Весемир
Весемир идет очень осторожно, покидая зал, — будто несет переполненный таз с водой, и стоит оступиться хоть на шаг, как все прольется. Если его кто-то заденет — если он позволит себе подумать хоть о чем-то, кроме следующего шага, следующей плиты под ногами, следующего дверного проема, — его захлестнет. Гухарт догоняет его за коридор до комнаты и молча идет рядом. Весемир отвечает лишь коротким кивком — на большее не способен. Только когда они входят в его покои, когда дверь закрывается за спиной, он позволяет себе осесть в кресло, закрыть лицо ладонями — и выплеснуть все, что сдерживал. Эмоции реют в его груди, словно морские волны, поднимающиеся из глубин, чтобы смести целый город. Он даже не может дать названия своим чувствам. Не может выразить, не может понять, кроме одного горького слова — наполовину молитвы, наполовину проклятия: Боги. Гухарт издает испуганный звук — Весемир почти всегда держит себя под железным контролем. Настолько, что обычно пахнет лишь спокойствием, что бы ни бурлило под всем этим железом. И Весемир, не впервые, благодарен судьбе за то, что его друг — Кот. Потому что Гухарт просто садится на подлокотник его кресла, кладет руку ему на плечи — и молча сидит, излучая тихое, теплое участие, пока Весемир не перестает дрожать. Наконец, когда приступ почти проходит, Гухарт бормочет: — Все в порядке, старый Волк? — Боги, — выдыхает Весемир теперь уже вслух. Слово скрежещет его глотку, срываясь с языка. Гухарт встает, подходит к шкафчику, наливает кружку настоящего добротного эля — того самого, что Весемир припрятал на черный день, — и сует ему в руки. — Пей, — требует он. Весемир пьет. Горьковатый вкус эля возвращает ощущение земли под ногами. — Ну вот, — говорит Гухарт, когда Весемир осушает кружку. Гухарт наполняет ее снова и усаживается перед Волком, глядя снизу вверх с очевидным беспокойством. — А я-то думал, ты будешь рад. — Я и рад, — хрипло отвечает Весемир. — Не выглядишь радостным, — замечает Гухарт. — И пахнешь нихера не радостью. Весемир делает еще один большой глоток, закрывает глаза на пару секунд, глубоко втягивает воздух носом — и, как уже бесчисленное количество раз прежде, собирает себя обратно по кусочкам. — Потребовалось так много лет, — наконец произносит он. — Мы причинили столько зла. Я причинил столько зла. — Вот оно что, — вздыхает Гухарт. — Ну… хотел бы сказать, что это неправда, да ты бы все равно ложь учуял. С другой стороны-то, вреда ты сделал куда меньше, чем кто-либо другой мог бы на твоем месте. А когда Обри ткнул нас мордой в грязь — ты его поддержал. И теперь все изменится. Так что. Весемир допивает остатки эля, ставит кружку на стол, упирается локтями в колени и снова прячет лицо в ладонях. — Столько смертей, — шепчет он в темноту за закрытыми глазами, под тихое дыхание Гухарта. — Столько искалеченных. Столько всего, что я должен был сделать. Тьма под веками недостаточно черная, чтобы скрыть имена — бесконечный список. Так много имен. Так много мальчиков. Гухарт легонько бьет его кулаком по ноге. — Да чтоб тебя, старый Волк, — бурчит он. — Ты сделал все, что мог. Теперь сделаешь лучше. Как ты там говоришь пацанам, когда они впервые выходят на Путь? — Ведьмак учится на своих ошибках и не повторяет их, — тихо цитирует Весемир. — Все ведьмаки совершают ошибки, но выживают только те, кто усваивает урок. — Ну вот. Прислушаешься к собственному же совету? — поддевает Гухарт. — Или будешь тут киснуть, пока я не устану и не выкину тебя нахер из окна? Весемир срывается на неожиданный смешок. — Пожалуй, лучше прислушаюсь, — отвечает он и, опустив руки, бросает на друга кривоватую улыбку. — Хотя я бы посмотрел на твою попытку вышвырнуть меня из окна, юный Кот. — Эй, я всего-то на два года младше тебя! — возмущается Гухарт. — После трехсот лет это уже не считается! — Все равно младше, — невозмутимо парирует Весемир. — Молокосос. — Сам ты молокосос, — огрызается Гухарт, воспроизводя рукой у рта похабный жест, прежде чем театрально завалиться на пол — с драматизмом, как умеют только Коты. — Ну так что, будешь теперь месяцами хандрить? Сбежишь в горы, как твой угрюмый сын? Или начнешь ворчать, как гребаный Ламберт? — Нет, — тихо отвечает Весемир. — Нет. Я научусь быть лучше. Мы научимся. А наших новых братьев будут обучать другими методами — не зверскими, как нас. — Вот так-то, — улыбается Гухарт. Он поднимается на ноги, чтобы разлить по кружкам хороший эль. — За то, чтобы учиться на ошибках. — За то, чтобы стать лучше, — откликается Весемир, касаясь кружки Гухарта своей, и делает глубокий глоток.×××
Милена
— Ламберт? — тихо произносит Милена. Ее голова покоится у него на плече, черные волосы рассыпаны по подушке и пахнут розами; рука небрежно лежит на его широкой груди. Он обнимает ее за талию, ладонь на бедре, а пальцами другой лениво рисует узоры на ее предплечье. Милена никогда не смела мечтать о таких моментах — не в Редании. О тихих, спокойных, теплых мгновениях в объятиях любимого; о чувстве безопасности, счастья — от макушки до самых пят. Она знала еще девчонкой: дочери герцога не суждено выйти замуж по любви. И даже простая привязанность к будущему мужу — уже редкая удача. Иногда, если остановиться и по-настоящему подумать, ее поражает, насколько же изменилась жизнь с тех пор, как она приехала в Каэр Морхен. Насколько стала лучше. — М-м? — откликается Ламберт, сонно и довольно. Милена немного жалеет, что сейчас нарушит этот покой, но вопрос не отпускает. — На днях… — начинает она медленно. — Когда обсуждали изменения в подходах к тренировкам. Ты сказал… Запинается, не зная, как лучше сформулировать. Ламберт вздыхает, переворачивается на бок и прижимается к ней, уткнувшись носом в макушку. — Я сказал много всякой херни, — бормочет он. — Немного, — соглашается Милена. Жгучая ярость в его словах тогда поразила ее — Милена никогда не слышала, чтобы он говорил в таком тоне. Звучало как… восемьдесят лет злости, запертой глубоко внутри. Выдержанной, перегнанной и наконец выплеснувшейся наружу — крепче, чем любой самогон. Ламберт долго молчит. Видно, что думает, и Милена не торопит — только прижимается ближе. Ответит, когда будет готов. Наконец он произносит: — Еще пятнадцать лет назад я, блядь, ненавидел быть ведьмаком. Милена резко втягивает воздух носом. Какого угодно ответа она ждала — но не этого. — Большинство пацанов… — продолжает Ламберт, осторожно подбирая слова. — Еще до всей этой… истории с Белым Волком… приходили сюда маленькими. Совсем, сука, мелкими. Геральту, по-моему, было три. Милена выдыхает через стиснутые зубы, едва сдерживая отвращение: представить трехлетнего ребенка — Геральта — в этом холодном замке, почти невозможно. — Они не помнили своего прошлого, — добавляет Ламберт. — Росли здесь. Нихуя другого и не знали. Он издает короткий, хриплый смешок, больше похожий на рычание. — Ебаное дерьмо, конечно… но, может, лучше уж так. — И ты… не один из них, — догадывается Милена. Ее чуть подташнивает. — Мне было девять, — признает он. — Ведьмак спас жизнь моему ублюдку-папаше. Тот, конечно, не мог заплатить ни одного сраного гроша — так что предложил ребенка. И ведьмак согласился. — Боги, — шепчет Милена. Девятилетний мальчишка, знавший, что его отправляют — скорее всего — на смерть. На Испытания, где до эликсира Трисс погибали почти все. — Я был достаточно взрослым, чтобы понимать, что меня ждет, — продолжает Ламберт. — И чтобы ненавидеть. Противиться каждой, сука, мелочи. Варин и прочие пытались выбить это из меня — не вышло, блять. Он мгновение молчит, затем вздыхает и неохотно добавляет: — Весемир, наверное, не был… плохим. Разве что твердил все время, что быть ведьмаком — благородное ремесло. Словно мы не знали, что на Пути будем получать лишь плевки в хлебальник и проклятия за то, что мы чудовища. Милена издает тихий, болезненный звук, и Ламберт бережно целует ее в макушку. — Вы не чудовища, — шепчет она в теплом, тесном пространстве между их телами. Поначалу, встретив ведьмаков, она и сама в это не верила, но теперь знает точно: они — люди. И большинство из них — куда лучше человеческих мужчин. — Сейчас — нет, — бормочет Ламберт. — Раньше… может быть, да. Он надолго замолкает, а Милена изо всех сил старается не представлять девятилетнего Ламберта — разъяренного на весь мир, окровавленного и избитого, но все еще плюющего в лицо тем, кто осмелился думать, будто сможет сломить его. — Я никогда не спрашивал, — наконец произносит он — тихо, почти задумчиво. — Но думаю, после Испытаний меня чуть не прикончили. — Что? — спрашивает Милена в ужасе. Это не может значить то, о чем она подумала. Не может. — У нас есть… что-то вроде кодекса, — отвечает Ламберт. — Что можно, а что категорически нельзя ни при каких ебучих обстоятельствах. На самом деле, не такое уж это и дерьмо. Если отправляешь кучу ебанутых нелюдей бродить по свету, должны быть правила, верно? У каждой Школы тогда были свои. Но Волки — первые. Наш кодекс самый древний. По нему Геральт потом новые законы и написал. После Ард Каррайга и всего остального. — Какие правила? — шепчет Милена. — Не насиловать, не воровать, не убивать людей без причины и доводить, блять, заказ до конца, если уж взялся, — перечисляет Ламберт. — Не слетать с катушек, не потрошить первого встречного уебка только потому, что тот на тебя плюнул. Именно этого наставники во мне и боялись. — Оу, — выдыхает Милена, легко представляя себе подобную сцену. Она вполне может вообразить Ламберта, вонзающего клинок в того, кто посмел отнестись к нему как к проклятому лишь за одну принадлежность к ведьмакам. Возможно, не насмерть, но все же. — Но ты сказал… прикончить тебя? — Иногда случается так, что кто-то проходит Испытания и начинает думать, будто может творить любую хуйню — просто потому что сильнее любого человека, — поясняет Ламберт. — Не часто. Наставники обычно вычищают таких заранее. Но Испытания ломают нас. И иногда кто-то получается… неправильным. Милена вздрагивает. Одна только мысль о человеке вроде старого лорда Велена — только с ведьмачьей силой и скоростью — внушает ужас. — Боги… — Боги тут ни при чем, — резко обрывает Ламберт. — Короче, если кто-то вот так срывался… его убирали. Как обычно избавляются от бешеной собаки. — И они думали, что ты… — Милена осекается и снова вздрагивает. Нет! Только не ее Ламберт. Не ее грубый, неуклюже нежный мужчина с ласковыми руками. — Ага, — тяжело выдыхает Ламберт и переворачивается на спину. Одну руку закидывает за голову, глядя в темноту, скрывающую потолок. Даже с его ведьмачьим зрением Милена понимает: он ничего не видит. Или, скорее, видит не то, что перед ним — а то, что давно прошло. Тот давний, кошмарный мир, который до сих пор живет в его памяти. Милена яростно жалеет, что вообще завела этот разговор, но теперь уже поздно — остается только довести все до конца. Она приподнимается на локте и проводит пальцами по линии волос Ламберта, затем опускает ладонь на его щеку — щетина приятно покалывает кожу. — Не ты, — шепчет Милена. — Ты никогда не стал бы таким чудовищем. Ламберт поворачивает голову и мягко касается губами ее ладони. Его рука сжимает талию Милены чуть крепче, притягивая ближе. Его кожа горячая, почти обжигающая. — Думаю, это Весемир меня тогда спас, — в конце концов говорит он. — Слышал, как он сказал однажды: злой — не то же, что жестокий. Но все равно все были уверены, что я сдохну в первый же год на Пути. Половина нас тогда и правда подыхала. Слишком легко зазнаться, полезть в драку, что тебе не по силам. Наставники были уверены — сорвусь, сделаю что-нибудь неебически тупое, да и концы с концами. — Он чуть пожимает плечами. — Не сорвался. — Хвала всем богам, — горячо выдыхает Милена. — Хвала, блять, всем богам. Грубое слово выдергивает Ламберта из мрачных воспоминаний. Он фыркает, затем коротко смеется и, повернувшись к ней, вынимает руку из-под головы, чтобы провести пальцами по ее губам — шершавыми, мозолистыми, но такими нежными. — Наверное, стоило бы стыдиться, что научил тебя ругаться, — бормочет он. — Никогда, — отвечает Милена, улыбаясь ему сверху вниз. — Никогда не жалей ни о чем, чему научил меня, любовь моя. Ламберт улыбается в ответ — мягко, по-настоящему тепло. Так он улыбается только ей. Ну, может, еще Айдену — иногда. — Я ненавидел это, — произносит он так тихо, будто делится тайной. — Быть ведьмаком. Сражаться с монстрами — еще куда ни шло; их хотя бы можно убить. Но все остальное… голод, ненависть, плевки тех же сукиных блядей, что молили меня спасти их ебаные деревни. Камни под головой, дерьмо, хуевая еда, самые уебищные постели — если вообще пускали в постоялый двор. И ни малейшей надежды, что будет иначе. Я все это ненавидел. Ламберт подхватывает выбившуюся из волос Милены прядку и наматывает ее на кончик пальца, прежде чем пригладить обратно. — Ненавидел. И их — тоже. И жителей, и наставников, и, по сути, всех вокруг. А потом… ну. Геральт. — Геральт и Ард Каррайг, — кивает Милена. Мир тогда изменился: старые порядки срезались одним лишь взмахом меча Белого Волка, а ведьмаки стали чем-то большим, чем были прежде. Ламберт кивает в ответ. — А теперь? — осторожно спрашивает Милена. — Ты все еще… ненавидишь быть ведьмаком? — Не-а, — тянет Ламберт. — Теперь это не так уж и дерьмово. Уже лет пять как никто в меня не плевался. Иногда, блять, людишки даже поют. И чудовищ я все еще могу рубить. Милена хихикает — не может удержаться. — Но я не забыл. И нихуя не простил, — добавляет Ламберт, мрачно хмурясь. — Уебки могли, сука, учить нас иначе — без всего этого садистского дерьма. А теперь… — Его ухмылка кривая, но настоящая. — Теперь, походу, так и сделают. — Наконец-то, — тихо произносит Милена. — Долго, блять, тянули, — соглашается Ламберт. — Мне жаль, что тебе пришлось пройти через все это, — медленно вставляет Милена. — Возможно, я еще не раз буду плакать о том ребенке, каким ты был, и о его муках — так же, как когда-то о страхах юного Юлиана. Но, даже будь я хоть чуть менее эгоистичной, я все равно была бы благодарна судьбе, любовь моя. За то, что ты выжил. — Я тоже, — мягко отвечает Ламберт, словно сам удивлен своим признанием. — Сейчас — со всем этим… с Владыкой, с тобой, с Цветочком, Айденом, с детенышем… со всем этим, короче. Думаю, я тоже рад, что выжил. Милена целует его — потому что по-другому на такое и не ответишь. Ламберт вплетает пальцы в ее волосы и отвечает на поцелуй — теплый, неторопливый, с ровным, уверенным биением сердца под ее ладонями.×××
Йеннифер
Йен дергает пальцами — дверь открывается сама, а ей и вставать не надо с удобного кресла-кушетки. Эскель входит — тихо, несмотря на тяжелые сапоги, — мягко прикрывает за собой дверь, ставит на каминную полку маленький бочонок и плюхается на стул у огня. — Принес мед, — бормочет он. Йен поднимает бокал вина в вялом подобии тоста. — Тогда пей, — пожимает она плечами. — Я собираюсь напиться в стельку, а потом отрубиться. Может, сначала поплачу. — Хм, — откликается Эскель — голосом, удивительно похожим на Геральта; он наливает кружку — пахнет отменным медом. Зачарованный бокал Йен наполняет себя сам, пока она держит его в руке, и она чуть прищуривается от собственной хитрости. Они пьют в мирной тишине, глядя, как весело потрескивают дрова в очаге. — Значит, графа де Леттенхова мы убивать не будем, — наконец замечает Эскель. — Похоже, нет, — отзывается Йен. — Жалко. Из него получился бы чудесный слизень. Эскель снова хмыкает. — Как-то слишком милосердно — превратить его в слизня. Йен вдруг хихикает и понимает, что пьяна сильнее, чем думала. Обычно она держит себя в руках и не позволяет себе хихикать, особенно при свидетелях. Но черт с ним — Эскель сейчас один из ее ближайших друзей, а судя по тому, как быстро тает напиток в его кружке, пьет он всерьез. И даже если сильный мед ведьмаку особой погоды не сделает, все же — моральное право осуждать он явно потерял. — А что бы ты сделал? — спрашивает Йен. Эскель подолгу смотрит в огонь, думает. Потом тихо произносит: — Если бы решал я? Судьбу того, кто причинил столько боли нашему жаворонку? Я бы дал ему Травы. У Йен отвисает челюсть; она приподнимается, уставившись на Эскеля в изумлении. — Хочешь сказать, что сделал бы из него ведьмака? — Нет, — сухо отвечает Эскель, глядя ей прямо в глаза. Лицо мрачное. — Я бы привязал его к столу и смотрел, как он истошно вопит, пока не сдохнет. От невыносимой боли, что может вынести тело, сломленное до предела. Его губы на секунду изгибаются в безрадостной усмешке. — Есть причина, по которой мы берем мальчиков, а не взрослых мужчин. После определенного возраста переносимость Трав падает — нагрузка для организма становится фатальной. Любая попытка ввести мутагены кому-то старше двадцати пяти заканчивалась страшнее, чем смерть от самого Испытания Травами. Я видел записи. — Оу, — выдыхает Йен, снова откидываясь назад. — Очаровательно жестоко, друг мой. На самом деле — даже жестче, чем она ожидала от Эскеля. Обычно он… не мягкий, нет. Слишком многое пережил, слишком много убивал — людей, чудовищ, тех, кто угрожал Каэр Морхену. Но в нем есть что-то… спокойное. Ровное. Йен видела, как он бережно держит ребенка в своих больших, покрытых шрамами руках, как осторожно зашивает чужую рану, как успокаивает лошадь, испуганную до бешенства. Он умеет быть нежным. Тихим. Иногда даже забываешь, что он Волк. Такой же опасный и свирепый, как и любой из его братьев. Достаточно, чтобы быть правой рукой Белого Волка. Эскель пожимает плечами. — Мечтать-то мне никто не запрещал, — бурчит он и наливает себе еще кружку меда. — Все равно вряд ли до этого дойдет. Лютик будет против, хуй знает почему. А если мы реально вступим в войну с Реданией — велика вероятность, что граф де Леттенхоф сам где-нибудь вспорет себе брюхо на поле боя. Если у него вообще хватит яиц выйти и сражаться. Ну а если Геральт все же возьмет его в плен… ну, это же Геральт. Просто снесет ему башку к херам. Йен тихо вздыхает. Иногда Геральт слишком благороден для собственного же блага. Почти всегда, честно говоря. Раньше, до Каэр Морхена, она бы расхохоталась до слез, услышь где-нибудь словосочетание «благородный ведьмак», — но Геральт действительно такой. Настоящий король, каким и должен быть. Ну да, грубоват, неотесан, но умен, справедлив, сострадателен, безжалостен, когда нужно, и по-настоящему предан своим людям — редчайшая смесь, особенно для монарха. — Отрубить голову — слишком гуманно для этого ублюдка, — ворчит она. — О, поверь, я всецело согласен, — отзывается Эскель. — Хм. Можно сделать чучело. Думаю, многие заинтересуются стрельбой по мишеням. Йен снова хихикает. — Боги, Лютик будет в ужасе. — Он все равно почти не выходит на тренировочные площадки, — размышляет Эскель. — И зрение у него не ведьмачье. Если поставить подальше от стен… Йен заходится в хохоте. — Прекрасно. Цири, кстати, наверняка бы использовала его для огненных заклинаний. Эскель фыркает. — О, детенышу бы понравилось, — признает он, но тут же замолкает и вздыхает. — Она слишком быстро повзрослела за этот месяц, помогая приглядывать за маленьким Юлианом. И… — Он кривится. — Бля, Йен, она научилась ненавидеть. Йен морщится. О да, Цири научилась ненавидеть. В частности, графа де Леттенхофа — так же яростно, как и все взрослые вокруг. Она поняла, что родители способны на чудовищную жестокость к собственным детям, и возненавидела эту правду всем сердцем. Йен никогда не рассказывала ей о своем детстве — старалась и вовсе забыть весь тот хаос. Даже Ламберт ни разу не обмолвился о своем отвратительном отце; для Цири все отцы всегда были такими же, как ее собственный: добрые, заботливые, преданные. Но теперь она знает, что бывает иначе. Йен тоже предпочла бы, чтобы Цири узнала об этом лет на десять позже. Она для нее дороже дочери — та, которую Йен мечтала бы родить, если бы могла: яркая, дерзкая, умная и сильная. Йен без колебаний сожгла бы весь мир, чтобы уберечь ее. Но само существование чудовищных людей — это не то, что под силу изменить даже ей. И пусть Йен может не подпустить ни одного из них к Цири, она не властна вернуть прошлое — не способна защитить Лютика от его гребанного отца и не может стереть из памяти Цири знание о том, на что люди бывают способны. Проклятье. Йен осушает бокал и наблюдает, как тот тут же наполняется снова. — Сколько тебе было лет, когда ты сам научился ненавидеть? — тихо спрашивает она. Сама-то и не помнит. Меньше двенадцати. Гораздо меньше. Эскель фыркает. — А сколько мне было, когда родной дядька отдал меня ведьмакам? — Ах, — только и произносит Йен. Долгая пауза. Треск поленьев в очаге и негромкий плеск напитков — единственные звуки, что нарушают тишину. Йен к этому моменту уже изрядно набралась. Возможно, самонаполняющийся бокал был не самой умной идеей. Только вино, она знает, заставляет ее язык развязываться настолько, чтобы выдохнуть: — Зато наша малышка сначала научилась любить. А я — нет. Эскель издает глухой, жалобный звук и протягивает руку, накрывая ее ладонь своей. — Она будет лучше нас, — говорит он тихо. — Наш маленький лунный волчонок. — Будет, — соглашается Йен. — Обязательно будет. Йен спалит этот мир дотла, если придется, лишь бы Цири не пришлось нести ту же боль, что когда-то испытала она сама. А Эскель и Геральт будут рядом — с пламенем Игни в ладонях. Ради Цири они способны на страшные вещи. Ради Лютика — тоже. И именно в этом вся беда: он не хочет, чтобы они брали на себя эту ношу. — Все еще хочу превратить этого ебаного графа в слизня, — бормочет Йен в бокал. Эскель усмехается. — Все еще думаю, что это слишком просто. Разве что… построить для слизня полосу препятствий, что ли. Йен моргает, не сразу улавливая смысл. — Полосу препятствий… для слизня? — Ну да, — кивает Эскель с самым серьезным видом. — Посыпанную солью. Йен ошарашенно хлопает ресницами. — И как, блять, по-твоему, заставить слизня пройти по полосе препятствий? — Поставить… кружку пива в конце, — невозмутимо объясняет Эскель, жестикулируя своей собственной. — Он проползет через весь лабиринт, доберется до пива… и утонет. Йен прищуривается. — Откуда ты вообще столько знаешь о слизнях? Эскель пожимает плечами. — Помогал Бармину в травнике. Слизни — мерзкие твари. Терпеть их не могу. Он допивает мед и кривит гримасу. Эскель… куда более пьян, чем следовало бы, с трудом подмечает Йен. — Ты что, подмешал туда «Белой Чайки»? — Ага, — ухмыляется Эскель без следа раскаяния. — Хочешь? — Нет уж, — фыркает Йен. Она пробовала «Белую Чайку» только раз — в свой первый год в Каэр Морхене — и никогда, ни до, ни после, не ловила такого адового похмелья от одной-единственной чашки. Причем не особо большой. — Разумно, — философски замечает Эскель и осушает свою кружку во второй раз. Йен прыскает со смеху и ставит свой бокал на стол. Ее уже здорово клонит в сон, а еще в голову лезут дикие мысли — например, что пьяный ведьмак выглядит до невозможности забавно. — Построишь свою полосу препятствий, — бормочет она. — А я тебе слизня достану. — По рукам, — соглашается Эскель, поднимаясь с места. Йен не удается заставить себя держать глаза открытыми, но все же она еще не спит, когда Эскель снимает с конца дивана плед и аккуратно укрывает ее, заботливо подоткнув со всех сторон. — Мы с тобой присмотрим за нашей стаей, — тихо говорит он. — За всеми. — Ага, — откликается она, не открывая глаз, но улыбаясь краешком губ. — Всех врагов в слизней обратим. — Именно так, — подхватывает Эскель, легко касаясь губами ее лба. От него несет медом и «Белой Чайкой», и Йен искренне удивляется, как он все еще стоит на ногах. — Всех их в пиве утопим. Будем грозой всего Континента. — Наша месть — это слизни, — успевает пробормотать Йен, прежде чем провалиться в сон. Она просыпается в тепле и уюте, плед все так же аккуратно подоткнут со всех сторон. Рядом, на маленьком столике у головы — кружка воды и флакончик с лучшим обезболивающим, что делает Трисс. А еще — клочок пергамента с корявым рисунком: посреди лабиринта ползет явно встревоженный слизень, а в конце пути стоит бочка пива. Йен прикалывает этот набросок над своим столом — как напоминание о том, на что они с Эскелем способны. И что обязательно сделают, если кто-нибудь еще хоть раз посмеет причинить боль их Лютику.