобы привлечь внимание отца. С Академии он тебя не выпрет, ты его клиенс — будет слишком много шума.       — Ха. А ты уверен, что интересен мне?       — Судя по твоим вопросам — да.       Я тяжело выдохнул. Все мои попытки вывернуть разговор превращались в фарс. Он скользил, как ртуть, оставляя меня без опоры. Бернард бросил короткий взгляд на меня и тихо добавил:       — Расслабься, Оливер. Ты не умеешь допросы устраивать. Но зато у тебя взгляд такой, будто ты умеешь стрелять ими.       Я не ответил. Просто посмотрел на него — в отражение в стекле. Он усмехнулся и прибавил газу, от чего я инстинктивно вжал ноги в пол. Конечно, он это заметил.       — Не бойся. Сегодня я — за рулём.       Молчание снова заняло салон. Только шины шуршали по асфальту, будто кто-то снаружи шептал: «смотри, как ты сдался». Я смотрел на руки, спрятанные под пледом. Пальцы дрожали. Не от холода — от злости на себя.       Вот ведь идиот.       Хотел быть холодным, расчётливым, вывести его на чистую воду — а вышло, будто я сам под следствием. Он говорил спокойно, уверенно, с лёгкой насмешкой, и я каждый раз спотыкался на его словах. Он держал ритм. Он задавал темп.       А я… я просто плыл за ним. Ненавижу это ощущение. Когда вроде держишься, а потом — одно неверное слово, один взгляд — и весь твой лёд тает, оголяя то, что ты так старательно прячешь.       Он сказал: «Интересен».       Просто одно слово, а внутри всё будто перекосилось. Неправильно, тревожно. Мне не должно быть всё равно, кто и почему интересуется. А не всё равно. Почему? Я ведь знаю таких, как он. Тёплый тон, лёгкая усмешка, уверенность, что может заставить любого открыться. И у него получается. Даже со мной. Особенно со мной.       Ты не умеешь допросы устраивать, — сказал он. А я ведь и правда не умею. Умею только притворяться, что умею. Я пытался играть в холод — а вышел мокрый, дрожащий, смешной. Он тронулся за рулём, не отводя взгляда от дороги, а я всё не мог понять — зачем вообще всё это. Почему он не бросил меня там, на асфальте. Зачем этот взгляд, зачем это тепло. Он мог просто проехать мимо. Но остановился. И теперь ведёт, как будто знает дорогу лучше меня. Может, я просто устал делать вид, что всё под контролем?       Он чуть прибавил скорость, и где-то вдалеке промелькнули огни города. Я выдохнул. Всё равно не спрошу больше. Бесполезно. Он и так всё понял.       Машина свернула с главной дороги, и знакомые очертания домов начали мелькать за окнами. Чем ближе — тем сильнее стягивало грудь. Он остановился не доезжая до начала территории моего дома. Просто заглушил двигатель и опёрся ладонями о руль, будто обдумывая что-то.       — Приехали, — спокойно сказал он.       — Спасибо, — коротко ответил я, уже хватаясь за ручку двери.       — Стой. — Голос стал мягче, но в нём прозвучала странная, напряжённая нота. — Разве ты не забыл кое-что?       Я обернулся.       — Что?       Он чуть повернул голову, улыбаясь так, будто это была шутка, но глаза оставались серьёзными.       — Благодарность, — он ожидающе округлил глаза       — Я же сказал «спасибо».       — Слова — это дешёвая валюта. Я рассчитывал на что-то... посущественнее, — Бернард затарабанил пальцами по кожаному ободку.       Мне стало не по себе. В его голосе не было явной угрозы, но между нами вдруг сгустился воздух — липкий, тяжёлый, непонятный. Я не знал,что сказать, и просто замер, вцепившись в рюкзак.       Он чуть наклонился ближе.       — Не бойся. Я не кусаюсь. — Пауза. — Ну, почти. Разве «спасибо» — это всё, что я заслужил за то, что вытащил тебя из той дыры? Я думал, мы ближе.       Я попытался отодвинуться, но сиденье было сплошной ловушкой.       — Бернард, я ценю твою помощь, но...       — Но? — он перебил, и его улыбкаисчезла молниеносно, вместо нее появился хищный оскал. — Но словами сыт не будешь. Давай, Оливер. Простой знак благодарности. Поцелуй.       Сердце провалилось куда-то в пятки. Какой, блядь, поцелуй!?       — Что? Нет...       Он не стал слушать. Его рука молниеносно вцепилась мне в затылок, пальцы впились в волосы, резко притягивая меня к себе. Я попытался оттолкнуть его, упереться, но он был сильнее. Его губы грубо прижались к моим, горячие... Я задохнулся, пытаясь отвернуть голову, но его хватка была как железные тиски. Во рту был привкус дорогого кофе, возможно алкоголя и терпкого табака.       Пока я пытался вырваться, его другая рука скользнула под плед, пиджак, а затем и под рубашку. Шершавые пальцы прошлись по коже на спине, вызывая мурашки отвращения. Я извивался, пытаясь вырваться, пытаясь крикнуть, но мог только издавать подавленные, задыхающиеся звуки. Он прижал меня к сиденью всем весом, и на секунду мне показалось, что я сейчас просто исчезну, растворюсь в этом насилии.       Наконец, он отпустил меня так же внезапно, как и схватил. Я отпрянул, ударившись затылком о стекло, и судорожно глотнул воздух. Губы горели.       Бернард откинулся на своё место, поправил манжет рубашки. Его дыхание было чуть учащённым, но лицо выражало лишь холодное удовлетворение.       — Вот видишь, — произнёс он, и его голос снова стал гладким и насмешливым. — Не так уж это и страшно. Теперь мы квиты.       Сердце грохотало в ушах. Я вырвал ручку двери, схватил рюкзак и вывалился на улицу, чувствуя, как воздух обжигает лёгкие. Сделав несколько шагов,я оглянулся — его фары уже не горели, только силуэт в окне, неподвижный, как тень.       Я не стал смотреть дольше. Просто побежал — мимо ворот, через двор, пока колени не обожгло болью и дыхание не сбилось. Лишь у двери дома я понял, что всё это время сжимал лямку рюкзака до боли в пальцах, а по щеке текла единственная предательская слеза, которую я тут же смахнул ладонью.       Дверь скрипнула. Я едва успел вдохнуть холод ночи, прежде чем тяжёлая ладонь навалилась на плечо и силой заволокла меня в прихожую. Воздух внутри — густой, стоячий. Тишина гулкая, как перед взрывом. Отец стоял у стены, без пиджака, в рубашке, рукава закатаны. Глаза — как уголь под стеклом. На столе — неотпитая кружка, сжимающаяся в тени, как свидетель.       — Где был? — голос хриплый, с нажимом, будто слово — лом.       Я не ответил. В горле всё свело. Настала моя кара.       — Я спросил, где ты, блядь, шлялся? — теперь громче. Не крик, но близко.       Я глотнул, опуская глаза в пол. Ну и что говорить..? Он в жизни не поверит что я няньчусь с детьми.       — Работал, — тихо выдохнул я, чувствуя, как слова будто изнутри выдираются, обжигая горло.       — Работал, — отец повторил, как пробует вкус тухлого слова. — Работал… В клубе, да?       Отец шагнул ближе. Он нежно перенёс свою руку ко мне на щёку, и нежно-нежно поглаживал ее большим пальцем.       — Мне сегодня звонили. Пограничники, мать их. Сказали, видели тебя, туда, куда ты ехал, — голос рвался на шёпот, от которого холоднее, чем от крика, — Где светятся вывески, где шляются твои дружки. Что ты там делал, сынок? Танцевал? На коленях стоял?       Я сжал руки. Пальцы дрожали. Хотел что-то сказать — но язык прирос к небу. Лучше совру что работаю грузчиком... Всё равно уже раскопал могилу.       — Ну? — отец рывком повернул мое лицом к себе. — Что, стыдно? Или гордиться нечем? — губы дёрнулись в кривой усмешке, глаза темнели.       — Господи, я работал там! Просто… просто разгружал ящики!       — Ящики, хах... — отец рассмеялся — сухо, хрипло, с треском. — Конечно. Им ведь всегда нужны честные ребята вроде тебя, чтобы ящики разгружать под розовыми неонами.       Его пальцы всё ещё лежали на моей щеке, но теперь они не гладили, а впивались в кожу, будто стальные тиски. Он впивался ногтями, давя сильнее, но позже резко отпустил руку, рассматривая красные вдавленные полукруги на щеках.       — Отец, я...       Попытка оправдаться, стала моей большой ошибкой. Воздух свистнул, и его ладонь со всей силой прошлась мне по лицу. Удар был коротким, точним и оглушающим. В ушах зазвенело, по лицу разлился жгучий жар. Я отшатнулся, ударившись плечом о косяк двери.       — Не ври мне в лицо, тварь, — его голос наконец сорвался, став низким и звериным. — Пограничники обыскали твой рюкзак. Косметика. Презервативы. Объясни! Объясни, чем ты там занимаешься, если не продаёшь себя, как последняя шлюха!?       Он схватил меня за воротник рубашки, прижал к стене. Дыхание перехватило.       — Я... не продаюсь, — выдохнул я, чувствуя, как по щеке течёт что-то тёплое. Разбитая губа. — Я работаю в приюте. Воспитателем.       Отец замер. Его глаза, всего секунду назад полые ярости, сузились. В них вспыхнуло нечто новое — не шок, а леденящее презрение.       — Воспитателем, — он произнёс это слово с такой издевкой, будто я сказал «королём эльфов». — Ты. В приюте. Для отбросов.       — Мой сын. Наследник Брумов. Нянька для грязнокровок. — Он покачал головой и вскинул руки, в его взгляде читалось не просто отвращение, а глубокое, экзистенциальное разочарование. — Ты не просто позоришь нас. Ты плюёшь на всё, что стоит эта фамилия. На пять поколений предков, которые строили это состояние, эту репутацию. И ради чего? Ради того, чтобы возиться с чужими выбросами?       Он подошёл к столу, схватил ту самую кружку и с силой швырнул её в стену. Фарфор разлетелся с оглушительным треском, обдав пол и стену сколками и тёмными брызгами. Будь его воля, он бы запустил эту чашку в меня. Он смотрел на меня, как на насекомое под стопкой книг — задержанно, с ненавистью, которая с каждым дыханием становилась горячее. Фарфор всё ещё звенел в ушах; тонкая пыль осколков витьсяла в луче лампы, как будто мир распался на мелкие грани.       — Ты издеваешься, — пробормотал он, но в словах не было вопроса. Он снова схватил меня за воротник. Это было обвинение, сводящееся к приговору. — Ты выбрал это сам. Ты сознательно плюёшь на всё, что имели мы.       Я почувствовал, как рубашка натянулась у воротника — его пальцы не отпускали. Сердце колотилось в груди бешено, как птица о стену клетки.       — Отпусти меня..,— выдавил я. — Пожалуйста.       Он хмыкнул, и в этом хмыканье было столько презрения, что мне стало холодно до костей.       — Отпусти? — повторил он, и каждое повторное слово было как удар по стеклу. — Ты думаешь, что кто-то тебе что-то должен? Я тебе все должен? — Он приблизил лицо, так что я учуял запах табака и пота, запах его дней и ночей. — Ах да, мой маленький моральный герой, играющий в доброго самаритянина. Как это мило.       Он резко дернул меня за воротник — настолько, что дыхание ушло из груди, ударевшись затылком и позвоночником в стену. Я закашлялся.       — Ты же видел, что было в рюкзаке. Косметика. Кондомы. Всё это объясняется одной фразой: «Я хочу жить по-своему». — Он прошипел, но голос его уже не был ровным; он ломался, взрывался, швыряясь словами. — Ты не живёшь по-своему — ты выносишь грязь из нашего дома! Ты каждый раз лезешь в грязь, а потом ждёшь, чтобы я тебя вытянул на свет со своей репутацией напоказ!       — Это не то, о чём ты думаешь, — попытался я, но слова взрывались в горле, не достигая цели. Я видел в его глазах лишь одну картину — он видел не сына, а угрозу своему идеалу.       — Я столько лет ломал себя, чтобы эта фамилия держалась! — он изрёк, и в его голосе слышался рёв паровоза, который вот-вот сорвёт мост. — Пять поколений! Ты слышишь? Пять! А ты мне в ответ — «я хочу помогать убогим», «я хочу быть воспитателем»… Какой позор.       Он сделал шаг, схватил со стола пачку бумаг — счета, документы, какие-то распечатки — и с шумом бросил их на пол. Бумаги разлетелись, словно маленькие белые птицы, и в этом хороводе я увидел его решимость — не просто упрекнуть, а разрушить.       — Ты думаешь, люди поймут? — он крикнул. — Ты думаешь, мир повернётся из-за твоих сантиментов? Они будут нас хоронить заживо! За твою глупость! За то, что ты не понимаешь, откуда у нас всё! За то, что ты превращаешь фамилию в посмешище!       Я слышал в его словах древний ритм — уроки, которые он получил от своих отцов, и которые он считал священными. Мне вдруг стало тошно не из-за боли — а из-за того, что его ненависть была так глубока, что в ней не осталось меня как человека.        — Ты хочешь, чтобы я был похож на тебя? — выдавил я, и это был шёпот, но в нём — вся моя усталость. — Чтобы я жил твоими замшелыми правилами? Чтобы я стал копией? Нет. Я не хочу быть тобой.       Он рассмеялся — коротко, без радости.       — Вот видишь, — прошипел он. — Вот в чём дело. Ты — предательство. Ты — ошибка. Иногда мне кажется, что если Альба сразу сказала что родился мальчик, мы бы написали отказ, ну.. может быть всё было бы иначе.       Что..? Сразу, отказ, иначе..? Слова пронзили как яд. Я старался дышать ровно, но внутри что-то скручивалось. Время как будто растянулось: его челюсть шевелилась, а мир вокруг меня становился шумнее — скрип половицы, гул холодильника, приглушенные слова отца — всё это смешалось в один неистовый аккомпанемент.       — Ты говоришь это всерьёз? — с трудом спросил я. — Ты правда жалеешь, что я родился?       — Иногда да, — тихо произнёс он. — Иногда я думаю, что если бы не ты, мне бы не пришлось оправдываться перед людьми. Мое имя было бы чище. Моя жизнь — проще. — Он сделал вдох, и его голос стал резче. — Один ребёнок — как свет. Спокойная, разумная, благодарная. С ней всё ясно. С ней не надо спорить, не надо бояться, что завтра она выкинет что-то постыдное. — Он повернулся, и в глазах не было тепла. — А второй… словно чужой. Как будто не мой.       Я стоял молча. Мне вспомнился утренний паралич. То как он говорил, что я его сын, что должен быть сильнее, уверенней, амбициозней. Вспомнил, понял что это такая глупая выдумка моего разума, что даже параличи куда приятнее, чем реальность.       — Оливия — пример. Она умна, уравновешенна, она понимает, что такое честь. С ней не стыдно показаться людям. — Он выдохнул, усмехнувшись криво. — А ты... ты будто из другой породы. Всё делаешь наперекор. Всегда «по-своему». Всегда в грязь, в хаос, в стыд.       Я сжал кулаки.       — Ну прости, что я не Оливия.       — О да, — он поднял глаза. — Если бы всё могло быть иначе… может, я и не ждал бы этого вечного разочарования. Может, если бы ты был как она — я бы хотя бы гордился тобой.       Он замолчал. Воздух густел между нами.       — Но нет, — продолжил он холодно. — С самого начала всё шло не так! Даже в детстве — ты был слишком громкий, слишком упрямый, слишком... не тот. Всё время будто бы не о том мечтал, не туда смотрел.       Слова звучали будто ровно, спокойно, но в каждом было яд.       — Иногда, — добавил он тихо, почти беззвучно, — мне кажется, тебе было бы легче, если бы ты вообще не появился. — Он отводит взгляд. — По крайней мере, никому бы не пришлось так мучиться. Ни тебе, ни нам.       «Ни тебе, ни нам». «Ни тебе... Ни нам...». «Не...». А и вправду, если бы меня не существовало, всем бы было легче. Отец с матерью были бы счастливы с единственной дочкой, я бы может быть родился в нормальной семье. Друзья, знакомые... просто бы не знали такого человека как Оливер Брум, не знали его как личность, как душу, как мир. Его характер, проблемы, сущность. Ничего бы не существовало.       Я сделал шаг вперёд, и теперь я не стоял в тени прихожей, я возвисал над лампой, моя тень была велика его тени.       — Всё детство ты смотрел мимо. А я… я всё время пытался стать таким, чтобы ты хотя бы заметил. Делал, как ты говорил. Говорил, как ты учил. Сжимал зубы, чтобы не плакать. Думаешь, не помню, как ты говорил, что мужики не ревут? Я усмехнулся. — Так вот: мужики, может, и не ревут. Они просто умирают потихоньку, пока ты стоишь рядом и называешь это воспитанием.       Отец хотел вставить слово, но я не дал.       — Знаешь, в чём разница между мной и Оливией? — голос сорвался, стал глуже, надломленнее. — Она умеет притворяться. Она улыбается, говорит то, что ты хочешь услышать, кивает, когда ты орёшь. Она играет по твоим правилам. Поэтому ты её любишь. — Я сделал вдох, короткий, с хрипом. — А я просто больше не хочу играть. Надоело.       Отец медленно покачал головой, губы дрогнули.       — Ты всегда ищешь виноватых, — сказал он глухо. — Всегда кто-то другой, не ты.       — Нет, — я посмотрел ему прямо в глаза. — Я просто больше не хочу быть твоим проектом. Не хочу заслуживать право на существование.       Молчание. Долгое. Неужели он замыслился? Я шагнул ближе, почти в упор.       — Знаешь, чего я боялся больше всего, когда был ребёнком? — спросил я тихо. — Не ремня. Не крика. Тишины. Когда ты просто смотрел сквозь меня, будто я воздух. Это было хуже любого удара.       Он отвернулся, но я не замолчал.       — Ты всё время говорил, что делаешь это из любви. Что всё — ради семьи. Но всё, что ты строил, — это страх.       Голос дрожал, но уже не от слабости — от силы, которая рвалась наружу.       — И вот теперь ты получил то, что хотел. Семью, где все молчат. Где мама не говорит, Оливия играет, а я... я просто больше не чувствую ничего.       Он резко повернулся, в глазах снова вспыхнуло что-то — то ли гнев, то ли отчаяние.       — Замолчи.       — Нет.       — Я сказал — замолчи!       — А ты попробуй, заставь, — голос дрожал, но в нём не было страха. — Ты всю жизнь заставлял всех подчиняться. Но сейчас — нет. Больше нет.       Мы стояли напротив друг друга — два отражения, одно молодое и усталое, другое старое и опустошённое.       — Знаешь, — сказал я тихо, — когда ты говорил, что тебе было бы легче, если бы я не родился… я верю тебе. Потому что я чувствовал это всю жизнь.       Я выдохнул, опуская плечи. — Но я всё равно жив. И, может, впервые — по-настоящему. Отец молчал. Лицо будто застыло. А я просто взял рюкзак, повернулся и сказал:       — У тебя осталась идеальная дочь. Твоя гордость. Пусть она и дальше играет в твою семью. А я больше не буду частью этого спектакля.       Коридор был тёмным, только от лампы у лестницы шёл жёлтый круг света. Воздух стоял — густой, как будто дом сам не решался дышать. Я шёл наверх. Каждый шаг отдавался глухо, будто по пустому ящику. Сердце уже не билось быстро — просто… било, из вежливости. Руки дрожали, но не от страха. От тишины. От того, что внутри вдруг стало слишком тихо. Как после грозы, когда земля ещё парит, но молний больше нет.       Я остановился на пролёте, держась за перила. Изнизу — никакого движения. Только дыхание дома и редкий скрип половиц. Повернулся — он стоял у двери кухни. Тень, не человек. Опустив голову, руки в кулаках. Я хотел уйти быстрее, но почему-то застыл. Он вдруг выдохнул — тихо, сипло, будто слова вырвались сами:       — Прости… я… я ведь обещал себе быть нормальным отцом… а стал тем же, кем был мой…       Слова долетели до меня не полностью, ломались, растворялись в воздухе, но смысл всё равно прожёг кожу. Я не обернулся. Просто стоял ещё секунду, чувствуя, как по спине проходит холод. Потом поднялся дальше, не ускоряясь, не замедляясь.       Наверху пахло пылью и сном. Я зашёл в комнату, не включая свет. Прислонился к стене. Плечи дрожали — не от слёз, а от пустоты. Ни злости, ни облегчения. Просто… всё закончилось. Или кончилось.       Я повернул голову — в затылок и шею ударила тупая боль. Скривился. Уже и забыл, что отец хорошенько приложил меня к стене. На столе блеснула коробочка. С неё отклеился маленький листочек, Я наклонился, поднял его — в лунном свете почерк Оливии читался чётко, до боли знакомо: «Готье передал, что у тебя болела голова. Сказал, таблетки закончились. Я купила новые. Парацетамол и Панадол. Соблюдай рецепт.» Я усмехнулся. Соблюдай рецепт. Как будто всё в этом доме лечится по рецепту. От злости, от холода, от слов, которые не стираются даже временем.       Я открыл коробку, достал блистер, подержал его в ладони. Белый пластик блестел в темноте, как лед. Пальцы дрожали, но не от боли. От какой-то глупой, безысходной пустоты. Я выдавил одну таблетку, положил на стол. Потом ещё одну. И ещё. Скоро весь ряд лежал передо мной — как маленькие одинаковые решения, ни одно из которых ничего не меняло.       По крайней мере, никому бы не пришлось так мучиться. Ни тебе, ни нам. А в параличе ты говорил что я единственный твой сын, на мне большая ответственность.       Я смотрел на таблетки и вдруг почувствовал, что мне просто не о чем больше думать. Ни о семье, ни о доме, ни о себе. Всё стало одинаково бесцветным, как вода, в которой растворили слишком много боли. Я зачерпнул ладонью эти белые круги, сжал, выдавил из себя как можно больше слюны. Закинул в рот. Жевал, жевал до горькоты, до рвотного рефлекса. Выплюнул.       В параличе ты говорил не сдерживаться. Я не сдержался. Всё высказал, всё объяснил. Но всё ли ты понял? Ты ведь сам этого хотел.       Я достал второй блистер парацетамола. Попытка не пытка? Я вновь выдавил целый, подсыпав Панадола. Не жевать. Глотать. Вдох. Выдох. Выровнять дыхание. Собрать как можно больше слюны. Проглотить. Так всё просто.       Сухое горло не хотело поддаваться на целый рой таблеток. Я запрокинул голову, чувствовал как по щекам льються слёзы. Таблетки резали горло, хотелось выплюнуть их назад. Но они уже прокатывались в желудок. Я розкашлялся, пару таблеток выскочили, а одна попала в трахею. Таблетка перекрыла доступ к кислороду. Я задыхался. Отчаяно пытался достать ее из горла. Напрастно... Глупый... Я слёг на бок, чувствуя как тремор становится сильнее. В глазах полопались капиляры, как отчаяно я хотел глотнуть воздуха. Мой взгляд упал на окно. В лунном свете, на подоконнике сидела та самая чёрная фигура из паралича, наблюдая за мной.       — Отц.., я.. не.. хотл..       Из-зо рта полилась пена, глаза насильно метнулись навверх. Тело по щелчку пальца ослабло. Пару сильных нервных сплесков ударили мне в голову, и фигура исчезла. Всё исчезло. И я тоже.

***

      Разделенные плавные кудри спадали на гранит, почти прикрывая глаза ангела. Его каменные руки обвивали постамент в немой попытке защититься. Одно белое крыло, чистое и целое, служило щитом. Второе было пронзено вёлами, ножами, острыми стержнями — слепая ярость, обращённая на беззащитного. Мелкие перья покрывали его голые ноги и разбитые колени, и от этого зрелища у меня перехватило дыхание.       Я смахнула первую горячую слезу. Внизу, у подножия, лежал огромный букет алых гвоздик. Рядом — розы, хризантемы, ландыши, все цветы, что только можно было найти в середине октября. Но сердце сжалось сильнее, когда я увидела приклеенный детский рисунок. Он был один, но, судя по всему, его рисовали всем приютом. Над яркими, кривыми домиками и улыбающимся солнцем застыли разводы — следы детских слёз. Вряд ли и взрослые остались в стороне.       Чуть поодаль стоял Феликс. Рядом с ним — рослый мальчик, сжимавший в руках потрёпанного плюшевого зайца.       — Ендер, — тихо позвал его Феликс, — отнеси его. Он же его так любил.       Но мальчик лишь глубже зарылся лицом в игрушку,не в силах сделать этот последний, прощальный шаг.       Я смахнула ещё одну слезу. На другой стороне молча стояли наши друзья. Леон, Готье, Бернард... Не хочу признавать, но за ту «помощь» в машине мне пришлось его поблагодарить. Они переговаривались обрывками фраз, снова и снова замолкая, словно слова были бесполезны.       Чуть впереди застыла мать — впервые за много лет без каблуков. Гостям она сказала: «Боюсь, ноги не выдержат, упаду от нахлынувших чувств». Ложь. Она просто не хотела пачкать новые туфли о сырую октябрьскую грязь.       Отец стоял тише всех. Меня это поразило. Даже на похоронах деда он активно беседовал с гостями, а сейчас сидел на скамье у могилы, и его лицо не выражало ровным счётом ничего. От этого ледяного, апатичного безразличия становилось дурно. Слёзы хлынули ручьём, и я уже не пыталась их смахнуть.       Оливера нашла Кейт. Она закричала так, что сбежался весь дом. Увидев его, она без чувств рухнула на пол, открыв нам, родителям, всю страшную картину: грязная одежда, брюки в бурых пятнах, пустые блистеры, пена у рта... Господи... и остывшее, недвижимое тело. Мы застыли у порога, парализованные, целую вечность просто глядя на него, пока другая служанка не произнесла то, о чём мы втроём боялись подумать:       — Он мёртв. Наглотался таблеток. Вон, пустые блистеры.       Мы с ужасом посмотрели на неё, осознавая услышанное. Первой сорвалась мать. Она подхватила его тяжёлую голову, тряся, требуя очнуться. Её пальцы коснулись его руки — и она закричала, срывая голос, потому что кожа была синюшной и ледяной. Её ребёнок был мёртв.       У меня в глазах потемнело, мир поплыл. Я помню, как ударилась виском о дверной косяк, а очнулась уже дома. Меня разбудил отец. Его голос был будничным, лишь с лёгкой, едва уловимой ноткой сожаления:       — Удушье инородным телом. Без двадцати один. Оливер покончил с собой.       Дальше — истерика. Долгая, до рвоты, до онемения конечностей и судорог. Нет... Этого не может быть. У него не было повода. А оказалось, был. Отец дал. Хорошенький такой. Обозначил его место, смысл существования, точнее, его полную бессмысленность. И перечислил пару «ласковых» слов о его «положении».       — Дамы и господа, — тихо начал отец, привлекая внимание. От его голоса маленький Ендер глубже зарылся в пальто Феликса, заглушая рыдания. А я — вместе с ним. — Мы собрались здесь, чтобы увековечить память моего сына... Оливера. Которого я не замечал четырнадцать лет.       Он что... Собирается при всех излить душу? Или публично надеть на себя клеймо убийцы?       — Я не буду углубляться в детали или говорить долго. Я просто хочу сказать, что большая часть вины... нет, вся вина — лежит на мне. Сколько гадостей я ему наговорил, сколько унижений перенёс... Всё это — плод моей собственной, непрожитой ненависти, моих детских травм. Но это не оправдание.       Он поднялся с лавочки и повернулся к могиле, к этому ангелу, который так напоминал его сына — хрупкого, искалеченного, но всё ещё прекрасного.       — Всё, что я могу сделать сейчас... — его голос дрогнул, впервые за многие годы в нём послышалась неподдельная, страшная боль. — Это надеяться, что моему сыну... Оливеру... сейчас спокойно. Что он наконец обрёл ту семью, где его ангельскую душу будут ценить по достоинству. Спи спокойно, мой мальчик. Прости меня.       Он замолчал. А потом, подойдя к самому камню, опустился перед ним на колени. На гладком граните, у подножия ангела, он оставил единственную вещь, которую не дал сыну при жизни, — старую, потрёпанную фотографию. На ней улыбающийся трёхлетний Оливер обнимал плюшевого зайца. Того самого, что сейчас сжимал в руках Ендер.       И тогда тишину разорвал тихий, совсем детский голосок. Это Ендер, вырвавшись из объятий Феликса, подбежал к могиле и, прижав зайца к холодному камню, прошептал:       — Возьми его. Тебе ведь там будет холодно одному.       И в этой тишине, разбитой детским шепотом и сдавленными рыданиями взрослых, окончательно рухнула последняя стена. Мы хоронили не просто Оливера. Мы хоронили все его несбывшиеся «завтра», все несказанные «прости» и непролитые слёзы. И единственным приговором, прозвучавшим над этой могилой, было оглушительное, невыносимое молчание — единственное, что мы могли ему дать.
13 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (5)