1. Take and break
29 октября 2025 г., 03:17
Примечания:
1 – Вампиры.
| What it cost – Bad Omens
Пишунькаю ночью, ошибки в пб помечайте.
Он застаëт его за трапезой. Её — сегодня Олдрик обряжен в тянущееся чёрное, очередное чёрное. У него столько же чёрного, сколько белого было у Гвиндолина. Её — потому что грудь вздымается под чëрными обрезками, и сам Олдрик, увидев Саливана, медленно приподнимает руку так, чтобы задеть. Специально проводит пальцем с острым когтем промеж сосков и сквозь них. Чёрная ткань, вторая кожа, расползается по рубцам.
У него столько же чëрного, сколько было белого у Гвиндолина. Саливан спускается по ступеням вниз, и каждый шаг даётся особенно тяжко; разум мутит и клыки омываются слюной. Сегодня у Олдрика на ужин что-то с кровью. Рот Олдрика всегда в крови, вне зависимости от того, ест он сухое мясо или брызжущий стейк. Но кровь разлетается по стенам и столу лишь когда еды много. Когда пузырьки бензиново-розового цвета болатются на поверхности крапленого бульона. Олдрик — он ест мясо под мясом и мясным же запивает. Его диета — кровь и кишки. Он любит разделывать жертв сам: посему, когда Саливан садится, по рукам из тёмной материи к большому блюду плывёт топор.
— Что ты будешь? — он — любящая жена. Хозяйка очага. Когда понтифик возвращается с трона в скромную кукольную под ним, его всегда встречает запах готовой еды. Да. Олдрик никогда не жарит, не выпаривает, даже не солит. Готовое — это когда снята кожа. — Что ты будешь, дорогой?
Олдрик скромен. Он сам ест даже не готовое. Он переваривает кости. Для него не помеха ни скопления кала, ни протезы. Желудок Олдрика перетирает всё в пыль. Олдрик никогда не бывает сыт. За то время, когда Саливан отсутствовал, он обожрал обивку с кресел, три скатерти, несколько шнуров от портьер. Сами портьеры оказались слишком твёрдыми и пыльными — пыль, она горчит. Зато явно не горчила та служанка, носившая Олдрику новое бельё и стиравшая простыни, залитые кровью — женской кровью, иначе бы Саливан постирал сам. Когда Олдрик был в его женских делах, он был совершенно не в духе. Это понтифик понял, когда увидел, что органы служанки обглоданы кружками по краям, а живот вскрыт, точно бочка вина без крышки. Куда делась крышка — загадка, но Саливан молится каждый день не найти её под подушкой или за кроватью. Каждый день, спускаясь в кукольную башню со двора, формально, поднимаясь, но, кажется, наоборот погружая себя в бездну.
Но сейчас это в прошлом. Олдрик улыбается и толкает вперёд тарелку. На ней — изрубленное в фарш что-то. Саливан медленно касается этого рукой и улыбается.
— Ты приготовил мне сердце? Ты такой романтик… — палец под тканью перчатки содрогается, а затем слабо подцепляет бесформенный кусок мяса за край. — Ты даже почистил его от внешних сосудов… Дорогой, я не заслуживаю столькой заботы. — Над тарелкой вьётся чёрная муха, такая же чёрная, как всё в этой комнате — прежде чем Саливан успевает прихлопнуть её, Олдрик хватает насекомое и наживую суëт в рот.
— Дорогая, — тихим, хриплым голосом поправляет он. — Дорогая.
— Дорогая, — шепчет в ответ понтифик и замирает, глядя на чужие руки; те по локоть в крови. Дрожа, дрожа, дрожа мелко и быстро, Саливан скидывает с себя шлем и подобием звериной морды утыкается в воняющие рыбой кости. Длинный, нечеловеческий язык хватает за каждый из когтистых пальцев, крутясь возле и между, проводя вверх по руке, против шерсти, и крохотные белёсые волоски встают дыбом, склеенные слюной. Дышать тяжело, Олдрика трясёт, как припадочного: всё его тело гладко выбрито, понтифик точно знает. Всё, начиная от редких волос щетины, бесцветных и выпадающих быстрее, чем вырастут, от переизбытка женщины, женщины в немом теле, заканчивая тонким треугольником между костлявых ног. Иногда этот треугольник знаменуется появлением в нём острого и маленького чего-то. Саливан не помнит чего. Он помнит только, что тогда несущий кровью зев смещается вниз, куда-то в несустветность, поэтому проще вцепиться руками в ягодицы и действовать по-старинке — да было бы за что цепляться.
Олдрик — он никогда не сыт. Ночами в общей постели то, что Он называет желудком урчит и требует мяса, поэтому понтифик встаёт с простыней, снова забрызганных кровью, и размораживает пару глазных яблок из погреба. Если Олдрик худеет, то в ход идёт постное — язык с нечищенным налётом. Олдрик постоянно рыщет по канавам и выдирает языки чужакам, если его выпустить. Это очаровательно. Сегодня, Саливан уверен на все сто, будет такой же день. В погребе у них кончаются языки — Олдрик всегда радуется прогулкам. Он носит ошейник. Ошейник тоже чёрный. Сама плоть его чёрная. Олдрик никогда не носит платьев, одежда ему не нужна. Он обволакивает себя туманом и режет его когтями.
Понтифик утыкается носом в костлявую ладонь. Она холодная — Олдрик никогда не бывает тёплым. Однажды ванна кипячёной крови замёрзла, когда тот лёг в неё. Саливан помнит это, точно то было вчера.
— Сегодня ты тоже в крови? — лапа Саливана ничуть не менее когтистая, чем руки Олдрика. Поэтому, когда она сжимает грудь, набитую материей доверху, та сдувается. — Ты не прекращаешь уже как два месяца. В чëм дело? Или это избытки пищи из тебя выходят?
— Тебе противно?
— Мне никогда не противно от тебя. Просто я не люблю, когда секс превращается в ужин.
Олдрик улыбается. По ножкам стула вниз сбегают струйки крови. Тарелки, кубки, столовые приборы, простыни — всё, что помнит Саливан, всегда в крови. Ночами, когда Олдрик дергается в приступах, сжимая виски, когда понтифик опускается на колени, чтобы приникнуть к едкому лону ещё раз, сама кожа через поры выделяет сотни капелек крови. Поэтому он всегда брит. Везде. Если он не брит, волосы слипаются огромными кровяными шапками по утрам. Один раз Саливан застал Олдрика с такой шапкой. Обезумев от голода, тот высасывал остатки бурлящих кровей со своей лодыжки, свернувшись калачиком. Поэтому у Олдрика на тумбе всегда лежат какие-то съедобности. Поэтому Саливан научился серверовать их заранее; и обрезки кожи с открытыми ранами успевают подгнить и покрыться корками как раз к тому моменту, когда Олдрик проснётся от кошмара.
Язык Саливана вьётся змеёй, и вот он уже в ямке у локтя — там крови нет, и розоватые, пузырящиеся следы приносит волнами уже слюна. Понтифик утыкается лицом уже в грудь Олдрику — одна половина сдулась и повисла, точно шарик, другая ещё стойкая и держится. К завтрашнему дню Олдрик надует их обе. Если Гвиндолин стыдился своего тела, Олдрик находит его, как и любое творение Гвина, бесценным и неоспоримо идеальным. Неважно, чем сотворено оно, как неважно и то, чьë мясо сегодня на столе. Олдрик вежливо знает каждое блюда в лицо, по именам: это кухарка, это солдат, это мальчишка, забежавший на двор, поэтому первое — гюрма, второе — шварцзауэр, на десерт — морсилья. Гюрма — это человеческая кишка, набитая рисом, смешанным с кровью. Олдрик любит кровь. Поэтому сверху кишка так же обильно ею поливается. Олдрик распознаёт кровь каждого животного с одного глотка. В мире мясной кулинарии он — как акула в воде. Он очень злится, если ему приносят не ту кровь, или не ту кишку, или не то мясо. Обычно, принёсший тогда становится вторым блюдом — густым супом. Олдрик когтями деловито перетирает кожные покровы в фарш, заправляет соками, добавляет верхний слой с мышцы и немного чеснока для аромата. Остальное мясо идёт вялиться или же на кровяную колбасу — когда Олдрик желает десерта. Избытки крови отправляются на кухню: там их взобьют до пузырей и влаги и отправят в тесто для блинов.
Олдрик — ходячая поварская книга. В ней вы найдëте рецепты колбас, рёбер, стейков, жаркого, похлёбок, но никогда — веганских блюд. Олдрик, он даже не знает, что такое «веган». Когда Саливан поясняет ему, Олдрик спрашивает:
— Боже, а зачем?
Олдрик пожизненно защищён от риска пожрать самого себя; ведь он никогда не сыт. Он может пить свою кровь, но мясо своё — никогда. Он сам так сказал однажды, когда Саливан вынул прочь член, украшенный смесью белого и красного. Он сам это сказал, приникая губами к головке, неловко прикусывая её. Глаза Олдрика никогда не являлись Саливану, но тот был уверен — почти всегда, несмотря на голос, полный удовольствия, эти глаза холодны. Олдрик сам это тогда сказал, кладя руку-кость на бедро мужчины.
— Видишь, какие у меня пальцы? Я просто скелет, на который натянули покрывало из кожи, и оно на нём трещит по швам. Жаль, ведь Гвинни был богат на формы… — его язык свëртывается в трубочку, как кровь, как кровь, как кровь он словно стремится попасть внутрь уретры, а заострённые пальцы глубже цепляются в бедро. Олдрик причмокивает, трётся холодной щекой, западающей внутрь лица, бормочет. — Я всегда могу раздуть себе гигантские зад и грудину из материй. Но в чём смысл? — он резко вскидывается и медленно проводит рукой по плоскому животу, вскрывая его когтëм. Вскрывая — органы медленно, как под плёнкой, вываливаются на простыни, все в своём персиково-лиловом разнообразии. Они все давно посинели, эти органы, потому что давят на низ живота грудой, смакуясь там в одну кучу-малу. Поэтому низ живота Олдрика чуть выдаётся: он не человек, в нём ничего не держится, он гельмит, поселившийся в чужом отребье, и не умеет поддерживать своё убежище в форме. Поэтому иногда по утрам понтифик принимает Олдрика за беременного и тянет к нему руки под окровавленным одеялом. Органы раздуваются и вот-вот лопнут. Только бы, Господи, только бы не сегодня.
Кажется, и внутри живут паразиты — Саливан просовывает руку между колец кишок и уверен, будто ловит белого червя, но когда раскрывает кулак, то ничего не видит. Олдрик торопливо собирает свою набивку, как плюшевый мишка с разошедшимся швом, и материя вновь скрывает всё внутри.
— В чём смысл, если я вновь предстаю для тебя обнажённым скелетом? Скелетом в юбке или в штанах, это не так важно. Для чего? Зачем ты держишь меня? — Олдрик наклоняется и шепчет в самое ухо. — Ты говоришь, что желаешь меня, но можешь ли ты желать того, кто съест тебя на ужин? Ты проводишь обеды со мной — при тебе я пожираю желудки и купаюсь в крови. Но ты продолжаешь возвращаться!
Право, нет ничего ужаснее Олдрика в гневе.
Он вскакивает с постели, запахнувшись в свои отростки, его ногти снова отращивают острые концы, когда скребутся о книги. На них на всех — борозды. Олдрик нервный — он кидается на книжный шкаф с жадностью каждый раз, когда не в духе, режет, мнёт, рвёт, вгрызается, но никогда не ест. Бумага, испачканная чернилами, опять же горька на вкус. Саливан закрывает глаза — горькое. Поэтому Олдрик не ест ни себя, ни его. Горькое. Они все горькие, потонувшие в горечи.
— Ты возвращаешься каждый раз. Каждый раз ты отпираешь эту дверь. Каждый раз ты садишься за стол, каждый раз тебя после тошнит, когда ты думаешь, будто я не знаю и не вижу. Каждый раз ты не выдерживаешь. Но ты возвращаешься. Снова и снова. Почему?
Саливан вырывает у Олдрика книгу из рук, сжимает чужие плечи так, что чувствует бороздки на костях. Он шепчет, но голос его оглушительно громкий, и Олдрик затыкает уши.
— Потому что я собака на сене, дорогая. Я собака на сене, — горячие пальцы крепко держат костяной сундук для кишок. — Почему ты рвëшься? Тебе же нравилось, когда та змея шипела тебе на ухо. Чем я хуже? Я Адам, а ты — моя Ева, — и спина Олдрика вжимается в книжные полки, пока голос понтифика, нарочито-спокойный, натягивается о тетиву стен. — У нас договор. Тогда ты съел яблоко, но я больше не дам, я больше никогда не дам тебе повторить эту ошибку, — и горячие пальцы уже пересчитывают рёбра.
Пока Саливан тыкается лицом в полусдувшуюся грудь, Олдрик, смеясь, льёт за шиворот ему и по шее то, что осталось в миске после шариков из перемолотых дёсен — живые соки. Кровь тут даже не красная, она желчно-коричневатая и клеится к шерсти накрепко.
— Ты как пëс, дорогой, — Олдрик улыбается самой светлой улыбкой на свете. На его острых зубах — разводы красного.
Как пëс. Понтифик тычется глубже.
Собака на сене.
Примечания:
Ганнибал Лектор пожимает мне руку щас