Лазарет гарема, несколько дней спустя после перевода)
Перевод совершился тихо, без лишних слов. Просто однажды утром дверь её покоев отворилась, и две крепкие служанки под руки, почти волоком, перевели Эфсун в другое место. Не в темницу, нет. В лазарет. Официально — для «лучшего лечения под присмотром врачей». Неофициально — её убирали с глаз долой, из пространства живых, где она ещё могла напоминать о себе. Лазарет размещался в старом, ещё сулеймановском корпусе, примыкавшем к внешней стене. Здесь было чисто, но холодно. Белые стены, высокие потолки, запах уксуса и полыни. Никакой роскоши, никаких ковров, только железные койки, грубые простыни и вездесущий, въедливый запах болезни. Сюда отправляли тех, кто был слишком важен, чтобы умереть в своей постели, но слишком опасен, чтобы жить среди людей. Эфсун лежала на такой койке уже третий день. Горячка не отступала, но и не убивала — словно кто-то свыше (или внизу) приказал ей мучиться дольше. Она похудела, осунулась, кожа её приобрела восковой, полупрозрачный оттенок. Глаза, некогда такие выразительные, впали и потускнели. Она почти не разговаривала, только смотрела в потолок, иногда шевеля губами. Единственным человеком, кому разрешили за ней ухаживать, была Шекер. Её верная, преданная до безумия Шекер. Других служанок не приставили — зачем? Больная не жилец, лишние глаза ни к чему. Шекер вошла с кувшином тёплой воды и чистыми тряпицами. Она старалась не плакать, но веки её были красными, опухшими. Она подошла к койке, присела на низкую табуретку и начала молча смачивать тряпицу, чтобы обтереть пылающий лоб госпожи. — Шекер... — голос Эфсун был тихим, прерывистым, как дыхание умирающей птицы. — Ты здесь... — Я здесь, госпожа. Я всегда здесь. Эфсун медленно, с огромным усилием, повернула голову. Её взгляд, мутный от жара, сфокусировался на лице служанки. В нём не было прежней гордости, расчёта, высокомерия. Только бездна усталости и... что-то похожее на нежность. — Ты плачешь, — прошептала она. — Не надо. Не надо плакать. Шекер не выдержала. Слёзы хлынули из её глаз, она прижала тряпицу ко рту, чтобы заглушить рыдания. — Как же мне не плакать, госпожа? Как же мне не плакать, когда вы... когда всё так... — Всё так, как должно быть, — перебила Эфсун. Голос её был слаб, но в нём появилась странная, пугающая ясность. — Я проиграла. Я сделала ставку, и звёзды... звёзды отвернулись от меня. Так бывает. Она замолчала, собираясь с силами. Её грудь тяжело вздымалась под тонкой больничной простынёй. — Шекер... послушай меня. У меня мало времени. Я чувствую, как жизнь уходит из меня с каждым дыханием. Скоро меня не станет. — Не говорите так, госпожа! Врачи сказали, кризис минет, вы поправитесь... — Врачи сказали то, что им велела сказать Валиде, — горько усмехнулась Эфсун. Усмешка вышла кривой, болезненной. — Я не поправлюсь. Меня не для того сюда перевели. Но... — она с трудом приподняла руку и коснулась пальцами мокрой от слёз щеки Шекер, — ...но мне дали возможность уйти не в бреду и одиночестве. Это больше, чем я заслуживаю. Шекер схватила её руку, прижалась к ней губами, целуя холодные, иссохшие пальцы. — Что мне делать, госпожа? Что мне делать без вас? — Жить, — просто ответила Эфсун. — Жить и молчать. Ты знаешь слишком много. Если они поймут, что ты знаешь... — Она содрогнулась. — Но ты умеешь молчать. Ты всегда умела. Просто... продолжай. Она замолчала надолго. Шекер уже думала, что госпожа потеряла сознание, но Эфсун снова открыла глаза. — Шекер... помолись за меня. Служанка вздрогнула. Эфсун никогда не была набожной. Она носила амулеты, верила в звёзды, но не в Аллаха. — Я не знаю, услышит ли Он меня, — прошептала Эфсун. — Я грешила. Много. Лгала, завидовала, хотела смерти другим... Я носила во чреве плод греха и выдавала его за священную кровь. Я осквернила династию. Я заслуживаю ада. Но... может быть, там, где нет ни дворцов, ни интриг, ни лжи... может быть, Он простит мне хотя бы то, что я любила. По-настоящему. Не Мурада. Я никогда не любила его по-настоящему. Я любила власть и себя в его тени. А вот его... — Она запнулась, и на её щеке, сухой и горячей, появилась влажная дорожка. — Леандроса... я любила. И за эту любовь, запретную, погубившую меня, я готова принять любое наказание. Но если там есть милосердие... попроси, чтобы о нём позаботились. О нём и о нашем сыне. — О вашем сыне, госпожа... — Шекер замялась, не зная, как сказать правду. — Я знаю, — тихо сказала Эфсун. — Я знаю, что он жив. Пока. И я знаю, что ему не дадут вырасти. Но он жив сейчас. Дышит. Где-то там, в темноте. И пока он жив, частичка меня тоже жива. Молись, Шекер. За него. И за меня. Чтобы мой путь... был не слишком мучителен. Я так устала. Она закрыла глаза. Её дыхание стало ровнее, но Шекер знала: это не сон. Это угасание. — Я буду молиться, госпожа, — прошептала она, падая на колени у койки. — Каждый день. Каждую ночь. Я буду просить милости для вас и для вашего сына. Клянусь жизнью. Эфсун не ответила. Её губы шевелились, но слова уже не складывались в предложения. Шекер осталась сидеть у её изголовья, сжимая холодную руку, и тихо, беззвучно шептала суры, которые помнила с детства. Она не знала, услышит ли их Аллах. Но она знала, что Эфсун их уже не слышит. Три дня спустя, когда утренний муэдзин призывал правоверных к молитве, Эфсун-хатун покинула этот мир. Шекер, выполняя последнюю волю своей госпожи, не проронила ни слезы. Она просто закрыла ей глаза, поправила простыню и вышла к врачам, чтобы сказать: «Всё кончено». А в подземелье, в сырой каменной келье, слабо пискнул младенец со светлыми волосами и голубыми глазами. Он не знал, что остался сиротой. Не знал, что его судьба уже решена. Он просто лежал в темноте, жмурясь от единственной масляной лампы, и ждал матери, которая никогда не придёт.Подземелье старого лазарета, глубокая ночь
Воздух здесь был тяжёлым, спёртым, пахнущим плесенью, каменной сыростью и чем-то ещё — сладковатым, тоскливым запахом угасающей жизни. Турхан шла медленно, опираясь на руку Атике, её огромный живот делал каждый шаг усилием, но она не позволила нести себя. Она хотела идти сама. Хотела чувствовать эту землю под ногами, этот путь — от света к темноте, от жизни к тому, что застыло на пороге смерти. Атике добыла информацию через свою служанку. Ребёнка держали в самой дальней, самой заброшенной келье подвального этажа, где когда-то содержали умалишённых принцесс. Теперь здесь не было никого, кроме двух немых старух и этого младенца. Стража? Нет, какая стража. Валиде не хотела привлекать внимание. Достаточно было того, что никто не знал. — У тебя десять минут, — шепнула Атике, останавливаясь у двери. — Я посторожу снаружи. Если кто-то придёт — свистну. И тогда ты просто... осматривала помещения. Поняла? Турхан кивнула. Атике, поколебавшись мгновение, коснулась её плеча — жест, почти нежный для неё — и отступила в тень коридора. Турхан толкнула дверь. Внутри было темно. Единственная масляная лампа чадила на грубом деревянном столе, отбрасывая пляшущие, призрачные тени на каменные стены. В углу, на убогой лежанке, закутанная в рваное одеяло, спала старуха. Её дыхание было тяжёлым, прерывистым. В другом углу, в простой, грубо сколоченной колыбели, лежал **он**. Турхан подошла ближе. Сердце её колотилось где-то в горле, мешая дышать. Она наклонилась над колыбелью. Ребёнок не спал. Его глаза — огромные, неестественно светлые в полумраке, голубые, как горное озеро, — были открыты и смотрели куда-то в темноту потолка. Он не плакал. Он лежал тихо, почти неподвижно, только крошечные пальцы слабо сжимались и разжимались. Светлые, почти белые волосы пушистым ореолом обрамляли его головку. Он был очень маленьким. Слишком маленьким. Турхан, носившая в себе тяжёлого, сильного сына, чувствовала разницу каждой клеточкой тела. Этот ребёнок был нежизнеспособным. Слишком бледный, слишком тихий, слишком... отсутствующий. Таким не выживают в этом мире. В её груди что-то перевернулось. Она не ожидала этого. Она думала, что увидит врага, живое напоминание о ненавистной сопернице, доказательство её греха и позора. Вместо этого она увидела просто... **ребёнка**. Брошенного. Обречённого. Ни в чём не повинного. Имя пришло к ней само, откуда-то из глубин памяти, из старых легенд, которые рассказывала ей бабка в далёкой снежной стране. — Аверис, — прошептала она, и слово прозвучало в тишине кельи как заклинание. — Блуждающий. Тот, у кого нет дома. Ребёнок не отреагировал. Его голубые глаза продолжали смотреть в пустоту. Турхан оглянулась. Старуха спала. Атике ждала за дверью. Времени было мало. Она достала из складок платья маленький, тяжёлый кошелёк — всё золото, что смогла собрать тайком, не привлекая внимания. Акче. Много. Достаточно, чтобы купить свободу или смерть. Она бесшумно подошла к спящей старухе и коснулась её плеча. Та вздрогнула, открыла мутные, выцветшие глаза и уставилась на Турхан без страха, только с тупым удивлением. Она боялась могла говорить. Но могла слышать. Турхан наклонилась к самому её уху. — Завтра ночью, — прошептала она, вкладывая кошелёк в иссохшие, дрожащие пальцы, — ты возьмёшь этого ребёнка. Завернёшь в самое тёплое, что у тебя есть. И выйдешь через северные ворота. Там, у мечети Эйюп, тебя будет ждать человек. Скажешь ему: «Аверис». Он поймёт. Он отвезёт вас в Галату, а там сядешь на корабль до Салоник. Старуха смотрела на неё, и в её мутных глазах медленно, с трудом загоралось понимание. — Его мать была гречанкой. Её звали Эфсун. У неё есть родители в Салониках. Влиятельные люди. Богатые купцы. Они продали её в рабство много лет назад, думая, что спасают от голода. Они не знали, где она. Не знали, что с ней стало. — Голос Турхан дрогнул, но она заставила себя продолжать. — Ты отдашь им этого ребёнка. Скажешь: это сын вашей дочери. Его зовут Аверис. Она любила его. И она умерла. Старуха сжала кошелёк в кулаке. Её беззубый рот искривился в гримасе, которая могла быть и страхом, и согласием. — Если ты сделаешь это, — тихо сказала Турхан, — ты спасёшь невинную душу. Если продашь меня или скажешь кому-то — тебя убьют. Но сначала убьют его. Выбирай. Она выпрямилась, бросила последний взгляд на колыбель, на этого светловолосого, голубоглазого мальчика, который лежал так тихо, словно уже простился с жизнью. — Живи, Аверис, — прошептала она. — У тебя нет будущего здесь. Но, может быть, оно есть там. Она вышла. Атике ждала в коридоре, её лицо было напряжённым, но она ничего не спросила. Только кивнула и взяла Турхан под руку. Они ушли так же тихо, как пришли. И только пламя масляной лампы всё плясало в каменной келье, отбрасывая тени на старуху, которая сжимала в руке тяжёлый кошелёк и смотрела на спящего младенца, не в силах принять решение. Но решение уже было принято за неё. Золото пахло свободой. И старуха, впервые за многие годы, позволила себе надеяться.***