Шепчу я в предрассветной ночи,
Зову твой лик явится мне на суд,
Но ты бежишь, понуро пряча очи,
Оставив лишь туман вокруг…
И с болью в опустевшей тишине
Я остаюсь, не в силах позабыть.
Твоя вина лежит тут и на мне,
Ведь продолжаю звать тебя, любить…
Звук колоколов в очередной раз раздаётся в вечерней полутьме и разливается эхом по затхлым переулкам города. В колыхающемся свете фонарей проносится тёмная фигура, чей плащ развивается словно крылья подбитого ворона. Камушки, отлетевшие от поросшей мхом брусчатки, противно постукивают, как мерное хождение часов в его кармане, на которые тот глядит с упоением, будто если на секунду отвлечётся — всё перед глазами исчезнет, расплывётся как туман по утрам, который оседает мокрыми пятнами на штанинах. — Я должен успеть, должен… — голос звучит надломано, будто на сухие ветки наступают со всей силы. Капюшон спадает с головы, волосы рассыпаются по плечам золотисто-медными прядями, словно застывший янтарь в движении. Но Жираф не замечает ничего, всё его существо тянется к одному конкретному месту — к камерам заключённых, тянущихся запутанными коридорами под главным замком. Он спотыкается о ступень, кожа на руке слезает, кровоточит, но он не чувствует боли, лишь шипит невпопад и поднимается одним рывком, словно его штормовым ветром сдувает. Жираф бежит, лёгкие сводит от спазма, дышит он через раз, отрывисто и будто внутри лианы проросли и обвили все органы разом и давят изнутри, грозясь разорвать. Спуск в катакомбы замка оказывается не пустым, как он и рассчитывал, стражники буркают что-то недовольно в его сторону ровно до момента, пока Жираф не звенит кожаным мешочком на уровне их глаз и брови поднимает, как бы говоря: «Ну давайте уже, расторопнее соображайте». У тех даже красноватые глаза загорелись, а ушлые ручонки потянулись, как к самому ценному сокровищу. — Проходи, пацан, мы тебя не видели, — махает он рукой как-то вяло и отступает от прохода ведущего вниз. Жираф задевает плечом второго грузного стражника, который отойти даже не успел. Тот не ожидал такой прыти и силы от исхудавшего веснушчатого парнишки, что распихал их к стенам как мешки с картошкой. Стражник так и остался стаять удивлённо, глядя на удаляющуюся спину и непроглядную темень у основания лестницы. Он врывается в коридор, освещённый парой почти потухших факелов, под ногами хлюпает застоявшаяся вода, смешанная с соломой и какой-то отвратительно пахнущей грязью, о происхождении которой думать не хотелось совершенно. Поэтому Жираф просто шёл вперёд, по смердящим коридорам и надеялся, что этот его последний рывок — это не крик в никуда, не падение в пропасть без возможности ухватиться хоть за что-то. В его потрёпанном сердце всё ещё живёт надежда, что Нео ждёт, что он считает секунды до их встречи, до прикосновений трясущимися руками, до поцелуев со вкусом крови и пива. Наконец бесконечные ряды камер со спящими и полусонными заключёнными заканчиваются — он впивается взглядом в отдельно стоящую, которая была скрыта за резким поворотом. И тут же сердце падает куда-то на уровень ног — Нео сидит в тёмном углу, подперев коленями голову, его лицо — сплошной синяк с кровоподтёками, костяшки на руках сбиты, кожа слезла и уже запечаталась багровой кровью. — Нео… — зовёт он полушёпотом с таким надрывом, будто его самого сейчас избили и за решётку кинули. Тот голову поднимает нехотя, по лицу проходит нечитаемая гримаса, мышцы перекатываются под тканью и Жираф физически ощущает, что каждое движение ему даётся с титаническим трудом и смотрит удивлённо, почти неверующе, будто призрака наяву увидел. — Ж-Жираф? Т-ты что ли? — подаёт он дрожащий голос и кривясь от боли подползает к решётке камеры. — Кто ещё бы пришёл к тебе по ночи? — без привычной подколки отвечает Жираф, тут же руки тянет к чужим ранам и расстроенно выдыхает куда-то вбок. — И то правда, — хриплый смех рокочет по каменным сводам и затихает в дали. — Кто бы ещё пришёл повидаться с предателем короны перед казнью. Жираф смотрит на него пронизывающе, почти умоляюще, чтобы тот перестал шутить хотя бы сейчас, когда смерть дышит в затылок и чёрными чернилами выводит его имя на бумаге с особым усердием. Пальцами касается относительно целых участков кожи, проводит почти невесомо, чтобы не причинять лишней боли. Целует побитые костяшки и утыкается лбом в холодные прутья камеры. — Какой ты дурак, Нео, какой же дурак… — выдыхает он прерывисто и брови сводит к переносице, устало роняет руки на колени. Нео взгляд понуро опускает, ладонь Жирафа ко лбу прислоняет, будто пытаясь прощение вымолить, не то у него самого, не то у всего мира сразу. — Твой дурак, как всегда, вляпался по самые уши, но мы же и не из такого выбирались, правда? — тянет он с насколько это возможно озорной улыбкой. Жираф глядит обречённо и кивает, хотя даже и дураку понятно, что никакая правда сейчас лучше не сделает. Она лишь разрушит магию сладкой лжи, благодаря которой это хрупкое равновесие между ними сейчас и поддерживается. Оба понимают, что это конец, что не будет больше никаких глупых обещаний на рассвете, не будет ссор и драк, не будет шёпота в тиши лесной поляны, когда Жираф нескончаемым потоком повторял: «люблю люблю люблю». Не будет ровном счётом ни-че-го. Будто все эти годы были зря. Но вслух никто об этом не говорит. Потому что больно, потому что до дрожи в коленях страшно Жирафу осознавать весь ужас ситуации в полной мере. Да и в конце концов, избегание правды тоже своего рода решение, так ведь? Ему отчего-то мерещатся кадры их прошлого, когда они мальцами бегали по знакомой улице и крали яблоки из лавки матери Нео, потом взбирались на крышу ближних домов и делили награбленное пополам, иногда споря кому достанется кусок побольше. Они в то время часто ссорились так, что другим их разнимать приходилось. А когда постарше стали — то совсем рассорились, не общались долго, Жираф обижался и дулся как та самая рыба-капля, которую рыбаки им показывали, когда-то на городской пристани. Нео сначала тоже злился, негодовал, но немного погодя стал старательно искать пути примирения, которые, как и ожидалось, были Жирафом в начале отсечены и не приняты. Но постепенно, словно весенний лёд, Жираф начал оттаивать, впуская того всё ближе. И в конце концов впустил Нео не просто близко, а прямиком в свою кровать и своё сердце. Сначала они не придавали этому значения. Ну, подумаешь, пьяный поцелуй; ну тянется Жираф к его прикосновениям; ну сердце ёкает при встрече. Пустяки же. Осознание нахлынуло позже — где-то между первой яичницей, которую Нео приготовил на двоих, и той ночью, когда они поняли, что больше не могут заснуть в одиночестве, без тёплого дыхания и сонного сопения рядом. Последовали неловкие признания, робкие попытки быть вместе по-настоящему, без намёков и недоговорок. Получалось поначалу ужасно. Жираф упирался, Нео в ответ тоже вставал в позу — и вот уже громкие ссоры летели по коридору, словно они школьники, не показывающие друг другу языки разве что из последних сил. А мирились так же бурно и страстно, будто завтра должен был наступить не просто конец света, а полное исчезновение вселенной. Но потом каждый для себя открыл простые истины, которые работали только в их странном тандеме. Они в один миг приняли друг друга со всеми заморочками и недостатками, которые прежде доводили до бешенства. Сами не заметили, как стали жить душа в душу, а окружающие только разводили руками, глядя на такую разительную перемену. Всё рухнуло в одно мгновение, будто по щелчку. Нео стал пропадать на собраниях какого-то «Кружка изобретателей», как он его называл, обзавёлся новыми приятелями, о которых Жираф не знал ровно ничего. И этот водоворот событий закрутил их и принёс к той самой точке невозврата — попытке переворота, тюремной камере для Нео и безрадостному приговору: смертная казнь через повешение. Жираф выплакал все глаза и изводил себя упрёками — будто он и впрямь мог уследить, остановить своего идиота, повернуть время вспять. Будто в его силах было уберечь Нео от запретной группировки, от всей той боли, что тому пришлось хлебнуть. Но правда ранила куда сильнее, впиваясь в самое нутро: Жираф был бессилен. И от этой мысли накатывала такая тоска, что она, точно шашень в древесине, точила и проедала последние остатки надежды. Выхода не было — и в этом заключалось самое страшное, самое душераздирающее. Принять это — всё равно что своими руками вырвать из груди ещё бьющееся сердце и швырнуть его на растерзание голодным псам в подворотне. Даже сейчас, стоя на коленях в грязном тюремном коридоре, он отказывался верить, что наступил конец. Что не будет больше утреней возни на кухне, свиданий у воды, где так породному пахло рыбой и смолой. Не будет в их доме знакомого коктейля из ароматов — пороха, табака и одеколона. Не будет их любви. Она умрёт с рассветом, и ничто больше в этом мире не сможет её воскресить. А его собственное сердце разлетится на осколки, которые уже никому не собрать — в этом он был убеждён с леденящей душу ясностью. — Нео, я не понимаю… Почему всё должно закончиться именно так? — почти беззвучно выдыхает Жираф, уткнувшись лицом в его шею. Голос дрожит и рвётся. — Я не хочу, чтобы ты меня покидал… Нео молча смотрит на него. И в этом одном взгляде — вся боль, всеобъемлющая любовь и тихое отчаяние, которое разбивало душу на осколки и хоронило под ними последнюю надежду. — Я не знаю, Жираф… правда, — он замолкает, будто ища слова, которых нет. — Видимо, выше наших сил что-то изменить. — Почему ты сунулся в это пекло? Зачем нужно было прыгать выше головы, дурак несчастный? Сидел бы себе спокойно, не рыпался! Злится тот и сжимает в ладонях грязную рубаху, словно может ответ вытрясти или в глазах увидеть. Но рубаха безмолвна, а в глазах любимого — лишь отражение его собственного искажённого болью лица. И эта тишина между ними звенит громче любого обвинения, разрывая последние нити, что ещё держали его сердце. Но ярость, горячая и слепая, оказалась хрупкой. Она не выдерживает тишины и этого пустого взгляда напротив. Внезапно спазм сдавил горло, а в глазах поплыло. И тут он замечает. Словно замедленная съемка: одна капля, потом другая. Темные, круглые пятна проступают на коленях его брюк, и лишь по этому предательскому знаку Жираф понимает — он плачет. Ярость ушла, словно волна, оставив после себя лишь бездонную, холодную пустоту. И в этой пустоте — только горе. Острое, пронзительное, от которого не спрятаться. Фраза, горящая алой кровью в сознании: Всё кончено. Он так и не успел ничего сказать. Просто сидел, впитывая в себя каждый его вздох, каждый шрам, каждую дрожь, каждый поцелуй — как будто мог унести это с собой. Как будто память о мгновении, продлённом до боли, могла стать щитом против неумолимого будущего, что уже поднималось по лестнице, тяжёлое и скрипучее, в ритме его собственного сердца. И когда за спиной раздался лязг замка и приглушённые голоса, мир не рухнул — он просто застыл. Стал плоским и беззвучным, как испорченная фонограмма. Единственным якорем оставались глаза Нео, смотрящие на него без тени страха, только с бесконечной, прощальной нежностью, которая обжигала сильнее любой ненависти. Всё случилось слишком быстро. Словно кто-то листал книгу, срывая страницы, не давая прочесть последние строки. Где-то там, на площади, прозвучал оглушительный, медный звук колокола. Единый, короткий удар, от которого содрогнулся каменный пол под его коленями. Потом — гробовая тишина, такая густая, что ей можно было подавиться. И в этой тишине что-то внутри Жирафа надломилось. Окончательно и бесповоротно. Не крик, не рыдание — а тихий, нечеловеческий хруст, будто ломались хрупкие кости его души. Он не видел самого действия, но в его воображении вспыхнул и тут же погас образ — одинокий силуэт на фоне багрового зари, оборвавшийся в бездну. Всё. Не стало ни боли, ни ярости, ни даже горя. Только пустота. Глухая, бескрайняя, как космос. Он всё ещё физически чувствовал холод камня под коленями, вкус соли на губах и тяжёлый, затхлый воздух, но это были чужие ощущения, словно его душа уже покинула это тело и наблюдала со стороны. Он поднялся. Механически, как марионетка с оборванными нитями, отряхнул грязь с колен. Движения были точными, выверенными и совершенно бессмысленными. В груди не билось сердце — там зияла дыра, из которой насквозь продувало ледяным ветром небытия. Он вышел с площади, прошел мимо стражников, не видя их. Улицы города встретили его серым, бесцветным светом. Краски мира померкли, звуки доносились как сквозь вату. Он шёл, не зная куда, и каждый его шаг отдавался в этой внутренней пустоте глухим эхом. Он был ходячим саркофагом, в котором было похоронено всё: их ссоры, их смех, их «люблю», их будущее. Жираф умер там, в том коридоре, вместе с тем единственным звоном колокола. А этот, что брел теперь по мостовой, был лишь тенью, оболочкой, которую ветер рано или поздно унесёт в никуда. Всё кончилось. И это «всё» было таким огромным и тяжёлым, что его хватило бы, чтобы погрести под собой целый мир. Он шёл, и город вокруг был как дешёвые декорации, нарисованные на гнилом холсте. Фонари мигали уныло, их свет не достигал его сознания, а звуки — стук колёс по булыжнику, отдалённые крики торговцев, смех из распахнутого окна таверны — отскакивали от невидимой стены, что выросла между ним и миром. Этот мир больше не имел к нему никакого отношения. Ноги сами принесли его к