…
26 октября 2025 г., 15:27
И он не был живым — изначально. Но не был и мёртвым. Застрял где-то посередине. Больной, разрушенный — но ещё способный держаться. Даже о себе заботиться самостоятельно. Выживать, когда вокруг лес — настоящий, дышащий хвоёй и морозом, или каменный, тянущийся вверх этажами и чердаками, уходящий корнями-катакомбами под мёрзлую землю. Не было большой разницы.
Дикая тварь, живая, но уже обречённая. Людям чуждая от начала и до конца — Диамкею всегда казалось, что это очень удобно. Что он просто неспособен никем дорожить, а значит, что ему всё можно. Он может идти куда угодно и делать, что только душа пожелает, и неважно, есть ли причина. От скуки, из выгоды, веселья ради, может, просто «потому что» — какая разница, если есть только ты, и у тебя нечего отнять? Диамкей ведь даже умереть нормально не мог. Его сердце останавливалось — но не остывало, а покорно ждало момента, когда сможет забиться вновь.
И однажды биться стало по чужой воле. Потому что нашёлся человек, на его природу и злую хрупкость посмотревший — и всё равно сказавший «пойдём домой».
У Клайда по ночам не спали — жгли свечи, и свет их рассеивался, смешивался с опиумным дымом и каким-то острым ощущением неприкаянности. Как будто до сих пор он не верил, что может наконец осесть. Остановиться.
И почему-то Диамкею захотелось стать частью мгновения, когда Клайд в это наконец сможет поверить. Жить в тот день, когда перестанет быть больно. И он остался — не потому что захотел сам, а потому что этого хотелось Клайду.
Ему почему-то так важно это было. Вся эта игра в семью. Он звал Диамкея женой, а мелкого вредного беспризорника сыном. Имя сокращал до нежного «Кеи» — на свой японский манер. Они напополам делили всё, что его сердце биться заставляло. И тогда Диамкей решил, что именно так любовь выглядит — как две половины одного сердца.
И когда появился Дар, он хотел его разделить с Клайдом — так же, как семью, дом и работу, как сладкий опийный дым и осторожное дыхание в полумраке, как опеку над мальчишкой с какого-то вокзала, круг общения. Как они всё делили.
Только пополам — не вышло. Клайд этот Дар забрал. Выжег ему ману. Не своими руками, нет — только это, наверное, даже хуже. Потому что так ублюдку было легко сделать вид, что это не он, не его вина, что это ради общего блага — ради семьи, ради города, ради того, чтобы остановить «одержимость». То есть, отнять Дар. Уничтожить всё, что Диамкею дорого.
Ему жгло руку обручальное кольцо. Тонкий металлический ободок, который должен быть холодным, а на ощупь — будто прикасаешься к раскалённому железу.
Кольцо не оставляло следов. Просто больно делало, и ему вдруг стало так отчаянно обидно, до кома в горле и судорожных всхлипов.
Просто в чём дело. Это ведь Клайд виноват.
Просто в чём дело. Диамкей себя никогда особо живым не ощущал, а сейчас, когда от искусственного тела одну оболочку оставили, вынув всё, из чего он состоял — тем более.
Клайд звал его обакэ. И это очень, очень похоже на правду. Он лишь оболочка, внешне на человека похожая, но давно уже им не являющаяся. Отравленная. Мёртвая. Иссохшая.
В их с Клайдом комнате раньше стояли цветы. Они часто болели — выросшие в опийном дыму, в холоде, тянущемся от окна, в отсутствии света, потому что Диамкей всегда закрывал окна шторами поплотнее. Но они держались. Выживали.
Больше нет — Диамкей сжимал в кулаке сухие листья и злился-злился-злился, но никак не мог дать этой злости выход, потому что для этого тоже нужны силы. Нужно встать. Что-то сделать. Сказать Клайду — ну и урод ты, блять. Что-то разбить. Сломать. На кого-то накричать и кого-то ударить.
Но у Диамкея не было на это сил. Совсем.
И это, оказывается, ужасно больно — когда выжигают ману и просто бросают, как выпотрошенную оболочку. Что-то вроде рыбьей шкурки. И быть вещью, безделушкой какой-то, частью гербария — одним из множества усохших в доме цветов — таким вот быть… Нет, не страшно.
Это где-то за гранью понимания и осознания. Слишком много даже для него. Слишком тяжело. Неподъёмно.
И Диамкей не смог. Сбежал прочь — у него тяжесть в теле, постоянная тупая боль, и каждая косточка стала хрупкая, ломкая. Казалось — от любого прикосновения готов рассыпаться.
Он чувствовал себя похожим на цветы, стоявшие дома.
Диамкею нигде не найти прибежища. Даже там, где он важен и вроде как нужен, среди тех, кто понимает, что лишение маны — грех и кромешный ужас, а не исцеление. Не благо, о котором говорит Клайд.
То есть, может, и благо. Но для кого угодно, кроме Диамкея. Он в этих попытках уложить его в рамки, уместить под стеклом, как какое-то украшение, подарочек — рассыпается.
Прямо в чужие руки.
Вот в чём дело — даже мёртвый совершенно он кому-то да пригодился. Вот в чём дело — есть Душ и есть Обси. Две половины его сердца. И первым Диамкей восхищается абсолютно искренне — чужой непреклонностью, решимостью. Тем, как он всегда и после всего жив. Что бы ни случилось и как бы ни было больно, плохо, невыносимо. Душ не цветы и не металл — кость, застрявшая в горле. Способная убить.
Второй же… Диамкей, наверное, в него — тёмный час перед рассветом, туман и запах грозы — немного влюблён.
Потому что Обси такой добрый, будто ненастоящий, ведь люди такими просто-напросто не бывают. Он закатывал рукав и говорил, мол, я же знаю, кто ты такой, Кей, и что тебе нужно. И не сужу — просто беру в расчёт и протягиваю ближе окровавленные руки.
«Кто ты такой», а не «что ты такое», как Диамкей привык слышать. Впервые — человек, кто-то. Тот, о ком будут заботиться, кого нельзя зашвырнуть за шкаф или закрыть под стеклом, чтобы любоваться — и не тратить силы на заботу.
Диамкей «кто-то» — вот только этого мало.
Высохшие цветы не воскресить, как ты ни поливай их водой. Ману не вернуть в измученное тело, как ни молись — Диамкей знает это, потому что пытался. И есть раны, которые никогда не заживут — даже если половина его сердца так добра и заботлива, даже если готова была бы весь мир ради него сложить пополам… а ведь Обси и не готов.
И Диамкей себя чувствовал болезненно-хрупким. Совсем как мёртвые цветы в его старом доме, в супружеской спальне, которую так легко и просто превратили в клетку.
Это ведь очень удобно, правда, Клайд? Высохшие цветы в вазе — для красоты. Чтобы не нужно было заботиться. Уделять время. Которые просто есть.
И можно, глаза в глаза глядя, сказать:
— Я уничтожу всё, что ты любишь.
И Диамкею тогда бы рассмеяться, сказать — ты уже всё, что мог, уничтожил. Ты из меня вытравил даже те крохи жизни, что оставались. Выжег ману. Ты преследуешь две половины моего сердца, загоняешь их, как дичь, как будто это всё — и Дар, и экзорцизм, и стрельба в суде из обеих рук — просто мелочь.
И он рассмеялся. Только сказал другое, отболтался, пошутил глупо и пошло, так, что самому не весело — потому что какой, сука, смысл разговаривать с Клайдом?
Так странно и горько — Клайд был тем, кто привык решать конфликты. Он, ещё будучи в городе чужаком, договорился с Альцестом и получил право хоть наркотики через город возить — почти даром. Он вёл дела, с кем самому только захочется — и с каждым находил общий язык. Мог хоть один и без оружия пойти на переговоры — и выйти обязательно победившим. Взявшимся всё и сразу.
Но на Диамкея он всегда только смотрел. Жадно, опаляюще, и в глазах у него вечно гроза была — вот так смотрел. Молчал. Ведь действительно, зачем разговаривать с тем, кого не считаешь за человека? Диамкей чем угодно был — безделушкой, колечком на безымянном пальце, статуэткой, трофеем. Ебучим веником из полыни и лаванды — чётным количеством, про мёртвого ведь разговор-то. Красавицей-женой.
Диамкей чем угодно был — но только не человеком, с которым считаться надо.
Стоит ли удивляться, Клайд, что он сбежал? Что его половинками сердца стали другие люди — те, которые не превращали его из одного в другое, не приручали, не ставили на полку. Не прятали в дальней комнате, заперев дверь и поставив на окна решётки.
Те, кто власти над ним не имел.
Диамкей шёл с ними, слушал их, даже любил их — но лишь оттого, что сам хотел. Клайд… был другим. Он не звал с собой — требовал, и сначала Диамкей думал, что его так любят. Потом понял — так хотят владеть. Держать при себе, опекать, любоваться — и не любить ни капли, ни секунды. Выбирать всегда что и кого угодно, но не Диамкея.
Как смешно потом обижаться, Клайд, что тебя тоже можно взять и не выбрать.
И потом будут смотреть — мимо. Как сквозь пыль.
— Я не говорил такого, Кеи.
Просто — не говорил. Не было.
— В смысле — не говорил?..
— Ну вот.
— Ты думаешь, я придумал? Глюки у меня, блять?! Слышу то, чего нет? — и у Клайда глаза мёртвые и пустые, и он тоже немного, капельку сломан. — Отвечай! Я слышал, блять, что ты сказал. Думаешь, бред?!
И Диамкей бы его сломал окончательно, если бы мог. Если бы сумел — но ни в теле, ни в разуме сил больше нет.
— Откуда мне знать.
— Говорил! — и зачем-то ещё раз: — Говорил, блять!
И Клайд смотрел на него пусто, как сквозь пыль. Цветочное кружево, ломкое, мелкое. Незначительное.
— Может, скажешь, что не сделали мне ничего?
— Сделали, — и тонкий шрам на месте обручального конца огнём горел. — Скажешь, причин не было?
— Не было!
Серое.
Мёртвое.
И Клайд на самом деле не понимает, что случилось. Что он сделал и что сказал. Он или не помнит совсем, или врёт так, что верит сам — потому что Диамкей знает, как у этой сволочи меняется лицо, когда она врёт. Знает этот прищур, чуть поджатые губы, взгляд, скользнувший мимо глаз — всё то, чего нет. Потому что Клайд, сука, искренне верит, что ничего не сделал. Что он был прав.
Они говорили — Дар сводит с ума. Делает злее, резче. Травит разум, подталкивает разрушать всё на своём пути. Говорили — «одержимые» убивают, сжигают дома и несут за собой болезни.
Не врали, нет. Забывали упомянуть одну незначительную деталь — за оружие они взялись только после того, как «одержимым» стали выжигать ману вместо лечения. Начали калечить — и что ещё им оставалось делать? Должно было его сердце просто ждать, пока и за ними придут?
Они ели мёртвых — но лишь оттого, что были голодны. Убивали — оттого, что на них объявили охоту, на спины навесили мишени. Стрелял ли Душ в суде? Конечно!
Когда ману хотели насильно выжечь Обси. Ты, Клайд, хотел, и твой мелкий выблядок.
И Диамкею ни капли тебя не жаль. Даже когда всё рушится. И у могилы бывшего — так странно! — мужа он оказывается совершенно случайно.
Это совсем не больно — знать, что он умер. Это, как бы, очевидно было — что так всё кончится. Или передозом, или убийством, и Диамкей ни секунды не сомневался, что он Клайда переживёт.
Только его почему-то ветром сбивает с ног — иссохшего, лёгкого… так, как осенью поднимает от земли листья. И страшно, страшно.
Было ещё не холодно, но уже стыло и туманно. Так наступала их последняя зима.
Примечания:
Вы знаете, что это за зима. Вы знаете