Я хочу с тобою...

NC-17
В процессе
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 70 страниц, 31 582 слова, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Когда заканчиваются истории (ч. 2)

Настройки
Примечания:

То начинаются новые.

На улице рядом с башнями стоит последняя неделя печалью проклятого февраля, промозглого, в котором их распятие грязно завершили тоской и забродившей скорбью с вином на скупое «помянем», и затем его, распятие, обратили вспять подписанием принудительно мирного договора; и во внутреннем дворе тюрьмы жутко холодно, дует и дует цепкий, противный, прилипчивый ветер, забираясь прямо под пальто колко и завистливо. Ветру ведь ещё дуть, наверное, а они вроде вернулись, с войны. Но Адель не страшно. Да, маловероятно, что «вернулись» — это совсем, надолго, что «вернулись» — это хотя бы хлипкая, хрупкая, какая-то гарантия, ведь в жизни нет нерушимых, без обмана и лазеек гарантий абсолютно ничему, кроме неизбежной для всех смерти; однако для Адель сегодняшний день тоже большой и значимый шаг к исцелению. К возможности построить теперь нормальную (относительно), мирную жизнь. Насколько для Адской (и бывшего солдата) реально. Она готова. Нет, не она думает, что готова. Она готова. И ветер, и серость, и серые каменные стены не вызывают сковывающего холодка у неё вверх по строго прямой спине, но напряжённость, тревожность в теле Леди Фейбер ничуть не пугает её. Звенящая тонко, высоко, натянутая до предела стрела, застывшая перед решающим выстрелом, глядящая упорно вдаль женщина. Они скорее от тотального желания-катализатора наконец приступить к тому, о чём долго-долго мечтала, чего отчаянно-отчаянно ждала, за что боролась, по чему плакала много раз со злостью и ощущением горького, горшного бессилия, когда в действительности сила — духа, упрямства, ненависти или боли, не суть, нихуя не разница — единственное, не считая её семьи, что помогло ей сюда прийти, добраться, вопреки. Адель ни с кем особо ничего не обсуждала (не хотела), ибо не видела в том никакого прикладного, прагматичного, сухой выжимкой до дела, сухим остатком смысла, гравийного и гулкого, и оттого проживала и прожила практически безмолвно свою личную трагедию сгоревших и не сбывшихся ожиданий, отвлекаясь на рабочие дела. Пока не отпустила. Пока. Ей не нужны были слова. И она, не колеблясь, не споткнувшись, встала на кровавый путь того, как выбить для себя то самое неуловимое и не чудесное спокойствие, стабильное, надёжное, ровное и не истерично раненное биение сердца и хоть какой-то мир собственной душе. Ведь а что толку жить в мире, а не на войне, если сердцу нет ни доли утешения на гражданке (для них лишь условной) и ни секунды нет простого человеческого покоя? И вот она здесь. Исайя изначально без обиняков спросил, тогда, когда Адель только получила простое письмо, писанное его величеством: «Ты хочешь, чтобы я пошёл с тобой?» Непосредственное присутствие Исайи в столь переломный, выстраданный и вожделенный ею момент не требовалось ни капли и не обсуждалось целенаправленно, как и важный вопрос между ними не ставился ни разу в искажённом, перевёрнутом формате «А надо ли тебе, чтобы кто-то был рядом». Исайя посмотрел ей в глаза и произнёс уверенно верное слово «хочешь». И он, её лучший друг и боевой партнёр, Адель для убийства Луки в качестве разукрашенной и с музычкой группы поддержки на спортивном соревновании вовсе не нужен был, не нуждалась Адель в том, чтобы её преданно за ручку крепко держали, на макушке выбившиеся волосики аккуратно поправляли, в синяках коленочки пластырем неспеша заклеивали, на ушко «Ты молодец» с гордой улыбкой шептали. Но она хотела, чтобы Исайя постоял и покурил с ней потом (они оба и Рафаэль пообещали друг другу бросить уже в марте, честно-честно, потому что кончилась война). Адель хотела после стоять плечом к плечу с Исайей и молча смотреть на воду Санкты. Без мёртворождённого зуда в костях, без всепоглощающей ярости, тошнотворного одиночества, без сводящего с ума до психпалаты страха потерять свободу, любимых и страну. Дом. Он ведь должен быть. Адель хотела вернуться к семье. Пора вбить уже глубоко-глубоко обречённый («кармически, и вселенной, надеюсь») могильный столб в царство окровавленного праха, втоптать зло и угрюмо в землю до упора, до скрипа, в землю, посыпанную пеплом убитых, в землю, в которую он уйдёт очень, очень скоро. Её стараниями, её выбором. А Адель не умрёт на том же из разодранной каменной крошки ледяном полу запрятанной камеры. Лука костра не заслуживает. Костры получили солдаты. На захоронении её не будет. Труп роданца — забота не её. И Адель пошла. Когда их с Исайей привели к узкой развилке трудно-лёгких решений, к тихому, пустынному месту, где он будет её ждать, Исайя поймал нервный взгляд Адель привычно и молча, спокойно, ничего не выражая, но знакомым, тёплым прикосновением вложил в руки Адель два клинка. Адель одними губами проговорила «спасибо», вся белая, жестокая, холодная, зимняя, а затем развернулась с царственной осанкой и, не оборачиваясь ни в жизнь, твёрдой походкой последовала за группой безразличных охранников, обступивших её со всех сторон по правилам тюрьмы и личным распоряжениям. Когда она увидела Луку (так близко) впервые за много месяцев лично, лицом к лицу, в одном не слишком большом помещении, осуждённого, приговорённого, проигравшего, без шансов, не то что без короны, без шансов остаться в живых!, Адель почувствовала себя насыщенно худшей, безумной злодейкой, полной ядовитой ненависти девочкой из страшной-страшной взрослой сказки, почувствовала изысканное и тёмное удовлетворение до блаженной дрожи по всему хребту, ликующее и злорадствующее удовольствие, сладкой наградой разлившееся у неё в горле и в груди. И она улыбнулась с безжалостной ухмылкой, как улыбается беспощадно Адская Леди, пришедшая наконец за своей положенной местью, подарком от самой себя самой же себе. Ну да, Лука явно выпал в чистейший нокаут и состояние дичайшего ахуя, отчего и пела волшебной, дурной, погибельной скрипкой Князя гадкая сущность женщины, выжившей через войну. Она тоже победила. У смерти и насилия. А что было дальше? Адель почти не запомнит собственных эмоций, мыслей, тела, фундаментальных ощущений костьми и дыханием. Запомнит Луку. Смутно, только краеугольными, размазанными деталями. А вот их последний — Адель позже за это коротко пригубит водки из фляги Рафаэля (он бы не сильно расстроился, узнай, что Гном рылась в его куртке), пригубит и долго-долго будет смотреть, лёжа на крыше, в звёздное небо, на кровавую луну, не молясь, ведь будет молчать она — будут молчать и они, далёкие, непонятные, космические, звёзды и планетарная спутница... так вот последний разговор с Лукой Адель запомнит слово в слово, сам диалог. *** — Что, таки пришла по мою душу, дорогая? — Лука начинает как будто устало (ей плевать), когда Адель безапелляционно переступает порог и дверь за ней закрывается на магические заклятия, целую тысячу, начинает, даже не поздоровавшись. А зачем, их обмен репликами никогда и не прекращался («скоро завершится») Но встречаясь взглядами с ней сразу, начинает, как обычно между ними было. Пройдёт. — Тут или ты, или я. Адель отвечает с безмилосердной констатацией выцарапанного факта и холодным, пустым, абсолютно безжизненным тоном, глаз не отводя тоже — тоже отказывается от любых лицемерных церемоний с ним и тем более преувеличенных добрососедских приветствий, ибо око за око, предложение за предложение, звук за звук, словами, а ей кристаллически поебать, когда внутри у неё воздух и снег, красный и хрустящий. В любезности она не пускается из принципа, делового, боевого, и сразу же швыряет Луке один из клинков, его же, конфискованный при аресте. — Даёшь мне оружие? Интересный ход, святая поборница Тишины. Ты не перестаёшь удивлять меня. — Лука нарочито театрально, излишне вычурно, пафосно и жутко, жутко и жалко неуместно поднимает бровь — Адель на его погорелый цирк вестись не собирается. Хватит, велась уже и чем оно всегда кончалось? Чьей-нибудь смертью. — Я предпочитаю не убивать безоружных по возможности, дорогой. — Не вернуть с размаху кулаком противное слово, вывернув всё наизнанку, слово дряное, дурацкое, от которого внутренности выблевать хочется и кожу с себя живьём зажарить и содрать в кипятке с солью, не вернуть блядское обращение едко не получается, получается вернуть и ядовито, шипением и ненавистью ледяной, да и похуй, да и ладно, Адель сюда не за тем, чтобы правильно поступать, явилась. — Заканчивай разглядывать меня: сражайся как мужчина, а не как трус, всю войну прятавшийся за магическими тварями и армией, которую ты использовал в качестве пушечного мяса. Удар ниже пояса, но когда Адель интересовало мужское самолюбие? Лука всё же отшатывается на миг, крохотный, но броский для неё, прежде чем воззриться на Адель в его максимально предпочтительном стиле — самоуверенно и так, будто он здесь умный, а она глупая дурочка, ну да, конечно, больше она ему не позволит! вдох-выдох, следи за голосом, Адель, не поддавайся-не-поддавайся-не-поддавайся не дай ему увидеть, что тебе может быть тяжело, больно Не вновь. Не будет никаких «опять»! — Во-первых, я не бессмертный и не безмозглый, как твои никчёмные дружки, а во-вторых, только идиот пойдёт за короной, подставляя собственную голову. В-третьих, ты сама себе противоречишь: ты женщина с оружием в руках. Лука смотрит на неё. Что, не такая, как была? — Хочется спросить, но Адель не спрашивает, она знает, что не такая. Спасибо войне, спасибо тебе. — Я прежде всего солдат. — Фраза как лезвие клинка острое. На грани, хлёсткая. Ещё один неоспоримый, железобетонный факт, потому что Адель так видит, Адель так для себя решила, Адель строит свою личность и никто другой, ни пяти минут. Того самого клинка, что сейчас у неё зажат в руке до белых пятен перед глазами. «Главное не подавай виду» — А могла бы быть королевой. Лука лишь приближается ко второму, предназначенному для него, оружию. Пытается (отчаянно) сориентироваться и выиграть время, свою заезженную до ржавчины пластинку никому нахуй не нужную гнёт. Поздно. Плакала пластинка у него в горле со сломанной шеей и хрипами в груди желательно. Плакала и загнётся куском бесполезного металла. Однако он знает: та, что перед ним, не отступит, не сегодня, не в этот раз. (не в этот, блять, раз) Им по существу ничего не осталось, ни крупицы, ни объятья ни смеха, между ними бескрайняя пропасть раскинулась давным-давно, годы назад, общего не произносить и не слышать, и нечего делить, кроме дурных и кошмарных воспоминаний, которые Адель со злым удовольствием похоронила бы вместе с ним одним махом, с гнилым роданским недокоролём, лидерским ублюдком; полила бы щедро, от всей своей разодранной в клочья души адской бензином, развернулась бы без всех слов и ушла, не оборачиваясь и даже наушники не надев: пусть полыхает и грохочет на всю вселенную, лишь бы замолчал и звук наконец исчез с бомбами, тенями и могильной ворожбой, ведь как показывает практика, загони одного в могилу, и тысячи тысяч других целее будут. — Свою свободу, благополучие и свободу моей страны и моих близких я ценю безмерно и безгранично больше. И я вполне довольна той властью, которая у меня есть. Хвала святым, твои дружки и конкуренты за трон мертвы. — А то что? Пришла бы и по их бесполезные шкуры? Адель улыбается гадко, двигается плавно, изящно, выверенно и красиво, как превосходная, умелая убийца, леди в грязных сапогах, с чужой кровью под обломанными ногтями и тем самым значком на рубашке, сохраняя хладнокровие и не отрепетированную выдержку. Репетировать ей нечего. Война учит раз и навсегда, повторять не приходится. Не родился ещё мужчина, которому она позволит себя отвлечь или напугать. — Их и без меня убили бы. Адель не знает, зачем вообще с Лукой говорит, однако тонко чувствует: немножко надо. Может, чтобы ещё раз убедиться. Но не в своём решении. В нём и не разубеждалась ни на миг. А в том, что заботливого, волшебного мальчика, которого она себе придумала, скорее всего никогда и не существовало вовсе, а был только вот этот, военный преступник, монстр с лишь по его дохуя короной давящему мнению с красивым, в общем, языком. О, уж ей есть с чем (с кем) сравнивать, не у всех мужчин язык и рот уродливы и полны отравленного, отвратительного тщеславия, даже если в мире для них не нашлось любви и поддержки. Война — это выбор, всегда выбор, и Лука более чем мог кромешный несправедливо судный день не выбирать. А Адель даже не просила выбирать её. «Просто оставь меня в покое» — Но меня ты оставила себе. Не можешь разорвать нашу связь? Лука уже рядом с клинком. Думает сбить её с толку? Как удавалось раньше? Нет, не получится, Адель теперь полностью готова, от и до, ибо ненависть порой, особенно жгучая-прежгучая — отличное топливо, отличный повод не дать себе голову морочить ебанутым и пыль в глаза бросать. «Не прокатит» Драгомир — чудовище, и Адель великолепно это знает. — В которой ты стал моим кошмаром, а я – твоим? ОНА – та девушка из твоего прошлого, твоя больная несуществующая и не существовавшая никогда фантазия, твоя навязчивая идея – не смогла бы тебя убить. Какая жалость. – Адель не останавливает себя от блядского сарказма, от долбанной насмешки кривой и из демонстративного кривляния созданной. А для чего? Останавливать? Не сейчас. – А я это сделаю. Бери клинок. Я не трепаться пришла. — И в чём же тогда смысл, дорогая? Даёшь мне шанс выжить? Не надо. Я мог бы просто поцеловать тебя – ты никогда не умела противостоять мне. Зря Лука такое сказал. Ох, как зряяяяя.... Адель всю передёргивает. Но ни за что! Она не сдастся и, как внутри всё вывернулось под нездоровым, ненормальным, неестественным углом в безумном булемическом приступе пожирающей паники и первобытного ужаса, не покажет ни при каких вводных данных и забытых детских вечерах. — Я играла с тобой точно так же, как ты играл со мной. Я. Не. Хотела. Тебя. – Адель не боится. Не боится подойти. И наслаждается каждым собственным язвительным февральским словом! Мертвенным морозом. – Ни единого мгновения. Ты бы всё равно меня не получил. Ни в один день на этой стороне вселенной, ни в одну ночь на той её стороне. Я не вещь. А оружие... — Адель намеренно делает паузу, акцентируя особенно важную часть, — женщины имеют на него точно такое же право, как и некоторые мразотные представители твоего пола. Уравниваю наши позиции. Я недосягаемо хороша по сравнению с тобой в умении драться и владеть клинком. Лука? Лука выбирает предельно упоротую, тупую и безобразную тактику «Я буду говорить именно то, что всегда внушал тебе очень насильственным к другим людям и чародейских путём, я буду вести себя ровно так же, как поступал с тобой в течение всей войны, потому что мне плевать, потому что я считаю это правильным и нормальным». Пытал. Мучил. В переводе на вменяемый язык тех, кто пребывает в здравом уме (в отличие от Драгомира, очевидно), он будет той же космически одержимой, аморальной сволочью, коей быть и не переставал. Одержимой ею и больной, бредовой и психопатично-истеричной идеей, что массовые убийства ради трона это классно, прикольно, что "Я уничтожу мир и заставлю тебя смотреть" невероятно восхитительный способ расположить к себе женщину. Завоевать. Ну да, разрушить всё живое и поднять из праха всё, что мёртвое и мёртвым должно оставаться. Учиться? Работать? Является общественно полезным? Не мешать другим жить жизнь?! Или вот ещё: «Я сделаю тебя королевой, чтобы ты была красивой картинкой рядом со мной». Ну естественно, удел женщины же существовать миленьким и безмозглым, безмолвным предметом, чтоб ею перед другими мужиками хвастались. Ну либо послушной убийцей. Конечно. «Пусть идёт нахуй. Пусть идёт к Воронову Князю!» Лука наклоняется за клинком, не сводя с Адель яростного взгляда. — Что ж... Давай выясним, насколько ты хороша в том, чтобы не сдаться под моим напором. Я знаю тебя, как никто. — Дорогой, во-первых, ты отсюда всё равно не выберешься, во-вторых, уже давным-давно как это неправда. — Адель мысленно отвешивает себе громкую оплеуху с большущего размаха, ведь вот сейчас не время никак для глупых и ненужных ни капли эмоций и того, чтобы очень заметно трястись, словно тонюсенький, слабенький лист на ветру в долбаную бурю. Адель и есть шторм. Как сказал Джаспер. Зова. — Я предпочитаю поединки с равными, но я слишком долго ждала и жаждала возможности хоть сколько-то измучить тебя, как ты измучил меня и моих близких, и у меня нет желания выкаблучиваться. Лука с остервенением бросается на неё. Его глаза горят сущей ненавистью. — Равные – это Исайя? Ты себя унижаешь этой твоей нелепой верой в него, позволяя ему просто прикасаться к тебе. Адель в лёгкую отбивается, и ей до безумия хочется смеяться. Навзрыд. Наотмашь. До сипов-хрипов. На коленях и колотя кулаками о стену в припадке дикого гнева. Она так и делает. Смеётся. Их спарринг на смерть абсурдно грязный, совершенно неконтролируемый и тысячу раз больной. Изувеченный плетьми, выстрелами, железом и изуродованный царской водкой, кипятком и окурками от дешёвых, дерьмовых сигарет. Но для Адель ничего не остаётся в памяти, не записывается на плёнку, на мыльный объектив: ещё один бой, ещё одно намеренное убийство. То, что происходит с ними теперь, в данные самые мгновения, не про движения тела, а про последнюю бойню душа с душой. Лука так и так проиграет. И Адель с тем глубоким, глубочайшим, восхитительно дрожащим ощущением, с которым с плеч внезапно падают тяжёлые камни, с волшебным, сладким, приятным чувством «да наконец!» позволяет себе быть максимально откровенной именно там, где всегда хотела быть грубой не один день. Не два. Целую грёбанную вечность. Она кричит. Во весь голос. — Равные – это Исайя. Значит, видел наши спарринги? Мне не жаль, что мы уничтожили всех твоих шпионов, но спасибо им, что дали тебе шанс подглядывать за нами. Знаешь, почему? Исайя – тот мужчина, которым тебе уже никогда стать и которым ты никогда не был. — Адель от всей своей гадкой, грешной, нечистой, злодейской, отвратительной и ужасающе безнравственной души наслаждается тем, как Луке трудно ей противостоять, просто на ногах против неё держаться, когда она, не особо напрягаясь, давит и напирает со всем своим филигранным мастерством, потому что она была прилежной ученицей и крайне хорошо выучила, как убивать. — Сравнил себя с ним: ты и Исайя как небо и земля, и сравнение не. в. твою. пользу. Именно он учил меня. Я рада, что ты видел, как я становилась сильнее благодаря ему. И я бы ещё сто раз позволила Исайе прикоснуться ко мне, потому что он мой друг. Адель даёт Луке передышку. Потому что играет. Потому что может. Потому что хочет и ей в кайф. Кто сказал, что она пришла, чтобы убить его быстро? В чём же тогда веселье? Адская Леди ещё может говорить в бою, а осуждённый военный преступник перед ней — нет. — Я был твоим другом! Ты должна была быть МОЕЙ! — Лука кричит так, что вибрируют стены. От той самой неиссякаемой ярости. Адель? Да вообще плевать. Долбанный псих. Пусть почувствует ярость, пусть, как она годами с ней жила, на войне выживала. Убийственную. Разъедающую. Растворяющую вообще всё вокруг. Мини-суицид каждый день строго по расписанию, словно тот глазированный пряник, который вроде и присутствовал в солдатском пайке, а по факту ничем не лучше кнута. Горше. — Я тебе ничего не должна. — Адель произносит максимально чётко. — И к Исайе это никакого отношения не имеет. Сражайся, если не хочешь умереть, как слабак, поднявший белый флаг, стоило мне только появится. Это единственное милосердие, которое я тебе дам, хотя ты и его нисколько не заслуживаешь! Лука застывает на миг (ну парировать же нечем, крыть нечем, карты ведь все Адель отобрала из его рук и изрезала у него на глазах на мелкие кусочки, в пыль, блять). Он приглядывается. — Это редкий клинок. Работа йоэльских кузнецов. Ты заплатила за него кровью. Адель улыбается сумасшедшей улыбкой. Она же сумасшедшая. Больная на всю голову. Отлетевшая и слетевшая с катушек. И ей не жаль! Клинок — подарок Исайи. — И я с удовольствием добавлю к ней твою кровь. Бой продолжается. Удары следуют за ударами, сериями за серией, остервенело, до отказа, а Адель будто сладостно впадает в состояние неотвратимой, всеобъемлющей и лёгкой-лёгкой, невесомой, желанной, долгожданной отрешённости. Глубокой. Чистой. Никаких чувств. На шаг ближе к свободе. — Ты хотел меня как любовницу на коленях. — Удар. — Как оружие. — Удар. – Удобную. доступную. верную. профессиональную убийцу. — Удар, удар и удар. — Как послушную игрушку в роскошном платье. И вот Адель подлавливает Луку. И только тогда ему удаётся ответить. Когда её клинок в первый раз задевает его бок, затем бедро, и Лука валится перед ней на колени. — А ты решила стать моей смертью в армейских брюках и мужской рубашке. — А я решила стать твоей смертью. И дальше ничего. Он смотрит ей в глаза своими мутными чёрными омутами, дурачившими её ещё с детства, когда Адель всаживает ему чародейское лезвие прямо в грудь, зная прекрасно, что провернёт до сердца. Она спокойна, абсолютно. Выверенная. Не идеальная. Но владеет собой намного, намного лучше всего между ними прежнего. Даже если печальные, болезненные и жуткие, скорбные, страшные слёзы и подкатывают ожидаемо к горлу, она не плачет, они от усталости. Вымотанности. Изнурённости. И их на двоих, общие «из» сейчас заканчиваются. До следующей жизни. Однако до неё очень долго, и нынешнюю Адель проживёт без того, кто выбрал чудовищную войну из сугубо эгоистичных целей и нравственности, которой у Луки Драгомира нет. Отсутствует. По базовой прошивке. — Извиняться не стану. Я пыталась остановить тебя по-другому. Но ты никогда меня слушал, не слышал, ни в какую, властный мужчина с кровавыми замашками, непомерными амбициями, раздутым эго, которые стоили сотням тысяч жизни, здоровья и психики. Её голос твёрд, ровен, неколебим, грозен и весь ледяной до костей, алой, адской сути и клеток чёрствого, загрубевшего сердца. Бьётся, и у неё будет биться. Чего не скажешь про Луку. — Я выиграю у тебя в следующей жизни. Лука улыбается ей злостно, обнажая окровавленные клыки (губу порезала с нахлёста) бледный как снег, слабый, загнанный в угол, ибо козыри кончились, давно кончились, и ничего, ничего не спасёт, не изменит, не перепишет заново сегодняшний день. Иного финала для него не случится. Даже теперь пластинку свою во все стороны погнутую пытается Адель в глотку всучить настырно и жалко, убого, страшно, потому что он больной. Как говорится, есть глобальная разница между ёбнутым и ебанутым. Так вот он ёбнутый, а Адель простой солдат, чтобы изощряться в изящной словесности. — Надеюсь, в следующей жизни ты будешь умнее и адекватнее, чтобы найти со мной общий язык. В этой мы разговаривали на разных. Блядской ухмылкой Лука бросает ей вызов. Ну на прощание же надо выебнуться. Адель вытаскивает из его тела любимый клинок, и не добавив ни слова, ни взгляда, ни грёбаного вдоха, ни воронова движения руки малейшего, не вытерев даже лезвие от крови, которая позже впитается в сам металлический сплав, Адель оставляет Луку Драгомира, бывшего друга и по итогу врага, развернувшись и уходя не оборачиваясь, как и хотела, ибо не за чем. После такого оружия не выживают. И если Адель в конечном счёте наглухо не запомнит, как потом стояла рядом с Исайей на одиноком мосту, вцепившись в его плечи до скрипа ткани и сломанных ногтей, в кулаках зажав угольно-чёрную ткань форменного пальто, у него в бережных объятьях, не плача, но чувствуя, что продрогла до истерики, до трясучки, молча стояла, то... Значит, так было надо. И руки Исайи, тёплого и пахнущего весной, крепко обнимавшие её, напоминали Адель, что она живая. Исайя лишь держал её, каменную, безэмоциональную, инертную, не реагировавшую, прикрывая надёжно от ветра и брызг волн собой, своей спиной, держал, не произнеся ни слова, потому что Адель не позволила себя сложить пополам, как никчёмный листик бумаги, и превратить в пустоту, обезличить, разрушить в ней её. Не позволила надругаться над собой и своей семьёй. Может, пока над Лу́ной будет чистое, мирное небо, Леди Фейбер сможет спать спокойно.

***

Ушлые фанатики-халиды, не имеющее ничего святого уроды-работорговцы — все наконец по крайне, исключительно принуждённо-насильственным причинам оставили их страну наконец в покое. И можно выдохнуть. Хотя бы ненадолго. Ну а на бо́льшее надо всё-таки быть реалистами. Адель хочет прямо сейчас жёсткий спарринг в рукопашную, сидеть играть в настолки с Рафаэлем и Аней на кухоньке в доме Джаспера, овощной салат с орешками от Кью и желательно не пялиться на своё сияющее отражение в огромном зеркале в пол, придирчиво разглядывая каждую крохотную деталь, будучи в состоянии «вся растерянная» , потому что им с Исайей приходится присутствовать на предельно важном (и максимально скучном) мероприятии военных на тему очередной годовщины окончания той войны. Во-первых, Адель, конечно, очень, очень ценит добрые, дружеские усилия генерала Нури́ка по созданию им максимально комфортных условий и его невероятное, тёплое гостеприимство в Санкте, но Леди Фейбер гораздо, гораздо, гораздо больше оценила бы и выше поставила бы в данный момент не скрупулёзное выполнение служебного долга в эквиваленте душных, пахучих зал с тяжёлыми шторами и пустых, для галочки, продажных церемоний, а просто посидеть с семьёй, принести траурные цветы и традиционные закуски, обменяться ими с коллегами — подчинёнными и бывшими товарищами по национальному ополчению, с высшем кругом Совета, с соседями и выпить немножко вина за тех, кто победу и новую жизнь не увидел, не дождался мирного неба хотя бы между округами их уже ныне единой родины. (От вина пришлось бы отказаться) Без лицемерия глянцевого, сверкающего, безвкусного, материального на чувства, без бездушного пускания ярких, обжигающих и отупляющих блёсток в глаза и безразличных оглушительных фанфар, и псевдоумных пафосных, недолирических разговоров в том числе тех, кого ни на одной войне ни дня, ни минуты не было. Богатенькие курсанты-малолетки. Привилегированные члены общества, хрен ли. Искренность, тихость, открытость, честность, эмпатия и сострадательность, приобщённость по горю, не наигранные, не показушные, не вылизанные и не отполированные до поверхности кривого зеркала, живые, выстраданные и наполненные печалью эмоции от подчинённых, сослуживцев, близких вот эти вещи ничем не купишь, потому что правдивы, и они абсолютно бесценны, ибо именно что ценнее всего на свете, всех помпезных бальных зал, вычурных тряпок и дофига глубокомысленных бесед о том, как надо было тогда поступать, а как нет. Во-вторых, Адель вовсю живёт на втором месяце беременности, и она нисколько не горит даже самым слабым энтузиазмом здесь находиться, тратить дорогое время на сущую ерунду и с удовольствием бы теперь занялась решением реально важных вопросов, которые как бы и надо решать! В темпе. Но командэр слёзно умолял их обоих, ведь собирается использовать сие мероприятие позора и издевательства над скорбным, чудовищным прошлым для активного и витиеватого продвижения определённых и действительно необходимых изменений в армейских структурах. Ну... Лидеры Адских согласились, по старой профессиональной дружбе (а вот некоторым из их ближайшего круга, белобрысым таким, надо меньше пить на спор с высокопоставленными военными). Адель знает, что выглядит сдержанно, но идеально для сегодняшнего вечера: изящная, аккуратная причёска, подчёркивающая выступы скул, с серым жемчугом в волосах; лёгкий макияж, но с её любимыми стрелками острее ножа, с бордовой помадой, напоминающей засохшую кровь; в отглаженной каждым сантиметром парадной форме, лунно-серебристой, дополненной серебристыми эполетами и небесно-голубой лентой героини войны; на груди поблёскивает родной значок лидера Адских Леди и Джетльменов и орден национальной героини, который ей вместе с новым званием вручили летом прошлого года в самый разгар военного конфликта с халидами. Статная фигура профессиональной убийцы, а Адель неизменно солдат, королевская осанка, высоко поднятая голова, глаза, чьи радужки будто просветлели за последние полгода. Тяжесть боевого оружия, успокаивающая, оружия, дающего строгий акцент на то, кем она является много лет. Сегодня на Адель юбка. Срок беременности ещё совсем небольшой и со стороны преобразований её тела не видно, но Леди Фейбер вообще не собирается посвящать левых личностей в свои личные дела и достоянием общественности свою беременность ни за что, ни при каких обстоятельствах, ни коим образом не сделает. Точка. Пока обходится без помощи магической маскировки (храните, святые, Исайю, что он только крепче сделал его союз с Корделией, хотя после летнего кровавого массива глава крупнейшего и сильнейшего ковена Астроса, представительница высшего круга Совета Астроса, похоже, начала питать уважение и к самой Адель, из женской солидарности). Однако в нынешнем своём положении Адель ответственно заботится о собственном комфорте ради здоровья будущей матери, которой она станет примерно в августе, и о безопасности ребёнка. А значит, одевается как удобнее. «Я изменилась» Исайя появляется совершенно внезапно, но отнюдь не вдруг для Адель: она узнает шаги мужа где и когда угодно. И есть нечто сказочно сокровенное, совершенно интимное, бесконечное значимое, прекрасно, идеально отражающее всю полноту их искренней и всеобъемлющей, замечательной любви друг к другу, всю глубину и разносторонность их связи, дружбы, партнёрства — романтического, рабочего, боевого, нечто красочное, крепкое и сильное в том, как Исайя бережно, аккуратно обнимает её со спины, обвивая её плечи одной рукой, а другую по недавно сформировавшейся у него милой до слёз привычке кладёт Адель на живот, притягивая её к себе в плотную и зарываясь носом в её волосы, а затем с самой колдовской, мальчишеской улыбкой шепчет ей: — Привет, любимая. Если Исайя и изменился, то стал ещё более бессовестно, беспардонно, бесстыже, нагло, неприлично, непристойно привлекательнее раз в стопесят! Совсем нет рамок и милосердия у человека. Весь такой сногсшибательный, абсурдно восхитительный, невъебически великолепный, трогательно волшебный, магически сексуальный, в парадной форме, но без пиджака пока, в одной тонкой белой рубашке, с преступно закатанными рукавами, обнажая красивые предплечья со старым шрамом, давней татуировкой и новыми линиями, добавленными в смугловатую кожу недавно. Охуенный. Волосы уложены (о, Адель их по итогу вечера обязательно растреплет в разные стороны, ибо нефиг тут её выбивать из колеи!), синие глаза горят, на губах играет мягкая улыбка. Исайя тёплый, родной до боли и любимый, весь вкусно пахнущий, бесцеремонный и сияющий, закрывающий её своим крепким телом, как и всегда, и Адель очень надеятся, что у их предварительно по предсказаниям дочери будут эти его прикольные ямочки, едва-едва заметные, но помогите ей святые, как же она его обожает! — Привет. — Адель говорит ласково и позволяет себе расслабиться, целиком раствориться в том особенном, огромном, великом и заставляющем её сладко трепать ощущении полной безопасности рядом с мужем, безопасности, которую он ей дарит. Святые, какая же светлая мысль в её голове привела её к тому, что Адель вышла за него замуж! Не надо было тогда тянуть. Исайя, конечно, замечает, что что-то не так. Конечно. Разумеется. Он перемещает ей ладонь на горло, слегка сжимая, и нежно поглаживает чувствительную кожу, будучи отлично осведомлённым, что это любимый жест его жены. — О чём задумалась? Расскажи мне свои тайные думы, Адель. Она его когда-нибудь убьёт! Точно. Однозначно. Определённо. Ибо ну кто вообще так произносит её имя? Это вопиющее нарушение всех законов мироздания и её хлипкой адекватности!!! Бессовестный! Вот вроде ничего вызывающего не делает, а так и развернулась бы и зацеловала бы до потери пульса, чтоб не повадно было! Но мысли дурные, бродящие словно худшее, ядовитое, цианистое вино с кислым пеплом, которое ей нельзя и не хочется, пока сильнее и громко звучат внутри неё. Словно оглушительный, непрекращающийся градом набат. Словно боевая тревога. Словно тот самый истошный, отчаянный, болезненный, вскрывающей измождённость и моральную, и физическую, чудовищный *крик «... на минуту встаньте: слышите, колокольный звон?». Только здесь никакого звона нет. Колокольного. Клинкового. И войны больше нет. Вроде бы. Здесь лишь два взрослых человека, в глазах которых можно поймать жгучую память о бедных, брошенных на произвол судьбы и милость вселенной детях из гетто, из замутневших в сознании пунктов записи в национальное ополчение, если, конечно, долго-долго наблюдать и целенаправленно искать тени давно пережитого прошлого, а от него сталь не закалилась нисколько, и душа полностью не сгибаемой не стала, и силы воли не прибавилось: одно чёрствое, ледяное, бесконечное, вшитое в кости на живую без обезбола, вплетённое в сердце и нервы намертво умение тупо выживать вопреки всему. Война не лепит характер и не делает лучшей личностью, только разрушает. Война же развращает. Их страна и так одна большая (огромная) злая сказка. Ну вот, то, чему гордое название «мясорубка», не покидает разум и саму невечную, обречённую на гибель суть никогда. Ни разу. Обращённые в прах и поющие в терновнике, как говорится. Поющие смерть. Увы. И Адель стоит и размышляет, а всё ли так или, быть может, должно функционировать, случиться иначе. — Да так... О многом... — Исайя вопросительно приподнимает бровь на рассеянный тон жены, и она видит его глубоко заинтересованное выражение лица, показывающее высшую степень вовлечённости, прямо перед собой, в их отражении в зеркале. Кажется, если Исайя там, в безразличной, пустой, не откликающейся на голос стеклянной глади, такой же, как и всегда, может, и Адель ничем не отличается в данный миг, момент, вечер, месяц, год от.... Себя. И Леди Фейбер очень старается, чтоб уверенно, но грустно продолжает, погружённая во что-то далёкое, уже слегка эфемерное, что-то не отсюда. — Сегодня три года, как закончилась война. — Адель констатирует факт сухо, даже без эмоций, без доли дрожи, не делая удара либо подробностей, и, словно защищаясь, кладёт руку поверх руки Исайи у неё на животе. А это прозвучит не совсем здорово, если сказать, что лучше бы они были бы друг у друга в костях, крови, под кожей, а не долбанная война? Наверное, да, не совсем. Но любовь лучше войны, а у них любовь адекватная. — И? — Исайя не давит, не торопит, не подталкивает грубо, однако он знает, что сейчас Адель необходимы наводящие вопросы, нужен диалог, а не монолог в тишину и молчаливое слушание. Адель пожимает плечами неловко. — Три года, как закончилась война и как я убила Луку. — Казалось бы, она должна была вобрать в грудь побольше воздуха, подготовиться, зажмуриться крепко, соединить мысли в кучу, собраться с мужеством или что там ещё делают перед разговором о неприятном. Например, о человеке («чудовище»), буквально и крайне открыто транслировавшем ей весьма и весьма занимательную идею «Я знаю лучше, глупышка, и уничтожу весь мир, потому что у меня в башке психопатические стремления к массовым убийствам вместе с ослепляющей жаждой власти, а ты будешь рядом со мной. Править. На моих условиях». Но нет. Ни крохотной секунды. Ни отблеска жалкого мгновения, выпущенного холостым патроном в никуда. Адель скорее печальна и тревожится о её будущем, о том, что для её будущего это всё значит. — С чего это ты вдруг вспомнила Драгомира? — Исайя отвечает очень удивлённо, аж отстраняет голову от тёмной, аккуратно уложенной макушки своей великолепной, смертельно опасной и неописуемо мудрой жены, которая отлично помнит цену и себе, и своему, и чужому горю. Знает цену крови. А изумлённо отвечает Исайя потому, что Адель о Луке говорить перестала наотрез, наотмашь, от слова совсем ещё осенью второго послевоенного года. И с тех пор начинать обратно отнюдь не воображала и желание не изъявляла никакого. Никогда. Нет резона, нет пользы, да и много чести будет. А тут вдруг. — Я просто... Ну... Смотрю на себя вот теперь, в зеркало... и вспоминаю, какой я тогда была. 6 лет назад, 5 лет назад, 4 года назад... Вместе с Лукой я похоронила частичку себя — я так думала. Я искренне в это верила, до талого, до победного, до абсурда, до убогих хрипов в груди, до неуклюжих рыданий вместе с невнятным детским лепетом. Когда-то. Особенно в первое, особенно острое время. И не то чтобы я прям хотела её вернуть, не факт, что она, частичка, вообще хоть сколько-то-нибудь существовала в объективной прозаической реальности, а не исключительно в моей бедовой, больной и расшатанной голове, но сейчас я просто так себя не чувствую. Не так чувствую. По-другому, Исайя. Драматизировала излишне, может. Не знаю. — Адель устало прикладывает другую руку ко лбу, без страха делясь собственной растерянностью и неуютной, странной тяжестью на сердце. — Нахлынуло внезапно. Я не вспоминаю о нём, честно, моё сердце обрело покой, а тут аж все мысли обезумевшим хомячком в клетке вертятся и вертятся вокруг того, что мне до сих пор не верится, что я смогла. справилась. вонзила ему клинок в сердце. Исайя невозмутимо, прекрасно управляя собой, без тени критики, мягкими движениями, но настойчиво разворачивает Адель в своих объятиях к себе лицом. Она мгновенно поднимает голову, чтобы встретиться с ним взглядами уже не в зеркале, а наяву; доверчиво льнёт ближе и ближе, словно вся добровольно очарованная его тёплой, ласковой магией; смотрит открыто и не тая ничего за угробленной много лет назад душой, да не похороненной, не пряча израненное сердце, отдавая мужу всё на гласный суд и совет. Потому что это Исайя. Он осуждать не будет. И не прошенных советов пихать тоже. Потому что Исайе можно смело и без детальных планов отступления рассказать всё что угодно и показать подробно каждый собственный кошмарный, ужасный, пугающий, тёмный и глупый секрет. Монстров из-под грязной, сломанной-разбитой кровати в промокшей насквозь, нищей, вонючей, плесневой лачуге, продуваемой всеми ветрами и всеми живущими в мире этом невзгодами, чему простое слово «бедность». (а ещё «деструктивные семьи» и «нежеланные, нафиг не нужные и по тупости заделанные дети») И её муж произносит чётко, сохраняя их зрительный контакт неразрывным, стабильным. Произносит совершенно убеждённо, ведь они оба знают правду так или иначе. — Если в твоей умной головке крутится бесполезная, но крайне назойливая мысль «А вдруг я могла остановить Луку другим путём?», то нет, не могла. Не существовало другого пути, любимая. Извини, но я не буду церемониться и скажу прямо: Лука был конченным психопатом, и ты бы не исправила его извращённые мозги или отсутствовавшую нравственность. Он хотел эту страну, власть над всеми нами, тешение его ебанутого, нарциссического эго и тебя в качестве «своей» женщины и даже не мёртвую, а только выдуманную им же в одном лице. И не обнаружилось бы волшебно ни единого способа отвернуть Драгомира от его навязчивых идей. Ты сделала именно то, что должна была, именно то, что считала правильным. Тем более, что по итогу его бы всё равно казнили с тобой или без тебя, выиграй мы войну. Адель осторожно, слегка накручивает кончики кудрей из отросших прядей у Исайи на затылке на свои холодные пальцы, по старой привычке, обвив его шею рукой нежно-нежно и не оставляя между ними ни сантиметра мешающего, раздражающего пространства, ведь если бы не жуткая и жутко серьёзная, и отчасти болезненная до сих пор для обоих тема, они бы теперь уже вовсю обнимались, целовались бы трепетно, жарко, бесстыже, яростно, смеясь и улыбаясь безумно, как умалишённые, счастливые, дети, до дрожи в коленках! Со слезами на глазах. Счастливыми. Искренними. И плевать на убогий, ущербный театр абсурда с той самой высокой колокольни, разъёбанной бомбами в размазывающуюся крошку, выражаясь едкими и меткими словами Рафаэля, хрен с ними, со зрителями-преступниками и дураками, тупой вынужденностью и светопреставлением моральных уродов. — Я всегда чувствовала к нему так много всего! — Адель почти рефлекторно хмурится, не способная прекратить анализировать и анализировать, и расщеплять тщательно-тщательно, на долбанные атомы, скрупулёзно под дотошным электронным микроскопом то, что адово творится, бурлит кислой жижей у неё внутри до тошнотворного, режущего пара, пакетом соли в глубокой ножевой ране от клинка предателя, в прямом эфире. Ну да. Меньше драмы, больше адекватности, жаль, трагедии подобный со всех сторон взрослый, зрелый, дальновидный подход ни на йоту не поможет, исключения исключены. Зачёркнуты. Не работает с трагедией, максимально глупо же, зачем ему трагедия, элемент убийства. Девочка-зло, девочка-паника, девочка-дурной-сон. Только вот Адель Фейбер-Полатойи нихрена не девочка, кончились, блять, добрые мультики, не успев начаться у неё. И с грузом запутанных бесчеловечной браконьерской леской вопросов, играющих с ней в несправедливую шутку въедливую, дышать трудно. Трудно не думать. — Столько тоски, обиды, нездорового притяжения, ностальгической грусти, недоумения, сладкого ощущения некого желанного, долгожданного родства в детстве, а по итогу боли. ненависти. отвращения. омерзения. жажды крови... Я так не хотела быть Мэри! Даже если временами мне хотелось превратиться в кого-то... — Адель неловко пожимает плечами, пытаясь найти правильные слова, — ... злого и жестокого. Я знаю, я такой и была, но Мэри — отражение Луки, воображение Луки, а я могла стать в тысячи тысяч хуже неё, будучи собой, чтоб его уничтожить, а я не хотела, чтобы воронова безумная и существовавшая лишь в ещё более безумном разуме Луки девушка имела со мной хоть малейшее общее! Да он же больной! Даже если я сама себя временами считала ещё одним худшим на свете, в целой вселенной монстром. Даже если временами я им и являлась. Потому что я не Мэри, у меня есть и была свобода выбора! Исайя медленно проводит пальцами по линии её (его) клинка на боку Адель, а затем, будто вложив в свой небольшой, неяркий, неброский жест всю душу, весь солнечный, весь лунный свет, всё сияние звёзд, комет и галактик, всё тепло его планеты, всю мощь её живых существ, всё волшебство в серебряных нитях, из которых соткана вселенная, на которых держится мироздание, словно отдавая ей нечто сокровенное и бесценное, самое главное, самое важное и прекрасное, Исайя с любовью целует жену в лоб и поправляет один из её орденов, а она даже и не помнит, когда и как их приколола, только другие, лично значимые, да и Адель другая для ношения медалей. Не помпезная. И недостаточно пафосная. — Все мы по-своему монстры. И у каждого из нас собственный список жертв. И некоторые заслуживают быть нашими жертвами, луна моя. Чтобы уничтожить одно чудовище, избавиться от него, иногда нужно другое, но это всё сугубо субъективно оценочные ярлыки. Смысл истории меняется от того, кто её рассказывает. Исайя мудрствует — Адель горько усмехается. — Не сильно успокаивает, честно говоря. И... — До сего дня отлично сохранилась та маленькая и абсолютно испуганная часть её, которая охвачена с ног до головы всеобъемлющим, парализующим, порабощающим, тошнотворным, склизким и беззвучным ужасом, и Адская Леди мысленно внимательно вслушивается в поддерживающее ощущение оружия на своём теле, а после коротко целует мужа в шею, едва касаясь приятной кожи, чтобы помаду не размазать и не размазаться самой от кисло-сладкой смеси эмоций. — Я не хотела, чтобы Лука ко мне прикасался. Никогда. Святые, помогите нам, женщинам! —Адель произносит яростно, ядовито, больно. — Я не знаю, как к этому относиться, но то, что он хотел меня как оружие и как девушку, греющую его постель, то, что он пытался убить вас, мою семью... Вот что удержало меня умолять его остановиться. Тогда. Сейчас я бы и бровью не повела. Он нашу страну во что превратил? Ты там был, ты знаешь, сколько.... — Адель задыхается, давится воздухом прям резко, судорожно, чувствует, как загораются лёгкие бензином, ацетоном, лайкой, как кости пылают, колются, гравием, как разум беснуется отчаянно, охваченный красным гневом и жёсткой готовностью рвать на части за справедливость, запертый в клетке демон, стремящийся разодрать в клочья ради успокоения, ради мира! Даже если поётся в песне, я не хочу победы любой ценой.** Сапог ставить кому-то на грудь придётся. Цена есть всегда, не бывает без последствий. — Мне было противно, я не могла через себя переступить. Я знала, что его действия неприемлемы, ненормальны, безнравственны, аморальны, ёбнутости больше не придумаешь даже нарочно. И... Просто спасибо тебе, что был рядом. Мне... Мне больно, что я не сумела отговорить его, тем не менее. Хоть я и наслаждалась его кровью на моём клинке. Этакий кошмарный противоестественный парадокс. И тогда Адель цинично, зло ухмыляется. — Ты носишь скорбь. — Исайя мягко обводит контур её замечательных пухлых губ кончиком пальца, не задевая ни миллиметра идеальную линию алой помады. В первый же день, когда Адель выбрала её на себе носить, гордо, без единого сомнения, почти два года назад, Леди Фейбер произнесла в его присутствии одну очень важную вещь, чётко проговорила, озвучила твёрдо, с покер фейсом и властным ехидством (блядски красивая же): «Ну и пусть. Ну и отлично. Никогда не любила образ паиньки. Пусть за километр видят. Что я могу поцеловать лезвия своих клинков, оставить на них красный след от помады, а затем от их крови». Адель — само воплощение, сам символизм. А Исайя бережен с ней, ведь даже той, про кого последние отморозки молву разносят энергично и с диким ахуем на буксире «Эта женщина и есть сама смерть», даже Адской королеве нужны любовь, ласка и забота, необходимо пространство, где её неоднобокие переживания не отвергают и не называют ненормальными, не по природе, будто она на них не имеет права. Чушь собачья. — И тебе это не нравится. Не отрицай, Исайя. — Адель таки чуть дёргает его за кончики кудрей. — Тебе не нравится, что я ставила за Луку свечки в церкви. А что её муж? Исайя — наглый мальчишка! — только и закатывает его волшебные-чарующие-невъебические синие глаза!, ловко ущипнув жену за переносицу. — Никому из нас не нравится, Адель. Но мы не в праве решать за тебя, никто не в праве. И нет, я не ревновал тебя к нему. В этом абсолютно нет никакого смысла, ни малейшего. И хотя я вообще не вижу ни капли ни здравого, ни простуженного смысла в том, чтобы ещё и нижеследующее в принципе любым из возможных образов, способов обсуждать и по словам, по слогам мать его проговаривать, прочитывать, зачитывать, я всё равно скажу. Ты не любила и не хотела его как мужчину. И нет, я не злорадствую над ним, что ты была на условно моей стороне. Ты – не чья-то собственность. Вот что действительно стоит повторить, и я буду повторять из раза в раз. Это какое-то варварское патриархальное мышление. А я не верю в подобную дикость. Ты моя возлюбленная. А скорбь... Думаю, ты имеешь на неё полное право, потому что Лука когда-то был твоим близким другом. Просто... Возможно, осколок данного горя всегда будет жить где-то в твоём сердце, и это нормально, любимая. — Я не хочу больше ставить за него свечки. Не буду, потому что не хочу. — Адель добавляет, завершает лаконично и озвучивает максимально спокойно, прозрачно и почти безразлично, ровно, с той восхитительной новообретённой, окрепшей наконец до дна уверенностью, с колоссальной внутренней силой стали и крови и с огромным, чётким знанием: она теперь не чувствует перед ним никакой вины и отпустила сполна груз потери, бесповоротно решив, что достойна на все 150 процентов быть счастливой и не плакать ни дня, ни единого мгновения по тому, кого нет и быть не должно, ибо он был опасен для всего долбанного мира, неисправимый. Исайя просто кивает, слегка улыбнувшись, ведь ему есть что сказать, но не прямо сейчас, не пока Адель не поставила жирную точку в своей мысли. — Я хочу жить только в настоящем и строить будущее. Для себя, для своей семьи, по возможности для своей страны, для нашего ребёнка. Пора уже отказаться от старой привычки, которую я же себе и навязала из-за того, что вешала на мои плечи не свою ответственность. Исайя аккуратно целует жену в щёку и пожимает плечами, произнося: — Твоя и его история всегда будет частью тебя, луна моя. Из прошлого слов не выкинешь, не сотрёшь хлоркой события, которые уже свершились. Бежать от случившейся данности бесполезно и не способствует моральной удовлетворённости ничуть. — Вопрос в том, как двигаться дальше, Исайя. Адель хочется курить. Она печально усмехается немножко. Лука мёртв, а курить они все трое с Рафаэлем бросили ещё давно. Исайя переходит к тому, что именно хотел сказать. — Начни с малого: выйди в зал как героиня войны, как лидер Адских, как член высшего круга Совета Астроса. Это уже вектор твоего личного будущего, ведь ты никуда не собираешься со своих постов уходить, родная. — И это всё, кем я являюсь? Солдатом и представительницей власти? — Курить хочется сильнее. И пригубить бы прямо здесь водки. Адель горько ухмыляется, чувствуя, как сердце в груди нещадно и грустно пропускает удар и выдают тихие помехи и грёбаное горе, и пульс, зверь усталости и военной скорби скалится внутри дико и жадно, обида скребётся вовсю, хуже разъярённой кошки, и на миг Исайе кажется, что на её губах не помада, а кровь, как тогда, когда она Луку убила. На губах, искривлённых в отражении её всегдашней застарелой боли. Быть может, от такой боли они уже никогда не избавятся, не излечатся. — Нет. — Проговаривает Исайя твёрдо, убеждённо. — Выйди с высоко поднятой головой как коллега, сослуживица, сестра, дочь, подруга, будущая мать и моя великолепная королева. И видя, как волшебное лицо её Исайи, её любимого, драгоценного, бережного и нежного, сильного мужа, не идеального, но для неё по-любому лучшего, за доли секунд с каждым отчётливым словом, названием определённым, ролью конкретной, её именем расплывается-озаряется в самой прекрасной, счастливой, искренней и восхищённой улыбочке-залихвастой-ухмылочке, самой-самой любимой, самой-самой сексуальной, Адель невольно переключается на их никогда не надоедающий им обоим искрящийся, огненный флирт, ароматным шлейфом неизменно и неустанно следующий за ними буквально везде изящно и нагло. Ну их это целиком и полностью устраивает, извините! — Да? А я вот корону дома забыла. — Адель практически касается губ Исайи своими провокационно, опускаясь до вкрадчивого и коварного шёпота низко, прижавшись к телу своего мужчины вплотную, не стыдясь ничего, ибо ну и пошло оно всё, плевать Адель на всё хотела с высокой колокольни, нахер пусть идут. Исайя тянется вперёд и лишь на крохотный миг проводит языком бомбезно по уголку её замечательного, желанного рта, быстро отстраняясь, потому что нефиг, не будет он строгий макияж жене портить, над которым она так старалась, чтобы ответить и игриво, и серьёзно, абсолютно, с тотальным благоговением в открытом, честном взгляде и с трогательной дрожью в голосе, ехидно: — А тебе, любовь моя, чтобы быть королевой, корона не нужна. Ты по жизни ею являешься. — Я прощу себя когда-нибудь? Я бы не хотела, чтобы у нашего ребёнка была не мать, а чудовище. — Адель всё же переводит тему очень резко, поскольку ну раздеваться сейчас как-то не к месту и не к делу вообще, а разговор нынешний, тревожный, тяжёлый, с нотками тупого, глупого и бессмысленного сожаления, кислоты адской, боли, но ещё хуже —отвратительной, мерзкой, уродливой скорби, скорби и ещё много-много раз скорби, разрушающей личность и кости в ноль, надо закончить. Как заканчиваются истории. Чтобы другие смогли расцвести и начаться. В будущем. — Да, простишь, конечно, поверь мне. И ты будешь замечательной матерью. Хочешь... Адель не даёт ему договорить. — Нет. — Отрезает она тут же. — Я сама. Не получится рассказать правду, не рассказывая правду. Всё-таки Лука один из лидеров роданцев, развязавших войну. Да и убила я его, потому что каким-то сверхъестественным образом уговорила грёбаного короля дать смерть Драгомира мне в качестве личной награды особой монаршей милости. — Хорошо. Тогда... Говори со мной. — Исайя бережно поправляет голубую ленту на плече Адель, признанной национальной героини, глядя на неё тем максимально трепетным, мягким взором, от которого она всегда и всегда тает, как мороженое на солнце. Исайя же её заклинатель, прогоняющий дурные думы. — Говорю. — Легче? — Да. Ещё раз спасибо, что ты каждый раз помогаешь. — Адель всё-таки целует его коротко в губы, прикасаясь на полсекундочки, но крепко, с искренней благодарностью и горячей, чистейшей любовью, аккуратно убирая следы от помады после. — Не за что, любимая... И вот тогда голос Исайи, выражение его лица приобретают какую-то пронзительную нежность, не поддельное, не лицемерное, не ложное, однако глубочайшее восхищение светится чарующе, переливается, горит колдовскими огоньками, звучит негромко, но ярко, и это для неё два выстрела в грудь и контрольный в голову, то, как именно он на неё смотрит, как появляется та ямочка у него на щеке, как румянец расцветает на его выступающих скулах, как сверкают его глаза электрическим синим. Завораживающим. У Адель сразу перехватывает дыхание поддых в звенящую кровь и поющую душу, откликающуюся на столь знакомый, сладкий зов, всем её духом, всей её прожжённой и порезанной на куски-ломти сутью. Как в первый раз. А с ним, с Исайей, так всегда, с того восхитительного и далёкого вечера, когда он впервые сказал, что давно её любит. — Что? — Адель едва может выговорить одно простейшее слово. — Ты космически красивая. — Исайя улыбается и улыбается, и улыбается, хлёстко, обнимая её крепче, словно по уши и бесповоротно влюблённый мальчишка, готовый прям здесь рухнуть на колени и молить. "Желательно о пощаде". — Подхалим. — Адель смущённо и демонстративно фыркает, вновь отмечая, что муж опять выбрал её любимый парфюм. Зараза. Ну отметила раз, надо отметить дважды, запомнить обязательно и потом всенепременно затащить его куда-нибудь... для высокоинтеллектуальной беседы, конечно же. — Ни в коем разе. Исайя остаётся Исайей, ну естественно, когда её муж изменял себе. Серьёзный вон какой. — А я была красивой, когда на войне ходила в армейской форме? — Неожиданно прежде всего для себя же спрашивает Адель. — Ты в любом виде красивая. — Но Исайя хмурится. — Если ты в контексте Луки, ты не нужна мне в роскошных платьях, чтобы тобой хвастаться, ты не вещь... Чего? — Люблю тебя. — Адель... Ну как и всегда до крупной-крупной дрожи по спине и мурашек ураганными волнами по рукам тронута, аж душа вся всколыхнулась до столпа белого пламени и нежной, певучей, лесной симфонии ручейков и волшебных светлячков, бабочек огромных изумрудных: ещё бы, глядит он на неё блин совершенно растерянно и с большущими сердечками в чистых синих глазах, мальчик-герой, её герой. С детства. Холодного, голодного, нищего и беспросветного. А Исайя тёплый и родной. — Знаю. — Он только улыбается застенчиво, а потом добавляет. — Пойдём? — Танцевать со мной будешь? — Адель довольно ухмыляется, хитро прищурившись. — Мне нужно избежать тупых подкатов. Исайя приподнимает бровь с покер фейсом. — Ты отлично умеешь слать к воронам незадачливых ухажёров сама. Нахер, нахуй, к Вороновому Князю и в любых иных направлениях. — Ты тоже отшивай всяких там поклонниц. — Леди Фейбер кокетливо ведёт плечами. Заигрывает. — Я бы на их месте не стал даже пробовать: в конце концов, все знают, чей я муж. — Исайя не сдерживает громкого цоканья, закатив глаза с превеликим удовлетворением до ушей. — А ты очень этим гордишься, ага. — Адель качает головой, но улыбается. Всё равно. — И ты тоже. — Нет, а что, ему теперь не быть самодовольным? Быть. Ещё как быть. — Исайя? — Да, жена моя драгоценная? — О, он весь теперь беспардонно соблазняющий на все лады колдун, бесстыжий мужчина без капли совести и малейшей тени желания блюсти элементарные приличия, с одними лишь откровенно преступными намерениями довести её до ручки и трясучки. — Так танцевать со мной будешь? — Куда ж я денусь. Идём? — Идём, муж мой, всегда умеющий найти нужные слова. И они идут.

***

Огромный бальный зал богато украшен и полон ослепительного сияния. Ламп, бриллиантов, орденов и дурно пахнущего вранья. Но Адель и Исайя плавно, умело танцуют, ибо почему нет. И весь мир вокруг постепенно исчезает. Оркестр осторожно, не в полную мощь играет ту горестную, тяжёлую, протяжную и болезненную, трагичную, без дешёвых и помпезных, душных, облезлых внутри и смехотворно лицемерных снаружи, фантичных прикрас мелодию, которая изначально была написана к пронзительной, сплошь металлической песне, сложенной простыми солдатами для обычных солдат. Адель невольно напевает одними губами слова, которые не звучат теперь, но звучали там, на войне. Всегда. И не в формате фронтового трека, а в условиях их обыденной и почти ежечасной жизни. Исайя вторит ей точно так же. Потому что иначе нельзя, потому что по-другому уже никогда не будет. Не для них. Не для тысячи сотен тысяч остальных, убитых и живых, но искалеченных и морально, и физически. И реабилитация длится, увы, гораздо, гораздо дольше, чем чья-то одномоментная массовая смерть. А порой ещё и не даёт ни малейшего толка. Слишком многих потеряли, слишком многих не сберегли, не спасли. не успели. не вытащили. А могли бы, наверное. Только вот сейчас никто никому не скажет, могли ли в действительности. Был ли шанс. Был ли выход. На самом деле.

«Группа крови на рукаве

Мой порядковый номер на рукаве

Пожелай мне удачи в бою

Пожелай мне

Не остаться в этой траве

Не остаться в этой траве

Пожелай мне удачи

Пожелай мне удачи»

Когда говорят, мол, война войной, а обед по расписанию, явно не имеют в виду вот этот парад отуплящей, обезличивающей и обезглавливающей саму мораль, псевдопатриотичной псевдопропаганды, ведь оно больше напоминает пир во время чумы, даром, не важно нисколько, что на дворе чума отсутствует, и выгодную продажу лаковой победы дофига уверенным в правильности их картины мира малолеткам в кричащей обёртке из напыщенных, сучных речей в конфетти преступной лжи и прошивки от именитых генералов. Ну да, Адель категорически не нравятся аристократичные курсантики, Исайя её по данному поводу чуть подъебнул, но в общем согласился, что в Астросе на сее мероприятие посмотрели бы, ещё раз посмотрели бы, и плюнули бы организаторам прямо в лицо. В оборзевшую и бессовестную рожу. Командэр борется с ними, сказочными долбаёбами, разумеется, очередным своим извращённым путём. Они напевают, и тем не менее, Адель всё же думает. И спрашивает наконец, и опять, то, что таки волнует её до сих пор, поскольку муж её был ранее каждый разговор крайне уклончив на такой нелестный счёт. Уклончив и упорен словно назло до жёсткого, почти грубого отказа, до зачёркнутого и перечёркнутого трижды «не надо», проклятого и проклятого для надёжности сверху тристапесят умножений раз, с удвоенными матами, до себе обещанного строго-настрого ни разу не трогать правду, которая ей точно неизвестна, но интересна и покоя не даёт. — О чём ты разговаривал с Лукой, когда вы пересеклись в горах? Исайя морщится, не смог спрятать худшее, разложившееся, распавшееся на грязь, бурую жижу, отвращение и принципиальное нежелание обсуждать. Однако ведёт их пару в танце неизменно уверенно, не дрогнув. — Не думаю, что это стоит твоего внимания. Они меняют язык. Адель твёрдо и без хождений около однозначно решает, что сегодняшний вечер вполне располагает и к подобного рода поступкам — раскопать нераскопанное. Конечно. Конечно, лежать бы ему в чёрной далёкой земле до могилы, до последней минуты её жизни, а может, и дольше (Луке тоже, лежать в земле, или где его там похоронили, гнить на той стороне вселенной), однако она хочет получить ответы, на которые обладает исключительным правом и всегда обладала. Более чем позволяет вечер. Быть может, при свете дня или в тишине ночи не позволительно или просто, банально не то и не так, не к месту, ведь их дом — это их дом, безопасное, с любовью и нежностью, с теплом и заботой построенное пространство для отдыха от всего того, что давным-давно стало для них коротким словом работа. Мда, звучит невесело. Работа. Пугающе звучит, произносится и по факту — тотально является. И деться некуда, сами выбрали. От такого выбора не избавиться, песня уже вовсю играет, на середине обречённого куплета для обречённых и отчаявшихся. Предназначена. Адель правда рада, что война закончилась, что Лука мёртв, что именно она его по печальному итогу убила, но не рада, что всё в целом вот именно тем ужасным, кошмарным, лютым, ненавистным, обезображенным, кровавым, пустым, предательским, насильственным и смертельным для него и для других образом получилось. В конце концов, скорбь есть скорбь, горе есть горе. Однако Адель понимает, пусть и примерно, что для Исайи её страдания и издевательства, измывательства Луки над ней тогда значили. Тогда и сейчас, положа руку на сердце, Исайя же предельно непреклонен, непоколебим. Он обходил стороной, зарубая тему на корню. Стабильно. А Адель... Она же понимает, правда. Спроси их обоих, по-честному спроси, а любили ли они в тот период с реальным названием и запахом гражданской мясорубки, любили ли они на войне друг друга? И что они внутри-внутри своих серо безнравственных душ отыщут теперь? Какие слова? Какие чувства? Им некогда было думать на тот момент. А по прошествии лет уже не найти правильных ответов. — За меня заступался, да? Адель улыбается мягко, ласкового взгляда с любимого не сводя. — Я не имел права? — Исайя возвращает ей растерянно и удивлённо, но и с искренним любопытством, спокойно, без лишних ярких эмоций. Будто сам не уверен. — Знаешь... — Адель ненадолго задумывается, всерьёз, размышляет. — Если бы с тобой сейчас разговаривала я более юного возраста, я бы разозлись, честно. И тогда бы разозлилась. Очень. Невъебически. Я ж даже в нашу первую встречу в детстве готова была накричать на тебя по самую твою наглую кудрявую макушку: ишь, защитничек мне тоже выискался. — Леди Фейбер не сдерживает чуть язвительный смешок. — Но много времени прошло, много воды с тех пор утекло, говоря народными словами, и к сегодняшнему дню я научилась по-настоящему ценить поддержку и надёжный тыл со стороны семьи и поняла, что независимость не ровно одиночество, и одиночество не есть независимость. Которую я для себя хочу и строю на данный момент. Я не слабая, если мне помогают близкие. Так и что ты заявил Луке? Исайя морщится больше, цокает недовольно, упрямый до желания у Адель его встряхнуть подурнее за грудки. С любовью, разумеется, и тем не менее, настойчиво, несколько грубо даже. — Скажем так: не очень лестно отозвался о его моральных принципах и мировоззренческих убеждениях, отдельно подчеркнул его психопатические наклонности и антигуманные действия – военные преступления, – а также прямо коротко добавил, что, если бы не твоя огромная просьба оставить его тебе на расправу, я бы с превеликим удовольствием устроил бы ему долгую и мучительную смерть. Адель не изумлена ни капли, ибо чего-то подобного и ожидала изначально, однако с интересом приподнимает бровь. Исайя неизменно уходит в категоричный отказ. — Понятно. Значит, назвал последней безнравственной и невменяемой сволочью. — Да. Почти слово в слово. — Её муж невозмутимо комментирует. — Но это не всё. — Возможно. — Он ограничивается неопределённо. — Исайя! — Не надо настырно пытаться наступить мне на ногу, любимая. Мы на публике. И тебе это вообще ничем не поможет, уж поверь. И да, я буду громко вздыхать, не смотри на меня своими лунными глазами, метающими грозовые молнии требовательной королевы. Я сказал, что он не стоит тебя. Да, кем я был таким, чтобы решать беспардонно и без прав за тебя, кто тебя стоит, а кто нет, понимаю. Но я бы сказал это ещё тысячу, тысячу, тысячу раз и нисколько не жалею о своём поступке. — Исайя отрезает жёстко, мгновенно, за секунду танцевального такта, с отрубленным тяжёлым топором концом в жалкие ошмётки, обрывает на месте тут же одним грубым махом со всей силой, со всем оставшимся гневом, до скрежета и кусков-осколков, и очевидно стремится поставить здесь точку. Без запятых и, по его сугубо личному мнению, совершенно беспредметных продолжений в никуда и не о том, о котором есть хоть малейший смысл трепаться. Не достоин, как минимум. И смысла нет. Никакого. — Ну... Ты имел право называть подобные вещи. — Адель просто пожимает плечами, и её полностью устраивает. — Ты уже тогда был моим самым близким другом, моей семьёй. Однако... Исайя, я же знаю, что ты увиливаешь. — Ты хочешь сейчас от меня чётко услышать, что ты в любой ситуации и по любому поводу всегда знаешь обо мне всю нелицеприятную правду? Не думаю, что нам следует обсуждать очевидное, Адель. — Исайя зло ухмыляется. — И прекрати пытаться отдавить мне ноги! Лааадно. Я без церемоний ответил ему насчёт его притязаний на твоё тело. И душу тоже. Адель, убрав небольшой каблук из особо опасной зоны, вмиг расплывается в надменно-ехидно-самодовольно подлой и победной, сияющей, заносчивой откровенно, не стесняясь улыбочке-усмешке, как она прекрасно умеет. Поняла, что вот раскрутит его в этот раз без сверх препятствий, без длительного партизанского сопротивления, подпольного бунта в долгую, как раньше, раскрутит, как собственный клинок в завихрастом трюке опытной рукой. Раскрутит. Получит. Под заказ. — А поконкретнее? Исайя тяжело вздыхает, безрадостно смиряясь с большим, большим, адским трудом и тихим отчаянным стоном, что его жена теперь однозначно не отступит и ни за что. И бежать ему некуда. Эта стопроцентно невероятная, совершенно восхитительная, абсолютно божественная и коварно мстительная женщина с убийственными умом отлично знает, на какие кнопки нужно нажимать, и если не получит желаемое объяснение сейчас, того гляди и привяжет его крепко-накрепко к стулу в первой попавшей комнате, закрывающейся изнутри. Она может. Где-то уже проходили, имеется весьма занимательный опыт, хоть и фигурально. Его жена способна без проблем организовать буквально. И мало не покажется точно. Сомнений нет, ни единого, уж Исайя её знает, хорошо, выучил. Он припоминает с отравленной неохотой, однако целенаправленно вынимает из памяти о дрянном прошлом более мелкие детали. — Что-то из разряда: «Адель не Мэри и никогда бы ей не стала. Ты бы её не сломал. Но не стала бы не поэтому: ты нихрена её не знаешь. Ты дружил с ней годами. Справедливо было бы ожидать от тебя нормального отношения к женщине. Но ты проебался по всем фронтам, Драгомир. Если ты думаешь, что будет достаточно надеть на голову Адель корону, чтобы опрокинуть её в койку или поставить на колени, ты пиздец как ошибаешься. Адель не продастся за власть, потому что она не ты: ей не надо владычества ради капания эфирного масла на воспалённое эго и садистского удовольствия от чужого подчинения, гнилая власть, полученная реками крови. Адель, в принципе, не будет спать с кем-то, кого не уважает. А тебя она объективно воспринимает ещё хуже, чем просто не уважает. И нет, блять, это не имеет ничего общего со мной, я ей не управляю. Адель не принадлежит тебе душой, потому что адекватная и с лучшим сердцем, каких немного, и не принадлежала бы телом, а даже если бы сделала так против своей воли – а она не хочет тебя ни в каком контексте, это было бы изнасилование чистой воды. Хочешь добавить это к списку своих грехов? Сможешь потом спокойно спать? Тронешь её хоть пальцем, я забью на все свои обещания, я достану тебя и сам с тебя шкуру спущу. Это моё последнее предупреждение». Дальше слушать его я не стал. Так или иначе, я собирался неукоснительно сдержать своё слово, данное тебе, а не кидаться резать ему горло прям там: к концу войны, в том числе благодаря тебе, Луке отрезали все пути к выживанию в ближайшем будущем, и спесь и возможности он быстро растерял. — Мдааа. Целая тирада. — Адель молчит какое-то время, целиком сосредоточенная, погружённая в далеко, анализирует тщательно услышанное, произнесённое на старом наречии тихо-тихо, глаза в глаза, от лишних ушей поблизости, и всё же не монотонной констатацией тупо случившегося факта, ибо тут настоящее признание свершилось без смягчённых углов, с ядовитыми шипами красных-красных роз, гарантированно погибельных, ножами, из злых детских сказок которые, а Исайя пылает и горит (не мечется) от сущей. белой. ярости, от сущей. чёрной. ненависти, от багрового фантомного ощущения холодного (ледяного, зимнего) оружия, зажатого в кулаке до скрипа и кровавых мозолей. Пылает до синюшных хрипов, которых нет. До остервенелого крика во всю расцарапанную глотку, до неистового вопля неистовой же злости, который не звучит даже тенью. Зубы сцеплены намертво. До худших матов, которые все не вышли наружу, а теперь язык бешено прикушен до мерзкого солёного привкуса на дёснах. Его плечи широко расправлены, движения идеально изящные, уверенные, чёткие, кошачьи, мягкие и ровно под музыку, которая скоро сменится. Ни промаха, ни одной дрогнувшей мышцы, ни сбивчивого дыхания, ни мурашек, ни чересчур заметной суровости на лице. Ни-че-го. Исайя лучше всего умеет держаться. И Адель отвечает ему предельно честно, на грани, резко и с чистой совестью послав все нормы сих помпезных и дешёвых мероприятий в пешее эротическое на лавку к проклятым, и накинув собственных проклятий сверху, за одно, с собой, чтобы наверняка, а так, потому что кладёт голову мужу на плечо, с щемящей нежностью, с приятным трепетом, неторопливо прижимаясь совсем-совсем. И пусть думают вокруг, что хотят. Нахер. — В принципе, ты был прав по каждому пункту. И да, я бы тебя прибила, убей ты Луку до меня. — Исайя явственно и ярким, томительным, мучительным, восхитительным и будоражащим нервы-нервы электрическим покалыванием чувствует всеми клетками тела, как Адель мелодично смеётся у него в объятьях, родная его, единственная, когда они подстраиваются под новую композицию, более медленную. — Но... Прямо теперь, любимый, я нахожу какое-то извращённое удовлетворение от осознания, что именно ты мог сделать с ним за меня. — Не видишь здесь... Налёта типичного патриархального поведения мужчин? — Он уточняет очень аккуратно, касаясь губами волос Адель. — Это называется «благородство», Исайя. Понятия не имею, что там с точки зрения стандартов патриархата по действиям мужчин. Но с моей точки зрения это «благородство». — Адель категорично ставит в данном странном предложении жирную точку, отрубающую, режущую, напролом, по стыкам; закрывает глаза довольно-довольно и улыбается-улыбается-улыбается, растворяясь целиком в кольце бережных рук мужа с блаженством. Светло. С ним безопасно. Даже на самой огромной публике. — Я не твой рыцарь, как ты сама однажды сказала. И я не лучший человек вот нисколько. — Исайя печально делает ремарку. Старая рана побаливает у него до сих пор, однако Адель прекрасно понимает, что такое не лечится стремительно и сразу, с ходу, с правильных наконец мыслей в голове. — Не лучший. Как личность. И не рыцарь. — Подтверждает она. — И мы с тобой это уже проходили летом. Моё отношение не изменилось. Я у тебя тоже не лучшая женщина и не праведная принцесса. И знаешь, что, Исайя? Знаешь, что я сказала Луке в последнюю нашу встречу? Что он и ты – земля и небо. Что он никогда не был и не станет таким мужчиной, каким являешься ты. И я не собиралась вас сравнивать – просто Лука никогда не мог отстать от тебя в контексте меня. И я сказала правду. Мне достаточно такого тебя, какой ты есть. Ты мой герой, Исайя. Я говорила прошлым летом, и говорю сейчас. И эти два трудных месяца лишь укрепили мою позицию и веру в тебя. — А ты моя и не только моя героиня. — Исайя обнимает Адель теснее и теснее, не торопясь, отдаваясь плавно звенящему моменту их тихого единения в абсолютно, катастрофически, фатально громкой зале, и проблема отнюдь не в жёсткой, непростительной интенсивности звуков вокруг, к фоновому обоюдному их сожалению. И, возвращаясь к тому, от чего они не успели уйти, что не до финального, на вылет выстрела контрольного ещё решили, Адский Джентльмен несколько меняет вектор их супружеского разговора по душам, разговора двух бывших и действующих солдатов. И январский конфликт между ними пока свеж тем, что с отбито настырными намерениями и ярыми, активными попытками убить и его, и её, есть что доделать и кого на ту сторону вселенной обязательно отправить, хоть теперь ни ему, ни его жене от конкретных личностей ни одним вредом не грозит. — Но мне впредь не следует лезть за тебя перед другими мужчинами? После того, как я решу вопрос с этими отморозками, как мы договорились. Адель отлично и досконально известно, в чём именно заключается их тот самый договор, выработанный по итогу полностью сообща, без ссор, без намёка даже, без зёрнышка драмы, совершенно вдвоём, на кухне, и отвечает она стопроцентно спокойно и просто, не вдаваясь в жуткие подробности, которые им вовсе не нужны. Не интересны. Теперь вот. — Ты прекрасно знаешь, что я более чем могу справиться сама. Язык у меня острый, кости ломать я умею, оружием владею на высшем уровне. Но. Пожалуйста – страхуй меня. Я тебе доверяю. И... — Адель вдруг поднимает голову с его плеча и ловит взгляд Исайи с многообещающим, кокетливым прищуром. — Давай сбежим отсюда? Муж её замечательный, неповторимо и неустанно вредный до безумия, (её причём), с глубочайшим, искренним, захватывающим изумлением и тотальным, всеобъемлющим шоком вмиг смотрит на Леди Фейбер, чуть не запнувшись в танце. На лице у Исайи написаны примерные догадки, куда это его благоверная запланировала отсюда смыться, в компании с ним, а лучше сказать зачем. Предлагает, значит, в наглую, не стесняясь нисколечко. — Ты собираешься меня раздеть, да? — спрашивает он тихо с псевдострадальческим, особенно мученическим, преувеличенно оскорблённым вздохом утомлённости и театральным (но не слишком, чисто подъёба ради) воззванием к нормам приличий. Элементарным. .... Ладно, Исайя просто смирился. На месте. В реальном времени. Принял свою судьбу. И жену. — Ага. — Адель ухмыляется ему, глядя прямо в глаза (кто быстрей закатит, как говорится). Ещё миг — и они соприкоснутся губами при целой зале ненасытных зрителей-стервятников. («да и похуй, да и пляшем») — Ненасытная женщина! Тебя возбуждают странные вещи. — Исайя демонстративно, вычурно наигранно, показушно пафосно, до ноток мыльной и камерной оперы и жёлтой трагикомедии, качает головой в подобии гримасы искреннего и уязвлённого непристойностью осуждения за сие её крамолы всякой хуже бесстыжие мысли. И предложения. Ему. Всегда ему. — Пойдём, защитник мой, если хочешь не нарушить положения этикета. — Адель вновь смеётся, счастливая, флиртующая, улыбающаяся. Огненная. Буквально пламенная. Живая. Не боящаяся. —Обсудим, как ты сказал, странные вещи, в приватной обстановке. Исайя не может не подхватить её чарующий, дивный смех. — Ну что ж, изволю следовать за вами, моя королева. — Произносит он чуть громче, но затем, когда при смене музыки в зале на доли секунд гаснет весь свет, добавляет супруге на ушко и с шуткой, и с подъёбом, и с флёром чистейшей сексуальности в голосе. — Буду исполнять любые твои прихоти. Свет моргает ещё раз, гости возмущённо и растерянно шумят, а Адель резко останавливается, чтобы в темноте прошептать Исайе прямо в губы, зная, что он её обязательно услышит в этом их крохотном пространстве даже на виду у всех (да и к воронам, лампы вырублены и вообще... пусть их не зажигают обратно: темнота — лакомое условие для кощунственного поведения, от которого вполне возможен полупубличный се-блеф) — Или я твои. В конце концов, я хорошо смотрюсь у тебя на коленях. Однако Исайя, коротко оценив обстановку рядом с ними, ту самую, волшебную, прелестную, удобную, очень своевременную мглу, целует Адель крепко и бесцеремонно, не отходя от кассы, до чёрточки, до грани, до кромки лезвия, до ниточки самообладания, и его, и её. То есть с публики не скрываясь за кулисы. — Ты много где хорошо смотришься, луна моя. Её помада чуть размазана, и они оба влюблены до космической невъебической бесконечности и лютой, неконтролируемой никак, потрясающей дрожи. Я хочу с тобой, люто-люто. — И ты тоже. — Адель самодовольно ухмыляется, явно, в открытую максимально, невозможная женщина. И хотя ей бы очень хотелось прямо в данный момент засунуть мужу язык в рот, чтобы чуть заткнулся, она не способна не прошептать серьёзно, без единого отблеска игривости, напоследок. — Нахер войну? — Нахер войну. — Исайя соглашается с ней с едва различимыми, но читаемыми для неё оттенками отпетой в храме скорби. — И мучителей из прошлого тоже нахер. Адель уверенно раздирает в клочья. Приводя в действие финальный приговор произошедшему когда-то давно и захлопывая детскую злую книжку, чтобы сжечь сейчас же, а не на полку поставить к другим книгам. Ведь будет новый бой. Обязательно. Непременно. И она окончательно прощается со старым, во мраке, чтобы ступить уже на совершенно неизведанную, небывалую с ней ещё, освещённую пеплом и лунным сиянием дорогу.

***

Но высокая в небе звезда... Зовёт меня в путь.

Примечания:
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник