Падая в объятия «дьявола»
31 октября 2025 г., 23:30
Примечания:
приятного прочтения!!
(пб всегда включена, потому заранее благодарю вас за исправления)
Необъятная тишина, свисающая с расписанного историями святых потолка, словно тяжеленные гобелены, и чужое присутствие, такое неправильное при любых возможных раскладах. И всё же.
Его взгляд режет пространство, делит густой воздух ровно так, чтобы, даже не желая, точно встретиться глазами. Алый огонёк, блещущий в лучах догорающего заката, свет которого проникает сквозь витражные окна над алтарём. Как если бы хищник караулил свою добычу у неё же на виду, чтобы в одну лишь секунду пресечь несчастные метры расстояния и клыками впечататься точно в шею — там, где под бледной кожей бьётся жизнь. Или как охотник, быть может.
Напряжение как натянутая тетива, и лишь один из них знает, когда стрела будет выпущена.
Сандей поджимает губы, но так, чтобы не показать беспокойства. Стоит в тени у дальней стены, прямо перед рядом скамей, словно собирается выйти в центр и начать проповедь. Но он не будет. Знает — ему это неинтересно, смешно, и противоестественно самой сути существования. Знает также, что вампирам бы сгорать от солнечных лучей, бояться чеснока, серебра и священных мест, да только..
Анакса щурит свой алый как кровь глаз, что кажется таким лишь издалека, стоя аккурат в центре бледных лучей. Греется в последнем тепле и смотрит опять — с насмешкой. Его визиты сюда — иррациональность, которую нельзя отследить или предсказать. И ведь знал же Сандей, что помогать ему в ту беспокойную ночь не следовало. Но он правильный, он вещает людям о доброте. О милосердии и жертвенности, в конце концов. Его это сподвигло протянуть руку, привести в священную обитель, держась за ледяную ладонь, что кричала ему об опасности, и стать соучастником страшного греха, о котором он клялся молчать до конца своих дней, не переставая ронять жемчужные слёзы в моменты метаний между своими мыслями и ощущением физической боли.
По своей природе он всегда был труслив. Пытался казаться смелым и уверенным, непоколебимым в своих идеалах и ценностях, выстроенных под чужим руководством, но всё же.
В другой жизни он, может, мог бы удостоиться чести быть записанным в мученики. Чтобы люди читали его историю и скорбели о неизвестном им юноше с ангельскими крыльями.
Сандей другого и не знал, сжимал свой потрёпанный годами блокнот перед сном — свою собственную библию — и молился, потому что так правильно. И правильно было помочь изнемождённому незнакомцу, обнимающему плечи под холодным дождём и смотрящему с яростным недоверием. Так было правильно, так его учили, так наставлял сам Спаситель. Безграничная любовь к людям, да только..
..откуда бы он мог знать, что помог не человеку вовсе?
В наказание за грех Сандей платится разрушением собственного мира, пребывающего доныне в порядке и рутине. Те две вещи, являющиеся опорой, фундаментом его предопределенной с детства жизни. Теперь же он вынужден встречаться с напоминанием собственного греха лицом к лицу. И лицо его каждый раз выражает то ли насмешку, то ли странное любопытство, а может и вовсе безразличие. И не скрытый за повязкой глаз вовсе не алого, а мягкого небесного цвета, как безоблачное угасающее под тяжестью ночи небо. И не то чтобы Сандей всматривался специально.
Анакса — Анаксагор, точнее, — отрывает взгляд от чужой фигуры, делает это небрежно, будто увидел что-то до смешного нелепое и неинтересное. Сандей чувствует себя оскорблённым, униженным таким пренебрежением. А ведь он — причина, по которой Анакса всё ещё жив. Но это, быть может, совсем малое преувеличение.
Тем не менее, дышать становится легче, будто всё напряжение рассеивалось с последними лучами солнца, тающими прямо на чужом лице. Свет словно целует бледную кожу, гладит светящимися бликами бескровные щёки, скользит нежным касанием по тонким губам и обнимает стройное — худощавое даже — тело. Словно извиняется за свой скорый уход, за то, что оставляет его в холоде наступающей ночи.
Сандей чувствует себя невесомым, невидимым. Его пальцы сами собой тянутся к сухим губам, а щёки забирают розовый цвет у заката, угаснувшего прямо на его глазах. Странно, но ему стало так же тепло, как поцелованному солнцем вампиру. Какая глупая ирония.
Какой страшный грех.
Сандей беззвучно вдыхает, устремляя взгляд на распятого, а дрожащими крыльями прикрывает нижнюю часть лица. Перья щекочут тёплую кожу, успокаивают встревоженного священника. Раскаяние — вот его спасение. Долгое, чтобы с истёртыми коленями, болящими руками и пересохшим горлом. До скрипа собственного голоса, до искусанных до крови губ — и раскаяние за это тоже. И следом — за мысли, что лезут в голову. За раздумья о том, понравится ли творению самого дьявола вкус его крови с иссохших губ. Чтобы показать — доказать — свою верность. Не быть пустословом, не быть богохульником.
Сандей без раздумий переплетает пальцы между собой и прикрывает глаза. На ресницах — следы от выступивших слёз, а он ведь и правда такой плаксивый, что всё ещё стыдно. Стыдно перед своим наставником и сестрой, перед любимой матерью, которой так давно уже нет, и перед ним тоже.
Перед созданием ночи и воплощением греха. Перед тем, кому Сандей напряжённым и сухим голосом доказывал свою непоколебимую и всеобъемлющую любовь к Всевышнему. Перед кем сдерживал слёзы, говоря о безоговорочной преданности, о готовности следовать каждому слову и жертвовать всем, что у него было, лишь бы всегда иметь возможность вознести к Нему молитву.
И всё, чем его удостоили в ответ — короткий смешок и холодный взгляд.
«Сколь велико может быть человеческое заблуждение».
Сандей больше не говорил с ним о вере. Знал, что этот в прошлом учёный увидит его насквозь, потому и не стал.
Но Анакса вдруг стал проявлять инициативу. Он говорил всегда как читал лекции. Снисходительным тоном, будто объяснял очевидное юному ученику. Сандей хмурил тонкие брови, поджимал губы и прикрывался немного крыльями. Выражал своё недовольство лишь так и слушал монолог грешника.
Они сидели на скамье точно преданные верующие, но речи были отнюдь не про боголюбие. Анакса говорил о зарождении в людских сердцах поклонения чему-то — кому-то — высшему, большему, чем мог бы представить человеческий разум. Но всё же, о своих стремлениях как учёного, об обиде и ненависти к таким как Сандей. Фанатики, разрушившие его жизнь, его семью, и обрёкшие его на путь, который он не выбирал.
Если бог существует, так почему же его постигло такое равнодушие? Почему его последователи обошлись с ним так жестоко? Почему он должен говорить об этом с точно таким же ослеплённым глупцом, чтобы стать услышанным и почувствовать облегчение?
Анакса говорил размеренно, но в его ровном тоне проскальзывали нотки презрения или насмешки. А затем он переводил свой холодный взгляд на затихшего Сандея и смотрел так пристально, словно хотел вытащить саму суть, заложенную в сердце и глубже — в самой душе.
Сандей вспоминал обрывки той ночи и сбивался, начинал молитву заново. Слова звучали в голове отдалённым эхом, зазубренные до идеальной точности. И его впервые — впервые ли? — вдруг посетила мысль о неискренности.
Звук врезающихся в кафель каблуков заставил крылья вздрогнуть, а перья распушиться. Анакса возник перед ним неожиданно, быстро — так, что слышен был лишь последний шаг.
— Если бы он существовал, ты был бы свободен от моего присутствия, — будто напоминание — непрошенное и логичное, но лишь субъективное.
Сандей приглаживает перья и опускает взгляд. Нечаянно он цепляется им за изгибы чужой фигуры, не успевая остановить поток хлынувших к затылку мыслей. Зубы больно стискивают плоть языка, и священник отводит взгляд в сторону скамьи.
Анакса же смотрит в упор. Его интересует сейчас не философское рассуждение о существовании всевышнего, а оболочка перед ним. Обтянутый мышцами и кожей скелет, бьющееся в рёберной клетке сердце, качающее по трубкам-артериям такую сладкую размеренно-густую кровь, что иной раз и зубы сводит. Его глаз цепляется за пульсирующую на шее вену, и он почему-то отсчитывает удары. Девяносто девять за минуту, явный признак тревоги.
Щёки залиты румянцем, на ресницах застывшие капельки слёз. То ли стыд, то ли сожаление. А солёные капли в свете успевшей прийти ночи как сияющий жемчуг. Да только по сравнению с последним абсолютная дешёвка, бесценок, коего у трусливого священника в избытке. И который так легко из него достать, например, словами, в которых Анакса был силён. Он мог говорить долго, грубо, безжалостно измываясь над тем, что дорого набожному глупцу.
Но более интересно и приятно было бы физически. Коснуться осторожно открытой шеи, убрать пряди волос, склонить голову к плечу. Действовать аккуратно, нежно, заставить довериться. Уверить податливое тело в безопасности, сказать то, что может усыпить бдительность, отвлечь разум. Не говорить о Боге, не говорить о грехе. Анакса как наяву видел это послушание или, быть может, впервые за долгое время о чём-то мечтал так сильно, что сам верил в его существование.
Язык невольно упирается в один из клыков. Как было бы чудесно отдать власть этому желанию. Позволить своей природе, пусть учёный и сам ненавидел эти мысли до зубного скрежета и сжатых кулаков, взять контроль над телом и впервые за века насладиться положенным сполна. Анакса прикрывает веки, сглатывая навязчивое побуждение, ползущее по языку и горлу. Словно голодный зверь, он уже готов капать слюной, вынужденный смотреть на желанную добычу без права прикоснуться.
Сандей поднимает взгляд, стоило услышать такой неправильный в тишине вокруг них звук. Его глаза приковываются к подскочившему кадыку, рука невольно опускается на крест на груди. Телом в ту же секунду овладевает чужое для Сандея чувство. Неизмеримое желание и нарастающий жар, а вместе с ними и животный страх. За свою жизнь или за свою веру? — было бы только возможно понять.
— Если пришёл за этим, так нечего тянуть, — Сандей старается звучать уверенно, твёрдо, но его голос звучит как чужой, а в ушах неприятно звенит.
Анакса словно отмирает, смотрит более осознанно и поднимает уголок губ в острой насмешке. Сандею это не нравится, но он держит себя в руках, чтобы не поднимать голос и не сказать что-то, о чём он будет жалеть долгими бессонными ночами, вздёрнув голову кверху и виновато глядя на образ распятого.
— Ты говоришь мне пролить кровь в священном месте? — Анакса слегка наклоняется к нему и теперь их глаза на одном уровне. Неловко и неуютно. — Но ведь это грех, отец.
Сандей сжимает крест, царапая подушечки пальцев об его углы. Его терпение вдруг иссякает, бледное лицо не кажется привлекательным, а желание поскорее выпроводить нежеланного гостя усиливается с каждой новой секундой.
— Не нужно напускного благородства, ты уже сделал это. Не мне напоминать, — голос у него угрожающий и тихий, осуждение сквозит в каждом слове, что-то похожее на презрение пронизывает насквозь, и Сандей вдруг хочет сбежать. Куда-нибудь наружу, в прохладную ночь, в послезакатное пастельное небо и уплотняющуюся темень.
Но он всё ещё стоит здесь, задыхаясь в запахе олифы и густоте церковного воздуха, вынужденный дышать прерывисто и через раз, потому что иначе на кончике языка оседает металлический привкус. Самовнушение ли, или чужое влияние, но чувство неприятное, преследующее даже тогда, когда Анаксы рядом нет.
Казалось, будто он въелся под кожу, стоило позволить ему запустить клыки в местечко рядом с пульсом. Оставил частичку себя в крови, отметинами обжёг нетронутую никем ранее шею и отпечатался где-то с изнанки грудной клетки, точно под кожей. Оставил въедливые следы, да только как — одному Богу известно. Или, быть может, он скрылся и от Его всеобъемлющего знания. Обманул закон мира, закон бытия и существования, кровью вписав в свою судьбу «бессмертие». Нарушил то важное, главенствующее над каждой человеческой жизнью. Тогда.. может, у него и правда есть право не верить? Может, он есть что-то большее, чем результат божьей воли?
Сандей не знал, а узнавать ему до странного не хотелось. Ему было страшно задавать эти вопросы даже своим внутренним голосом, боясь быть клеймённым безбожником, усомнившимся в воле Господа. Хотя, по правде говоря, уже давно таковым и являлся.
С губ почти тут же слетает тихое «Помилуй», и Анакса почему-то усмехается. Он будто даже знает, о чём думает загнанный в угол священник, но Сандей предпочитает не верить этому.
— Чего ты хочешь, отец? — любопытство в его голосе неоспоримо и оно — не ради дальнейшей насмешки или язвительного ответа. Анакса вдруг звучит до абсурда искренне, как, Сандей думал, тот не умел.
И, конечно, ответа не следует. Ответа на такой вопрос не существует, потому что каждый чего-то хочет. Хотеть можно всегда и разного. Утром — остаться подольше под одеялом, ночью — не смыкать глаз вовсе. И Сандей хотел много чего, по мелочи в основном, как и каждый человек, в общем-то. Но чего он хотел прямо сейчас, в эту самую секунду, он не знал. Мысли расплывались, чёртик и ангелочек на разных плечах шептали разное, в голове непристойная мешанина из идей и сюжетов, а на языке раскаяние и извинения.
Так чего же он, в самом деле, хочет?
Анакса выжидает, вглядывается в сапфировые зрачки, отражающие слишком много сомнений и страха, а затем закрывает глаза, тихо выдыхая. Снисхождение, натянутое понимание. Сандею снова неудобно, он потерян под чужим присутствием и загнан в угол таким простым вопросом.
Анакса знает, в самом деле знает, что молодого священника всё это совершенно не устраивает, ломает в какой-то степени, но, отчасти, он этого и добивался. Ему было интересно проверить громкого на словах верующего на прочность. Он видел, как Сандей молился. Как при этом меняется выражение его лица. Наблюдал за тем, как тонкие искусанные губы шептали очередное раскаяние, как дрожали от непролитых слёз ресницы, как вздрагивали крылья, преданно опущенные, чтобы не скрывать бледного лица.
Иногда Анаксе казалось, что ошибается он сам. Если Бога и правда не существует, то было бы жаль чьих-то таких усердных молитв. Грустно, может, видеть такую безоговорочную преданность, кристальные слёзы и блестящий в свете витражей взгляд.
Было бы действительно жаль желать эту чистоту без последствий для неё быть осквернённой. Думать о том, как выглядело бы это невинное в молитве лицо тогда, когда тело будет изведено до предела. Выпито больше крови, чем нужно, укушено больше мест, чем для одного лишь восполнения собственных сил, и обнажено чуть больше нежной кожи, нежели до одних лишь ключиц.
Тонкие брови опускаются к переносице, уголок рта тянет недовольная усмешка. Анакса недоволен собой, своими мыслями, своим желанием, которое только крепнет. Его бессмертному телу не нужно низменное и грязное удовлетворение. Его жажда крови и так изрядно портит ему жизнь. Потребность, сведённая почти к животному инстинкту, и это — мерзость, коей не уподобляется учёный, положивший жизнь — ту далёкую, смертную жизнь — на поиски и открытия. Его разум должен быть подчинён тому, что не касается ни желаний тела, ни побуждений души. Сухой анализ, абсолютное равнодушие к другим факторам, и всё же..
Анакса впервые не может подавить в себе чувства. Рядом с этим ничтожным в его понимании священником трезвость ума притупляется уязвимой потребностью в прикосновении. И ему вдруг становится любопытно поддаться необъяснимому притяжению. Это ведь тоже своего рода наука. Изучение своего собственного желания, анализ похотливых мыслей, возникших из-за того, кому следовало бы раскаиваться тихим шёпотом, но кого хочется лишь взять, чтобы полностью обладать. Интересно. Но на самом деле — лишь оправдания.
Анакса поднимает руку к чужой щеке, костяшками касаясь невесомо, даже боязно в каком-то смысле. Изначальная решимость таяла в сомнениях, которые были и у него, оказывается. Сандей смотрит на него настороженно, хмурит свои тонкие брови так, что хочется его тут же схватить, увидеть страх в сузившихся зрачках и заставить забыть о господе. Анакса отгоняет непрошеные мысли и оборачивается на образ всевышнего. Это — всего лишь символ, ничего на самом деле не значащий, но священник перед ним боится оступиться перед ликом своего Бога, потому бессмертному запрещено его касаться. По крайней мере, так было бы правильно думать.
Анакса знает, что не сможет ничего сделать здесь, потому руку свою от лица убирает, но хватает за запястье, утягивая в глубину трансепта за спиной Сандея. Куда ведут холодные каменные стены знает лишь один из них, но Анаксу это вовсе не беспокоит. Он тащит священника за собой, пока не выпадает шанс утянуть того в полутень выступов. Неважно где они сейчас, но здесь нет глаз запечатленных на стенах и витражах мучеников и святых. Значит, никто не будет свидетелем их грехопадения. Такой вывод делает Анакса.
Сандей нервно прижимается лопатками к стене, внезапно безоружный и загнанный в угол по-настоящему. Лунный свет проникает через небольшие витражи у самого потолка, что вполне достаточно для того, чтобы не потеряться в густой темноте. Анакса замечает, как иначе выглядит чужое лицо, высеченное мрамором в холодных лучах. А под всей великолепной наружностью бежит жизнь, развиваясь от сердца по артериям и обратно по венам. Люди никогда не переставали восхищать своим телом, сложно выстроенной системой, работающей благодаря одному лишь мышечному органу, но разумной благодаря закрытому в черепной коробке мозгу. Как учёный, Анакса видел ценность лишь в последнем, но как существо, живущее благодаря крови, невольно интересовался первым.
И тишина между ними становится для Сандея почти невыносимой, тревожной. Его руки сами собой поднимаются к воротнику, пальцы тянут пуговицы из петелек. Белый жёсткий воротник тут же цепляется чужими холодными руками, отпущенный за ненужностью на каменный пол. За ним же — крест, надетый поверх сутаны, и Сандей, дрогнувший от недавнего звука, смотрит почти со страхом, будто лишился чего-то очень важного. Но он не стремится возражать, крыльями пытаясь снова прикрыть эмоции на своём лице — очаровательная скромность и спрятанный под ней же страх.
Ткань медленно — словно дразняще — обнажает мраморную кожу. Пальцы тянут воротник в сторону, давая возможность взглянуть на чистое полотно гладкой кожи от шеи до ключицы. Вокруг горла, словно ошейником, — бледная красная полоса от воротника, давившего лишь в момент, когда голова опущена в смирении и покаянии. Или же в страхе встретиться глазами со своим личным грехом лицом к лицу.
Язык мелькает между губ; Анакса тянется убрать мягкие пряди волос за плечо. Перед ним красота, достойная быть запечатлённой лучшими художниками, но вынужденная скрываться в тени церковных стен и удушающей сутане. Анакса тихо усмехается больше своим собственным мыслям и скользит кончиками пальцев по шее к яремной впадине и оттуда — по центру груди к застёгнутой пуговице. Скромность насильно отделялась им от священника со всё большим обнажением нежной кожи. Он останавливается лишь тогда, когда сутана может сползти с чужих плеч, когда можно без проблем пересчитать рёбра и коснуться пояса почти в игривом намёке его развязать.
Сандей вдруг сам останавливает его, давя ладонями на сгибы локтей. Его тело заметно дрожит, кожа покрывается мурашками, но он упрямо не смотрит в глаза, хмуря тонкие брови. Сбежать хотелось всё больше, но сейчас поворачивать назад было уже поздно, и он лишь пытается сдержать чужие порывы.
Анакса послушно останавливается, снова касаясь шеи. Крыло трепещет точно над его рукой, и это — лучший показатель боязного ожидания. Но спешить больше не хочется — хочется изводить и тревожить нетронутое похотью тело, и Анакса наклоняется к ямке над ключицей, прижимаясь к тонкой коже холодными губами.
Он видит, как вздрагивает в его руках Сандей, который ожидал укуса. Такой, однако, пугливый, что хочется ему на это намекнуть негромким смешком, а затем поймать полный неудовольствия взгляд. Анакса чувствует как напряжено чужое тело, а рядом с точкой пульса почти слышит, как кровь растекается по венам. Это удивительно даже для него, ведь раньше все детали выталкивались за грань сознания — к одной лишь жажде поскорее бы разорвать кожную оболочку и добраться до живительного глотка.
— Расслабься.
Сандей хотел бы, но тело словно в тисках чего-то, чему он не может найти определение. Это — и страх, и холод, и ожидание, и.. предвкушение. Он старается расслабиться, но близость чужих губ к его чувствительной коже не даёт потеряться в спокойствии и доверии. Потому что Анаксагор скрывает в себе множество тайн, тщательно спрятанных в его бессмертной душе, которой уже несколько сотен лет. У него за спиной долгие годы потерь и обретений, радости и всепоглощающей печали, а ещё — невозможность обрести любовь. Даже к Господу, который так же вечен в своём бессмертии.
Резкий звук и острая пронзающая боль сковывают судорогой, и Сандей не успевает закрыть рот, задушенно вскрикивая и кусая губы почти до той же крови, стекающей по его ключице и ниже по груди. Ему больно и обидно, потому что не предупредили, потому что укусили в болезненном месте, из-за чего на глаза наворачиваются слёзы. Но в этот раз они туманят зрение и искажают реальность, которая вот она: начиналась непривычной нежностью, чтобы столь скоро кончиться в одном лишь смыкании острых зубов вокруг косточки ключицы. Быстро и без каких-либо сожалений.
Но Анакса не чудовище, в конце концов. Он просовывает свои руки точно под чужими плечами, чтобы придержать за спину дрожащее ослабшее тело, и аккуратно вытаскивает клыки, позволяя крови самой литься сквозь два небольших отверстия. Горячий язык тут же собирает алые струйки, окрашивая кожу в розоватый — почти как румянец на теперь уже бледном лице.
Ноющая боль не отпускает место укуса, растекаясь по шее и плечу, и Сандей болезненно выдыхает, поджимая дрожащие крылья к скулам. Его такого податливого и плачущего Анакса хотел почти зверски. Чем больше слёз омывало нежную кожу щёк, стекая по подбородку к Адамову яблоку и дальше — за плотный твёрдый воротник, тем сильнее хотелось с откровенной жестокостью вгрызаться в нежную кожу. Рвать, и пить, пить с жадностью и досыта, чтобы наконец утолить этот нескончаемый голод. Стать убийцей божьего последователя, что стирал колени в кровь, моля о прощении своих грехов, коих и нет вовсе. Но вот какая глупость, Сандей не прощает себе даже мыслей, даже желаний тела. Может, не так уж они и отличаются, однако.
Анакса простил бы ему всё вместо его бога, но Сандей этого не примет, преданный одному лишь Создателю, каким он Его доверчиво считает, вторя словам своих учителей. Хотелось бы его обвинить в этой глупости, но Анакса вдруг восхищается, пожирая взглядом вытянувшуюся шею и дёрнувшийся под кожей кадык. Губы тут же смыкаются вокруг него, и Сандей от страха врезается позвонками в холод стены, ладонями пытаясь отстранить от себя жадного до крови вампира. Беспомощность ситуации разгоняет пульс выше ста ударов в минуту, но до точного показателя ни одному из них нет дела.
Анакса не пытается успокоить дрожь испуганного ангела, продолжая терзать шею влажными поцелуями. Кожа окрашивается розовым — кровь подсыхает тоненькой плёночкой, слабо стягивая. Грязно, хочется смыть, и не только пятна. Хочется смыть каждое прикосновение, наполненное желанием почти страстным, ногтями выцарапать, соскребсти с себя этот грех, не забывающийся даже в тишине ночи под одеялом. Сандей никогда не признается, что своими же пальцами прослеживал карту поцелуев и укусов, оставленных ему ненавистным вампиром. Обхватывал своими же пальцами горло у основания, царапал под ключицами и сжимал ноги, прикрывая дрожащие веки, смаргивая слёзы. Страшный грех.
Анакса — какое снисхождение — наконец отклеивает самого себя от зацелованной и вылизанной шеи, чтобы снова вернуться к месту укуса. Кровь стекала в эту ключичную ямку, из которой пить можно как из чаши, и Анакса не стесняется поступить именно так. Его большой палец давит под костью и тянет кожу вниз, а язык — влажный и почему-то тёплый — собирает всё до последней капли. На этом можно было бы остановиться, будь в нём хоть капля благоразумия, но её попросту нет. Губы вновь накрывают место укуса, и Сандей жмурится до фейерверков на обратной стороне век, из него не пьют — вытягивают что-то святое, что-то человеческое. То, что шептало держаться от нечисти подальше, молиться в самые трудные минуты и никогда — никогда не поддаваться плотским желаниям.
Анакса вдруг чувствует, каким тяжелым становится чужое тело, и успевает смягчить падение, глядя на Сандея с небывалой трезвостью ума. Чужая грудь вздымается от частого дыхания, под ладонями отчётливо бьётся сердце, эхом отдаваясь в грудной клетке и заставляя каждую мышцу в теле то напрягаться, то расслабляться.
Брови сводятся к переносице, расширенный зрачок сужается от страха — такого неправильного и, впервые за долгое время, настоящего. Не за себя, не за свою жизнь — за чужую. Такую ненужную и важную. Ту, что отнимать было грехом смертельным для уже когда-то падшего.
А ведь не было в этой связи чего-то глобально неправильного, не было в самом деле и греха, были лишь их собственные сомнения и идеалы. Те, что нельзя преступать, но, может, им двоим просто не повезло однажды встретиться. Сойтись или буквально столкнуться в одном квадратном метре одной дождливой ночью. Анакса не смог бы даже предположить вероятность такого происшествия.
И теперь ему стремительно становится беспокойно — никак не страшно — за чужую жизнь, уперевшись коленями в холодный кафель точно между расставленными бёдрами. Отдавать это великолепное тело холодным рукам смерти никак не хотелось, и Анакса с какой-то горечью вдруг понимает, что всё это время являлся её посредником. С такими же холодными руками и неумолимой твёрдостью характера.
Белоснежные крылья медленно расправляются, дрожа словно листья на ветру. Обманчивая хрупкость, ведь Сандей вот он — живой, всё такой же хмурый и доведённый до слёз. Его глаза — настоящий янтарь, блеснувший в отсветах луны. Анакса смотрит на него с задумчивым неверием, а затем улыбается, как обычно это делает. Самодовольно, смотря свысока, но с долей снисхождения. Похвалы, может быть. Сандей ощутил себя одним из его учеников, сдавших экзамен, а ведь он даже представления не имел, какими они были. В большинстве случаев несчастными, думается ему. С Анаксой невыносимо даже в одном помещении находиться: учиться у него было бы настоящим мучением, заставляющим молиться чаще, чем никогда. Какая ирония, однако.
Сандей упирается ладонями в холодный каменный пол, пытаясь отстраниться и прикрыться скорее. Ему так стыдно и вместе с тем так желанно. Обнажённая грудь поднимается и опускается от частого дыхания, бледная кожа покрывается мурашками, но Анакса не позволяет скрыть всё это за грубой тканью. Его холодные пальцы упираются в центр груди, и он ведёт их правее: стирает уже подсохшую дорожку крови и языком слизывает её с подушечек с возвращённым безразличием, а затем легко сжимает половину груди. Сандей вздрагивает, опускает испуганный или же умоляющий остановиться взгляд на чужую ладонь, обхватившую нежную и чувствительную кожу, но ничего не говорит, открывая рот лишь для тихого выдоха.
— Неприятно? — вопрос сухой, но неожиданно тихий, тон почти заботливый. Или же это персональный мираж священника, потерявшего больше крови, чем обычно.
Сандей смотрит на него загнанно, выискивающе, и эти большие влажные глаза действуют на Анаксу странным образом сильно. Такой мягкий и нежный, податливый. И вместе с тем такой стойкий. Во власти ослеплённых верой. Это злило, пробуждало привычные Анаксе раздражение и неповиновение, но власти что-либо изменить уже не существовало. Оставалось ввергать в сомнения набожного глупца, желая не столько раскрыть ему глаза на реальность, сколько позволить ему свободы хотя бы в собственных желаниях, так удачно совпадавших с его собственными.
— Молчание не служит ответом, отец, — его тон режет, не допускает несогласия, и всё же он остаётся спокойным, что странно для того, кто всего минуты назад с наслаждением вылизывал белоснежную шею.
Сандей молчит, пытается вернуть себе ровное дыхание и оставшиеся крохи своего сознания, что было захвачено и одурманено холодными поцелуями, расцветшими под подбородком и ближе к плечам. Его глаза сужаются, брови вновь сводятся к переносице. Какое недовольство, облачённое в ангельскую невинность. Анакса ему не верит, ведь видит слабую дрожь в коленях и слышит стучащее под рёбрами сердце. Неприлично громкое в стенах божьего дома.
— Я думаю, ты и сам знаешь ответ на этот вопрос, — наконец хрипло отвечает Сандей, прикрывая глаза. Ему нужна была передышка, момент тишины, чтобы прийти в себя.
— Пусть и знаю, но ты и сам понимаешь истинную причину, по которой я стал его озвучивать, — в его голосе мелькает раздражение. Уже более знакомое. То, что непременно бы ассоциировалось с тем Анаксой, которого Сандею довелось уже узнать.
Однако, его слова не оставляют и шанса язвить дальше. Они понимают, что речь идёт не о чувствах, ведь истинный смысл крылся в запретах, которые они воздвигли меж собой самостоятельно. То, что было бы правильно со стороны смотрящего на них двоих в эту самую секунду. И вовсе не то, от чего Анакса отмахивался всю жизнь, высокомерно вскидывая голову. Не то, к чему такой правильный священник, как Сандей, никогда не испытывал бы интереса. Да только оба лишь солгали, скрываясь за привычными ролями и даже не пытаясь выйти за их рамки.
Сандей поднимает на него робкий взгляд, изучает острые черты лица будто впервые, но не видит в них настоящего раздражения. Лишь напряжённое ожидание и бушующее где-то под этим стойким фасадом море неизведанных чувств. Его колени дёргаются в стремлении сомкнуться, но это превращается в напоминание о том, в каком бесстыдном положении они оба застыли.
Порыв оттолкнуть от себя холодное тело трансформируется в навязчивое желание попробовать коснуться. Сандей сильнее хмурится, но так же быстро расслабляет лицо, ухватившись за крохи самообладания. Его рука медленно тянется к чужой бескровной щеке, подушечки пальцев касаются холодной кожи, задевают край плотной повязки на левом глазу.
Их взгляды тут же встречаются, дыхание замирает, пальцы Сандея дрожат, словно посягнув на что-то слишком потаённое, в своём роде священное. Однако же, он не встречает сопротивления. Анакса не выражает недовольства, не останавливает и не одёргивает его руку. Просто ждёт, будто бросает вызов смелости священника, чувствуя странное удовольствие от разыгравшейся сцены. Сандей поджимает побледневшие губы, медленно вдыхая и замирая так, пока кончик большого пальца не пропадает под тёмной тканью. Его дыхание словно совсем останавливается, настолько сокровенным был момент, но стоит ему задеть кожу в сантиметрах трёх от нижнего века, и он замирает, а затем и вовсе убирает руку, отводя взгляд.
Что же это с ним?
Анакса тихо хмыкает, не препятствуя. Хотя, может быть, он надеялся на смелость. На преобладание интереса над страхом. Или же на желание, не скрытое за ширмой святости и боголюбия.
— Ну же, — шепчет Анакса, наклоняясь ближе и скользя взглядом по неуверенно сведённым вместе бровям и поджатым губам. — Бояться себя — значит бояться признать правду о том, каким тебя создал твой бог. Или же я не прав?
Сандей злостно глядит в его сторону, сверкая медовой радужкой глаз в свете луны, а затем наклоняется самостоятельно, ладонью надавливая на центр чужой груди. Шуршит и мнётся от этого движения его одежда, сползшая к предплечьям. Узел на поясе совсем ослаб, и стоило бы постыдиться и спрятать бледность кожи за грубой черной тканью, да только поздно уже скрывать то, что было увидено множество раз.
Анакса усмехается и, вопреки ожиданиям, не позволяет оттолкнуть себя, накрывая его ладонь своей и врезаясь носом в кончик чужого. Дразнит, испытывает его терпение, тащит за те границы, что уже и не имеют значения вовсе. Не после того, что было, и не после того, что происходит сейчас. Он не позволит этой недосказанности висеть между ними и дальше. Не тогда, когда тело желает чего-то другого, а разум послушно подчиняется тому же. Более невыносимо.
Сандей замирает, мучимый выбором поддаться соблазну или же надавить и оттолкнуть, но его руки дрожат, а дыхание никак не приходит в норму, то замедляясь, то ускоряясь. И что-то внутри него трещит по швам, притягивая к холоду чужого тела поближе. Что-то, за что клеймить бы его безбожником и презренно отворачиваться, ловя его фигуру краем глаза.
И Сандей этому чему-то решает дать волю. Его губы размыкаются, но с них не слетает и звука, а ладонь на чужой груди расслабляется, соскальзывая вниз. Это — то ли поражение, то ли принятие — Анаксе нравится, и он, растягивая губы в довольной ухмылке, сокращает крупицы расстояния между ними, захватывая искусанные губы требовательным поцелуем, тут же смягчившимся мягкой лаской языка. Сандей, к слову, никогда прежде не целовался, потому испуганно замирает под натиском чужого желания, снова прижимаясь к стене позади, будто хочет убежать. Будто действительно готов отказаться от такого удовольствия, что терзало его во снах уже слишком долго.
Анакса тянется за ним, отстраняясь совсем на секундочку, а затем уже нежнее целует мягкие губы, которые совсем недавно мечтал искусать до крови. Он и не ожидал, что это будет так приятно. Головокружительно приятно и мало. Мало того, как трогательно дрожал в его руках ангел, не знавший до того чужой страсти. И мало будет его лишь целовать, когда все ограничения были отброшены в стороны.
Тонкие пальцы трогают бледную грудь, ведут к животу и бесцеремонно тянут пояс. Сандей попытался воспротивиться, но до того слабо, что больше было похоже на стремление прикоснуться. Анакса его ладони хватает, не забывая усмехнуться такому внезапному доверию, и ставит себе на плечи. Разрешает держаться и обнимать, будто между ними есть хоть какое-то тепло.
Всё это в сознании Сандея путается и единым потоком удовольствия проходит через все нервные окончания. Крылья пушатся и дрожат у плеч, губы распахиваются для чужого языка. Грязно, неправильно, приятно.
Ладони Анаксы гладят податливое тело, на пробу сжимают талию, что не так тонка как его собственная, но это никак не делает священника менее привлекательным. Он изучает свою добычу, точно зная, что завладеет ею уже совсем скоро. Знает, что Сандей не будет ему сопротивляться, не будет отталкивать и говорить снова о грехе. А может, будет, но так ли это теперь важно, когда их поцелуи слишком громкие для тишины церковных стен? Когда была пролита кровь, когда нецелованные губы впервые разомкнулись, впуская горячий язык? Когда ангел пал под натиском похоти, охватившей его тело и подчинившей разум.
Холод обжигает мягкую кожу бёдер, колени вновь стремятся сомкнуться, но Анакса вновь препятствует. Он отстраняется ровно настолько, чтобы окинуть взглядом полуобнажённого священника, довольствуясь картиной его грехопадения. Добровольного и отчаянно нужного — пусть Сандей не отрицает, кривя свои тонкие персиковые губы, что на вкус как сладость.
Что странно — его руки тянутся к черному вороту накидки, словно вознося молитву, но Анакса улыбается и хватает за запястье, опуская к своему животу и ниже, пока чужие глаза не распахиваются в ужасе и напряжении, опасно поблёскивая синей бездной зрачков. Доказательство того, что Сандей, при желании, может вгрызться ему в горло и самостоятельно пустить кровь. О, не то чтобы Анакса воспротивился бы этому. Сегодня он узнаёт о себе совершенно новые вещи, которые считал чуждыми для себя долгие столетия. Сандею бы гордиться собой, но говорить ему было нежелательно.
Кадык дергается под белоснежной кожей, тело, внезапно слишком тяжелое, съезжает ниже, и Сандей отворачивается, прикрывая крыльями заалевшие щеки и зажмуренные глаза. Стыд хлынул жаром, заставляя гореть и сгорать изнутри, дрожа почти всем телом. Может, это нечестно, что Анакса берёт на себя ведущую роль, но ведь его даже не пытаются остановить. И ведь действительно, Сандей позволяет направить себя, касается ледяными кончиками пальцев неожиданно тёплой плоти, сжимает на пробу, внимание своё обращая к чужим тонким сухим губам. И да, тихий вздох оседает между ними, снова разрывая тишину нечестивым образом.
Если Бог смотрит на него сейчас, если разочаровывается и отводит взгляд, пусть не обратит же свой взор к нему более никогда. Потому что Сандей знает, что недостоин. Знает, что далёк от образа ангельского, памятуя о грехах минувших, но засевших в груди якорем. Знает также, пусть стыдливо, пусть пряча в самые глубины сердца, что ему бы уже сбросить скромность. Что он вовсе не такой и хочется ему свободы в том, чтобы дёрнуть ворот сутаны и предложить себя самостоятельно. Предложить искусать так, как того пожелает жаждущий дьявол в этой совершенно прекрасной оболочке с языком острее любого ножа и талией, что может вместиться в его ладонях. Конечно, может, это совсем немного преувеличение, но отчего же не попробовать? Отчего мучить себя воздержанием, когда все мысли его лишь о чужих руках, что клеймят его грехом страшным и несмываемым?
Тело, ни на секунду не воспротивившееся, словно свободное от оков одной лишь мыслью, пронёсшейся непрошеным разрешением, запретным плодом созревшей в самых тёмных уголках сознания, дрогнуло от прохладного воздуха, лизнувшего оголённые лодыжки и мягкие бёдра. Анакса следил за ним так внимательно, словно лицезрел воочию одно из чудес света. Его новое открытие, его объект негласного исследования, чьи реакции он высматривал с жадностью и сосредоточенностью. И зрачок его единственно видимого глаза расширяется так, что можно теперь утонуть в этой алой бездне. И лучше бы Сандею не думать об отступлении, ведь Анакса даже не знает, сумеет ли остановиться перед интересом довести ангела до исступления.
— Потакание своим недостаткам — слабость, — шепчет священник, взгляд уводя в сторону, но цепляясь объятием за чужое плечо. — И я слаб.
Анакса тихо хмыкает, но хмурит брови, взгляд опуская к бледности кожи и пальцами касаясь тазовой кости. Скорее ненарочно, чем специально, и оттого так неуверенно, словно сам же решил отступить, поддавшись сомнениям, что, казалось, давно покинули непримиримый нрав.
— Так что же, слаб ли тогда я? — интересуется он, кидая взгляд из-под ресниц достаточно недовольный, словно его оскорбляло само подобное возмутительное допущение к собственной персоне.
— Очевидно, — звучит самым мягким приговором в памяти Анаксы.
Он не злится, не стремится отрицать, только усмехается и, кажется, мирится. Ему и не нужно доказывать обратное, ведь, пусть и слабость, но она делает его живым. Напоминает о человеческом начале. О том, как это чудесно — чувствовать, желать и не зависеть от чьей-либо воли.
И приятно отдаться этому чувству, соприкасаясь кожей. Водить пальцами по изгибам тела, словно скульптор — мять нежную бледность, не тронутую до того чьими-либо касаниями такими смелыми. И ловить губами вздохи, будь те болезненными от расползающегося по пояснице ноющего ощущения или же выражающими наслаждение. Держать ангела в своих руках, позволяя тому вскидывать голову к лунным лучам, стекающим нежно по худым плечам и тронутой поцелуями шее. Его крылья раскрываются, словно он готов воспарить, избежать кульминации столь греховной связи, но Анакса ему не позволяет.
Его пальцы словно терновыми лозами стягивают талию и сжимают до появления розовых следов-отпечатков своих ладоней, тянут на себя, вниз. Сандей не сопротивляется, благоволит своему падению и слезами за это извиняется, которые вновь дрожат на трепещущих ресницах, сияя жемчужным блеском. Анакса опьянён удовольствием, что незнакомо было его смертному телу, а теперь разливалось в груди странным и ни с чем несравнимым теплом.
Тихий вскрик тонет во внезапном поцелуе, стремящимся спрятать от дальнейшего стыда за свою несдержанность, и Сандей не возражает, зубами задевая и мягко прикусывая нижнюю губу. Его тело дрожит и пригвождает чужое к холодному полу, но в вампире достаточно силы, чтобы удержать сдавшегося ему на милость человека. Достаточно было, чтобы склонить к греху и привязать к себе бесхитростной лаской и ощущением боли в области ключиц и основании шеи.
Он вовсе не принимает это за должное и само собой разумеющееся, ведь видит, как тлеет в глубине синей бездны зрачков неосязаемое удовлетворение. Видит, как меняется взгляд из-под ресниц, теряя свою невинность и томным одобрением маня Анаксу вглядеться получше.
Быть может, не так уж чист преданный Богу ангел? Быть может, Сандей дергал за другие ниточки, приближая к себе пусть и не намеренно, но все же самостоятельно?
Анакса усмехается, принимая поражение и губами прижимаясь к раскрасневшемуся следу от укуса над ключицей. И пусть же святые прикроют глаза и закроют уши, ведь падение священника вовсе не конечно в одном лишь разделенном моменте страсти.
Примечания:
если вы не смогли переварить это подобие попытки уйти в религиозную тему и прописать этих двух, не отходя слишком сильно от канонических характеров, то.. я вас абсолютно понимаю!
конечно, несмотря на мои собственные сомнения по поводу содержания этого фф, я буду безмерно рада любой оценке, которую вы поставите. я всегда рада критике, поэтому не стесняйтесь поправлять меня в отзывах, ведь только благодаря вам я смогу увидеть собственные ошибки и постараться их не допускать в дальнейшем.
ах, и да.. счастливого и мрачного хэллоуина, дорогие и любимые читатели! 🎃🫶🏻