***
Иногда, в самые глухие и самые паскудные мгновения — когда тишина за стеной разрастается до гула, когда собственное дыхание начинает казаться чужим — в башке зарождается вопрос, от которого уже тошнит: сколько нужно времени, чтобы перестать быть человеком? Не в переносном смысле, не как метафора из книжки для старшеклассников, а буквально: сколько суток без сна, сколько гниющих тел, через которые переступаешь как через порог в собственном доме, сколько чужих глаз, погасших на твоих руках, прежде чем ты оглянешься и обнаружишь, что внутри тебя ни черта не шевелится? Что ты ещё таскаешь своё тело по этой выжженной земле, ещё жуёшь, ещё стреляешь, ещё чувствуешь вкус крови на разбитой губе — но то, что делало тебя живым, давно вытекло через какую-то дыру, которую ты даже не заметил. Макс Ферстаппен знал ответ. Он был высечен у него на внутренней стороне черепа, впечатан туда кровью жены, задушенным криком дочери, которую он так и не увидел мёртвой, потому что до их дома оставалось сорок минут, когда весь квартал уже сожрали. Одна тысяча восемьсот двадцать пять дней. Ровно пять ёбаных лет. Это если считать. И Макс сосчитал, как считал всё остальное: дни, патроны, людей, которых не довёл. Мир сдох не сразу, не по щелчку, не как в кино, где бабахает и сразу титры. Он издыхал долго, выплёвывая из себя последние куски цивилизации. Сперва по телевизору говорили о «временных трудностях» — какой-то мудак в пиджаке шевелил губами перед камерой, и на его лице читалась какая-то кастрированная уверенность, которой учат на курсах кризисных коммуникаций. Потом стали называть происходящее «чрезвычайной ситуацией» — завыли сирены, повылезали военные кордоны, зашуршали правительственные обещания. Вся эта хуйня продержалась месяца три, не больше. Президент выступил с обращением к нации, и через неделю нации стало некого слушать. Экраны погасли. Интернет захлебнулся последними постами — кто-то выложил фото горящего Манхэттена, кто-то написал «мама, прости», кто-то запостил мем, потому что даже на краю пропасти человечество не могло удержаться от ебучих мемов. А потом — тишина. От империи человечества остался скелет. Небоскрёбы торчали из земли, как выбитые зубы, машины стояли на трассах бесконечными пробками — двери нараспашку, детские автокресла на задних сиденьях, от которых Макс до сих пор отводил глаза. Города превратились в террариумы для гниющего мяса: улицы, некогда залитые неоном и выхлопными газами, молчали, прорастая сквозь асфальт кустами и молодыми деревцами. Природа жрала бетон с аппетитом, с каким не жрала никогда. Планета переваривала человечество, как случайно проглоченную кость — без энтузиазма, без удовольствия, без какой-либо пользы.***
Ферстаппен стоял на наблюдательной вышке, уперев локти в перила, и вглядывался в серую дымку, что наползала на поля со стороны леса. Забор вокруг лагеря тянулся внизу ломаной линией — ржавый профлист, колючая проволока поверху, бетонные блоки у основания, подпёртые мешками с землёй. Двадцать домиков за ним ютились в бывшем экорайоне, где когда-то жили люди, платившие за тишину и ландшафтный дизайн столько, сколько сейчас стоил ящик патронов. Ландшафт, правда, выжил. Деревья вдоль дорожек разрослись, и по вечерам лагерь напоминал деревню, засунутую в горсть леса: свет в окнах, дым из кухонной трубы, чей-то голос у колодца — и тишина за стеной, от которой сводило зубы. Солнце уходило за горизонт, заливая небо алым. Такие закаты случались только после конца света. Багровые, будто кто-то вскрыл артерию и позволил истекать кровью. Раньше в этом нашлась бы какая-нибудь поэзия, кто-нибудь щёлкнул бы на телефон и выложил в инстаграм с хэштегом. Теперь это был просто ещё один день, который удалось пережить. Строчка в несуществующем календаре. Макс услышал Джорджа задолго до того, как тот добрался до площадки. Лестница выдавала каждого — металл гудел под весом, скрипели ступени, и по ритму шагов можно было угадать человека точнее, чем по голосу. У Рассела шаг был ровный, размеренный, с едва заметной паузой на предпоследней ступеньке, где перекладина чуть просела. Он поднимался без спешки, будто мир готов был подождать, пока Джордж Рассел доберётся до нужной точки. — Устал? Я принёс тебе кофе, — Джордж возник сбоку, протягивая кружку — жестяную, побитую, с вмятиной на ободке. В другой руке он держал термос, прижимая его к себе, как грелку. — Это не кофе, — Ферстаппен, не оборачиваясь, забрал кружку и поднёс к лицу. Пахло жжёным корнем, землёй и чем-то отдалённо напоминающим кофе, но только если зажмуриться и очень постараться. Цикорий, в который сублимат сыпали по щепотке, как лекарство, и каждая щепотка была актом веры в то, что банка с настоящим кофе ещё не последняя в мире. — Мы можем притвориться, — Джордж улыбнулся, но не той широкой открытой улыбкой, которую Макс помнил по первым месяцам, когда Рассел, на посту заместителя, ещё пытался быть для всех одновременно дипломатом, психологом и ебучим Санта-Клаусом. Теперь, он улыбался иначе — слишком устал для полноценной радости, однако всё ещё тянул из себя её обрезки, чтобы раздавать остальным. Ферстаппен сделал глоток, и горечь обожгла нёбо, проехалась по языку и осела в горле сухим послевкусием. Полное дерьмо, но зато горячее. Джордж встал рядом, облокотился о перила, и его плечо толкнулось в плечо Макса — как бы случайно, как бывает каждый раз, когда они оказываются в радиусе метра друг от друга. Ферстаппен не отодвинулся. Тепло чужого тела просачивалось сквозь ткань футболки, и в этом было что-то настолько простое и физическое, что думать об этом не хотелось. Подумаешь — значит назовёшь, а называть Макс ничего не собирался. От Рассела пахло мылом, потом и немного машинным маслом: наверное, снова помогал Юки в мастерской. Рубашка на нём была в клетку из мягкой фланели, с пуговицами, застёгнутыми ровно до третьей сверху. Рукава закатаны до локтей. — Кими опять недоволен дежурствами, — заговорил он тихо. — Говорит, ты не доверяешь ему серьёзных заданий. Макс перекатил кружку из правой ладони в левую: — И охуенно прав. Потому что ведёт себя как ребёнок. — Он считает, что способен на большее. — Забавно, как конец света сделал всех сраными супергероями. — Ферстаппен усмехнулся. — Он молодой и смелый. — Он безответственный и опасный. Ты бы дал винтовку человеку, который в последний раз выстрелил мимо мишени и засадил пулю в наш единственный генератор? Рассел промолчал, пальцами постучав по термосу. Лицо у него в такие моменты становилось ровным, почти пустым. Макс знал эту мину: Джордж пережёвывал аргумент, переворачивал его, искал способ обойти, и через минуту выдаст что-нибудь, от чего захочется одновременно согласиться и дать ему в зубы. — В любом случае, — он прочистил горло, — нам нужно… — Только не начинай опять, — Ферстаппен закатил глаза. — Нам нужно проверить северный квадрат, — продолжил Джордж. Профессиональная глухота — ещё один ебучий талант из прошлой жизни продавца, которого учили не слышать «нет», пока клиент сам не забудет, что это слово вообще существует. — Садовый центр. Там должны были остаться семена. Может, в аптеке у заправки уцелели медикаменты. И Ричмонду нужен корм. — И я должен рисковать людьми из-за собаки, Джордж? — Макс оттолкнулся от перил, развернулся и выпрямился, потому что позвоночник затёк после трёх часов в одной позе. Спина отозвалась тупой болью в пояснице. — Пусть жрёт то же, что и мы. — Порой полезно позволять людям сохранять то, что им дорого, — Рассел перехватил термос обеими руками, крутанул крышку туда-сюда. — Особенно сейчас. К тому же мы всё равно пойдём за припасами. Так почему бы и нет? Ферстаппен уставился на его лицо, подсвеченное закатным рыжим, на это ебучее спокойствие, которое Джордж носил на себе как бронежилет — изнутри оно, может, и трещало по швам, но снаружи выглядело цельным, надёжным, почти оскорбительно уверенным в том, что мир ещё заслуживает аккуратности. Макс сам не понимал, бесит его это или держит на плаву. Может, и то и другое. Одновременно. Как всё между ними. — Ладно. Но только ради припасов и семян. Щенок Пиастри не в приоритете. Рассел качнул подбородком, и его плечо снова нашло плечо Ферстаппена, на этот раз задерживаясь чуть дольше, чем требовала случайность, но чуть меньше, чем можно было бы назвать намерением. — Ты сегодня придёшь? — поинтересовался он, глядя Максу в глаза. Тот отвел взгляд, уставился на лес. Деревья темнели, сливались друг с другом; скоро отдельных стволов станет не разобрать, и начнётся та часть суток, когда за стеной всё превращается в одну сплошную тень с редкими звуками, от которых выворачивает нутро. — Возможно. Это было максимум того, что Ферстаппен мог выдавить из себя. Не «да», не «приду», не «я хочу», а «возможно» — и Джордж принимал это как подарок, потому что научился читать между скупыми строками, а Ферстаппен ненавидел себя за то, что позволял ему и себе. Это началось где-то между третьим и четвёртым годом. Не красиво — теперь красиво ничего не начиналось. Просто однажды Макс пришёл к нему ночью, потому что не мог заснуть, потому что тишина в его доме наполнилась мёртвыми голосами, потому что тело требовало чего-то кроме боли, усталости и адреналина. Джордж не задавал вопросов, просто открыл дверь, впустил, и они трахнулись. Потом еще раз. И еще. Это стало происходить нерегулярно, без расписания, без разговоров после. Ферстаппен приходил, когда накрывало, Рассел принимал, и никто не называл это отношениями — слово слишком тяжёлое для мира, где завтрашний день был непозволительной роскошью. Для Макса происходящее между ними работало как сброс давления: клапан, который не давал котлу разнести к хуям всю систему. Тело Джорджа, его дыхание, стоны — на двадцать минут можно было перестать быть командиром и стать просто мужиком, которому нужно, чтобы кто-то рядом был живой и тёплый. Потом — обратно в броню. Утром он уходил первым, давал поручения, справлялся с любыми проблемами в лагере, но отступал на двадцать шагов, если разговор грозил свернуть в личное. Рассел не жаловался. Он вообще никогда не жаловался, и именно это иногда скребло внутри хуже любого упрёка — тихое, въедливое подозрение, что Джордж заслуживает больше, чем Макс способен отрезать от себя без того, чтобы развалиться. — Объявлю общий сбор после ужина, — Рассел щёлкнул крышкой термоса, закрутил ее, сунул под мышку. Он переключился мгновенно — секунду назад в нём было что-то мягкое, приоткрытое, а теперь снова заместитель, организатор, человек со списком дел длиной в три дня. — Составим план вылазки. Максу хотелось огрызнуться: нечего тут планировать, он сядет в джип и смотается один, без свиты, без построений и без сраных голосований. Но горький опыт — буквально горький, на вкус крови и пыли — подсказывал, что даже десятиминутный рейд по знакомой дороге мог кончиться полной катастрофой. Мертвецы мигрировали. Стягивались из ниоткуда, будто какой-то гнилой инстинкт гнал их стадами по трассам, через поля, вдоль рек — тупое, неостановимое паломничество разлагающейся плоти. Вчера дорога была пустой. Сегодня на ней могла стоять толпа, от которой не уедешь и не отстреляешься. — Рацию проверили? — Юки ковырялся с ней с утра. Клянётся, что починил. — Он всегда клянётся, — Макс фыркнул, провёл тыльной стороной ладони по губам. — А потом мы оказываемся в полной жопе без связи. — На этот раз должно сработать, — Рассел уже отступал к лестнице. — Мне пора. Фернандо просил помочь с ревизией склада. Он спускался по-своему: ровно, без рывков, каждая ступень — как предложение в хорошо построенном аргументе. Рубашка на спине натягивалась между лопатками, когда он перехватывал перила. Макс смотрел, пока высокая фигура не скрылась за поворотом, и только потом выдернул себя обратно — к лесу, к горизонту, к своей должности. Лагерь внизу жил вечерней рутиной. Из столовой тянуло варёной крупой и дымом. Кто-то тащил вёдра от насосной — два силуэта, мелких и сутулых от тяжести. У мастерской горел свет, рыжий, тёплый, и оттуда доносился глухой металлический лязг: Юки, видимо, перешёл от рации к чему-то покрупнее. Ричмонд лежал у крыльца медпункта, уткнув морду в лапы, и от него было больше покоя, чем от всех караулов вместе взятых. Ферстаппен вытащил «Глок» из кобуры. Не потому что нужно — потому что руки требовали дела, а кружка с цикорием уже остыла и перестала работать как отвлечение. Прицелился в тёмное пятно на опушке — ходячий, одинокий, ковыляющий вдоль границы поля с тем бессмысленным упорством, от которого хотелось орать. Далеко. Стрелять — только патроны жечь. Но палец лёг на спусковой крючок, и Макс позволил себе несколько секунд подержать эту иллюзию: что можно просто нажать, и одной проблемой станет меньше. Потом убрал оружие и защёлкнул кобуру. Всё никогда не бывает просто. Эту хуйню он усвоил давно, ещё в том мире, где у него были жена, ребёнок и причины просыпаться без ножа под подушкой. С тех пор внутри образовалась ровная площадка — удобная, чтобы стоять, но неудобная, чтобы жить. Но жить никто и не просил. Просили — дотянуть до утра.***
Гостиная в доме номер три, которую давно перекроили под штаб, пахла керосином. Три лампы горели вполнакала — Юки экономил фитили, и от этого свет выходил не жёлтый, а рыжеватый, тусклый, ложился по стенам неровными пятнами, выхватывая из полумрака карты с отметками опасных зон, доску дежурств с выцветшими именами и старый настенный календарь, в котором последняя зачёркнутая дата была двухлетней давности. Кто-то тогда перестал считать. Макс не помнил кто. Может, он сам. Ферстаппен встал у порога, привалившись плечом к косяку, и оттуда обшарил комнату глазами. Людей было мало. Норрис сидел на стуле задом наперёд, обняв спинку, и что-то втирал Пиастри — быстро, с раздражающей жестикуляцией. Пальцы мелькали, рисуя в воздухе какие-то траектории; левая нога дёргалась под стулом, выбивая неслышный ритм. Ландо никогда не бывал неподвижен — даже когда спал, наверное, подёргивался, как собака, которой снится погоня. Оскар слушал его, подперев щёку ладонью, с тем фирменным выражением профессионального терпения, которое таскал на лице. Спокойный, собранный, и только пальцы свободной руки выдавали: большой и указательный тёрли друг о друга — мелко, почти незаметно. У его ног свернулся Ричмонд, уткнув нос в ботинок хозяина, и одно его ухо — то, которое торчало, — подрагивало при каждом всплеске голоса Ландо. Юки горбился над рацией в углу и, судя по бормотанию — сквозь зубы, на японском, с интонацией, которая не нуждалась в переводе, — починка шла через жопу. Пальцы ковырялись в потрохах пластикового корпуса, рядом на тряпке лежали выпотрошенные детали: конденсаторы, обрезки провода, крохотный паяльник. Фернандо сидел дальше всех от выхода — у стены, на низком табурете, с тетрадью на колене. Карандаш в его руке двигался без остановки, ровными строчками, и на лице было то сосредоточенное спокойствие, которое он доставал для публики, когда внутри всё было не так гладко. Седина в бороде расползлась с прошлой зимы, и сейчас, в рыжем свете керосинки, Алонсо выглядел старше своих сорока шести. Ферстаппен пересчитал ещё раз. Норрис. Пиастри. Цунода. Алонсо. Рассел, который вошёл за ним и теперь тихо обходил комнату, проверяя лампы. Шесть. Должно быть восемь. — Где Антонелли и Берман? — его голос, резкий и властный, прорезал душную атмосферу комнаты. Ландо перестал жестикулировать. Оскар убрал руку от щеки. Фернандо поднял карандаш. Ричмонд вздёрнул морду. Тишина, в которой все знают ответ, но никто не хочет быть первым. — Кими сказал, что нужно проверить западную стену, — Пиастри первым нарушил молчание, и Макс мысленно поставил ему галочку. — Оливер увязался за ним, наверное. — Ясно. — Ферстаппен почувствовал, как знакомый гнев начинает закипать где-то глубоко внутри. Зубы сомкнулись плотнее, нижняя челюсть выдвинулась вперёд, потянула мышцы вдоль скул. Фернандо отложил тетрадь и развёл ладони — коротко, без слов. Жест переводился однозначно: а когда этот мальчишка вообще кого-то спрашивал? — Я могу сходить за ними, — Оскар уже приподнялся, ладонь легла на край стола, готовая оттолкнуться. Ричмонд вскочил, тряхнул ушами, хвост пошёл маятником. — Сядь. Пиастри медленно вернулся обратно. — Западную стену проверяли вчера. Значит, они вышли за периметр. Макс прошёл мимо стола, пальцы машинально проехались по столешнице — грубой, покрытой царапинами от ножей, кружек, разобранных стволов, — и встал у окна. За стеклом — сумерки, контур забора, чья-то фигура на карауле у ворот. — Я им, блять, бошки поотрываю, когда вернутся, — Ферстаппен процедил сквозь зубы, не оборачиваясь. — Если вернутся. — Они ещё молодые, — Алонсо подал голос из своего угла. — Им тесно в четырёх стенах. Тебе стоит… — Мне стоит — что? — огрызнулся Макс. — Дать им ещё больше свободы? Может, сразу ключи от тачки и кредитку, чтоб в кино сходили? Или, на худой конец, в зомби-парк аттракционов? Юки, склонившийся над рацией, втянул голову в плечи и ковырнул паяльником с удвоенным рвением. Ричмонд ткнулся носом Оскару в щиколотку и заскулил. — Давай вернёмся к плану, — Рассел шагнул вперёд, встал так, что его спина закрыла Ферстаппену обзор на остальных. — Северный квадрат. Семена, аптека… — Отменяется, — жёстко перебил Макс. — Никаких вылазок, пока эти придурки шляются хер знает где. — Макс. Джордж потянулся к его плечу. Но Ферстаппен развернулся к комнате, и шесть пар глаз уставились на него с разной степенью готовности получить. — Каждый раз, когда кто-то нарушает правила, мы рискуем всем, что сумели построить. Каждый. Ёбаный. Раз. И я не собираюсь делать поблажек. Лампа в углу мигнула, фитиль затрещал, и по стене скользнула тень. — Эм, — Ландо поднял ладонь на уровень уха. — А почему мы должны менять план из-за того, что эти двое опять учудили? Семена для урожая важнее, чем… — Я. Сказал. Отменяется. — Ферстаппен выцелил Норриса глазами — в упор, без предупреждения. Тот сидел на своём перевёрнутом стуле, и его лицо — живое, подвижное, как ртуть — застыло ровно на полсекунды. Этого хватило. Ландо умел чувствовать границу. Умел подойти к ней вплотную, потрогать носком ботинка и отступить — с улыбкой, но отступить. — Хочешь возглавить поисковую группу, раз такой умный? — Без проблем, — лицо Норриса расплылось в ухмылке, но глаза оставались серьёзными. — Дай мне Пиастри и Цуноду, и мы вытащим их быстрее, чем… Снаружи раздались голоса, быстрый топот по гравию дорожки, и потом — протяжный, ржавый скрежет металла, от которого у Макса стянуло кожу на загривке. — Ворота, — бросил Ферстаппен через плечо. «Глок» вышел из кобуры раньше, чем он додумал мысль — рука сделала всё сама, и ствол смотрел в темноту коридора, пока тело выносило его наружу. Ландо выпрямился, стул грохнул на пол. Оскар уже стоял, одна рука — на Ричмонде, другая — у пояса, где висел рабочий нож. Юки отложил паяльник, и его правая ладонь переместилась к ножнам на бедре. Фернандо захлопнул тетрадь, подобрал ружьё, упёр приклад в плечо. Холодный воздух ударил в лицо — мокрый, пахнущий землёй, остывшим железом и далёким дымком из кухонной трубы. Гравий хрустел под ботинками. Цунода обогнал всех, низкий и быстрый, скользнул вдоль стены с ножом в руке, взял на себя левый фланг. Алонсо шёл размеренно, ружьё у плеча, ствол — по дуге, от забора к воротам. Рассел — рядом с Максом, полшага позади, «Беретта» в правой руке, левая — свободна, готова хватать, тянуть, толкать, закрывать, если понадобится. У ворот уже толпился народ: караульный, двое из соседних домов, чья-то жена с фонарём. Ворота — тяжёлые, сваренные из стальных листов — были приоткрыты на метр. Щель, в которую мог пролезть человек. Или протиснуться ходячий. Ферстаппен вскинул «Глок». Из щели — три силуэта. Два знакомых. Один — нет. Кими шёл первым. Грязный, куртка порвана на плече, капюшон сбит, и на лице — эта ебучая ухмылка. Ухмылка того, кто знает, что сейчас будет пиздец, и ему от этого почему-то весело. За ним — Оливер, бледный даже в сумерках, и на его плече висел кто-то третий, цепляясь за ткань куртки Бермана. — Какого хуя? — рявкнул Макс и направил ствол на чужака. Палец лёг на спусковой крючок. — Слушай, ты только не психуй, ладно? — Антонелли выступил вперёд, загораживая собой Бермана, и поднял ладони. — Закрыть ворота! — скомандовал Ферстаппен, начисто игнорируя юношу. — Занять позиции! Юки — периметр! Цунода рванул вдоль забора, а Ландо подошёл ближе — руки в карманах, голова чуть набок, и на его лице было любопытство, чистое, почти детское, будто ему принесли не потенциальную угрозу, а посылку с сюрпризом. — Вы притащили постороннего. В лагерь. — Макс переводил ствол с Кими на Оливера и обратно. — Вы хоть отдаёте себе отчёт, что натворили? Берман под этим взглядом побелел ещё на тон, его большие руки — те самые, которые каждое утро таскали ящики с водой, — судорожно стиснули ткань на плече чужака. — Макс, мы… — Кими начал, и ствол «Глока» качнулся в его сторону. Антонелли заткнулся мгновенно, и это само по себе было событием. Его рот дёрнулся, губы сжались, подбородок задрался — тело орало «пошёл ты», но мозг, видимо, подсчитал шансы и решил сегодня не проверять Ферстаппена на предмет того, блефует он или нет. — Ладно. Понял. Молчу. — Мы искали батарейки, — быстро выпалил Оливер. — В том супермаркете за холмом. Наткнулись на него. Мы проверили — он не заражён. — Ты проверил? — Макс щёлкнул предохранителем. Звук резанул по нервам, и чужак, повисший на плече Бермана, вздрогнул — коротко, всем телом, как от удара током. — Или этот? Кивок в сторону Кими. Тот фыркнул, обхватил себя руками — локти в стороны, плечи жёсткие, — и всё-таки промолчал. Второй раз за минуту. Рекорд. — Он был один, — Оливер тянул слова, и голос у него скатился до хрипоты, в которой Макс безошибочно расслышал жалость. Вот это и бесило больше всего. Берман жалел людей с такой же неотвратимостью, с какой рассвет наступал после ночи — автоматически, без выбора, без возможности выключить. В мире, где сочувствие могло стоить горла, этот двадцатиоднолетний парень всё ещё смотрел на чужаков так, будто каждый из них — потерявшийся ребёнок. — И что? — Макс шагнул ближе. Ствол опустился, но не убрался. Чужак стоял рядом с Оливером, и Ферстаппен наконец рассмотрел его как следует. Молодой мужчина примерно его возраста, может, чуть помладше. Лицо — из тех, что в другой жизни назвали бы красивым, а в этой вызывало только раздражение: слишком хорошие черты для человека, который ночевал непонятно где и жрал непонятно что. Усталость прорезала его глубже, чем грязь: впалые щёки, тени под глазами, щетина, перешедшая из стадии «не побрился» в стадию «забыл, что бритвы существуют». Свитер на нём — когда-то, наверное, дорогой, нормальной марки — висел мешком, и под ним угадывались рёбра и ключицы. Но Макса зацепило другое — глаза. Чужак смотрел на ствол «Глока» без страха. С тем плоским, выгоревшим безразличием, от которого у Ферстаппена зачесалось между лопатками — там, где тело хранило тревожные сигналы для тех случаев, когда рациональная часть мозга ещё не сформулировала, что именно не так, а инстинкт уже орал. Люди, которым нечего терять, опаснее мертвецов. Мертвец предсказуем. Такой — нет. — Он голодный, — Оливер выдавил почти шёпотом, будто громкость могла что-то изменить. — Мы не могли оставить его там. — Могли, — Макс отрезал. — И должны были. Или сначала доложить мне. А не тащить хрен знает кого прямиком за наш забор. — Макс, — Рассел стоял за спиной Ферстаппена. — Давай сначала поговорим с ним. Без публики. Макс оглянулся. Вокруг них уже собралось полтора десятка человек — вся их маленькая община. Лица в полутьме: настороженные, растерянные, любопытные. — Все по домам, — отчеканил Ферстаппен, и люди стали расходиться. Джордж отступил, и Макс услышал за спиной его голос — мягкий, деловитый, — разводящий толпу по углам. Рука на чьём-то локте, полуулыбка кому-то, пара слов караульному. Рассел делал это виртуозно: через тридцать секунд площадка у ворот опустела, будто никого и не было. Ферстаппен мотнул подбородком в сторону своего дома. — Туда. Все трое. — Он указал пальцем на Кими, Оливера и незнакомца. — Джордж — тоже. Дом Макса был тем, чем и должно быть жилище человека, который перестал проводить границу между собой и должностью. Одна комната с кроватью в углу — заправленная, как в казарме. Стол, заваленный картами, которые он складывал ровными стопками по квадратам. На полках вдоль стены — консервы, боеприпасы, медикаменты. Всё рассортировано по типу, размеру, сроку годности. Личный резерв на случай, если лагерь однажды перестанет быть лагерем и превратится в то, чем и должен быть по законам этого мира — кучей обломков, через которую нужно перешагнуть и идти дальше. Ферстаппен готовился к этому варианту каждый день. Просто не говорил вслух. Берман осторожно усадил чужака на стул, придержав за локоть. Тот сразу обхватил себя руками, втянул плечи. Свитер задрался на запястье — левом, — и Макс увидел шрам. Длинный, вертикальный, грубо заживший, с рваными краями, будто резали не ровно, а с остервенением. Попытка самоубийства? Неудачная, судя по тому, что этот ублюдок всё ещё дышал. Незнакомец поймал направление его взгляда и медленно натянул рукав обратно. Кими привалился к косяку — его любимая позиция: плечо в комнате, нога в коридоре, вроде бы здесь, но в любую секунду можно развернуться и слинять. Антонелли стоял с каменной мордой, но пальцы правой руки ходили мелкой дрожью — адреналин, который ещё не отпустил. Ферстаппен встал напротив чужака с «Глоком» в опущенной руке. Между ними — полтора метра дощатого пола и тот тип воздуха, который бывает в допросных: плотный, неподвижный, пропахший чужим потом и ожиданием удара. — Имя. — Шарль. — Незнакомец медленно поднял глаза. — Шарль Леклер. Ферстаппен перекатил имя в голове. Французское. Или итальянское. Без разницы. Паспортный стол закрылся пять лет назад. Он поднял «Глок» и направил ствол Шарлю в лоб. Расстояние — меньше метра. Макс смотрел на него — ждал. Вздрогнет? Дёрнется? Зажмурится? Или на худой конец попросит. Все они в итоге просили. Шарль смотрел прямо в дуло пистолета с тем же лицом, с каким минуту назад смотрел на стену. Ферстаппен нажал на спуск. Щелчок — сухой, металлический, громкий в тесной комнате. Звук, от которого Оливер за спиной коротко выдохнул и вцепился пальцами в край столешницы. Кими в дверном проёме подался вперёд всем телом, ботинок скрипнул по половице. Патронник был пуст. Макс вытащил магазин, пока толпа расходилась по углам. Старый приём. Тупой, жестокий, безотказный, как молоток. Человек, который не дёргается на пустой выстрел в упор, — либо сломан окончательно, либо опасен настолько, что лучше бы он дёрнулся. Лицо Леклера осталось тем же — он даже не моргнул. Просто продолжил смотреть на Макса, и в этом взгляде не было ни вызова, ни мольбы, ни даже облегчения — ничего. — Чем занимался до всего этого? — Ферстаппен убрал пистолет обратно в кобуру и сел напротив. Стул скрипнул. Макс откинулся, положил руки на стол — ладонями вниз. Шарль опустил глаза. Пальцы — длинные, с грязью под ногтями и разбитыми костяшками — потянули рукав свитера ниже, закрывая запястье до самого основания ладони. — Работал. — Работал, — Макс повторил с недоверием. — Да. Ферстаппен перевёл глаза на Оливера. Тот стоял у стены, длинный, бледный, руки висели вдоль тела, и весь его вид — от стиснутого рта до расширенных глаз — транслировал одно: «Пожалуйста, не убивай его при мне». Макс иногда думал, что Берман до апокалипсиса подбирал бездомных котят и тайком тащил их в квартиру. И что апокалипсис ни хуя в этом смысле не изменил — просто котята стали крупнее и опаснее. — Это не ответ, — Ферстаппен вернулся к Леклеру. — Все когда-то работали. Вопрос конкретный: кем? Рассел шагнул к столу и поставил перед чужаком стакан воды. Без слов, без комментариев. Леклер потянулся к стакану, поднёс к губам. Пил медленно — глоток, пауза, глоток. Челюсть ходила под кожей, кадык двигался ровно, и Макс поймал себя на том, что следит за этим горлом с тем же напряжением, с каким следил бы за руками. — Уже не важно, — Шарль поставил пустой стакан, вытер рот тыльной стороной ладони. Рукав снова задрался, обнажив полоску шрама, и снова был одёрнут. Ферстаппен подался вперёд. Локти на стол, вес на предплечьях. Между его лицом и лицом Леклера оставалось расстояние, на котором видно каждую трещинку на губах, каждый лопнувший сосуд в белке глаза. — Эй, умник, — процедил он злобно. — Я спросил — значит, мне нужно знать. Чем ты можешь быть полезен. Уравнение жизни теперь стало до примитивного простым: ценность человека равнялась его полезности. Выживание стало привилегией, которую нужно было постоянно и безжалостно оправдывать. Где-то в глубине сознания Ферстаппен понимал, что это была лишь упрощённая, оголённая версия того мира, что существовал «до». Разница была лишь в том, что раньше эти правила прикрывались слоем социальных условностей и красивых слов. Сейчас же реальность стала честнее: то, что ты даёшь, должно превышать то, что ты просишь взамен. — Макс, дай ему шанс, он нормальный… — Оливер оторвался от стены, но Ферстаппен остановил его одним жестом. — Послушай меня, Оливер. — Макс провёл пальцами по переносице, надавил на точку между бровями — там, где засела тупая, ввинчивающаяся боль, которая приходила каждый вечер и уходила только под утро, если он вообще засыпал. — Здесь я решаю, кто чем занимается. Кто сколько ест. Кто дежурит. Кто, блять, дышит. Вы все до сих пор не сдохли только потому, что я установил правила, и пока они работают — мы стоим. Как только кто-нибудь решает, что правила для него не писаны… Он убрал руку от лица и посмотрел на Кими. Тот в дверном проёме запихнул ладони в карманы худи, вдавил их туда, и по натяжению ткани на плечах было видно, как плотно сжаты кулаки внутри. — Я был учителем, — наконец произнёс Леклер. — Работал с детьми. Пауза. — Доволен? Макс откинулся на спинку. Стул жалобно пискнул. Голос Леклера — ровный, хрипловатый, без вызова и без заискивания. Просто факт, брошенный на стол, как пустая гильза. «Я бесполезен, и мы оба это понимаем, так какого хуя ты ещё спрашиваешь». Вот что стояло за этим «доволен», и Ферстаппен считал это так же отчётливо, как считывал враньё, панику и чужую агрессию. Шарль не врал. Хуже — ему было похуй. На стул, на стакан, на ствол у виска. Человек без точки опоры — самый опасный тип. Рот Макса дёрнулся — левый уголок вверх, на миллиметр, без улыбки, без веселья. — Учитель. Охуенно полезно. Как диджей. Или консультант по инвестициям. Или, блять, инфлюенсер. Кими за спиной шумно выдохнул через нос. Макс проигнорировал. — Я не просил меня спасать, — плоско выдал Леклер. Глаза смотрели сквозь Ферстаппена, в стену за спиной, в ту точку пространства, где, видимо, обитало всё, что этот человек когда-то чувствовал и с чем потом покончил. Ферстаппен наклонился через стол. — Тем не менее, — медленно, с расстановкой. — Ты в моём доме. На моём стуле. Пьёшь мою воду. Леклер не отстранился. Будто расстояние между их лицами не имело значения — будто Макс мог придвинуться ещё ближе, хоть лбом в лоб, и ничего бы не изменилось. — Он может остаться? — снова вмешался Оливер. — Хотя бы на время? — Под нашу ответственность, — Кими добавил из дверного проёма. Макс перевёл глаза с одного на другого. Берман — длинный, испуганный, с этими своими руками, которые хотели починить весь мир и не могли остановиться. Антонелли — грязный, ободранный, с подбородком, задранным так высоко, что шея, наверное, затекала, но признаться в этом означало бы признать, что он тоже устал. Двое пацанов, которые жили в его лагере, ели его еду, спали под его защитой и всё равно, каждый раз, умудрялись найти способ создать ему проблему. И при этом — вот что было хуже всего — при этом Макс знал, что Оливер завтра утром снова молча потащит воду от насосной. И Кими снова полезет за стену первым, если за забором появится стая. Потому что они были его людьми, хотел он этого или нет. Ферстаппен выпрямился. Посмотрел на Джорджа. Рассел стоял у стены, скрестив лодыжки, «Беретта» убрана за пояс, руки сложены на груди. На его лице не было ни просьбы, ни давления. Джордж умел молча говорить «ты и сам знаешь, как поступишь» громче, чем другие орали в лицо. — Пусть займётся трупами за забором, — Макс отрезал. Оливер дёрнулся — рот приоткрылся, бровь поползла, и Ферстаппен видел, как внутренний протест продирается наружу: — Макс, может, лучше к Фернандо на склад… — Слушай сюда, Оливер, — Ферстаппен встал. Стул отъехал назад, ножки взвизгнули по полу. Он прошёлся пальцами по виску — надавил и отпустил. — Здесь я решаю. Кто. Чем. Занимается. — Я не против, — подал голос Леклер. Макс обернулся к нему и поймал тень чего-то в уголке его рта. Призрак улыбки. Слабый, кривой, усталый, и от этого ещё более раздражающий. — Мёртвые не так страшны, как живые. Ферстаппен уставился на него. Руки, лежавшие на поясе, сжались — правая на кобуре, левая на рукояти Ontario. Привычное, мышечное. Шарль выдал факт из той категории, которые знают только люди, провалившиеся достаточно глубоко, чтобы перестать бояться дна. И Макс узнал мгновенно эту выскобленную пустоту за словами. Узнал, потому что видел её каждое утро в зеркале. — Что ж, — Ферстаппен разжал пальцы на кобуре, — добро пожаловать, Шарль. Ни хуя гостеприимного в его голосе не было. Приговор, а не приветствие. — Джордж — покажешь ему свободную койку. Оливер, Кими — вы двое на допсмены. Сегодня ночью. И завтра. И послезавтра. Возможно, до конца ваших никчёмных жизней. Антонелли набрал воздуха — рот уже открылся, глаза сузились, и Макс почти физически почувствовал, как дерзость ползёт по горлу этого мальчишки вверх, к языку, готовая выплеснуться. Но Оливер перехватил Кими за рукав худи. Тот дёрнул челюстью — влево, вправо, будто разжёвывал слова, которые не дали проглотить, — и шумно выдохнул через нос. — Мы всё сделаем, — Берман отвёл глаза первым. Вниз, в пол, в щель между досками. — И ещё, — Ферстаппен растянул паузу, вбивая каждое слово в тишину по одному, как гвозди в крышку. — Если хоть раз. Хоть один ёбаный раз. Вы выползете за периметр без моего ведома — я лично прострелю вам колени и оставлю снаружи на ночь. Ходячим в подарок. Ясно? Они пятились к двери — Кими первым, спиной вперёд, всё ещё с этим задранным подбородком; Оливер — за ним, одна рука на толстовке Антонелли, другая — на плече чужака, ведя его к выходу. Леклер остановился в дверном проёме, обернулся и посмотрел на Макса с равнодушием, и Ферстаппен поймал себя на том, что задержал дыхание. Потом тот вышел. Дверь захлопнулась, а шаги — его, Оливера, Кими — стихли. Макс опустился на стул. Локти на стол, ладони на лицо. Пальцы легли на закрытые веки и надавили — до цветных пятен, до того момента, когда глаза начали слезиться, и это было хоть какое-то ощущение кроме усталости. Джордж стоял у косяка. — Ты слишком суров с ними, — сказал он после долгой паузы. — Я суров со всеми, — Макс убрал руки от лица. — Поэтому мы до сих пор живы. Рассел отлепился от косяка, обошёл стол, встал за спиной. Его ладони легли Максу на плечи — тёплые, широкие, с мозолями на основании больших пальцев, — и начали давить. Медленно, ритмично, разминая окаменевшие мышцы от шеи к лопаткам. Макс закрыл глаза. Не потому что расслабился — тело было неспособно расслабиться уже лет пять, — а потому что смотреть в стену перед собой больше не было сил. В стене не было ответов. В потолке — тоже. В руках Джорджа их тоже не было, но от них хотя бы перестало ломить затылок. — Ты ему не доверяешь. — Я никому не доверяю, — Макс вслушивался в движение чужих пальцев по своим мышцам. — Ни тебе. Ни ему. Ни себе. Особенно себе. — Он просто ещё один выживший. Таких полно. — Нет, Джордж. Макс подался назад — совсем чуть-чуть, затылком упёрся в живот Рассела и позволил себе остаться в этом положении. — У таких не бывает «просто». Любой, кто продержался пять лет в этом дерьме, — либо убийца, либо вор, либо что-то похуже. Включая нас. Пальцы Джорджа на его плечах остановились. Макс почувствовал, как ладони сжались чуть крепче. — Возможно, — Рассел выдал это куда-то ему в макушку, и Макс ощутил тёплое дыхание в волосах. — Но мы всё ещё люди. Макс не ответил. Он уже давно не был уверен, что в них сохранилось хоть капля той самой человечности. Не после всего, что им пришлось сделать.***
Ночь опустилась на лагерь, принося с собой относительную, обманчивую тишину. Ветер шевелил ветки, доски скрипели от перепада температуры, а за забором периодически раздавался звук — шарканье, глухой удар тела о бетонный блок, влажный, тягучий хрип, от которого кожа на затылке собиралась в гармошку. Макс сидел за столом в своём доме, освещённом тусклым пятном керосиновой лампы. Перед ним лежала карта города. Бумага истёрлась на сгибах до дыр, края пожелтели от грязных пальцев. Красным маркером — мёртвые зоны, где ходячих было больше, чем асфальта. Синим — склады, аптеки, магазины, обчищенные до последнего гвоздя. Карандашом, вопросительным знаком — потенциальные точки для вылазок. Город был похож на труп, на котором они пытались найти куски мяса, ещё не тронутые гнилью. Тихий, почти неслышный стук в дверь не удивил его — Макс ждал Джорджа. Они никогда не обсуждали эти ночные визиты, никогда не придавали им громких слов и лишних значений. — Входи. Замок щёлкнул, и Джордж вошёл, закрыв за собой защёлку. Два металлических щелчка, отрезающих их от остального мира. Макс не обернулся, его взгляд всё ещё блуждал по красным крестам на карте. Рассел прижался со спины, наклонил голову, и Ферстаппен почувствовал на своей шее чужой нос, щёку, щетину. Тёплое дыхание коснулось кожи над воротником футболки. Макс выдохнул. Медленно, через рот, позволяя себе опустить плечи. Он накрыл руки Джорджа своими — грубыми, шершавыми от работы, — и прижал их плотнее к своей груди, фиксируя это касание. — Как он? — спросил Макс. — Шарль? — Рассел чуть шевельнулся, его губы задели кожу на шее. — В порядке. Оскар его осмотрел. Макс качнул подбородком, не отрывая взгляда от карты. — Он почти ничего не говорит, — Джордж продолжил. — Фернандо пытался расшевелить его за ужином. Знаешь, эти его байки, шуточки. Обычно работает. На Шарле — ноль. Сидел, ковырял ложкой кашу, смотрел в стол. Сказал «спасибо» и ушёл. Макс разжал пальцы, выпустил руки Джорджа и развернул стул. Рассел отступил на полшага, позволив ему повернуться. Они оказались лицом к лицу, и в тусклом свете керосинки глаза заместителя казались темнее обычного, а тени на скулах залегли глубже. — Он что-то скрывает, — Макс упёрся локтями в колени, подался вперёд, глядя Джорджу в глаза. — Я нутром чую. Рассел сунул руки в карманы брюк, переступил с ноги на ногу. Его лицо на секунду дрогнуло. — Некоторые раны слишком глубокие, чтобы носить их на поверхности. Голос тихий, мягкий, и в нём Макс безошибочно расслышал то, что Джордж обычно прятал за деловитостью. Семья. Родители, сестра, маленькие племянники — все те, чьи лица теперь существовали лишь в памяти. У каждого здесь были свои скелеты в шкафу. Свои призраки прошлого. Ферстаппен поднял руку, коснулся щеки Джорджа. — Он будет проблемой, — повторил Макс упрямо. Рассел накрыл его ладонь своей — тёплой, сухой. Губы дрогнули, складываясь в полуулыбку, которая всегда бесила Макса и всегда работала. — Или решением. Нам нужны люди, Макс. Нам нужны рабочие руки. — Ты неисправимый оптимист, Рассел, — Макс хмыкнул, и в этом звуке не было веселья — только старая, заржавевшая ирония. — А ты неисправимый пессимист, Ферстаппен. — Джордж наклонился, его лицо оказалось в дюйме от лица Макса. — Может, поэтому мы до сих пор не перегрызли друг другу глотки. Поцелуй был коротким, сухим, без страсти. Прикосновение губ к губам, проверка связи. Макс почувствовал шершавость его губ, тепло выдоха — и внутри что-то щёлкнуло, сорвалось с резьбы. Он подался вперёд, пальцы на челюсти Джорджа сжались, притягивая ближе. Поцелуй перестал быть проверкой. Макс впился в его рот грубо, отчаянно, зубы лязгнули о зубы, язык мазнул по пересохшим губам Рассела. Джордж выдохнул ему в рот — рвано, с тихим горловым звуком, похожим на стон. Его руки взметнулись вверх, пальцы зарылись в волосы на затылке Макса, сжимая их до боли, притягивая ещё ближе. Тело Рассела подалось вперёд, он вклинился между коленями Ферстаппена. Макс разорвал поцелуй. Всего на дюйм. Они тяжело дышали друг другу в губы, и в тусклом рыжем свете лампы глаза Джорджа казались бездонными колодцами, в которых отражалось всё: страх, усталость и та самая ебучая нежность, которую Макс боялся больше, чем стаи за забором. *** Макс ушёл ещё до рассвета, пока Джордж ещё спал. Оделся в темноте, проверил «Глок»: магазин, затвор, предохранитель. Ontario на пояс. Бросил последний взгляд на Джорджа — на его спину, на впадину позвоночника, на то, как поднимается и опускается грудная клетка, — и вышел, прикрыв дверь так тихо, что замок щёлкнул почти беззвучно. Макс оставил ему лишний час. В их мире это тянуло на признание, от которого ему самому становилось мутно. Нормальные люди дарили цветы, ужины при свечах, ебучие открытки с сердечками. Ферстаппен дарил шестьдесят минут горизонтального положения без караула. Романтика конца света. Катись оно всё. На вышке было холодно. Предрассветный воздух забирался под футболку, и Макс чувствовал, как стягивается кожа на предплечьях — мелко, колюче, неприятно. Доски под ногами отсырели за ночь и скользили. Он навалился на перила, привычно распределив вес: рёбра на дерево, локти широко, правая рука — свободна, у бедра. Лагерь внизу просыпался медленно. Первым — Фернандо, будто у того был собственный будильник, поставленный ещё в прошлой жизни и так и не отключённый. Алонсо появился у огорода с лейкой в руке и тетрадью под мышкой, и его седеющая голова наклонилась к грядке. Джинсы закатаны до середины голени, ботинки он оставил на дорожке — шёл по земле босиком, и Макс подумал, что старик, наверное, единственный в лагере, кто ещё помнит, каково это — трогать почву ногами не потому, что обувь развалилась, а потому, что хочется. За ним — Юки. Вылез из своей каморки при мастерской, сонный, с припухшими глазами. Куртку натянул на ходу, не попав в рукав с первого раза. Побрёл к генераторной. Через минуту донеслось знакомое бормотание — сквозь зубы, по-японски, с тем особым тоном, который Макс за пять лет научился переводить как «ну и кто тебя, сука, трогал». Пиастри шёл вдоль внутреннего периметра, щенок ковылял рядом, тычась носом в каждый столб забора, в каждую щель, и одно его ухо — вечно торчащее — работало как антенна, поворачиваясь на каждый шорох. Привычный порядок. Отлаженный, выстраданный, вколоченный Максом в этих людей за пять лет. Смены, обязанности, маршруты. Каждый знает, куда идти, что делать, кого прикрывать. Дисциплина — единственный материал, из которого здесь можно было строить. Всё остальное рано или поздно сгнивало, ржавело или вставало и шло жрать соседей. Среди этого привычного, отлаженного утра — чужеродное пятно. Шарль Леклер стоял у крыльца дома номер пять, и Макс увидел его раньше, чем осознал, что ищет. Тот не двигался, лицо повёрнуто к востоку, туда, где солнце выкарабкивалось из-за леса, заливая верхушки деревьев рыжим. Косые лучи упали ему на скулу, на грязный свитер, и в этом свете он выглядел пустым. Ферстаппен смотрел на него с вышки и ждал, что Леклер почешется, переступит с ноги на ногу, повернёт голову на звук, зевнёт, сделает хоть что-нибудь, выдающее нервную систему, способную реагировать на окружающий мир. Но Шарль продолжал просто стоять, пока солнце ползло выше. Тень от крыльца укоротилась и отступила к его ботинкам. Странный? Без сомнения. Опасный? Вполне возможно. Потом к нему подошёл Ландо, и они вместе двинулись к воротам. Норрис что-то ему бросил, Макс не расслышал — далеко, — но видел, как тот махнул рукой в сторону северного периметра, потом — в сторону леса, потом — куда-то себе за спину. Наверное, объяснял маршрут, попутно пересказывая три анекдота и свою теорию мирового заговора. Леклер шёл рядом ровным, мерным шагом. Не быстрее и не медленнее, чем нужно. Руки — вдоль корпуса, спина — чуть ссутулена, голова — прямо. Без неохоты. Без рвения. Без ничего. Макс ожидал увидеть на его лице отвращение. Страх. Хотя бы напряжение — тот минимум, который выдавало любое нормальное тело, когда ему предстояло ворочать разлагающуюся плоть. Шарль выдавал ноль. Абсолютный, стерильный, обескураживающий ноль. К полудню солнце припекло так, что воздух над полем задрожал, и Ферстаппен сдал вышку Фернандо. Спустился и побрёл через лагерь, разминая пальцами заднюю сторону шеи. В столовой — бывшем гараже с длинными столами, сколоченными из поддонов, — он заметил Рассела. Джордж раздавал дневные пайки: двигался вдоль стойки, выкладывал банки и пакеты с крупой, негромко переговаривался с женщиной у раздачи. Рубашка свежая — ну, насколько «свежая» вообще возможна при стирке в тазу и сушке на верёвке между домами. Рукава закатаны, воротник ровный. Макс коротко кивнул ему, но не остановился. Их ночные встречи никогда и никоим образом не влияли на дневную рутину. Никаких особых привилегий, никаких особых взглядов или намёков. Только работа. Только выживание. — Макс! Голос Оливера — высокий, с трещиной на последнем слоге, от которой Ферстаппен мгновенно переключился из режима «иду по лагерю» в режим «что, блять, опять». Берман бежал к нему по дорожке, и на его обычно спокойном лице читалось неподдельное возбуждение. — Что? — Правая ладонь Макса сместилась к бедру, пальцы легли на кобуру. — Ты должен это увидеть, — Оливер затормозил перед ним, грудная клетка ходуном. — Пошли. Ферстаппен окинул Бермана глазами с ног до головы и мысленно прогнал список фраз, которые в этом мире никто не хочет услышать. «Ты должен это увидеть» шло сразу после «мы нашли кое-что интересное» и перед «не волнуйся, но». — Говори на месте, — бросил Макс. — Нет, нет, это… В общем, ты должен сам посмотреть. Пожалуйста. «Пожалуйста». Даже сейчас, задыхаясь, Берман просил. Ферстаппен пошёл за ним через лагерь, к воротам, за которыми начиналась полоса расчищенной земли — их импровизированная свалка. Место, куда стаскивали мертвецов после «зачистки», выкладывали рядами и жгли, когда набиралось достаточно. Работа, от которой блевали даже опытные — тяжёлые, раздувшиеся тела, скользкие от жидкостей, в которых не хотелось разбираться, вонь, въедающаяся в кожу, волосы, одежду так, что потом сутки носило. Работа-наказание. Работа, которую Макс вчера повесил на Леклера, как пробу: посмотрим, из чего ты сделан. Запах ударил в нос. Тошнотворный, густой, прогорклый, с привкусом гнилого мяса и чего-то химического, будто внутренности разлагались по собственному, отдельному расписанию. Макс дышал ртом — привычка, — но вонь всё равно пробиралась в ноздри, оседая на языке жирной плёнкой. Леклер тащил очередное тело — грузное, распухшее, в лохмотьях того, что когда-то было клетчатой рубашкой, — волоком по земле, обеими руками вцепившись в щиколотки. Мышцы на предплечьях натянулись, ботинки вгрызались в грязь, спина работала ровно, без рывков. Он дотащил до линии — ровной, геометрически точной, будто кто-то натянул нитку, — опустил, выпрямился, вытер лоб тыльной стороной запястья и пошёл обратно за следующим без единого признака того, что его желудок, легкие или мозг хоть как-то реагируют на то, что он делает. Ландо сидел на перевернутом ящике в десяти метрах от свалки. Самокрутка в зубах, карабин на коленях, ноги вытянуты. Норрис затянулся, выпустил дым через ноздри и проводил Леклера глазами — туда, к линии, обратно, к следующему телу, — с тем ленивым, цепким вниманием, за которым пряталась работающая на полных оборотах голова. — Он такой с рассвета, — Оливер встал рядом с Максом. — Не останавливается. Не разговаривает. Просто… делает. Ферстаппен промолчал. Леклер подошёл к следующему телу — маленькому, ссохшемуся, с оскаленными зубами и провалившимися глазницами, — наклонился, подхватил под мышки и поднял. Лицо мертвеца оказалось в сантиметрах от его собственного: чёрные дёсны, кожа, слезающая лоскутами. Шарль перехватил тело удобнее, прижал к груди и понёс. — Сколько? — спросил Макс, не отводя глаз от Леклера. — Тридцать четыре, — Оливер выпалил с придыханием, и в его голосе Ферстаппен расслышал смесь восхищения и неуютного изумления. — Почти всё, что скопилось на северной стороне. Это… ну… это круто. Не круто. Нормальный человек — даже жёсткий, даже обкатанный годами среди гниющей плоти — выдавал реакцию. Хоть какой-то сигнал о том, что внутри, под черепной коробкой, ещё существует система, способная различать мёртвое и живое, грязное и чистое, нормальное и ненормальное. Леклер различал только задачу и выполнял её с тем тупым, механическим совершенством, которое Макс видел только у двух категорий людей. У тех, кто убивал профессионально, и у тех, кто больше не считал собственную жизнь достаточной причиной для того, чтобы беречь себя. Шарль уложил тело в линию, выпрямился. Заметил их с Берманом — или, скорее, почувствовал; его голова плавно повернулась. Он замер с опущенными руками, мокрый от пота, перемазанный бурой жижей от локтей до рёбер, и лицо у него в полуденном свете было таким же, как на рассвете — совершенно пустым. С этой ебучей безмятежностью, от которой Ферстаппена продирало вдоль хребта. Ферстаппен отвёл глаза первым. И это его взбесило — он никогда не отводил взгляд. Ни перед мертвецами, ни перед живыми, ни перед людьми с оружием, ни перед собственным отражением в те ночи, когда оно выглядело хуже любого ходячего. А тут — отвёл. Потому что в чужой пустоте чужого мелькнуло что-то знакомое, и Макс не успел поймать что именно, но тело среагировало. — Продолжай, — рявкнул он в сторону Леклера. Шарль послушно развернулся и пошёл обратно к следующему трупу, к следующему мешку гниющей плоти. Макс не знал, что Леклер сделал со своими демонами — убил, приручил, впустил внутрь и дал им ключи. Но знал одно: этот человек уже прошёл через что-то, после чего обратной дороги не прокладывают. И теперь он жил в лагере Ферстаппена, спал на его койке, ел его еду и смотрел на мир глазами, в которых свет не отражался. И это была проблема.