***
Дорога была долгой и странной. Они неслись сквозь ночную метель в скрипучей, чужой карете, не видя ничего, кроме снежного круговорота за окном. Анастасия давно потеряла всякое чувство направления. Она не знала, куда они едут, знала лишь, что бегут. Бегут от огней игорного дома, от торжествующего взгляда Ланской, от длинных рук князя Волконского. Она сидела, сжавшись в углу, а Ярослава сидела напротив, молчаливая и напряженная, как натянутая тетива. Ее рука крепко сжимала рукоять кортика, и взгляд был устремлен в темноту, готовый к погоне, к нападению. Но погони не было. Они ехали, казалось, вечность. И когда под утро карета наконец замедлила ход и остановилась, мир за окном был совершенно иным. Первое, что почувствовала Анастасия, когда Ярослава открыла дверцу, — это запах. Густой, незнакомый, дикий. Он был соткан из ароматов конского пота, дыма от сырых дров, овечьей шерсти и чего-то еще, пряного, неуловимого, древнего. Это был запах самой земли, не прикрытой гранитом набережных и пудрой светских салонов. Она вышла из кареты, и у нее перехватило дыхание. Рассвет только-только занимался. Небо на востоке было бледно-розовым, а на западе еще висели тяжелые, иссиня-черные ночные тучи. Они стояли на краю огромного, заснеженного поля. А посреди этого поля, как стая диковинных, пестрых птиц, расположился цыганский табор. Это было зрелище из другого мира, из старинной сказки, из тех, что рассказывала ей в детстве няня. Десятки кривобоких, расписных кибиток стояли полукругом, образуя защиту от ветра. Из их кривых, жестяных труб в рассветное небо лениво поднимались струйки дыма. Кое-где уже горели костры, и их оранжевые, живые языки пламени жадно лизали морозный воздух. В центре табора, в большом загоне, сколоченном из жердей, стоял целый табун лошадей — поджарых, длинногривых, диких. Их ржание, громкое и свободное, разносилось по всей округе. Табор просыпался. Откуда-то из кибитки доносился плач ребенка. Вот прошла женщина в нескольких ярких, надетых одна на другую, юбках, с тяжелым медным ведром на коромысле. Двое смуглых, черноволосых мальчишек, босых, несмотря на снег, с азартными криками гоняли по полю лохматую собаку. Старик с лицом, похожим на печеную картофелину, сидел на пороге своей кибитки и молча курил длинную трубку. А откуда-то сбоку доносились звуки гитары — кто-то вполголоса, для себя, напевал тягучую, меланхоличную песню. Для Анастасии, вся жизнь которой прошла в мире строгой геометрии проспектов, идеальной симметрии дворцовых залов и выверенной хореографии балетных классов, этот живой, хаотичный, дышащий полной грудью мир был настоящим потрясением. Это было грязно, неуютно, но в этом было столько неприкрытой, настоящей, бьющей через край жизни, что она застыла, не в силах оторвать взгляд. — Приехали, — глухо сказала Ярослава. Она выглядела уставшей, но в то же время ее плечи расслабились, словно она вернулась домой после долгого, утомительного плавания. Их тут же заметили. Разговоры стихли. Дети перестали бегать. Десятки пар темных, пронзительных, любопытных глаз обратились на них, на этих двух странных женщин, вышедших из кареты посреди ночи. Из самой большой и богато украшенной кибитки вышла женщина. Она была стара, ее лицо было покрыто густой сетью морщин, но спину она держала прямо, как королева, а в ее черных, невыцветших глазах горел ум и непререкаемая власть. На ней были мониста из старого серебра, а в седых, туго заплетенных косах поблескивали золотые монеты. Она молча подошла к ним. Ярослава слегка склонила голову. — Рада, — произнесла старая цыганка. Голос ее был низким, скрипучим, как несмазанная телега. Она говорила по-русски, но с сильным, певучим акцентом. — Зор передал, что у нас гостьи. Она обвела их обеих долгим, изучающим взглядом, от которого у Анастасии по спине пробежал холодок. Казалось, эта старуха видит их насквозь — и их страх, и их тайну, и то, что связывало их. Ее взгляд задержался на Анастасии, на ее испуганном, бледном лице, на ее дорогом, хоть и мужском, пальто. Затем она снова посмотрела на Ярославу. — Твоя птичка ранена, — сказала она. Это был не вопрос. — Ей нужно укрытие и покой. Ярослава кивнула. — Нам нужно укрытие, матушка Рада. На несколько дней. Старая цыганка кивнула. В их мире просьба об убежище была священна. Задавать лишние вопросы было не принято. — Моя кибитка — ваша кибитка, — сказала она. — Лейла! — крикнула она, и из-за ее спины тут же выскочила молодая, черноглазая цыганка. — Отведи гостей. Дай им чаю горячего, одежду теплую. И чтобы никто их не беспокоил. Лейла с любопытством посмотрела на них, особенно на Анастасию, и повела их вглубь табора. Проходя мимо костров, мимо кибиток, из которых доносились запахи еды и сна, Анастасия чувствовала себя так, словно попала в другой век. Мужчины, сидевшие у огня, провожали их долгими, оценивающими взглядами. Женщины, занимавшиеся своим хозяйством, перешептывались, разглядывая ее одежду, ее бледную, не тронутую загаром кожу. Но в их взглядах не было враждебности. Только чистое, неподдельное любопытство. Кибитка, которую им отвели, была маленькой, но на удивление уютной. Внутри она была увешана пестрыми коврами, на полу лежали овечьи шкуры, а в углу гудела маленькая железная печка. Было жарко и пахло сухими травами и дымом. Лейла принесла им две кружки обжигающего, сладкого, как мед, чая и стопку одежды: простые шерстяные юбки, платки, теплые кофты. — Переодевайтесь, — сказала она, глядя на Анастасию с материнской заботой. — В вашей городской одежде здесь замерзнете. Да и внимание лишнее привлекать ни к чему. Когда она ушла, они остались одни. Ярослава тяжело опустилась на стопку подушек у печки. Она выглядела совершенно измотанной. Анастасия, все еще стоя посреди кибитки, нерешительно взяла в руки предложенную ей одежду. Грубая, колючая шерсть, яркие, аляповатые цвета… это было так не похоже на ее привычные шелка и бархат. Но она, не колеблясь, начала переодеваться, сбрасывая с себя остатки своего мужского маскарада, который чуть не стал причиной их гибели. Надев простую юбку и теплую кофту, повязав на голову платок, как это делали местные женщины, она почувствовала странное облегчение. Словно вместе с одеждой она сбросила с себя часть своего прошлого, своего статуса, своего имени. Здесь, в этой кибитке, она была никем. Просто женщиной, нашедшей убежище. И это было удивительно легко. Она села рядом с Ярославой. Они молча пили горячий чай, глядя на огонь в печке. За тонкой стенкой кибитки просыпался и начинал шуметь табор. Этот шум больше не пугал. Он успокаивал. Он был похож на биение большого, сильного, живого сердца. И они, две беглянки, впервые за долгое время почувствовали себя в безопасности, укрытыми в самом сердце этого зверя.***
После короткого, тревожного сна, который больше походил на забытье, Анастасия проснулась от яркого солнечного света, бившего сквозь щели в деревянной стене кибитки. Воздух снаружи был наполнен звуками: громким, раскатистым смехом, детскими криками, ржанием лошадей, перезвоном металла из кузни и далеким, тягучим мотивом скрипки. Табор жил своей полной, полуденной жизнью. Ярослава уже не спала. Она сидела у входа, чистила ножом яблоко и смотрела на бурлящую жизнь снаружи. На ней была такая же простая цыганская одежда, и в ней она выглядела абсолютно органично, словно родилась и выросла здесь, а не на капитанском мостике. Увидев, что Анастасия проснулась, она улыбнулась ей — мягко, почти беззащитно. Усталость смыла с ее лица всю привычную дерзость, оставив лишь теплоту и какое-то новое, тихое спокойствие. — С добрым утром, беглянка, — сказала она. — Или уже с добрым днем. Кажется, мы проспали полжизни. Они не могли просто сидеть в кибитке, прячась от мира. Это было не в характере ни одной из них. Подталкиваемые любопытством и какой-то внутренней необходимостью стать частью этой живой, настоящей жизни, они вышли наружу. Их поначалу сторонились. Дети, завидев их, прекращали свои игры и с любопытством смотрели из-под лохматых челок. Женщины, сидевшие кружком и перебиравшие фасоль, замолкали, когда они проходили мимо, и провожали их долгими, оценивающими взглядами. Но во взглядах этих не было враждебности, о которой Анастасия читала в романах. Было лишь естественное, почти животное любопытство к чужакам, нарушившим их уединение. Ярослава, не чувствуя ни малейшего смущения, уверенно пошла в ту сторону, где находился большой загон с лошадьми. Там несколько смуглых, крепких мужчин как раз объезжали молодого, норовистого жеребца. Он вставал на дыбы, яростно мотал головой, пытаясь сбросить седока, но тот держался в седле, как приклеенный. Ярослава, подойдя, стала молча наблюдать. Мужчины, сначала с недоверием косившиеся на нее, постепенно втянулись в разговор. Она говорила с ними на их языке — на языке силы, опыта и уважения к животным. Она давала короткие, точные советы, по одному взгляду определяя стати и характер лошадей. Скоро ее уже слушали не как чужую бабу, а как равную, как знатока. — Хочешь попробовать? — крикнул ей один из цыган, усмехаясь, когда они наконец утомили жеребца. Ярослава, не раздумывая, кивнула. Ей подвели спокойную, смирную кобылу. Она одним легким, упругим движением, без седла, вскочила ей на спину и, гикнув, пустила ее по кругу. Она ехала не как аристократка на прогулке. Она ехала, как воительница, как амазонка, слившись с конем в одно целое. Ветер трепал ее светлые волосы, на щеках загорелся румянец. Анастасия стояла у ограды и смотрела на нее, и в ее сердце смешивались восторг, восхищение и острая, почти болезненная ревность ко всей этой свободе, ко всему этому миру, который был для Ярославы родным. Почувствовав себя лишней в этом мужском мире, Анастасия побрела обратно, к кибиткам. Она увидела группу женщин, сидевших на шкурах у костра. Они негромко пели и чистили для общей похлебки огромную гору овощей — картошку, морковь, лук. Среди них была и Лейла, та молодая цыганка, что встретила их утром. Анастасия нерешительно остановилась неподалеку. Она чувствовала себя невероятно глупо и бесполезно в этом мире, где у каждого была своя работа, свое дело. Лейла, заметив ее, улыбнулась и похлопала по месту рядом с собой. — Присаживайся, красавица. Не стой, как чужая. Ноги замерзнут. Анастасия с благодарностью села. Ей тут же сунули в руки нож и ведро с картошкой. Она сначала растерялась. Она держала нож так же неуклюже, как держала бы топор. В ее мире этим занималась прислуга. Женщины, видя ее неумелость, тихо засмеялись. Но в их смехе не было злости. Это был добрый, беззлобный смех. Лейла, подвинувшись ближе, взяла ее руки в свои и начала показывать, как нужно правильно, экономно срезать кожуру. — Не так, красавица, ты же полкартошки срезаешь! Вот так, смотри, тоненько… И Анастасия, закусив губу от усердия, начала учиться. Сначала получалось криво, она несколько раз порезала палец, но постепенно ее руки, привыкшие к точным и выверенным движениям балета, начали обретать новую сноровку. Этот простой, монотонный физический труд был для нее откровением. Он очищал голову от тревожных мыслей, успокаивал. Она сидела в кругу этих простых, шумных, пахнущих дымом и луком женщин, слушала их пересуды о мужьях, детях, лошадях, и впервые за долгое время чувствовала себя… на своем месте. Позже к ним присоединилась и Ярослава. Она села рядом с Анастасией, взяла у нее нож и начала чистить морковь — быстро, ловко, по-мужски. Они работали молча, бок о бок, и эта совместная, простая работа сближала их больше, чем все предыдущие разговоры. Они были частью этого большого, живого организма. И именно здесь, в этой атмосфере простоты и искренности, Анастасия начала игру. — А что, если бы… — тихо сказала она, так чтобы слышала только Ярослава. — Что, если бы я родилась здесь? В этом таборе? Ярослава на мгновение замерла, потом усмехнулась. Она подхватила игру. — Тогда, — сказала она, глядя, как ловко Анастасия теперь управляется с ножом, — ты бы не картошку чистила. Ты была бы лучшей танцовщицей у костра, какую только видел цыганский народ. Самой красивой и самой гордой. Все молодые цыгане дрались бы за право проводить тебя до кибитки. А старый барон выдал бы тебя замуж за своего сына. И ты бы стала королевой. — И была бы я счастлива? — спросила Анастасия, глядя ей в глаза. — Нет, — серьезно ответила Ярослава. — Ты бы так же тосковала по воле. Только тосковала бы не по полету на тройках, а по блеску бальных залов. Душа всегда тоскует по тому, чего у нее нет. — А ты? — спросила Анастасия. — Кем бы ты была здесь? Ярослава хищно улыбнулась. — О, я была бы самым лучшим конокрадом во всей губернии, — прошептала она. — Я бы воровала лошадей не ради денег, а ради красоты. Самых лучших, самых быстрых. И однажды ночью… я бы украла не только лучшего коня старого барона, но и его невестку. Тебя. Мы бы умчались в степь, и нас бы никто и никогда не нашел. Они посмотрели друг на друга, и на мгновение эта фантазия, эта игра, показалась им почти реальной. Анастасия представила себе эту картину — ночь, степь, свист ветра в ушах, сильные руки, обнимающие ее в седле. И от этой мысли у нее сладко и больно защемило сердце. Они рассмеялись. Тихо, счастливо. И в этом смехе было и понимание всей невозможности этой мечты, и горечь от этого понимания, и сладость того, что они могут хотя бы помечтать об этом вместе. В этот день, проведенный в чужом, но таком гостеприимном мире, под чужим небом, они были не беглянками. Они были просто двумя женщинами, которые нашли друг друга и позволили себе на один короткий день поверить в сказку.***
День, проведенный в простых трудах и тихих разговорах, клонился к закату. Солнце, уставшее и холодное, медленно опускалось за горизонт, окрасив бескрайнее снежное поле в нежные, персиковые и лиловые тона. Мороз крепчал. От земли начал подниматься легкий, кружевной туман, и в нем силуэты кибиток и лошадей казались призрачными, словно нарисованными акварелью. Постепенно жизнь в таборе стала затихать и смещаться к центру. Там, в большой низине, защищенной от ветра полукругом повозок, уже пылал огромный костер. Огонь вздымался к темнеющему небу, жадно пожирая сухие сосновые поленья, и его треск был единственным громким звуком в наступающей тишине. Женщины сноровисто подвесили над пламенем огромный, черный от сажи котел, и скоро по табору поплыл густой, пряный, согревающий душу запах мясной похлебки с травами. Люди стекались к костру со всех сторон. Молча, неторопливо. Они рассаживались вокруг на брошенных на снег овечьих шкурах и старых коврах. Мужчины доставали трубки, женщины укутывали в шали сонных детей. Это не было похоже ни на шумное застолье, ни на веселый праздник. Это был древний, почти религиозный ритуал — собраться вместе у огня, чтобы пережить еще одну долгую, темную, зимнюю ночь. Анастасию и Ярославу тоже позвали. Старая Рада, их покровительница, молча указала им на место на большой медвежьей шкуре, расстеленной совсем близко к огню, где было теплее всего. Они сели, и их тут же окружила эта странная, почти мистическая атмосфера. Они стали частью этого круга, этого древнего племени, объединенного теплом костра и холодом ночи. Им налили в щербатые глиняные миски дымящуюся, обжигающую похлебку. Она была простой, грубой, но невероятно вкусной после долгого дня на морозе. Они ели молча, как и все остальные, глядя на гипнотический танец огня. Разговоры здесь были не нужны. Люди понимали друг друга без слов. Анастасия чувствовала, как напряжение, прожитое за последние недели, медленно отпускает ее. Шум и фальшь петербургских салонов казались сейчас чем-то далеким, нереальным, дурным сном из прошлой жизни. Здесь, у этого костра, все было настоящим: огонь, который грел; еда, которая насыщала; тишина, которая успокаивала. Когда все насытились, один из стариков, с лицом, похожим на потрескавшуюся от времени землю, взял в руки старую, видавшую виды семиструнную гитару. Он не спеша перебрал струны, настраивая их. А потом, когда над табором воцарилась полная, звенящая тишина, он запел. Это был романс. Но он не был похож на те салонные, слащавые романсы, что пели в гостиных Петербурга. В этом голосе, хриплом, надтреснутом, но невероятно сильном, жила сама степь, сама воля, сама вековая тоска его народа. Он пел о любви, такой же яростной и неукротимой, как дикий конь. Он пел о разлуке, такой же горькой, как полынь. Он пел о свободе, которая дороже жизни, и о смерти, которая всегда ходит рядом. «…Прощай, мой табор, прощай, моя воля, Украл мою душу цыганский король. Да только не конь мой гуляет по полю, А в сердце моем не утихнет боль…» Сначала он пел один. А потом, в припеве, к нему присоединился тихий женский голос. Потом еще один. И вот уже весь табор, десятки голосов, мужчин и женщин, старых и молодых, подхватили эту пронзительную, горькую мелодию. Песня лилась над заснеженным полем, улетала в черное, усыпанное звездами небо, и в ней было столько неприкрытой, честной боли и столько же неприкрытой, честной любви, что у Анастасии, не привыкшей к таким сильным, нерафинированным эмоциям, защипало в глазах. Она сидела, завороженная этой магией. Совершенно забыв, где она, она слегка придвинулась к Ярославе, ища тепла и защиты от этой волны чувств. Ярослава, почувствовав ее движение, не отстранилась. Наоборот, она тоже чуть подвинулась, и они сели так близко, что их плечи и бедра соприкасались. Они больше не смотрели на костер. Они больше не слушали песню. Они полностью, без остатка, переключились друг на друга. В этом маленьком, теплом пространстве, которое они создали, существовали только они вдвоем. Анастасия украдкой посмотрела на Ярославу. И увидела ее такой, какой никогда не видела прежде. Живое, трепещущее пламя костра танцевало на ее лице, смягчая его резкие, волевые черты. Золото огня запуталось в ее платиновых волосах, зажигая в них рыжие искорки. Но больше всего Анастасию поразили ее ресницы. Длинные, темные, почти черные — они бросали на ее высокие скулы легкие, трепещущие тени. Анастасия никогда не замечала их раньше. Эта неожиданная, почти девичья деталь на этом сильном, закаленном в штормах лице показалась ей невероятно трогательной. Она вдруг увидела не грозного капитана, не дерзкую бунтарку, а просто невероятно, почти невыносимо красивую женщину, освещенную древним, первобытным светом костра. Ярослава, в свою очередь, не сводила с нее глаз. Она видела, как в глазах Анастасии, в их серо-зеленой глубине, отражаются языки пламени. Она видела легкий румянец на ее щеках — не от мороза, а от внутреннего жара. Она видела растрепавшиеся пряди темных волос, выбившиеся из-под платка и упавшие ей на лоб. И она не могла больше бороться с тем чувством, что переполняло ее. Вся та боль, тоска, одиночество, весь тот холодный лед, что сковал ее душу после их разрыва, — все это растаяло в тепле этого костра, в близости этого тела, в магии ночи. Песня все лилась, полная страсти и тоски, становясь мелодией к их безмолвному диалогу. Ярослава медленно, почти не дыша, боясь спугнуть этот хрупкий момент, подняла руку. Ее пальцы были холодными, но прикосновение их к горящей щеке Анастасии было подобно огню. Она медленно, почти благоговейно, убрала выбившуюся прядь ей за ухо. На этот раз ее рука не отстранилась. Она задержалась. Ее большой палец осторожно, почти невесомо, провел по ее скуле, по линии челюсти. Анастасия не отшатнулась. Наоборот, она подалась чуть вперед, навстречу этому прикосновению, и прикрыла глаза, полностью отдаваясь этому новому, невероятному ощущению. Ее кожа под пальцами Ярославы горела. Они были опьянены. Друг другом, этой густой, почти мистической атмосферой, этой пронзительной песней. Весь накопившийся голод, вся тоска по друг другу, весь страх, вся страсть, которую они так долго и так мучительно сдерживали, — все это поднялось на поверхность, требуя выхода. Больше не было Петербурга, не было отцов и врагов, не было прошлого и не было будущего. Был только этот костер, эта ночь и это непреодолимое, сводящее с ума желание. Песня стихла. Старик ударил по струнам последний, затухающий аккорд, и в наступившей тишине стал слышен только треск огня. Взгляды Анастасии и Ярославы встретились. И в этой тишине их глаза сказали все, на что не хватало слов. В глазах Ярославы был немой, страстный вопрос и обещание. В глазах Анастасии — безоговорочное, отчаянное согласие. Ярослава поняла. Она медленно убрала руку от ее лица. Затем, не сводя с нее взгляда, она плавно, с грацией дикой кошки, поднялась на ноги. Она стояла над ней, высокая, сильная, ее темный силуэт четко вырисовывался на фоне ревущего пламени костра. Она протянула Анастасии руку. Простую, рабочую руку с мозолями на ладони. Руку, которая могла и держать штурвал, и спасать в бою. И она сказала только одно слово. Тихое, но прозвучавшее как приказ, как призыв, как пароль к другой, новой жизни. — Пойдем. Это был не вопрос. Это было утверждение. Приглашение в ночь, в уединение их маленькой кибитки, туда, где их никто не найдет и никто им не помешает. Анастасия посмотрела на эту протянутую руку, потом перевела взгляд на ее лицо, на ее горящие, ждущие глаза. Весь ее мир, вся ее прошлая жизнь с ее страхами, сомнениями и правилами, — все это сгорело дотла в огне этого костра. Осталась только эта рука. Этот взгляд. И это простое, всемогущее слово. Не колеблясь ни секунды, она вложила свою ладонь в ее. Пальцы Ярославы тут же крепко, властно, сжали ее руку. Она легко, одним движением, подняла ее на ноги. И, не оглядываясь на стихший табор, не обращая внимания на любопытные и понимающие взгляды, она повела ее прочь от костра, в спасительную, обещающую темноту.