Грехопадение
28 октября 2025 г., 19:09
Одной шоколадкой, конечно, не обходится. Они восхитительны, он таких вкусных в жизни не ел. Не сравнить с дешевенькими плитками из детства, в пятнадцать процентов какао. Чувство, будто он вообще впервые ест, жует всеми зубами, наслаждается вкусом, а до сих пор питался через трубочку. И она их касалась своими руками, это как есть с ее рук, целовать ей пальцы. Он не узнаёт своих мыслей, сам себя не узнаёт. Каждая устричка – шаг от себя к кому-то иному, кому все можно и плевать на последствия. Он съедает их все. Ему весело и волнительно. Острое предвкушение распирает грудь.
Он встает, стул падает. Раньше он бы такого не допустил. А если бы все-таки это случилось, то аккуратно поставил бы на место. Теперь пинает его со всей силы – стул грохает о стену, боль в ноге в радость. Он хохочет, чуть хрипя с непривычки. Дверь открывает пинком. Хочется дать волю телу, будто оно совсем новое, будто он только что в нем поселился.
Под дождем запрокидывает голову, ловит капли ртом. Откуда-то из прошлой жизни кричит Каролина Клермон:
– Немедленно прекрати, Люк, там же сплошные выхлопы!
Плевать на выхлопы, плевать на Каро. Плевать, если кто-то смотрит из окна. Все равно его не узнать. Идет, руки в карманы, как какой-нибудь нахал в парижской подворотне, наступает в лужи, плещет из них ботинками во все стороны. А если и узнают, тоже плевать. Святая Дева в нише наверху оплакивает пропащую душу. Флюгер с косой укоряет. Он показывает ему язык и толкает плечом дверь chocolaterie.
Звенит колокольчик. Она отвлекается от возни за прилавком. От ее глаз дыханье сбивается. Сердце будто впервые завели, как новые часы, и оно бьется на радостях так громко, что во всем теле слышно. И ей, наверно, оттуда слыхать.
Волосы у нее собраны в узел, лицо все видно. Он хочет взять его в ладони, зацеловать. Хочет стиснуть ей плечи, прижать ее к ноющей груди, что истомилась по ласке. Смести с нее эти красно-черные фиговые листья, хочет ее нагой, как там в саду. Разъять ее, вдавить себя в нее, врастить назад свое ребро.
– Ну и видок. Что это вас так взбудоражило?
– Сами будто не знаете, – голос не свой. В ушах шумит, не от дождя.
Она улыбается, дразнит тайной в уголке губ.
– Отведали, значит. И как?
– Мало.
Она протягивает руки, раскрывает объятье. Слава Богу. Иначе пришлось бы ее изнасиловать. А это не только злодейство, так еще и совсем не то. Хочется по-хорошему, настоящей близости, а не жертвы наитию, которое уже не остановить.
Она целует его над подносом «Сосков Венеры». Целовался он в последний раз тогда же, когда ел пятнадцатипроцентные плитки. С девочкой из церковного хора. Оба стеснялись до слез и хихикали. Ничегошеньки они не знали. А она знает. Обнимает за шею, опьяняет запахом своей кожи поверх горько-сладкого аромата конфет, делится тайной. Он тоже порывается обнять, но не выходит крепко, как хотел, прилавок мешается.
Они идут наверх. Ее алая юбка – огонь, опаляющий чресла.
Наверху пахнет благовониями.
– Анук в ванной, если тебя это волнует, – шепчет она. Кожа отзывается мурашками.
– Не волнует.
Раньше он все вопрошал: почему, о, почему они не заперли дверь? Мать с отцом Антуаном. Теперь понимает. Люди любят друг друга в тесных фермерских домишках, где семеро по лавкам, в кулуарах Белого дома, в туалетах ночных клубов, в колокасьонах, в машинах, у костров среди допотопных чудищ, в комнатке над шоколадной лавкой, пока потоп за окном и в ванной. Забывают самих себя, сбрасывают королевские, сановные, рабочие, бродяжьи одежды и остаются в том виде, в каком выходят из чрева и прибывают за гроб. Нет больше священника, кюре, нет в его монастыре незнакомки со своим уставом, и уставов никаких нет. Есть мужчина и женщина, единственные в мире, сотворенном на днях.
Она так хороша. Целовать ей шею, и эту ямочку на затылке – как дышать, вынырнув из реки. У нее самые красивые волосы на свете. Так он ей и говорит, когда она их распускает. Тугой тяжелый узел раскручивается, он пальцами зарывается в них. Кожа под ее касаниями словно слегка обгорает, как под мартовским солнцем. От поцелуев то знобит, то в жар. Такие нежные местечки у нее под коленками, в них так приятно вкладывать ладони. Коленки у нее подрагивают. Или это руки у него дрожат, когда он их разводит.
Как страшно и прекрасно. Это самое лучшее чувство на свете, когда тебе отдаются. Тепло и плакать хочется как хорошо.
Он чуть-чуть грубит. Не со зла, просто не знает своих сил. Она вздыхает как-то рвано. Морок бесстыдства опадает, вспоминается дочка в ванной, смерть-флюгер скрипит издевательски за окном, в дожде чудится хихиканье девочки из церковного хора, «подвиги» по дороге в chocolaterie предстают дурацкой мальчишеской бравадой.
Но она очень бережна. Чего и следовало ожидать от женщины, которая лепит из сластей что хочет. Нашептывает на ухо:
– Милый, желанный… Пожалуйста, останемся!
Заговаривает его болезненную гордость, хрупкую как безе.
Они прилаживаются, притираются, дышат часто-часто друг другу в губы, в щеки, в мокрые шеи. Хорошо как никогда. Кайф, мародское словечко на уме, пока он еще помнит человечью речь. А она мурлычет на своем каком-то языке. Как это странно. Вавилонская башня еще не то, что не рухнула, ее даже в проекте нет. Они тут падают в грех, с разгона в колкий восторг, как в «солнышке» на качелях.
– Улет… – выдыхает он в блаженной слабости. Еще одно слово, которое когда-то знал. Она смеется своим несдержанным смехом, который так его раздражал, который он теперь любит.
Кончился дождь. Каплет с красных гераней в кадке за окном. Спать тянет так, будто Господь собирается вынуть из него еще одно ребро. Интересно, на что Ему? Меньше будешь знать, крепче будешь спать.
Колокола назойливо ломились в сонное царство, но врата устояли. Просыпается он только ночью. Кажется, ночью – за веками темно. Думает о вечерней мессе, которую проспал. Вспоминает, почему проспал, улыбается. Ищет свой стыд и не находит. Скрип флюгера предвещает суровое завтра. Но то будет завтра.
Он укрыт, но по щеке дует. Открывает глаза. Где-то горит свеча, свет рябит, окно приоткрыто. Рядом на узком кусочке стены тень женщины, волосы чуть колышутся, она то четче, то зыбче, будто соткана из копоти свечи. Задуешь – развеется. Как его пребывание здесь. Самому не верится. Лежит тут как этот прелюбодей Эдуард. Надо бы домой… а неохота. Так хорошо лежится.
Позади какие-то шорохи. Он лениво поворачивает голову. Огонек танцует над свечой на тумбочке. Эта… Вианн в белой сорочке, такая же призрачная, как ее тень. Возится с картами, тасует, раскладывает. Неужто гадает?
– Что… ты делаешь?
Чуть не выкнул по-старому, смешно.
Она взгляда не поднимает, не улыбается. Только шикает и машет на дверь. Видно, за стенкой уже спят. Шепчет:
– Хочу узнать будущее.
Привычка подбивает наставлять на путь истинный, залпы доводов наготове… Но не сегодня. К тому же не очень-то удобно проповедовать без штанов.
– Я предскажу тебе будущее.
Наконец она на него смотрит. Ах, какие глаза! Как каяться, если ни о чем не жалеешь?
– Ты уснешь, потом проснешься, сходишь к Пуату, позавтракаешь со своей дочкой-дикаркой, она пойдет в школу, а ты – в лавку. Будешь готовить сласти, пахнуть будет на весь Ланскне. К тебе будут приходить взрослые. Потом еще дочка вернется из школы с оравой одноклассников. Вечером ты закроешь лавку, не запирая дверь, потому что здесь тебя не ограбят. Поужинаете, и опять уснешь.
– А потом? – лицо у нее как у Жозефины Мускат, когда та клянется, что больше не будет красть, это в последний раз, monsieur le curé, честно-честно!
– То же самое каждый день. Так и живем.
Как знать, может, каким-то образом в ее распорядке, как и у всех, появится церковь. Всякое бывает, как он сегодня убедился.
– То же самое каждый день… – повторяет она с тем придыханием, с каким дети говорят «Диснейленд».
Порыв ветра вздувает ей волосы, карты сметает как листья, маленькое пламя отчаянно выплясывает себе право на жизнь под скрип флюгера с косой.
– Вот тебе еще предсказание: не закроешь окно – продует.
Февраль на дворе. Хоть и южный, а все ж февраль. А она почти голая. А он не почти. А жарковато, однако, под одеялом.
Она шагает к окну, закрывает его тихо, с оглядкой на дверь, и выкидывает пальцы вилкой. Да, до церкви ей явно дальше, чем через дорогу. А до постели два шага.
Свеча остается гореть. Тени на стене обретают плотскую плотность. И те, кто их отбрасывают, очень даже не призрачные. Пускай они смертны, пускай потеряли каждый свой рай и ступают в страшное неизведанное, но, видит Бог, оно того стоит.