Глава 17 — «Монолог»
13 января 2026 г., 01:10
Что такое нимфомания?
Ох, позвольте мне выразиться точнее. Современные умы предпочитают термин «компульсивная гиперсексуальность». Но в мою эпоху, эпоху, когда человеческую душу ещё не разобрали по полочкам в учебниках, это явление носило клеймо. «Распутница». «Потаскушка». Слово, выжженное на репутации. Я же… я всегда взирал на подобные состояния иначе. Для меня это была не порча нравов, а симптом куда более глубоким. Признак глубоко искалеченной души. И, признаюсь, это делало их… неотразимо соблазнительными. В своей наготе, в своей беззащитной порочности.
Поэтому мой выбор пал на неё.
На Графиню.
Моя собственная психика была изломана иным образом, но её расстройство… оно носило характер. Более утонченный в своей разрушительности. Более… эстетичный.
Механизм этого ада, позвольте мне его описать, лишён всякой романтики. Сексуальный акт в таком контексте — не акт соединения или наслаждения. Это акт бегства. Отчаянная, физическая попытка заткнуть пустоту внутри, приглушить тревогу, обуздать хаос мыслей, ощутить контроль над чем-то, хоть над собственным телом или телом другого. Это не здоровое влечение. Это жажда анестезии. Мозг, лишенный в моменте.. Здравого рассудка.. Цепляется за самый интенсивный, самый примитивный из доступных стимулов. Стимул, способный перекрыть все остальное восприятие. Они могут быть возбуждены психически — назойливый зуд, потребность. Но физиологически тело остается немым. В этом и заключается мука: тело молчит, а внутри разворачивается буря, требующая унять себя через боль, через проникновение, через потерю границ. Это очень родственно самоповреждению. Тот же импульс, та же цель — заменить невыносимую внутреннюю боль на боль контролируемую, понятную. Им не нужен секс. Им нужна тишина в собственной голове. Временное перемирие с самими собой.
К чему же я веду эту лекцию?
Ах, да. К восхитительной иронии настоящего момента. Моя бывшая супруга, моя королева, ныне заключила союз со своей копией, отнюдь. Сошлась с женщиной, в чьей груди бушует то же самое, точь-точь, но ином проявлении. Мортиша Аддамс. Разве не прелестно?
Вообразите же эту картину, свидетелем которой я имею честь быть, будучи вечным зрителем в стенах моего бывшего владения. Две женщины. Одна — древняя, хладнокровная, чья природа была отшлифована веками для манипуляции, власти. Она превратила свою болезнь в доспехи. Другая — зрелая, придавленная, чья истинная сущность была закована, изуродована и закопана заживо под спудом материнского деспотизма, социальных условностей и фарса «счастливого брака». Ее демоны, лишенные выхода, царапали, отравляли изнутри, прорываясь наружу лишь в виде нервных, неудовлетворенных спазмов в объятиях нелюбимого мужа.
И вот они нашли друг друга.
Не в поисках светлой любви или душевного покоя. Нет. Они учуяли друг в друге сходный, до боли знакомый запах отчаяния. Запах духов, смешанных с потом страха и одиночества. Это не влечение ума или сердца. Это тяготение двух черных дыр, узнавших друг в друге родственную пустоту, стремящуюся все поглотить.
Встреча двух исповедников одной и той же ереси.
Это не любовь в общепринятом смысле.
Это акт признания.
Узнавания.
Взгляд, который говорит:
Я вижу ту бездну, что зияет в тебе. И я приветствую ее, ибо она — мое отражение.
Такое понимание создает связь куда более прочную, чем любая страсть.
Страсть угасает.
А это совместное знание о собственной ненасытности, о внутреннем зуде, который ничем не унять, — оно вечно.
И что же мы имеем теперь?
Графиня, чей острый, циничный интеллект всегда держал демонов на строгой цепочке, используя их как орудие пыток для других, вдруг обнаруживает в Мортише не просто источник свежей эмоциональной крови.
Она видит кривое зеркало.
Зеркало, в котором собственная, веками копившаяся боль отражается в более человечном, более хрупком, более трагичном варианте.
А Мортиша… О, бедная, измученная, запутавшаяся Мортиша. Она наконец-то позволила себе прикоснуться к тому, что всю жизнь считала самым постыдным, самым грязным изъяном своей натуры.
И в объятиях вампирши это клеймо внезапно перестало жечь. Оно стало… ключом. Потому что Элизабет не ждёт от нее притворной невинности, набожности или светской благопристойности.
Элизабет видит ненасытную, испуганную, вечно голодную душу — и не отворачивается.
Она смотрит прямо в неё.
И улыбается.
Потому что узнает.
В этом — вся горечь их союза. Они ищут в другом не исцеления, а подтверждения. Подтверждения того, что их боль — реальна, что их голод — законен, что их одиночество — не уникально. Тишина, которую они жаждут, наступает в те редкие паузы, когда их взгляды встречаются и без слов говорят:
Твой ад мне знаком. И в его пламени есть своя уродливая красота.
Это извращенный симбиоз. Взаимное поедание, чтобы доказать, что ты не одинок в своем желании быть поглощенным.
Хестер Фрамп учуяла именно это. Она почуяла не просто след вампира на коже дочери. Она уловила гораздо более страшное — слияние двух ран. Двух разных, но одинаково опасных видов душевного распада. И это пугает ее куда сильнее, чем любая магическая скверна или кровосмесительная связь. Потому что это — эмоциональное кровосмешение. Это признание той самой части натуры Мортиши, которую Хестер годами пыталась выжечь, вырезать, уничтожить.
Это торжество того самого «уродства», с которым она боролась.
И знаете, что составляет самую изысканную иронию положения?
Я, Джеймс Патрик Марч, призрак, маньяк, покойник… понимаю их лучше, чем любой живой обитатель этого отеля. Потому что я тоже искал тишину. Мои инструменты были иными — не объятия, а веревка, не поцелуи, а лезвие. Но цель… цель была та же самая. Заглушить невыносимый, вечный внутренний шум. Унять хаос одним ясным, окончательным, контролируемым актом.
Поэтому я наблюдаю.
С интересом и с тенью чёрной, бесплодной зависти.
Месть. Месть. Месть. Месть. МЕСТЬ!
Они нашли друг друга.
И помогли мне с ней.
ОНА!
Справедливость восторжествует, моя дорогая Мортиша.
Что я хочу от этой… жалкой ведьмы? Ох, мои великолепные слушатели..
Это… Парадокс.
Вместе они образуют замкнутую цепь. Петлю, из которой, возможно, уже нет желания вырваться.
Великолепно. Просто великолепно.
Они помогут мне.
Продолжайте, милые дамы.
Ваша трагедия — самое захватывающее, самое психологически насыщенное представление за все мои долгие десятилетия в этих стенах. Я буду вашим самым внимательным зрителем,
режиссером
и сценаристом.
Всегда.
Ибо в вашем падении я с недостижимой ясностью вижу отражение падений всех нас, обреченных искать покой.
Но мой покой будет только через месть.
***
Путь от проклятого номера Хестер до пентхауса Графини растянулся в беспредельный, беззвучный коридор. Они двигались в абсолютной тишине, но это молчание было вязкой, удушающей массой, насыщенной вибрациями только что пережитого кошмара. Мортиша шла первой. Её походка была механической, заученной последовательностью движений — поднять ногу, вынести вперёд, поставить. Ни одного лишнего движения, ни малейшего колебания. Она напоминала идеально откалиброванный автомат, чья программа свелась к одной цели: добраться, не рассыпавшись по пути в прах. Но в этой точности сквозила неправильность, как в слишком безупречном шаге. Элизабет следовала за ней на расстоянии двух шагов, и обычная, кошачья грация сменилась настороженной, напряжённой собранностью. Взгляд, лишённый насмешки, прилип к спине ведьмы, сканируя каждый намёк. Она видела, как тонкие мускулы на шее Мортиши неестественно вытянуты, будто сдерживая крик, который рвётся из глотки. Видела, как кулаки у боков сжаты. Видела главное — абсолютную пустоту во всём её существе. Словно всё, что было Мортишей — её ярость, её сарказм, её горькая воля — было выскоблено тем материнским хлыстом, оставив после себя ничего. И это было страшнее любых слёз. Переступив порог пентхауса, они погрузились в другую тишину. Мортиша не замедлила шаг. Она прошла через гостиную, не замечая роскоши, не ощущая пространства, ведомая лишь примитивным инстинктом к укрытию. Её путь лежал прямиком в спальню. Элизабет шла за ней, шаги стали бесшумными, неслышными, будто она боялась нарушить хрупкое равновесие.
В спальне Мортиша наконец остановилась. Она замерла возле кровати, спиной к Элизабет, и просто стояла. Казалось, двигавшая её до этого момента инерция иссякла, и теперь её удерживало в вертикальном положении лишь с Божьей Помощью. Её плечи наконец сдались — странно съёжились, втянувшись, словно пытаясь спрятать грудную клетку. Ладони, медленно разжавшись, повисли вдоль тела, пальцы безжизненно задрожали, и снова впились ногтями в ладони, сжимаясь в кулаки с такой силой, что из-под ногтей проступила бордовая влага. Дыхания не было слышно — она замерла, лёгкие отказались принимать воздух. Элизабет, задержавшись у двери, мягко повернула ключ в замке. Развернувшись и сделав робкий, осторожный шаг вперёд, она протянула руку, чтобы коснуться плеча Мортиши, вернуть её из этого транса словом, взглядом, простым прикосновением.
Ведьма взорвалась движением. Резким, лишённым всякой элегантности. Она развернулась рывком. В глазах, уставших в Элизабет, не было ни узнавания, ни любви, ни даже привычной ярости. Там бушевало мутное, слепое пламя чистейшей, неконтролируемой потребности. Потребности не в утешении, не в ласке, а в физическом стирании. Она набросилась на вампиршу, вдавив её спиной в массивную дверь. Её губы впились в губы Элизабет. Это было нападение, захват, попытка через плоть, через боль, через насильственное слияние выжечь из себя ту пустоту, что заполнила её после матери. В этом движении была жажда забвения через акт, через поглощение другого, через превращение себя в объект физиологии. Элизабет нахмурилась, идеальные брови сошлись к переносице. Удивление в глазах мгновенно сменилось тревогой, и холодной, аналитической настороженностью. Её руки, повинуясь инстинкту, легли на талию Мортиши, ладони упёрлись в бока с лёгким, но недвусмысленным давлением, пытаясь создать дистанцию, отодвинуть этот вихрь отчаяния и слепой похоти. Но Мортиша была неудержима. Ладони взметнулись, впились пальцами в светлые волосы Элизабет, сжимая, притягивая лицо ближе. Всё тело прижималось к прохладному вампирскому, словно пытаясь через этот контакт потерять границы, раствориться. Дыхание было горячим, прерывистым и влажным, в нём чувствовался привкус паники и чего-то металлического, горького.
— Мор… — попыталась выговорить Элизабет, губы были скованы этим ненасытным, требовательным ртом.
Наконец, ей удалось мягко, но с непререкаемой силой убрать руки ведьмы со своей головы. Она отстранилась, разорвав этот удушающий контакт. Их лица оставались в сантиметрах друг от друга. Дыхание Мортиши, обжигающее и неровное, билось о кожу вампирши.
— Что такое, ведьмочка? — прошептала Элизабет. Голос был низким, лишённым привычных бархатных обертонов. Она вглядывалась в лицо Аддамс, пытаясь найти в нем знакомую ведьму под этим потоком безумия. Ответом стала кривая улыбка, расползшаяся по губам Мортиши. Нервный тик, обнажающий внутренний слом. Глаза сверкали неестественным блеском, в котором читалось отчаяние, ищущее выхода в самой примитивной форме соединения. Она закусила распухшую губу до крови. Пальцы снова нашли запястья Элизабет. С цепкой, одержимой силой она взяла её за руки и, не отпуская своего горящего, пустого взгляда, повела к кровати. Акт присвоения.
Графиня позволила себя вести, но каждое её движение было сопротивлением, замаскированным под покорность. Мускулы были напряжены, готовая в любой миг вырваться, остановить это безрассудство. — Мортиша, — произнесла твёрже, но ведьма лишь сильнее впилась ногтями в её кожу, не слушая, не слыша. Подойдя к кровати, Мортиша резко, с грубой силой, толкнула Элизабет на матрас. Та упала на спину, мягко, благодаря матрасу, но мгновенно приподнялась на локтях. Вся её поза, взгляд преобразились. Исчезла вся мягкость, вся терпимость. — В чём дело? — спросила она громче. Ведьма вскарабкалась на кровать, движения были угловатыми, движимыми лишь слепым импульсом. Она нависла над Элизабет, опираясь на колени, её тень поглотила лицо вампирши. В глазах не было любви, не было даже простого желания. Лишь способ доказать, что она ещё жива, что она ещё может что-то чувствовать, даже если это чувство — боль, подчинённость, использование.
— Давай… — выдохнула она, шёпот был хриплым, срывающимся, полным слюны и отчаяния. — Я хочу тебя… Отдайся… — Элизабет, не сводя с неё взгляда, отползала назад, пока её спина не упёрлась в спинку кровати. Отступать было некуда. — Мортиша, остановись. Сейчас же, — приказала она, но в тоне всё ещё была попытка достучаться, вернуть. — Я буду осторожна… — бормотала Аддамс, как будто в бреду, уговаривая не Элизабет, а саму себя, своих демонов. Губы снова попытались наброситься на губы вампирши, но та резко, с раздражением, отвернула голову. Неудача лишь разожгла пыл. Руки Мортиши задвигались — они рвали шёлк на плече Элизабет, мяли тонкую ткань, не лаская, а метя, царапая, пытаясь обнажить, захватить, поглотить. В каждом движении читалась агрессивная попытка спровоцировать ответ, любым способом добиться контакта, даже самого болезненного, лишь бы заполнить внутреннюю пустоту. — Мортиша! — прошипела наконец Элизабет. Она вырвалась не просто движением, а вспышкой сверхчеловеческой скорости. Её руки схватили запястья ведьмы, сжали их до хруста в костяшках. В следующее мгновение она развернула Мортишу, перевернула с неожиданной лёгкостью и усадила её спиной к себе на свои колени, взяв ее запястья. Мортиша вскрикнула — коротко, хрипло, от боли и ярости. Но даже это не остановило её. Её тело выгнулось дугой, она запрокинула голову назад, затылок упёрся в ключицу Графини. Горячее, прерывистое дыхание обжигало вампирше кожу шеи. Мягко поменяв положение рук, она с силой, граничащей с самоповреждением, прижала ладони Элизабет к своей груди. — Возьми… — застонала она, голос был поломанным, мокрым от слёз, которых не было видно. — Возьми… Элизабет, возьми меня. Сделай со мной, что хочешь. — Графиня почувствовала под своей ладонью бешеную, хаотичную дрожь, безумный стук сердца, готового разорвать грудную клетку. Это было не возбуждение. Это была агония, ищущая выхода. Руки вырвались, тисками впились в запястье Мортиши, скрещивая ее руки, прижимая их к телу, прижимая ее ближе к себе.
— Тише… — прошептала она, голос, наконец, обрёл ту гипнотическую, бархатную глубину, что могла усмирять. Но теперь в нём звучала не просто нежность, а уставшая печаль и непоколебимая власть. — Тише, милая. Всё хорошо. Дыши. Я здесь. — Она начала медленно, ритмично раскачиваться из стороны в сторону, укачивая Мортишу в своих несгибаемых объятиях.
***
Позвольте мне, как внимательному и, смею надеяться, проницательному хронисту человеческих падений, внести необходимую ясность. Не спешите причислять мои размышления к бреду расстроенного ума. Я лишь стремлюсь донести до вас душевный процесс, что развернулся на наших с вами глазах.
Вы, возможно, ожидали, что женщина, только что вырвавшаяся из пыток материнского присутствия, падет на колени, ее тело сотрясут рыдания, а уста вынесут потоки жалоб и оправданий? Вы ошибаетесь. Это было бы слишком просто, слишком… здраво. Нет.
Она не жаждет утешения в его словесном, сентиментальном проявлении. Она ищет контакта. Но не того, что устанавливается через речь, а телесного. Это не порыв страсти и не акт соблазнения.
Это:
Подтверди мне действием, прикосновением, покорностью твоего тела, что я не окончательно унижена. Докажи, что я ещё сохраняю власть хоть над чем-то в этом мире. Что я — не только пассивный объект для истязания, но и субъект, способный на волю.
Взгляните на её действия. Она присваивает себе инициативу. Но не обольщайтесь — это не проявление естественной властности. Это — гиперкомпенсация, насильственный акт воли. Она начинает доминировать не потому, что извлекает из этого сладость или удовлетворение, а потому, что её охватывает первобытный страх вновь оказаться в позиции беспомощности, превратиться в жертву. Власть в этот миг для неё — не источник наслаждения. Это — щит, сооружённый наспех из обломков её разбитого достоинства. Страх быть «внизу», быть уязвимой и открытой после только что пережитого акта тотального унижения, настолько всепоглощающ, что он заставляет натягивать на себя лицо доминанта, как неуклюжую, уродскую маску. Но вот в чем заключается ее натура: состояние подчинения, позиция «снизу» — это привычное, выстраданное, утробное место. Это — знакомое место, в котором известны все законы и пределы страдания. Когда же она оказывается «сверху», её охватывает растерянность. Она хочет устанавливать правила, да. Но воля, непривычная к такому положению, дрожит. Она панически боится переступить грань, сорваться в ту самую беспощадную жестокость, от которой только что бежала. Ее контроль — это не грубая физическая доминация. Он более токий: власть над ритмом, к управлению дистанцией, на дарование разрешений и их изъятие. Она выверяет каждый свой жест. И стоит ей почувствовать малейшее сопротивление, перемену при соитии — она с рефлекторной готовностью поменяет роли назад, отступит, вернется в привычное состояние. Ибо ее доминирование — это хрупкий стеклянный шар, внутри которого бьётся одно-единственное, перепуганное сердце.
Теперь вообразите возможные сценарии.
Если бы Графиня в этот момент искренне, безоговорочно подчинилась, отдала бы себя полностью, — Мортиша испытала бы не облегчение, а чистый ужас. Она не знает, что делать с доверенной ей властью. В личном опыте власть — синоним опасности, инструмент исключительно для причинения боли и унижения. Если тебе её добровольно вручают — это не дар, а ловушка, проверка на самонадеянность, за которой последует неотвратимое наказание. Поэтому молчаливая покорность Элизабет не успокоила бы её, а довела бы до грани паники. С другой стороны, если бы вампирша мягко, но недвусмысленно отказала, произнесла вежливое «нет», — Мортиша погрузилась бы в пучину знакомого, тошнотворного стыда. Стыда за свою навязчивость, за неприличную, «грязную» потребность, за то, что вновь оказалась не к месту, неуместной, неправильной в своих проявлениях.
Так почему же Элизабет избрала именно этот путь — путь сопротивления, вовлечения? Причина в том, что Мортиша — первый человек за долгие столетия существования вампирши, над кем та может доминировать, испытывая при этом страх причинить непоправимый вред. С ведьмой ее привычное, отточенное веками доминирование теряет свою жёсткую определённость, становясь мягче, неувереннее: появляются непривычные сомнения — вина, опасение, боязнь предстать в её глазах ещё одним монстром. Это уже не абсолютный, всепоглощающий контроль, а сдержанный, осторожный.
Она обходит стороной, щадит.
Ее отказ — не акт жестокости или пренебрежения.
Это отказ зрячего.
Она увидела.
Увидела, насколько Мортиша эмоционально обнажена, разорвана, как её душа, истекая кровью, ищет в физическом акте не соединения, а грубого способа выключить сознание.
У Элизабет за плечами — колоссальный, пронизанный горечью опыт встреч с людьми, для которых близость неотличима от аутоагрессии, которые используют интим как обезболивающее для разрывающейся на части психики. Она научилась различать между «я желаю тебя» и «мне необходимо срочно что-либо совершить над собою, дабы не рассыпаться». Если бы она уступила сейчас, — она стала бы не партнёршей, а соучастницей насилия, совершаемого Мортишей над самой собой. Частью её саморазрушения. Её сопротивление — это болезненный, но единственно возможный в данных обстоятельствах акт милосердия:
Я не стану отвечать тебе, когда ты сломана. Я откажусь быть твоим очередным оружием самоуничтожения.
Впервые за неисчислимую череду лет Элизабет предпочла не утоление собственной жажды в интимном акте, а ответственность за того, кто рядом.
Ибо её сокровенное желание никогда не заключалось исключительно в обладании телом.
Оно коренилось в вопросе, в мольбе:
Увидишь ли ты меня? Не мою физическую оболочку, не маску Графини, а ту пустоту, что скрывается за ними?
Не овтернешься от настоящей меня?
Мортиша — видит. Она видела с самого начала. И Графиня, к собственному изумлению и сладкому ужасу, панически боится утратить этот взгляд.
Что же до самой вампирши… Что породило в ней эту ненасытность, этот вечный, метафизический голод? Ответ, как это часто бывает, банален до слёз и оттого невыразимо трагичен: всё от пустоты,
дорогие мои.
От пустоты, проглотившей всё сущее.
Если Мортишу с детства душил тотальный контроль, то юность Элизабет прошла под… ничем. Её родители… были просто биологическими фактами.
Без сильных эмоций, без глубокой привязанности, даже без ненависти. Они просто существовали. Она росла среди них, как растение в горшке — без холода целенаправленной жестокости, но и без тепла жгучей любви. Лишь ровное, серое, обессмысливающее ничего. И она сбежала на сцену — ей не хватало внимания, лучей софитов, тысяч взглядов, направленных именно на неё, подтверждающих её существование.
Затем последовала связь, отмеченная печатью токсичной созависимости.
Тройственный союз, о котором вы, быть может, знаете… это не был свободный выбор.
Это была душевная нищета, иллюзия близости, где, в силу самой своей структуры, никто никому не принадлежит целиком, а значит, не может и ранить по-настоящему.
Жалко.
Затем она встретила меня.
А вы ведь знаете, кто я.
Я никогда не скрывал свою тьму. И она, в своём ненасытном голоде на сильные, острые, подлинные переживания, тянулась к этой тьме, как букашка к свету, не ведая, что свет сей — погребальный.
Я осознаю свое чудовище внутри.
Вы его лицезреете.
Я знаю, что вам нравится.
Позже… была другая женщина, та, что предала её.
Рамона.
Горькая ирония судьбы: именно Рамона стала первой и последней, с кем Элизабет попыталась выстроить моногамные отношения.
И этот крах, эта рана, похоже, добили в ней последние остатки веры в иную форму бытия.
Вот откуда берет корни её «нимфомания». Она доминирует, соблазняет, впитывает внимание — чтобы её не перестали видеть. Каждый новый взгляд, полный желания, страха или восхищения, — это глоток воздуха для удушающей внутренней пустоты. Это способ заглушить оглушающую тишину собственного не-существования.
Но с Мортишей… с Мортишей всё иначе. В ней вампирша, к своему собственному потрясению, не желает причинять боль. Её доминирование — это не захват. Это странная, неуклюжая, почти неловкая попытка защитить, оградить хрупкую ведьму от неё же самой, от её же демонов, которые так пугающе похожи на её собственных. Она видит в Мортише не жертву, а зеркало — и впервые за всю свою долгую, печальную историю отшатывается от собственного отражения не с отвращением, а с чем-то, что отдалённо, смутно напоминает… бережность.
Вот такой это танец — танец двух искалеченных тварей, где каждый шаг, каждый жест является одновременно и актом агрессии, и жестом защиты, и немой мольбой о пощаде. Наблюдать за этим трагично. Невыразимо прекрасно в своём падении. И безнадёжно.
Продолжайте, продолжайте.
Я весь — внимание.
Моё пристальное, ненасытное, вечное внимание.
Месть. Месть. Месть.
***
Время растянулось, Элизабет продолжала своё укачивание. Постепенно, медленно, сопротивление в объятиях угасало. Сперва исчезли резкие, отрывистые толчки, затем утихла глубокая, внутренняя дрожь, и, наконец, тело Мортиши полностью обмякло,. Наступила пауза — обманчивая. Графиня замолчала, вслушиваясь в эту внезапную тишину, не доверяя ей. Она прислушивалась не к дыханию, а к самому отсутствию звука внутри этой оболочки, пытаясь угадать — истощение ли это, кратковременный шоковый сон или просто затишье перед новой, ещё более страшным порывом потребности.
Спустя несколько минут Мортиша снова зашевелилась. Но на этот раз её движения были иными — не яростными, а мелкими, судорожными подёргиваниями, будто по нервам бил ток слабого напряжения. Из её груди вырвался хриплый, надтреснутый стон — звук ломающегося внутри чего-то хрупкого. И следом пошли слёзы. Тихий, непрерывный, удушающий поток. Они текли беззвучно, но с такой силой, что её плечи и грудная клетка сотрясались. Казалось, она выплакивала не только сегодняшний ужас встречи с матерью, но и все годы, когда слёзы были запрещены, все моменты, когда её учили, что проявление боли — слабость, а потребность в утешении — позор. Эти слёзы были молчаливым бунтом против всей системы, что её создала, и в то же время — её окончательным, горьким признанием. Элизабет ощутила, как горячая влага проступает сквозь тонкую ткань, оставляя на коже жгучие, солёные пятна. Она не шевелилась еще пару секунд, позволяя потоку излиться, давая хоть какую-то отдышку тому давлению, что искало выхода в слепой ярости минутой ранее. С безграничной осторожностью она начала ослаблять своё объятие. Её руки, до этого сжимавшие Мортишу, разомкнулись, давая свободу. Ведьма против воли, соскользнула с её колен и отъехала на край кровати, сгорбившись, что лицо полностью утонуло в темных волосах.
Элизабет мягко подвинулась, сев рядом, устроившись боком так, чтобы видеть её профиль. Взгляд был полон тяжёлой жалости и острого интереса — она изучала картину разрушения. Видела, как плечи вздрагивают от каждого беззвучного рыдания, как пальцы, всё ещё пытающиеся сжаться в кулаки, бессильно разжимаются и дрожат на коленях, как вся линия спины выражает невыносимую усталость от самого факта существования.
— Тиша… — прошептала Элизабет, голос звучал непривычно. Мортиша не ответила. Она лишь сильнее сжалась в комок. Графиня протянула руку. Пальцы встретили пряди волос, аккуратно, с безмолвным уважением к масштабам этой боли, отодвинула их, заправила за ухо. Слёзы текли ручьями, смывая скудные остатки косметики, обнажая синеватые тени под глазами, неестественную бледность и тонкие морщинки у губ. — Мне так больно, Элизабет… — выдавила из себя Мортиша. Голос был раздавленным, лишённым тембра. Каждое слово, казалось, рвало ей гортань изнутри, причиняя новую, физическую боль. Она продолжала упорно избегать взгляда, уставившись в одну точку на полу. Признаться в боли вслух было уже невероятным унижением; встретить чей-либо взгляд после этого — равносильно окончательной, бесповоротной капитуляции.
Графиня нахмурилась. Её губы, плотно сжались, образовав тонкую линию. В глубине глаз вспыхнула и погасла вспышка личной ярости — на обстоятельства, на причинителей этой боли, на собственную невозможность всё исправить одним махом. Без единого слова, она плавно поднялась с кровати. Мортиша, даже не поднимая головы, боковым зрением уловила это движение. Её тело инстинктивно сжалось ещё сильнее, плечи втянулись, словно ожидая удара или, что было, возможно, ещё страшнее, звука удаляющихся шагов — окончательного одиночества.
Но Элизабет не ушла.
Она сделала несколько бесшумных шагов и опустилась на корточки прямо перед Мортишей, оказавшись теперь ниже её, в позиции подчинённого, просителя, целителя — в позиции, начисто лишённой угрозы или доминирования. Мортиша снова резко, судорожно, отвернула лицо, её подбородок задрожал мелкой, унизительной дрожью. Элизабет выдержала паузу. Она позволила тишине и своему простому, неподвижному присутствию стать фактом, ощутимой реальностью в комнате, полной призраков.
Она медленно подняла руку. Её пальцы, прохладные и невероятно твёрдые, нашли подбородок Мортиши, мокрый от слёз и горячий от стыда. Прикосновение было нежным, но в нём не было и тени неуверенности. Она мягко, без нажима, но с непререкаемой уверенностью, повернула лицо ведьмы к себе.
— Сейчас ты в безопасности, — прошептала Элизабет. Её голос был тише дыхания, но каждое слово в нём было отчеканено из стали. Это не было утешением. Это был закон, установленный её волей. В этих стенах, под её защитой, в пространстве, которое она контролировала, — безопасность была не миражом, а данностью. Мортиша, наконец, подняла на неё взгляд. Её глаза, распухшие, покрасневшие, полные страдания и унижения, что от одного их вида могло перехватить дыхание, встретились со взглядом вампирши. В них не осталось ни искры прежнего огня, ни тени вызова. Лишь потухшие, залитые слезами, в которых читалось окончательное поражение.
— Я жалкая, — выдохнула она, и в этих двух словах звучала не констатация, а горькое, полное капитуляции согласие с приговором, вынесенным материнским голосом в её голове. Это было принятие ярлыка, клейма, которое теперь казалось единственной правдой о ней.
Элизабет медленно, с торжественной серьёзностью, покачала головой. Это было отрицание этого ярлыка.
— Ты живая, — возразила она. Она выпрямилась, но осталась на корточках, сохраняя положение ниже, на одном уровне с сидящей ведьмой. Она протянула руку вперёд, раскрыв ладонь. Жест был безмолвным, но красноречивее любых слов. Это было приглашение. Не требование, не приказ, а предложение — опоры, связи, совместного движения сквозь боль.
— Я мертвая, — тихо произнесла Элизабет, в голосе, впервые за этот вечер, прозвучала странная, приглушённая нота самоиронии, смешанной с древней, неизбывной печалью. — Но это не значит, что бесчувственная. — Мортиша замерла. Её взгляд, мокрый и потерянный, метнулся от открытой, бледной ладони к лицу женщины перед ней. Слёзы текли теперь медленнее, но не переставая.
— А ты — тем более, — прошептала Графиня. Мортиша медленно, с трудом, подняла свою руку. Пальцы отчаянно дрожали. Они зависли в воздухе, в сантиметре от ладони, и вдруг по её лицу пробежала новая судорога страха — страха принять эту помощь, страха снова позволить себе довериться, страха, что прикосновение осквернит, что она не имеет права на такую простую милость. Она инстинктивно рванула руку назад, сжалась, пытаясь стать меньше, незаметнее. Но Элизабет не отступила. Её рука не дрогнула. Ладонь оставалась открытой, устойчивой, терпеливой. Она просто ждала. — Мы обработаем твои ноги, — так же тихо, но теперь с оттенком практичной, почти бытовой нежности, прошептала вампирша. Она намеренно выбрала конкретное, физическое действие, чтобы вырвать Мортишу из страдания и самоуничижения. — Вместе. Ты не одна. — Ведьмс зажмурилась. Новые слёзы хлынули из-под её плотно сомкнутых век, смешиваясь со старыми на щеках. Но теперь это были не только слёзы боли. В них была толика невыносимого, щемящего облегчения, которое принесли эти простые, ясные слова: «Ты не одна». Её рука снова медленно поползла вперёд. Пальцы коснулись прохладной ладони Элизабет. Сначала это было лишь мимолётное касание, а затем — слабое, неуверенное сплетение пальцев. Пальцы Графини ответили немедленно — нежно, но уверенно, заключая в прочную, надёжную оправу.
Не торопясь, Элизабет поднялась во весь рост, движение мягко потянуло за собой руку Мортиши, а вместе с ней — и саму ведьму. Та встала не сразу. Её ноги, избитые хлыстом и онемевшие от долгого сидения в позе жертвы, подкосились, но крепко сжатая рука стала единственной точкой устойчивости. Она поднялась, пошатываясь, всё ещё не открывая глаз, позволяя слезам течь свободно, уже не пытаясь их скрыть.
Не произнося больше ни слова, Элизабет мягко повела её за руку в ванную.
***
Отлично, оставим в стороне эту увлекательную, душевную возню. Давайте вернем взор к куда более строгому и ясному плану — к сценарию.
Моему сценарию.
Вы, быть может, полагаете, что события текут своим чередом, подчиняясь прихотям чувств или капризам случая?
О, сколь глубоко вы заблуждаетесь.
Лишь мой гениальный ум и вам известные факты, уложенные в определённом порядке, что создают иллюзию истории.
Позвольте же изложить все по пунктам.
Графиня соизволила вступить в этот сугубо договорной брак с Уиллом Дрейком. Побудительный мотив? Отбросьте мысли о внезапной страсти или сердечной склонности. Дрейк обречен. Он смертельно болен. Их союз скреплён не кольцами, а юридически безупречным контрактом. По условиям, после его неминуемой кончины все его колоссальное состояние, все капиталы, предприятия и имущество отходят к ней. Но есть пункт, куда более пикантный: вместе с богатством к ней переходит и опека над его сыном. Ах, да, сын. Лаклан. Чувствительный, подавленный отрок, невольный заложник в игре взрослых эгоистов.
А у самой Элизабет, разумеется, имеются собственные отпрыски. О существовании коих мистер Дрейк, естественно, пребывает в блаженном неведении. Забавно, не правда ли? Но знает о них — его же собственный сын! Истинная поэзия иронии. Эти кровопийцы… содержатся, как мне доподлинно известно, в особой светлой комнате. Это не мечта и не фантазия. Это нечто вроде искусственно поддерживаемого рая, — специально для них. Там присутствует все, чего могут пожелать инфантильные умы: сладости, бесконечные игры. Уютная, золотая клетка. Но вот факт третий, и он — предмет моей особой, неизменной гордости и источник глубочайшего удовольствия: Дрейк абсолютно ничего не ведает о существовании моего с ней сына. О Бартоломью. Моем мальчике. Ее мальчике. Ожившем сгустке древней, заплесневелой плоти, извергнутом ее собственным естеством. Плоде нашего с ней… союза. Однако же она его любит до самоуничтожения. Эта слепая материнская страсть — ее единственный источник настоящей жизни. Тот единственный рычаг, на который можно надавить, дабы сокрушить всю ее крепость рассудка.
И, о, какое же это доставит мне наслаждение, чистейший, эстетический восторг, когда она в прикончит этого мерзкого, самодовольного выскочку Дрейка. Не ради денег или власти. А ради своего сына. Ради Бартоломью. Когда материнская ярость, инстинкт защиты перечеркнут все контракты, все ее холодные расчеты. Я непременно устрою это. И лишится она доли своего богатства. Ведь души здесь не возносятся. Это произойдет в свое время. Всему назначен свой час и срок. И останется она ни с чем, с новым призраком, нового, уже бывшего, мужа.
Ха! ХА! ХА-ХА-ХА
И придется ей обратиться ко мне.
И останется она со мной.
И исколечу я ее душу, дабы насладиться перед…
Ох, я заговорился.. Вернемся к сути.
Что же до прочих детей, затесавшихся в эту историю? О, мои дорогие слушатели, как же они мне надоели! Все эти эти незваные отпрыски… Они мешали моему преданному псу Гомесу исполнять его предназначение! Путались под ногами. Не беда. И от них освободимся. Спросите, каким образом? Помните ли вы тот самый момент, когда наша блудливая ведьма и грешная вампирша предавались своим нежностям в пентхаусе, и их идиллию столь грубо прервал Донован? Тот самый слуга, чье возвращение было даровано капризом его… хозяйки? Ведомо ли вам, где он провел часы? Какие именно вести принес ей?
О, сейчас вам откроется вся картина… Декорации воздвигнуты. Занавес уже дрожит в ожидании. Приготовьте ваши нервы. Особенно с моей компанией.
***
Звук дверного замка. Дверь отделила от покоя в спальне, от другого пространства. Элизабет, повернувшись спиной к дереву, сделала несколько бесшумных шагов вглубь холла, уводя Донована. Она намеренно увеличила дистанцию, создавая зону тишины между ними и тем, что осталось за дверью. Её слух, обострённый сверхчеловеческой природой, на мгновение сфокусировался на отдалённых звуках из гостиной — лишь прерывистое, ровное дыхание и ничего более. Убедившись в относительной безопасности тишины, она позволила себе обернуться. Её трансформация была почти мгновенной и абсолютной. Тот мягкий образ, что она демонстрировала минуту назад, испарился. Перед Донованом стояла Графиня во всей своей сути. Осанка стала прямой. Каждый мускул, каждая линия тела были собраны, сфокусированы. В неподвижности чувствовалась энергия, готовая в любой миг развернуться в смертоносное движение. Вся аура теперь излучала аналитическую готовность. — В чём дело, дорогой? — голос прозвучал в полумраке холла. Звук был бархатным, низким, но лишённым всякой теплоты или интимности. Каждое слово было произнесено с выверенной, скучной чёткостью, будто она уже предвидела суть ответа и просто ждала его формального подтверждения.
Донован стоял, фигура была полной противоположностью её собранности. Обычная надменная маска была сорвана, обнажив нечто жалкое и испуганное. Он не просто сутулился — он будто съёживался, пытаясь стать меньше, незаметнее. Его глаза сейчас бегали с неконтролируемой тревогой. Они цеплялись за стены, за глубокие тени в углах — за всё, что угодно, лишь бы избежать встречи с её взглядом. Он переминался с ноги на ногу. — Одна проблема, — выдохнул он, слово вырвалось сдавленно. Элизабет нахмурилась. Тонкая бровь лениво поползла вверх, застыв в высокомерной, вопросительной дуге. Она не произносила больше ни слова, не торопила его. Под этим давлением Донован наконец заставил себя поднять глаза и встретиться с ней взглядом. Он тяжело, с присвистом выдохнул. — Я скитался, — начал он, голос на миг стал тонким, надтреснутым. Он машинально, нервным жестом почесал затылок, взъерошивая короткие тёмные волосы. Жест был унизительно обыденным, выдающим полную потерю самообладания. — Ловил трипы. Как одинокий пёс. Без цели. Без мыслей. Ничего не чувствовал. Даже голод был… тупым, фоновым. Просто существовал. — Элизабет слушала, не двигаясь. Но в самой абсолютной статичности, в том, как пальцы медленно сжались в кулаки у линии бёдер, читалось внутреннее напряжение. Это было раздражение от этой слабости, этой беспомощной исповеди. Она медленно, с выражением глубокого, почти физиологического утомления, покачала головой. Казалось, она уже слышала эту историю тысячу раз в тысяче разных вариаций, и каждая новая была невыносимее предыдущей.
— И что? — произнесла она. Донован сглотнул. Его кадык дернулся в горле. Он закрыл глаза на долю секунды, собираясь с силами, чтобы выговорить то, что было настоящей причиной его паники. — Рамона, — выпалил он.
На одну секунду безупречная маска Элизабет дала трещину. Глаза чуть расширились, в них мелькнула вспышка чистого, неподдельного удивления. И — что было, возможно, страшнее — мгновенное, инстинктивное узнавание. Губы её на миг разомкнулись, будто для беззвучного вопроса. Но это был лишь краткий сбой. Почти мгновенно её черты начали выравниваться, сглаживаться, возвращаясь к состоянию безразличности.
— …нашла меня, — продолжил Донован, речь стала торопливой, сбивчивой. Он избегал подробностей, выхватывая только сухие факты. — Выследила. Не знаю как. Затащила к себе. Откачала… — Он лепетал, сжимая историю в комок, выкидывая всё лишнее, что могло вызвать не просто гнев, а что-то более страшное — презрение. — …хочет явиться к тебе. Убить. — Последние два слова, «явиться» и «убить», повисли в просторном холле. И в этот момент на лице Элизабет расцвела улыбка. Это было движение мускулов, растянувшее её губы в тонкую линию. Оскал. Глаза, встретившиеся с побелевшим лицом Донована, сверкнули в полумраке тем же мёртвым блеском, что и улыбка.
Вампир не выдержал. Он резко отвел взгляд, уставившись куда-то в пространство. Не торопясь, Графиня сделала шаг вперёд, сокращая дистанцию. Её руки поднялись, пальцы нашли его руки, сжимали их.
— Что ты ей сказал? — вопрос прозвучал тише шепота. Донован ошеломлённо посмотрел на неё. Его взгляд, полный паники и замешательства, метнулся от её сжатых на его руках пальцев к её лицу и обратно. Он замялся. — Я… — начал он, голос его сорвался в хрип. — …что ты выкинула меня. Выгнала. — Он безнадёжно пожал плечами. — Она… она сказала, что я тогда ей не нужен. — Его голос стал громче. — Что… что мне ещё надо было делать? — Он снова бросил на неё взгляд — быстрый, испытующий. В нём читалась отчаянная надежда на понимание, на прощение, на хотя бы тень сочувствия к его слабости. Элизабет не ответила сразу. Она смотрела на него, лицо оставалось гладким. Лишь в самых глубинах её глаз, мерцала игра эмоций: холодное разочарование в его ничтожестве, и — самое главное — стремительный, безошибочный расчёт. Она оценивала. Тяжело, но совершенно бесшумно выдохнула, будто выпуская из себя последние следы какой бы то ни было человеческой реакции на эту жалкую историю предательства и малодушия.
— Хорошо, — произнесла она. Она отпустила его руки, и её ладони плавно, без суеты, опустились вдоль тела. Она выпрямилась ещё больше.
— Значит, — продолжила она, — ты сделаешь так, чтобы она тебе поверила.
— Она сделала паузу, давая каждому следующему слову врезаться в его сознание. — Ты будешь гореть желанием мести. Ты будешь ненавидеть меня так искренне, так яростно, как только способно твоё ничтожное сердце. Ты станешь для неё единственным проводником. — Её взгляд впился в него, лишая последних намёков на волю. — И ты приведёшь её сюда. Ты сделаешь так, чтобы она сама, добровольно переступила этот порог.
***
Представляете всю прелесть эту иронии?! Ха-ха-ха! Как же изящно это сыграет мне на руку! Возвращение Рамоны… О, не тревожьтесь, мои дорогие, естественно, ничто не свершится просто и прямолинейно, как в дешевом романе. Будут слезы, будет ярость, будут интриги. Но я буду лишь восхищён и рад этим притоком новых красок на мою палитру. Новыми пешкам на моей шахматной доске. Отдавать приказы… наблюдать, как они эхом отзываются в действиях моего пса. Гомес. Он — мой послушный инструмент. Ах, я различаю в самой атмосфере ваше нетерпеливое желание обрести ответ на ключевой вопрос: что же я с ним творю? Не стану более испытывать ваше любопытство. Он — моё будущее тело. Моя надежда на… физическое возрождение. Да, ваш слух..глаза вас не обманывают. Я не просто манипулирую его сознанием или внушаю ему мысли. Я произвожу постепенный процесс замещения. Его плоть, его нервные пути, его мышечная память — всё это превращается в сосуд, для моей неупокоенной воли. Он обладает умом, несомненно, но его внутренняя сила… ничтожна. Её хватило бы разве что на щепотку. Я развеял всю таинственность? Возможно. Но, клянусь, я утомился дожидаться, пока вы, при всем вашем уме, наконец-то соберёте пазл воедино! Было так много намеков! Гораздо проще изложить суть дела прямо и откровенно.
Ах, точно!
Вас, несомненно, терзают ещё два вопроса: что же содержало в себе то письмо? И какова истинная цель моего приглашения в эти стены самой Хестер Фрамп? Что до первого — пожалуй, расскажу. Я даже могу позволить вам посмотреть. Что до второго… ха-ха, обойдетесь! Повторюсь, всему свое время. Не могу же я обнажать все свои карты разом, не правда ли? Иначе… о, страшно подумать, наш общий творец.. автор этого повествования может и вовсе изъять меня из текста за преждевременное раскрытие интриги, а мне этого отнюдь не хочется! Признаюсь, мне доставляет удовольствие пребывание здесь. Меня ещё никогда не описывали с такой тщательностью, с таким… почтительным вниманием к нюансам моей натуры.
Ох, прошу прощения, тысячу извинений, моя величайшая публика.
Кажется, я окончательно разрушил иллюзию четвёртой стены.
Просто вы стали мне за эти беседы столь близки, мои безмолвные собеседники. — Марч достал из кармана жилета шелковый платок, совершил изящный, театральный жест, сморкаясь, и окинул оценивающим взглядом окружающую его пустоту. — Видите? Она уже начинает проникать обратно, добавляя описания моих телодвижений! — Он внезапно умолк, изображая преувеличенный испуг, блуждая глазами по несуществующим теням в углах. — Довольно, довольно… Позвольте продолжить…
***
Глубокоуважаемая Мисс Фрамп,
Мне потребовалось немало мужества, чтобы решиться на этот шаг, и я прошу прощения за то, что вынужден вторгаться в Ваше пространство с тем, что, боюсь, является не просто семейной драмой, а надвигающейся катастрофой. Пишу Вам, потому что исчерпал все иные средства и остался один на один с тишиной, которая губительнее любого скандала.
Ваша дочь, Мортиша, более не та женщина, которую Вы знали. Не та, за которую я когда-то готов был отдать жизнь. В ней происходит нечто тёмное и необъяснимое, что медленно, но верно стирает все следы той личности, что мы оба любили. По ночам она исчезает. Не просто выходит — растворяется в темноте, возвращаясь под утро с таким видом, будто провела время не в этом мире. В её глазах — пустота, настолько глубокая, что в неё страшно заглядывать. А когда она смотрит на меня… это взгляд сквозь стекло, взгляд на что-то неодушевлённое.
Я отчаянно пытался достучаться. Пытался говорить, спрашивать, предлагать помощь. В ответ — стена. Она мастерски выстраивает образ, в котором я — источник всех её бед. В присутствии других она умеет бросить фразу, сделать паузу, подать вид измученной жертвы. И этого достаточно. Взгляды, которые я ловлю на себе в холле отеля, полны немого осуждения. Меня рисуют чудовищем, тираном, душителем её «свободы». Никто не видит, что её «свобода» — это бегство. Никто не видит, как я по ночам не сплю, слушая, как тихо щёлкает дверь. Я не ограничиваю её — я пытаюсь удержать. Но в её игре я всегда остаюсь виноватым.
Мне известно, что Вам уже поступали некоторые… сигналы, и Вы, возможно, планируете свой визит. Умоляю Вас — отнеситесь к ним с величайшей критичностью. Там, где есть возможность исказить факт, Мортиша делает это первой. Я же предлагаю Вам не слова, а доказательства. К счастью, у меня есть союзник в этом тяжёлом деле — мисс Салли Маккенна, женщина с безупречной репутацией и острым взглядом. Мортиша не подозревает о её участии, а в моём присутствии Ваша дочь сразу же замыкается, уходит в себя или вовсе уходит физически. Салли же, благодаря своей деликатности и незаметности, способна наблюдать и фиксировать то, что от меня скрыто. Она поможет собрать неопровержимые доказательства той жизни, которую Мортиша ведёт за моей спиной.
Я буду присылать Вам материалы ежедневно. Всё это будет сопровождаться комментариями мисс Маккенна, которая становится свидетелем поведения. И у меня есть основания полагать, что корень этого зла — хуже, чем можно представить. Речь идёт не просто о другом человеке. Её энергия изменилась, стала тяжёлой, отталкивающей. И этот запах… сладковатый, гнилостный, под которым угадывается металлическая нота. Всё, что я читал, всё, что я осторожно выяснял, указывает на одно: её новый… объект интереса принадлежит к иной природе. К вампирам. И, учитывая изощрённость её трансформации, тонкость её лжи, я с ужасом склоняюсь к мысли, что это вампирша. Она сменила не только привязанность, но и сам вектор своего влечения, что является, с моей точки зрения, противоестественным и глубоко порочным актом. Вместо того чтобы искать диалог, она топит свои тревоги (или, быть может, угрызения совести?) в вине. Она пьёт для самоуничтожения, чтобы не чувствовать, не думать. Когда же давление правды становится невыносимым и я пытаюсь потребовать объяснений, её реакция — бегство. Молчаливое, стремительное. В один из таких моментов отчаяния, желая не наказать, а остановить это саморазрушение, я был вынужден принять жёсткие меры и заблокировать её доступ к общим средствам, к деньгам. Да, это выглядит жестоко. Но разве меньшей жестокостью было бы позволить ей сбежать? Теперь в её взгляде ко мне — уже не просто холод, а нечто вроде… презрения. Я стал не человеком, а препятствием, которое нужно обойти.
Я полностью дезориентирован, Мисс Фрамп. Моя воля парализована. Я люблю её — и именно эта любовь делает меня беспомощным перед той ложью, в которую она себя погрузила. Я взываю к Вам не только как к матери, но и как к единственной силе, достаточно могущественной, мудрой и беспристрастной, чтобы распутать этот клубок тьмы, опутавший Вашу дочь.
Помогите. Умоляю Вас. Не ради меня — ради неё самой, ради того светлого существа, что ещё может быть спасено под этой слоями обмана и тёмного увлечения. Ради наших детей, которые уже чувствуют, что что-то не так, но не понимают что.
С наиглубочайшим уважением и тяжёлым сердцем,
Гомес Аддамс.
***
А что насчёт Салли, спросите вы меня?
Неужели она и вправду питает нежные чувства к Гомесу? Или, быть может, ее привязанность обращена ко мне? Ради чего она участвует в этой сложной партии? И почему тогда… она испытывает такую странную, болезненную неприязнь к Мортише?
Ох, хватит, хватит, ХВАТИТ!
От вас, мои незримые допросчики, вопросов больше, чем слов от монашек на вечерней молитве! Вы знаете ли ее историю? Нет? Ну, так вот и молчите. Смотрите и вникайте.
***
1993 год. Лос-Анджелес дышал перегретым воздухом, пропитанным пылью и обещаниями, которые сгнивали быстрее, чем созревали. В одной из звукозаписывающих студий, куда свет не проникал, обитало триединое существо по имени Нирвана-наоборот. Его головами были Ник Харли с гитарой, вечно хрипевший от дешёвого виски, Тина Блек, чьи синтезаторы выводили мелодии тоски, прошивающие насквозь, и Салли. Салли была не музыкантом. Она была корнем. Тем, что питало всех. Её пальцы выцарапывали тексты, которые Ник рычал в микрофон, — слова о пустоте, о разорванной связи, о боли, такой острой, что её хотелось вколоть в вену. Что она, впрочем, и делала. Для них обоих. Она была их поэтессой отчаяния, их аптекарем и их общей, липкой от пота и греха, любовью. Они боялись её молчаливого суждения, потому что за ним стояла власть лишить их единственного света в этом тусклом мире — наркотики. Их связь была раной, которую они разрывали и заливали дозами. Местом для этого служил отель «Кортез» — величественное, обветшалое здание, вобравшее в себя запах тысяч таких же коротких, грязных трагедий. Номера там пахли плесенью, старым табаком и гнилью. Однажды, после многочасового марафона, когда реальность отслоилась и осталась лишь сырая, пульсирующая плоть ощущений, в сознании Салли, затуманенном до состояния чистого, инфантильного восприятия, родилась мысль невероятной ясности. Почему это должно закончиться? Почему нужно терпеть мучительное возвращение в одиночество тела, когда они сейчас — единый организм, одна дрожащая масса? Границы — иллюзия. Их нужно стереть. Навсегда. Она нашла иглу и нитки. Она начала сшивать. Сначала — край своей плоти к одному из них. Потом — руку Ника, вяло лежащую на её животе, к её же боку. Ногу Тины. Стежок за стежком, через боль, которая была лишь сладким жжением подтверждения, она создавала своё величайшее произведение. Из плоти, крови, дешёвого постельного белья и вечной любви. Она пришивала их к себе, друг к другу, создавая неразрывный узел. Это был её шедевр — акт такого абсолютного единения, от которого невозможно отречься.
Но тела её любовников, истощённые годами побегов от самих себя, не выдержали. Тихая, безропотная передозировка накрыла их, пока Салли завязывала последние узлы, целуя уже холодеющие губы Тины. Они умерли. Сшитые с ней. И наступила тишина. Она длилась днями. Салли лежала в липком полумраке, прикованная к разлагающимся телам и пропитанному смертью матрасу. Жажда выжигала горло, голод сводил спазмами желудок, а места, где нитка впивалась в кожу, воспалялись, пульсируя гнойной, адской болью. Но хуже всего было осознание. Полное, бездонное. Она не сходила с ума. Сходила с ума сама реальность вокруг.
Тогда и явился Он.
Не галлюцинация.
Демон «Кортеза». Дух этого места, рождённый отчаянием, самоубийствами и тихими надрывами в подушку. Он пришёл, как следователь, специализирующийся на самых тёмных уголках души. Он не говорил. Он являл. Он заставлял её кожей чувствовать процесс разложения тел, к которым она была пришита. Он вселял в её разрыв сознания последние, панические мысли Ника и Тины в момент агонии. Он растягивал каждую секунду её кошмара в вечность, наполняя её ужасом перед тем, что её ждёт: вечность, пришитая к трупам в комнате с запертой дверью, пока собственная плоть не станет частью этой гниющей кровати. Эта пытка была тоньше и страшнее любой физической боли, что он причинял. Насилие. С рыком, в котором смешались боль, безумие и ярость на саму идею такой вечности, она начала дёргаться. Она рвала швы, вырывая нитки вместе с клочьями собственной плоти. Это было бегство из ада, ценой кусков самой себя. Она выползла из номера, оставив части своей кожи, своего разума и свою первую, самую страшную любовь, навеки вшитыми в тот матрас.
«Кортез» после этого стал для неё состоянием. Открытой раной, к которой её тянуло с мазохистским упорством. Она возвращалась туда снова и снова. Искала ли она того демона? Или надеялась воссоздать тот миг слияния, пусть и с другим, пусть и ценой всего?
В 1994 году она привела в «Кортез» нового — Донована. Юного, красивого, с глазами, в которых плавала та же знакомая, мёртвая тоска. Она поделила с ним дозу. В её руке была особая игла. Не стерильная, нет. Использованная, тупая, возможно, та самая. Она дала её ему. Донован принял дозу и умер так же тихо и невыразительно, как её прежние любовники. Лёг и не встал, растворившись в химическом ничто.
Дверь номера содрогнулась от удара. Ворвалась Айрис. Её материнский инстинкт привёл её сюда, к источнику самого страшного горя. Она увидела тело сына, ещё сохраняющее иллюзию сна, и рядом — Салли, безучастную, стоящую в позе вечной отстранённости.
— Вызови скорую! — выдохнула Айрис, и в этом выдохе был стон всей её разорванной на части жизни. Но Салли лишь медленно покачала головой. На её лице не было ни страха, ни злорадства. Была пустота. Та самая, о которой она когда-то писала в песнях. Она развернулась и вышла, оставив Айрис наедине. Салли шла по бесконечному коридору. Химическая анестезия начинала действовать, смягчая острые углы реальности, застилая мир ватной пеленой. Она подошла к большому, грязному окну в конце коридора. Остановилась. Она смотрела в никуда и не услышала крадущихся шагов. Лишь внезапный, резкий поток воздуха за спиной. Руки Айрис толкнули её вперёд. И ощущение полёта — странное, почти освобождающее, на долю секунды вернувшее ей детство.
Удар.
Негромкий,
глухой,
окончательный.
Бетон тротуара принял её без объятий.
***
Да-да-да, вы уловили суть.
Она пребывает в состоянии вечной игры. — Марч сделал изящный, усталый жест рукой, будто отстраняя назойливый поток любопытных мыслей. — Внутренность души представляет собой пустоту после утраты тех, кого она именовала… возлюбленными. И вновь эта — он скривился, зажмурив нос и нахмурив брови — омерзительная, связь между тремя людьми. Душевная мерзость. — Он прикрыл глаза и начал с лёгким нажимом разминать переносицу указательным и большим пальцами, на лице отражалось глухое раздражение. — Ох, АВТОР! Позволь мне собраться с мыслями! Прекрати описывать каждое мое мимолетное движение, всякое подергивание бровью!
…………………
Наконец-то! Благодарствую! Отложим детали на потом! Итак, на чём я остановился? Ах, совершенно верно. Далее последовала бесконечная эра наркотиков. Ну… Точнее, она была, но теперь зачастилась. Снова и снова, дозы возрастали. Она стала постояльцем моего отеля, и я, признаюсь, обратил на неё… внимание. Не в смысле сердечной склонности, упаси Боже… К её израненной, податливой ауре прилепился один из моих малых бесов. Это обстоятельство оказалось мне чрезвычайно полезным. Затем она привела в эти стены прихвостня, Донована, щедро делясь с ним своим сомнительным товаром. Тот, как и следовало ожидать, умре. И его… возродила моя великолепная Графиня. Но до этого явилась его мать, старье Айрис, полная материнской ярости и скорби. И в порыве мести… выбросила Салли с окна Так она и стала призраком… с моим личным бесом, неразрывно сросшийся с ее сущностью. Они, что называется, сдружились, нашли общий язык в своём ущербном состоянии. Но если вдруг… она вздумает ослушаться моих предписаний… — Его лицо озарила медленная, исполненная сладострастного предвкушения улыбка. — Он мигом расторгнет союз.
Ох! СЕРЬЕЗНО?! Писа-тель! — его возглас прозвучал как смесь наигранного возмущения и неподдельного сарказма.
***
Айрис парила в центре убогого пространства холла, фигура казалась наполненной ненормальной энергией. В её руках трепетали распечатки — убогие картинки из мира, который она для них выбирала: квартирки-гнёздышки в безликих спальных районах, комнаты в пансионатах с пластмассовыми цветами на подоконниках. Каждое изображение она показывала Доновану с таким благоговением, словно это были ключи от рая. — Взгляни, милый, здесь так тихо. Никто не побеспокоит. Мы сможем наверстать упущенное, — голос вибрировал, в нём звенела фальшивая, истерическая радость. Она не просто планировала жизнь. Она выстраивала новую клетку, более тесную и душную, чем все предыдущие. Её глаза впивались в него, жадно выискивая признаки согласия, облегчения, нужды. Наконец-то, наконец-то он был её. Вырван из-под крыла той женщины, той вампирши, той соперницы. Теперь он, её сын, её крест, её смысл, вернётся в мир единственной возможной любви — её собственной. Вся её жизнь, каждый её вдох, каждая унизительная уборка в отеле, каждая проглоченная обида — всё это находило своё оправдание в этом моменте. Она не просто любила его. Она вкладывалась в него, как в сберегательный счёт, и теперь пришло время собирать проценты — его полное, безраздельное внимание. Донован направлялся к выходу. Он не смотрел на распечатки. Он смотрел сквозь них, сквозь стену, сквозь саму плоть матери, в какую-то точку в небытии. Его молчание было не пассивным, а активным, оно давило на её восторг, медленно гася искры. — Мы свободны, Донован, — попыталась она ещё раз, в голосе её прозвучала мольба, замаскированная под утверждение.
— Свободен, — повторил он, и слово это, вырвавшееся из его губ, было холодным, мёртвым, лишённым всякого смысла. Он повернул к ней голову. — От неё, может быть. А от тебя? — Айрис отпрянула. — Я же… я жила только для тебя! Всё, что я делала… — речь стала сбивчивой, рваной, отработанной мантрой, которую она твердила и себе, и ему годами. — Ты не жила, — перебил он, голос, приобрёл режущую чёткость. — Ты присосалась. Как паразит. Я был не сыном. Я был твоим оправданием никчёмной жизни. — он развернулся, сделал шаг на нее, и Айрис, инстинктивно, отступала, наткнувшись на край потертого дивана. — Ты знаешь, почему я кололся этой дрянью? — Он говорил теперь тише. — Я искал спасения. От тебя. Я хотел умереть, мать, чтобы больше не видеть тебя.
— Воцарилась тишина, Айрис смотрела на него, лицо медленно распадалось. От краха. Весь внутренний мир, хлипкая конструкция из жертвенности, мученичества и собственничества, рухнула, обнажив пустоту. Слёзы потекли беззвучно, заливая морщинистые щёки. Всё, во что она верила, всё, что её держало, оказалось иллюзией. Её любовь была ядом. Её жертва — тюрьмой. Её сын — самым яростным её узником, мечтавшим о смерти как о помиловании. — Тогда… — прошептала она, голос был едва слышен, хриплый от слёз. — Тогда… зачем я? Если я… если всё, что я есть — это боль для тебя… что мне… что мне теперь делать? — Донован смотрел на это крушение без тени сострадания. В его глазах была лишь усталая, бездонная ясность. — Освободи нас, — сказал он плоским тоном. — Если твоя жизнь — это я, а я — твоё проклятие, то зачем продолжать? Исчезни. Убей себя. — Айрис не ответила. Он вышел из отеля, оставив ее одну в пустом холле. Её не было слышно. Через пару минут она растворилась в полумраке коридоров отеля, движимая не мыслью. Её ноги сами принесли её к Салли.
В номере Айрис нашла её. Не просила, не умоляла. Она констатировала, выдохнув остатки своей воли: «Я хочу умереть. Помоги». Маккенна смотрела на неё с холодным интересом. Айрис была помехой. Помочь ей уйти было не милосердием, а гигиенической процедурой. — Ты уверена? — переспросила Салли. — Ничего не держит? Ни долгов, ни обид… ни надежд? — Айрис плавно качнула головой. В её потухших глазах не было ничего. Ни страха, ни сожаления. Лишь абсолютная, выжженная пустота. Она была идеальным кандидатом.
Салли нагнулась к ее лицу ближе. — Только не ходить по моим коридорам.
— Её движения были лишены суеты. Чистый шприц, точная, смертельная доза. Укол в вену. Айрис приняла это без сопротивления, она тихо легла. Дыхание стало глубоким, хриплым, затем — прерывистым. Но сердце, это упрямое, изношенное, бившееся столько лет изо всех сил, отказывалось останавливаться. Оно продолжало толкать отравленную кровь, продлевая агонию. Раздражение мелькнуло на лице Салли. Незавершённость оскорбляла её эстетическое чувство. Её взгляд упал на случайный полиэтиленовый пакет. Решение было простым, элегантным. Она надела его на голову Айрис, аккуратно, почти бережно, и затянула у горла. Прозрачный пластик быстро запотел, обрисовывая контуры открытого в немом крике рта, широких, остекленевших от ужаса глаз. Салли наблюдала, как последние пузыри воздуха лопаются на внутренней поверхности пакета. Именно в этот миг появился Донован. Он замер на пороге, его взгляд зафиксировал картину: сгорбленная фигура матери, увенчанная уродливым полиэтиленовым пакетом, и Салли, расслабленная, в кресле. Он увидел не надоевшую, удушающую мать. Он увидел результат. Конечную точку пути, который он сам для неё указал. И этот результат оказался не освобождением, а абсолютным ужасом. Эта жалкая, изуродованная пластиком смерть была ответом на все его годы ненависти. И это был ответ, которого он не хотел.
Он двинулся вперёд с неестественной, вампирской стремительностью. Его пальцы впились в пакет, разорвали его в клочья. Ни дыхания. Ни пульса. Мёртвая тишина. Но он не мог этого принять. Не теперь. Не таким образом. Всё, что он чувствовал к ней — ненависть, раздражение, отвращение — в эту секунду спрессовалось в одну всепоглощающую, дикую волю: НЕТ.
С диким, почти рычащим звуком он провёл клыком по своему запястью. Тёмная, почти чёрная в тусклом свете кровь вампира хлынула ручьём. Он прижал рану к её синим, холодным губам, вливая в неё своё проклятие. Свою вечность. Своё неистовое, запоздалое отрицание её конца.
— Пей, — прошипел он, и в его голосе звучал не приказ, а отчаянная мольба. — Мамочка. Не сейчас! Не уходи.
***
Да, вы мыслите верно. В конечном счёте, Айрис, охваченная материнским отчаянием, нашла в себе силы обратиться к Салли… с унизительной просьбой о помощи. О погружении в вечный, непробудный сон. Казалось бы, она была на пороге успеха, но теперь… эта дряхлеющая администраторша сама обратилась в такую же кровососущую тварь — и всё из-за своего непутевого, заносчивого сынка. Но что поделаешь. Подобное перерождение неизбежно порождает в них чудовищную наглость. По-видимому, дар вечной жизни решительно лишает их рассудка. Каждого охватывает это пагубное, раздутое ощущение абсолютной, ничем не ограниченной власти… пфф… Как будто они забывают, кто на самом деле держит правление в этом месте. Все же отлично осведомлены, в чьей истинной власти пребывает отель и всё, что в нём обитает, не правда ли? К слову сказать… И этот прискорбный факт также сослужит мне службу в надлежащий момент. А, и вот ещё что, припоминаете того юного манекенщика… как звали-то его… Трис… Тристан! Изложу суть дела кратко. Он совершил акт предательства в сторону Графини, вступив в связь с Лиз Тейлор, а та, соответственно, предала свою подругу вдвойне. Вампирша о сем инциденте так и не прознала, но, впрочем, он уже нашёл свою погибель от рук — хоть и за совершенно…инную оплошность. Так вот, я умудрился прибрать к рукам этого неопытного мальчишку… Ай, к чему мне тут изъясняться? Лучше сами узнайте.
***
…Пару дней назад…
Номер 64 дышал затхлым воздухом. Джеймс Патрик Марч восседал в своём кресле. Его поза была воплощением расслабленной власти: одна нога изящно закинута на другую, тонкие пальцы сложены перед собой. Но глаза не отдыхали. Они впивались в Гомеса Аддамса, сидевшего напротив, с таким интенсивным, аналитическим вниманием, словно препарировали его душу по живому. Гомес был тенью своего прежнего «я». Его могучее тело обмякло в кресле, будто из него вынули кости и волю. Голова была тяжело опущена, взгляд упёрся в узор ковра, но не видел его. Он видел внутреннюю пустоту, чёрную дыру, куда провалились все его прежние страсти, весь его огонь. Тишина была третьим присутствующим в комнате. И её взорвали. Дверь врезалась в стену с оглушительным грохотом, и в проёме, залитый резким светом коридора, возникла фигура. Тристан. Джинсы, мятая футболка, взъерошенные волосы.
— Привет, чува… Ты?! — Голос сорвался на низкий, хриплый рык. Он ворвался, его движение было одним сплошным, агрессивным импульсом. В два шага он накрыл собой Гомеса, придавив его к спинке кресла всей массой тела. Достал лезвие из брюк и ее острие упёрлось Гомесу прямо в горло.— Я из тебя душу вырежу, ублюдок! Понял?! За то, что ты сделал со мной… — он не договорил, сжав челюсти. Гомес не дрогнул. Он даже не моргнул. Он лишь медленно поднял глаза и встретил взгляд Тристана. И в этом взгляде не было ни страха, ни вызова, ни даже попытки объясниться. Там была лишь бездонная, апатичная усталость и — странное, почти благодарное ожидание. Как будто этот нож, эта ярость были единственный спасением и он был готов принять как веру.
Джеймс приподнялся с кресла — плавно, величаво. Его движения были лишены суеты, сделав несколько бесшумных шагов по ковру, он оказался рядом. Его бледная рука легла на вздымающееся плечо Тристана.
— О, мой дорогой друг… — голос Марча был тихим, бархатистым, он звучал так противоестественно в этой сцене насилия, что на мгновение ошеломил Тристана больше, чем мог бы это сделать крик. — Уйми свой гнев. Мистер Аддамс… он в тот момент был не в себе. Охвачен печалью. Смятение души — страшная сила. — Мягко, но с непререкаемой силой, он развернул Тристана к себе, заставив того оторвать пылающий взгляд от Гомеса. Их лица оказались в сантиметрах друг от друга. Джеймс смотрел ему прямо в глаза, тот был сбитый с толку этой внезапной переменой тона, этим спокойствием, лишь глупо, непонимающе поднял бровь, ослабив хватку на ноже.
— Скажи мне… — продолжил Джеймс, его голос приобрёл доверительный, мужской, почти братский оттенок, — в тебе живёт мужская солидарность?
— Тристан, всё ещё не понимая, куда клонят, машинально кивнул. — К-конечно есть! Братан, я ж не… Вы че, оба, не рамсите, — он окинул обоих мужчин растерянным, почти детским взглядом. Ему готовили расправу, а его вдруг начали о чём-то спрашивать, говорить с ним, как с равным.Джеймс позволил себе улыбнуться. Это была медленная, растянутая улыбка, которая обнажила идеально ровный ряд белых зубов. — Видишь ли, дело в том… — он сделал искусную, театральную паузу, давая словам набрать вес, — что моему другу Гомесу… изменила его жена.
— Вампир опешил. Вся его агрессивная поза развалилась. Ярость в глазах угасла, сменившись тупым, шокированным изумлением. Он перевёл взгляд на Гомеса, ища подтверждения. Тот, услышав эти слова, лишь медленно, с невыразимой, тихой мукой, кивнул. — Эта самая… что вечно к Графине липнет? — переспросил Тристан, мозг перестраивал картину. Враг внезапно превращался в жертву, причём в жертву того же, что и он сам, порядка. Он посмотрел на Гомеса уже не с ненавистью, а с грубым, неловким, но искренним сочувствием. — Та самая, — тихо, хрипло подтвердил Гомес. Голос его звучал так, будто слова выцарапывались из пересохшего горла.
— Да ладнооо?… — протянул Тристан, растерянно почесав затылок свободной рукой. Злость уходила, уступая место любопытству. — И… че теперь? Че надо-то делать? — Он снова посмотрел на Джеймса. Улыбка Марча стала шире, обнажая дёсны. В глубине его пустых глаз вспыхнули искры холодного, расчётливого восторга. — Её нужно… проучить, — произнёс он, отчеканивая каждое слово. — Напомнить. Воспользуйся тем, что она… женщина доступных нравов. Что привыкла раздвигать ноги для достижения целей.
— Тристан задумался. На его простом, открытом лице боролись остатки старой обиды, новая, примитивная жалость к «пострадавшему брату» Гомесу и тёмный, животный азарт от предложенного «дела». Это была месть, но уже не его личная, а чужая, что делало её вдвойне привлекательной — можно было выпустить пар, оставаясь в глазах «правильным парнем». Но потом его лицо омрачила тень реального страха. — А Графиня-то… — он сглотнул. — Она ж… она ничего не сделает? В смысле, мне?
— Джеймс медленно, с преувеличенным, снисходительным пониманием покачал головой.
— Она же тебя… — он намеренно, сладко растянул следующее слово, вкладывая в него целую вселенную ядовитой двусмысленности и лжи, — лю-би-и-ит… брат. По-своему. А предательство… знаешь, она презирает его больше всего на свете. — Тристан снова опешил. Его мышление, простое и прямолинейное, явно не справлялось с таким изощрённым построением.
— Я… я с Лиз… — он замялся, потерянно оглядываясь. — О, не терзай себя насчет этого, — тихо, почти ласково прошептал Джеймс, снисходительно похлопывая его по плечу, как мальчика. — Она не узнает. Никогда. Если, конечно, ты справишься… чисто. Аккуратно. Как настоящий мужчина, который восстанавливает справедливость. — Эти слова, кажется, нашли отклик в самой примитивной, мужской части натуры Тристана. Он выпрямился, втянул живот, его плечи расправились. Он окинул обоих мужчин решительным, почти торжественным взгляром, в котором теперь читалась не ярость, а принятая миссия, долг. Он резко, уверенно кивнул, сунул нож обратно в карман и, развернувшись, стремительно выбежал из номера, не оглядываясь. Джеймс проводил его долгим, оценивающим взглядом, и медленно, с кошачьей грацией, повернулся к Гомесу. Улыбка не покидала его лица, она лишь застыла, превратившись в маску глубокого, самодовольного удовлетворения, смешанного с интеллектуальным превосходством. — Восхитительно, — прошипел он, в голосе звучала неподдельная эстетическая радость. —
Нужно будет составить небольшое… послание. От его имени, разумеется. Нашей драгоценной Лиз Тейлор. —Гомес, всё ещё сидящий в кресле, будто прикованный к нему, медленно поднял на него взгляд. В его потухших глазах не вспыхнуло ни понимания, ни ужаса от содеянного. Лишь тупая, покорная готовность слушать дальше.
— Мы напишем ей, — продолжил Джеймс, голос стал тише, интимнее, обволакивающим, как ядовитый туман, — что твоя обожаемая супруга… солгала. Целенаправленно. Злонамеренно. Она оклеветала бедного, невинного Тристана. Для одной-единственной цели: убрать его с дороги. Расчистить пространство. Чтобы остаться наедине… с их общей пассией, с нашей великолепной Графиней. — Он сделал паузу, наслаждаясь звучанием своей собственной лжи, её изощрённой, разрушительной красотой.
***
Да, вот такая уж я окончательная мразь.
Но скажите, как иначе?
Каким иным способом я мог бы привести к свершению свой величайший план?
О, умоляю, не швыряйте в меня гнилыми помидорами. Вы непременно поймёте, ради чего всё это затеяно.
Непременно.
Но позже.
Всему своё время.
Вы узнаете всё.
Даже то, что вам знать вовсе не полагалось.
Сколько там, кстати, страниц осталось до финала… задумайтесь-ка над этим. Я шепчу вам, пока автор не члчшит… так что…
чшшш…
А, и что там насчёт Лиз… так вот…
***
…За час до приезда Хестер Фрамп…
Бар в этот час, был зажатый между днём и вечером. Свет, который не освещал, а лишь подчёркивал глубину теней, ложился на пол длинными, косыми прямоугольниками, выхватывая из полумрака пылинки, кружащие в неподвижном воздухе. Воздух этот был тяжёл: душистость выдержанного коньяка из открытой бутылки на стойке не могла перебить более резких запахов — пота, нервозности и затаённого страха, который, казалось, пропитал самые стены. В самом отдалённом углу, в нише, замерли три фигуры. Уилл Дрейк сидел с безупречной прямотой. Его дорогой костюм, обычно сидевший на нём как влитой, теперь отчётливо хранил следы долгого дня — лёгкая помятость на локтях, едва заметный перекос галстука. Взгляд был прикован к дереву стола с такой сосредоточенностью, будто он пытался прочесть в его текстуре ответы на не заданные вопросы. Напротив него, вплотную, будто пытаясь согреться друг о друга или спрятаться одна за другую, сидели Мортиша и Элизабет. Ведьма была сгорблена, плечи образовывали защитную дугу, пальцы выводили на запотевшем бокале один и тот же узор. Рука Графини лежала на спинке стула Мортиши, как молчаливый знак собственности и границы. Все трое пребывали в состоянии мучительной, гулкой паузы. Каждая секунда отдавалась в тишине отдельным, тяжёлым ударом, отсчитывая время до неизбежного. — Может, выйдем? Свежим воздухом подышим, — предложение Уилла, произнесённое чуть громче необходимого, разорвало тишину. Он смотрел на обеих женщин, но адресовано это было, несомненно, Мортише, попыткой выдернуть её из оцепенения хоть каким-то физическим действием. Та медленно подняла взгляд. Движение было чисто механическим, в нём не читалось ни согласия, ни сопротивления, лишь глубокая, всепоглощающая усталость. Она кивнула, едва заметно. — Закурю, наверное, — выдохнула она. Элизабет, не меняя выражения своего лица, лишь слегка сместила руку. Её пальцы легли поверх кисти Мортиши. — Не вижу препятствий, дорогая. Кури где пожелаешь, — прошептала она, наклоняясь так, что губы почти коснулись завитка уха ведьмы.
Уилл откашлялся — резко, громко, нарочито, нарушая эту интимность, эту игру в контроль. — Всё-таки на улицу, — заявил он, поднимаясь. Его движения, обычно плавные и уверенные, стали чуть угловатыми, подчёркнуто решительными. Он не стал ждать возражений, не вступил в дискуссию. Просто развернулся и направился к лестнице. Аддамс и Графиня обменялись взглядом. Во взгляде вампирши плескалась усмешка над этой жалкой попыткой привнести норму. В глазах же ведьмы на миг вспыхнуло нечто иное — слабый, почти неосязаемый проблеск облегчения. Благодарность за то, что решение приняли за неё, что насильно выдернут, хоть на минуту, из этого удушья собственных предчувствий. Они поднялись — сначала Элизабет, с присущей ей невесомой грацией, и Мортиша, тяжело, опираясь на стол, — и последовали за удаляющейся фигурой Дрейка. Их исчезновение словно сняло звуковой барьер с пространства за барной стойкой. Но воцарившаяся тишина была не покоем, а новой, более сложной формой напряжения. Лиз Тейлор стояла неподвижно, опершись локтями о сияющую, отполированную столешницу. Её осанка оставалась безупречной, но в застывших чертах лица, в самом камне позы читалась не расслабленность, а сила, сжатая до предела, готовая к высвобождению. Рядом замерла Айрис, руки бесцельно мяли тряпку, все движения по наведению бессмысленного, вечного порядка прекратились. И тогда из самой гущи теней за стойкой, выплыла, материализовалась без единого звука, Салли Маккенна. — От её вида тошнит, — констатировала Салли. Голос был ровным, абсолютно лишённым интонации. Она смотрела в пустую точку в углу, где только что сидела Мортиша, будто всё ещё видя её силуэт.
Лиз медленно, преодолевая невидимое сопротивление, перевела на неё взгляд. Её глаза, обычно такие глубокие, тёплые, понимающие, теперь были холодны и пусты. — Понимаю, — отозвалась она, слово прозвучало так же плоско, почти беззвучно. Лёгкий, едва заметный кивок лишь подчеркнул окончательность этого признания.
Пауза повисла в воздухе, плотная и многозначительная. — В чём причина твоего… отвращения? — спросила Салли, её взгляд скользнул по лицу Лиз. — Вы, кажется, находили общий язык.
— Пальцы Маккенна нащупали на стойке забытый бокал для шампанского. Она взяла его, повертела в руках, разглядывая нечто утраченное, что, казалось, таилось в глубинах хрусталя. — Она оклеветала Тристана перед Графиней, — произнесла Лиз. Голос оставался абсолютно ровным, лишённым даже оттенка эмоции. — Та его убила. Выбросила, как пустую оболочку. — Салли сжала хрустальный бокал в кулаке. Раздался глухой, внутренний хруст. Изящный сосуд рассыпался, превратившись в горсть мелких, острых осколков, которые бесшумно посыпались на пол у её ног.
— Осторожнее! — вырвалось у Айрис, и она инстинктивно отпрянула. Её вечное, профессиональное спокойствие дало первую, отчётливую трещину. Она бросила быстрый, оценивающий взгляд на осколки, и на женщину со сжатым кулаком и безразличным лицом.
Салли подняла на неё глаза. На её бесцветных губах дрогнула кривая, абсолютно безрадостная усмешка, не достигшая пустых глаз. — Обе они действуют на нервы, — на выдохе произнесла Айрис, взгляд скользнул по Лиз и Салли, не задерживаясь. Призрак, не удостоив их дальнейшим вниманием, направилась к тому самому столику в углу.
— Гомес просил зафиксировать их переписку, — бросила она через плечо, уже отходя. Слова повисли в воздухе.
Лиз замерла. Её безупречные брови медленно поползли вверх. Она мельком, краем глаза, взглянула на Айрис, но та уже уткнулась взглядом в тряпку, сжимая её в руках. На лице старой вампирши шла борьба — между страхом, долгом и чем-то более тёмным, личным. Сделав короткий, шипящий выдох, будто выпуская пар накопившегося раздражения, Лиз Тейлор направилась за Маккенна.
Подойдя к столу, Салли остановилась и окинула его изучающим взглядом. В её позе читалось отстранённое любопытство. — Требуется помощь? — голос Лиз внезапно приобрёл ту слащавую, услужливую ноту, которая в данной ситуации звучала фальшиво.
Салли скрестила руки на груди. Жест выражал скептическую оценку.
— Обладаешь необходимыми навыками? — спросила она, без не утруждая дальнейшими объяснениями, Салли указала пальцем на сверкающий iPhone, лежащий на столе. — Графини. Она оставляет его, отправляясь курить.
— Её палец плавно переместился к соседнему стулу, где на обивке ещё виднелась лёгкая вмятина. — Здесь располагалась ведьма. — Лиз, не отводя пристального, сканирующего взгляда от Салли, протянула руку. Движение было выверенным, несмотря на кажущуюся небрежность. Она взяла телефон. — Пароль? — спросила она, обращаясь не к кому-то конкретно, а в пространство, насыщенное духом измены. Салли слегка нахмурилась. На её лбу обозначилась лёгкая складка.
— Попробуй дату рождения супруга. Двенадцатое июля. 1975 год, — произнесла Айрис, бесшумно приблизмвшись. Она стояла рядом, руки всё ещё сжимали тряпку, но взгляд был прикован к телефону. Лиз, не отрывая глаз от тёмного экрана, быстрыми, точными движениями ввела последовательность: 1-2-0-7-1-9-7-5.
Экран вспыхнул предупреждением о неверном коде. Лиз бросила на женщин взгляд, полный немого вопроса и стремительно нарастающего раздражения. — Тогда… возможно, дату рождения самой Мортиши? — прошептала Айрис. В нём слышалась не уверенность, а отчаянная, интуитивная догадка. Салли резко, почти кивком, одобрила эту мысль. В её глазах что-то мелькнуло. — Верно, — сказала она, в голосе вновь появилась та же странная, безэмоциональная уверенность. — Двадцать пятое сентября. 1977 года.—Лиз замерла на мгновение. Её глаза встретились с пустыми глазами Салли. В них читался вопрос: «Откуда тебе это известно?» Но времени на расследование, на подозрения не было. Каждая секунда на счету. Её пальцы вновь заскользили по стеклянной поверхности: 2-5-0-9-1-9-7-7.
Раздался мягкий, разрешающий щелчок. Экран телефона Графини ожил, открывая портал в самое сердце её скрытой цифровой жизни.
— Получилось, — констатировала Лиз без тени триумфа, без улыбки. Она мгновенно нашла иконку мессенджера и открыла нужный чат. На экране всплыли строки переписки.
— Айрис, принеси мой телефон, — скомандовала Лиз, не отрываясь от экрана. Та, не произнося ни слова, лишь кивнула резким, коротким движением и быстрыми, неслышными шагами растворилась за барной стойкой. Она направилась к потайному ящичку, где хранились её немногие вещи и единственная ценность — простой, потрёпанный смартфон.
Лиз тем временем погрузилась в переписку. Её глаза скользили по строчкам с быстротой и безжалостной эффективностью. Нашла опцию «экспорт», «отправить историю». Её пальцы действовали стремительно, точно, без сантиментов. Она выделила всё: текст, медиафайлы, голосовые сообщения, временные метки. Каждое «ведьмочка», каждое «скучаю», каждый ядовитый флирт и каждая ночная мольба — всё было отобрано, подготовлено к копированию.
Айрис вернулась, протягивая телефон. Простой, без излишеств, с потёртым чехлом. Лиз взяла его, почти не глядя, её пальцы уже находили нужные кнопки на ощупь. Она активировала на телефоне Элизабет функцию AirDrop, выбрала устройство Айрис. Между гаджетами пробежала невидимая, мгновенная молния передачи данных. Вся тайная жизнь Элизабет и Мортиши, их сближение, их конфликты, их странная нежность и скрытый яд, запечатлённая в цифрах и символах, бесшумно перетекла в память скромного телефона.
***
ТОЛЬКО НЕ ВПАДАЙТЕ В ЯРОСТЬ ПРОТИВ НЕЁ!
Женщина пребывает в пучине отчаяния, и ослеплённая, искажённая любовь сама сплела паутину лжи вокруг той гнусной ведьмы. Пусть и по моей коварной прихоти. Поэтому всю силу вашего негодования устремите на меня. Я — первопричина и конечная цель. И мне до дрожи сладостно осознавать это. Теперь же, к глубочайшему моему сожалению, я вынужден с вами проститься. Автор строк безжалостно урезает время, отведённое для моих рассуждений. Как бы, в порыве редакторского рвения, не сократила она и кое-что ещё, куда более… существенное… ну, лучше не будем.
А там… Хестер Фрамп. Взирайте пристально. И трепещите в предчувствии.
Месть близко.
ХА-ХА-ХА-ХА-ХА
***
Тишина, которая захлопнулась за тяжелой дверью, была плотная, сотканная из ярости, оскорбленного величия и презрения. Хестер Фрамп стояла, повернувшись спиной к выходу, к тому пространству, где только что растворились два воплощения ее краха. Осанка не дрогнула. Но внутри, под безупречным кроем, под кожей, бушевал сдержанный шторм. Мысль оформилась в сознании с чёткостью, отточенной годами абсолютной уверенности в своей правоте.
Неужели они всерьёз верят, что этот дешёвый фарс способен меня обмануть? Эта жалкая пантомима с гостевой спальней и сводом светских приличий? Эта… тварь, осмелившаяся встать между матерью и дочерью, излучающая смрад разложения и пошлую самоуверенность? И она… моя плоть, моя кровь, продолжение рода Фрамп… осмелилась принять её защиту. Осмелилась искать утешения в этих… мерзких объятиях.
Глаза, лишённые теперь даже намёка на материнскую теплоту(если таковая там когда-либо и была), окинули взглядом комнату — это дорогое пространство, особый номер, который теперь казался осквернённым.
Она ощущала энергию.
Она была иной.
Чужой.
Откровенно не их, тех потаскух, что только ушли.
Но при этом…
до боли,
до тошноты знакомой.
Она вызывала глубинное, физиологическое отторжение — запах извращения, сладковатый и приторный, смешанный с затхлостью.
Хестер чувствовала кожей, чуяла древним, звериным чутьём.
Но не заострила внимание.
Движения, когда она, наконец, сдвинулась с места, были отрывистыми, лишёнными присущей ей плавности. Она подошла к мини-бару, все было механическим. Рука сама потянулась к штопору, его вес в ладони был успокаивающим, реальным. Простой инструмент для простого действия в мире, который внезапно потерял всякую простоту.
Она вернулась к столу. Ритуал открывания вина был исполнен с безупречной точностью. Капсула отсеклась одним движением. Штопор вошёл в пробку по центру, без усилия. Её запястье провернулось — один раз, два. В тишине прозвучал тихий, бархатистый хлопок высвобождаемой пробки прозвучал. Пробка была извлечена, положена на салфетку. Она подошла к витрине. За стеклом, рядами стояли бокалы. Пальцы выбрали один не глядя. Она уселась в высокое кресло у кровати. Не позволила телу расслабиться. Бокал и бутылка были поставлены на низкий столик рядом. Она налила. Наблюдала, как густая жидкость, лишь на свету отливающая рубином, медленно поднимается, цепляясь за стенки бокала жирными «слезами». Аромат — сложный, дорогой, с нотами выдержанного чего-то тёмного, — наполнил пространство. Это был запах старого мира, мира правил, иерархий и ясных границ. Запах, который теперь казался насмешкой. Ее взгляд вновь обвёл комнату, будто пытался уловить чье присутствие сейчас ей мешает. Рука полезла в карман. Извлекла телефон.
Экран вспыхнул холодным светом под прикосновением пальца. Он нашёл нужную иконку мгновенно. «Гомес Аддамс». Имя на экране вызвало у неё волну такого презрения, что губы искривились в беззвучном оскале.
Ничтожество.
Тряпка.
Но на сей раз — полезный доносчик.
Она открыла галерею. Скриншоты. Десятки их. Переписка.
Её дочери.
С ней.
Хестер в который уже раз принялась просматривать. Но теперь это было не изучение улик. Это было погружение в самую гущу морального разложения, в ту тину, куда затянуло её кровь. Каждое слово было теперь не просто текстом, а зеркалом, отражающим уродливую, отвратительную реальность. Она уже не искала подвоха. Личная встреча, этот смрад, въевшийся в кожу Мортиши, аура вампирши — всё сложилось в единую, неоспоримую картину.
Это — правда.
Её глаза, сузившиеся до узких, блестящих щелей, поползли по строчкам. Воздух в её лёгких застаивался, становясь тяжёлым и едким:
Элизабет: Я скучаю по твоему взгляду. Такому колючему и такому беззащитному одновременно.
Мортиша: Не приписывай мне того, чего нет. И… возможно, я тоже. Чуть-чуть.
Элизабет: «Возможно» и «чуть-чуть» — это уже признание, ведьмочка.
Мортиша: Дважды не повторяю. И не обольщайся. Это не значит то, о чём ты думаешь.
Элизабет: А о чём я думаю?
Мортиша: Перестань.
Хестер стиснула челюсти. Звук скрежета зубов был слышен только ей. В груди, под рёбрами, что-то сжалось в тугой, болезненный ком. Спазм глубочайшего, почти мистического осквернения. Её дочь, её продолжение, обменивалась с этим созданием такими… интимными, двусмысленными репликами. «Ведьмочка». Эта фамильярность, эта претензия на особую близость, от которой кровь стыла в жилах.
Она листала дальше, палец дрожал едва заметно.
Элизабет: О чём думаешь?
Мортиша: Ни о чём. Обо всём.
Элизабет: Конкретнее. Я хочу знать.
Мортиша: Это скучно. Мои мысли — не самое увлекательное чтение.
Элизабет: Для меня — всё, что исходит от тебя, самая захватывающая тайна. Я хочу её разгадывать. Снова и снова.
Хестер почувствовала, как её тошнит. Эта слащавая, напыщенная риторика, направленная на женщину. На её дочь. Это было против природы.
Противно.
Грязно.
Мортиша: Ты сегодня невыносима.
Элизабет: А ты сегодня особенно прекрасна. Даже через этот чат я это чувствую. Напряжённая... Готовая сорваться… или зазвучать?
Мортиша: Звучать я не собираюсь. Успокойся.
Элизабет: Проверим.
В глазах Хестер потемнело. Эти слова, этот намёк на создание некоего постыдного акта… Это было хуже, чем прямое признание. Это была сама структура греха.
Элизабет: Мне снился твой запах. Прах и роза. Гнев и печаль.
Мортиша: У тебя больное воображение.
Элизабет: Оно больное только на тебя. Скажи... в чем ты сейчас?
Мортиша: Пеньюар. Обычный пеньюар.
Элизабет: Какой? Чёрный? Шёлк? Он скользит по твоим бёдрам? Открывает грудь? Я хочу это видеть.
Мортиша: Хватит.
Элизабет: Фотографию.
И вот, последний, самый чудовищный диалог. Самый свежий. Тот, что перечёркивал все остальные сомнения в самой сути этого… явления.
Элизабет: Я не могу перестать думать о том, как ты дрожала. Тогда.
Мортиша: …Я не дрожала.
Элизабет: Дрожала. Вся. Я чувствовала. Это было… бесподобно.
Мортиша: Ты извращенка.
Элизабет: Признай, что скучаешь по моим рукам.
Пауза на несколько минут.
Мортиша: …Чёрт возьми. Ладно. Да. Скучаю. По твоим рукам. По твоим наглым прикосновениям. По тому, как ты заставляешь меня забыть… обо всём. Я жду твоего приезда.
Последняя строчка от её дочи ударила в Хестер так, что у неё перехватило дыхание. Прямой, откровенный, похотливый призыв. Не намёк, не двусмысленность, а голая, постыдная просьба. Это была не Мортиша Аддамс, не её воспитанная, строгая дочь. Это была какая-то другая, чудовищная тварь, говорящая её устами. Тварь, жаждущая осквернения. Тварь, которая признавалась в этом. Из горла вырвался низкий, хриплый звук, стон ярости и глубочайшего отвращения. Её рука, сжимавшая телефон, дёрнулась в судороге. Она швырнула телефон с силой, в которой была вся её накопленная за жизнь ненависть ко всему, что выходило за рамки, ко всему нечистому, ко всему, что угрожало святости и порядка. Телефон просвистел в воздухе и врезался в гору шёлковых подушек на кровати. Глухой, мягкий удар. Экран на миг вспыхнул призрачным синим светом, и погас, погрузив доказательства во тьму.
Хестер сидела, застывшая. Грудь тяжело вздымалась. Весь безупречный вид был маской. Она уставилась на бокал с вином. Резко, порывисто она схватила бокал. Для утоления жажды, которую породила нравственное омерзение. Она запрокинула голову и одним долгим, жгучим глотком осушила его до дна. Алкоголь обжёг горло, разлился тяжёлым, пятном в желудке, но не смог растопить лед в душе. Хрусталь глухо стукнулся о дерево, когда она поставила пустой бокал обратно. — Ненавижу, — прошипела она в гробовую тишину. Слово было выжато сквозь стиснутые зубы. Она ненавидела вампиршу. Ненавидела Гомеса — ничтожного, слабого мужа, допустившего такое. Ненавидела этот отель, этот город, этот мир.
Но больше всего, жгучее всего, она ненавидела в этот миг свою собственную дочь. За эту слабость, обратившуюся в порок. За эту грязь, прилипшую к их роду. За это чудовищное, непоправимое падение, которое было не просто личным провалом Мортиши. Это было падение её, Хестер Фрамп. Её крови. Её наследия. Её безупречной репутации. Это было предательство, которое перечёркивало всё. И которое могло быть смыто только одной, самой суровой карой.