Ноктюрн для пустоты

Горячая работа
NC-17
В процессе
21
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 160 страниц, 59 036 слов, 28 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
21 Нравится 4 Отзывы 7 В сборник

15.

Настройки
Тишина, наступившая после ухода последнего посетителя, была иной — густой, тяжёлой, наполненной призраками минувшего вечера. Воздух в «Nocturne» пропитался запахом табака, дорогих духов и дешёвого отчаяния, смешавшимся в один странный, горьковатый букет. Юма, бросивший на неё последний, полный невысказанного сочувствия взгляд, давно скрылся за дверью, оставив её наедине с тем, кто стал причиной и её мучений, и её странного, болезненного облегчения. Рен методично, почти механически завершала ритуал закрытия. Щёлкнули выключатели, погасли неоновые вывески, оставив бар в полумраке, нарушаемом лишь мягким светом диодной ленты под стойкой и одинокой свечой, горящей на столике в углу. Там, в этом островке дрожащего света, сидел он. Тоджи Фушигуро. Не двигаясь, не выражая ни нетерпения, ни интереса. Он был похож на тёмный монолит, вросший в пол, часть пейзажа этого ночного убежища, его неотъемлемая и самая опасная деталь. Она прошла за стойку, её пальцы, несмотря на всю её волю, слегка дрожали. Не от страха. От того адского напряжения, что копилось все эти часы, с момента его появления. От того, как его «тишина» — эта спасительная, наркотическая пустота — снова обволакивала её, заглушая оглушительный шум мира, но принося с собой новую, более сложную боль. Боль от его присутствия. Боль от его молчания. Боль от воспоминаний. Её взгляд скользнул по полкам с бутылками, и она, не раздумывая, потянулась к джину, кампари и вермуту. «Негрони». Горький, крепкий, бескомпромиссный. Как он. Как её чувства к нему. Она смешала коктейль, движения её рук были точными, выверенными годами практики, но сегодня в них была какая-то особая, почти ритуальная значимость. Лёд зазвенел, жидкости смешались в идеальном пропорциональном танце. Она перелила напиток в бокал, бросила дольку апельсина. Ярко-оранжевый акцент на фоне тёмно-рубиновой жидкости — как её собственная ярость на фоне всепоглощающей тьмы, что он с собой нёс. С бокалом в руке она вышла из-за стойки. Её чёрное платье шелестело по полу, единственный звук в этой гнетущей тишине. Она пересекла пустой зал, её каблуки отстукивали неторопливую дрожь по деревянному полу, и этот стук казался невероятно громким. Она подошла к его столику и, не дожидаясь приглашения, опустилась на стул напротив. Лёгкость, с которой она это сделала, была обманчива. Каждое её движение внутри сковывал стальной панцирь воли. Она поставила бокал на деревянную столешницу. Звук был твёрдым, финальным. Пламя свечи колыхнулось от лёгкого дуновения, и тени заплясали на его лице, подчёркивая резкие, неумолимые черты. Она откинулась на спинку стула, позволив себе, наконец, встретиться с ним взглядом. Никаких масок. Никакого барного флирта. Никакой язвительной игры. Только голая, выжженная дотла правда, высказанная начисто, без прикрас и эвфемизмов. — Ну что, — её голос прозвучал тихо, но с такой плотной, сконцентрированной силой, что, казалось, заставил вибрировать воздух между ними. — Мне что, радоваться, что ты пришёл? Она сделала маленький глоток из своего бокала, не отводя взгляда. Горьковатый вкус разлился по языку, согревая горло. — Или ты опять меня трахнёшь, — продолжила она тем же ровным, безжизненным тоном, в котором пульсировала невысказанная боль тех самых двух недель, — и исчезнешь на две недели? Пламя свечи снова дрогнуло. Слова, грубые и неприкрытые, повисли в звенящей тишине, словно вызов, брошенный к его ногам. Она не отворачивалась, не пыталась смягчить удар. Она ждала. Ждала его ответа, готовая либо сгореть в его холодном равнодушии, либо быть снова разорванной на части его безжалостным вниманием. Он не ответил сразу. Его взгляд, тяжёлый и всевидящий, скользнул по её лицу, по следу на запястье, по бокалу в её руке, будто считывая информацию с поля боя. Тишина между ними была густой, живой субстанцией, и Рен чувствовала, как её собственное сердце бьётся в такт этому молчанию — громко, неровно, предательски. — Две недели, — наконец произнёс он. Его голос был низким, без единой нотки оправдания или сожаления. Это была констатация. — Мне нужно было уехать. Заказ. Он сделал небольшую паузу, его глаза сузились, улавливая малейшую реакцию на её лице. — А насчёт «трахнуть»… — он медленно потянулся к своему бокалу, до сих пор стоявшему нетронутым. Его пальцы обхватили стекло с такой силой, что, казалось, оно вот-вот треснет. — Если бы я хотел просто трахнуть, Птичка, я бы нашёл способ попроще. И подешевле. Его слова прозвучали с ледяной откровенностью, от которой перехватило дыхание. Это не было отрицанием. Это было… уточнением. Признанием, что та ночь была чем-то большим, чем просто физическое удовлетворение. Чем-то, что требовало его времени, его внимания, его… присутствия. Рен почувствовала, как по её спине пробежала дрожь — смесь ярости и чего-то тёплого, опасного, что она боялась признать даже перед собой. — Заказ, — повторила она, и её голос дрогнул, выдавая накопившееся напряжение. — И что, отправить сообщение было частью этого «заказа»? Или ты просто наслаждался мыслью, что я тут схожу с ума от… — она запнулась, не в силах произнести «от тебя», «от твоей тишины», «от этой чёртовой пустоты, без которой я теперь не могу». — От чего, Рен? — он наклонился через стол, и пламя свечи осветило его лицо снизу, отбрасывая зловещие тени на скулы. Его голос стал тише, но приобрёл новую, колючую остроту. — Скажи. От чего ты сходила с ума? От того, что я не звонил? Или от того, что в твоей голове снова стало слишком громко? Он попал в самую точку. Точнее, чем любой заклинатель мог бы поразить проклятие. Его слова вонзились в самую суть её муки, вскрыли её самую уязвимую точку. Она чувствовала себя обнажённой, разобранной по винтикам. — Чёрт тебя побери, Тоджи, — выдохнула она, и её собственный голос прозвучал сдавленно, почти как стон. Она отставила бокал, боясь, что раздавит его в руке. — Возможно, — он парировал с той же леденящей простотой. Но он не откинулся назад. Он продолжал смотреть на неё, и в его зелёных глазах, всегда таких пустых, теперь плавало что-то сложное, невысказанное. — Но прежде чем желать мне чего-либо, ответь на мой вопрос. Ты скучала по тишине? Или по тому, кто её приносит? Этот вопрос повис в воздухе, разделяя всё её существо надвое. Потребность в облегчении от вечного шума и зарождающееся, мучительное чувство к человеку, который был источником этого облегчения и этой новой боли одновременно. Она смотрела на него, на этого циничного, жестокого, невыносимо притягательного мужчину, и понимала, что любой ответ будет правдой. И любой ответ будет её поражением.Она замерла, чувствуя, как его вопрос впивается в самую суть её смятения, словно лезвие, вскрывающее нарыв. «Ты скучала по тишине? Или по тому, кто её приносит?» Разделить это было невозможно, и признать это — означало проиграть. Проиграть самой себе, проиграть ему, отдать последний клочок защиты, который у неё оставался. Её взгляд упал на рубиновую гладь её «Негрони», ища в ней хоть какую-то опору. Она сделала маленький глоток, давая себе секунду, всего одну секунду, чтобы соврать. Потом подняла на него глаза, и постаралась наполнить их лёгкой, почти безразличной усталостью. — По тишине, — выдохнула она, и голос её прозвучал нарочито спокойно, почти плоским. — Только по тишине. Всё остальное… слишком сложно. Он не моргнул. Не усмехнулся. Он просто смотрел. Его зрачки, казалось, вбирали в себя весь скудный свет бара, и в их зелёной глубине она ясно увидела, как её слова разбиваются о каменную стену его полного понимания. Он видел. Видел ложь, видел попытку спрятаться, видел ту бурю, что бушевала у неё внутри. Он видел её насквозь, и от этого осознания по коже побежали мурашки. Но он не стал оспаривать. Не стал добивать. Вместо этого он откинулся на спинку кресла, и его взгляд стал отстранённым, задумчивым. Он выпил залпом остатки своего виски, поставил бокал с тихим, но твёрдым стуком. Тишина снова растянулась, но теперь она была другой — напряжённой, заряженной невысказанным. Он смотрел куда-то мимо неё, в тени за её спиной, его лицо в полумраке казалось высеченным из гранита. — Спой мне что-нибудь, — произнёс он наконец. Его голос был низким, без привычной насмешки. Это была не просьба и не приказ. Скорее… заявление. Констатация его желания. — Что хочешь. Рен почувствовала, как что-то сжимается у неё в груди. Это было неожиданно. Уязвимо. После всего — после его исчезновения, после его холодности, после этой ночи, полной шипов и яда, — он просил её петь. Как тогда, в первую их ночь, когда её песня была вызовом, а его присутствие — приговором. Она медленно поднялась. Ноги были ватными, но она заставила их нести себя к маленькой сцене. Она не смотрела на него, чувствуя его взгляд на своей спине, жгучим и неотвратимым. Она села за синтезатор, её пальцы легли на холодные клавиши. Она не включала микрофон. Это должно было остаться между ними. В тишине опустевшего бара, при свете одной-единственной свечи. Она не стала выбирать что-то яростное или полное протеста. Её пальцы сами нашли первые, печальные и простые аккорды. Мелодия поплыла в тишине, чистая и незащищённая, без всякого усиления. И она запела. Тихо, почти шёпотом, голосом, в котором дрожали все её невысказанные мысли, вся её боль, всё её нежелание признавать правду. Она пела о том, что нельзя выразить прямо. О пустоте, которая жжёт изнутри. О зависимости, которая становится единственным смыслом. О человеке, который является и ядом, и противоядием. Она пела чужую песню, но вложила в неё всё, что не могла сказать ему в лицо. И пока она пела, она чувствовала, как его «тишина» обволакивает её, не как щит от внешнего мира, а как странное, мучительное утешение. И она понимала, что лгала. Лгала самой себе. Это была не просто тишина. Это был он. Всегда он.Она села за синтезатор, и пальцы сами легли на клавиши. Не нужно было думать. Песня пришла сама — горькая, разбитая, идеальная. Первые аккорды, резкие и немного диссонирующие, разорвали тишину. Она не смотрела на него. Она смотрела в темноту зала, но видела только их — их ядовитый, взаимный танец. Её голос, тихий и хриплый, заполнил пространство. «Watching TV tired, bleeding on the bed…» (Уставшая, я смотрю телевизор, истекая кровью на кровати) Она пела об истощении, о той внутренней крови, что сочилась из неё все эти две недели. О мёртвых листьях за окном её души. «I'm not quiet, you've been quiet, just receiving what you said… (Я не молчу, это ты молчишь. Я слушаю твои слова) Взгляд её на секунду метнулся в его сторону. «Я не молчу, это ты молчишь.» Она получала лишь его молчание, его отсутствие, и это было самым громким посланием. «Reeling, feeding, feeling, filled by everything you fed…» (Давая пищу чувствам, бередя их — вскормленные тем, чем ты их питал.) Кружилась. Кормилась. Чувствовала. Была наполнена всем, чем он её кормил. Холодом. Цинизмом. Болью. И этой проклятой, желанной пустотой. «I see you as you see yourself through all the books you read… Overwhelmed with guilt and realizing the disease…» (Я вижу тебя таким, каким ты сам видишь себя через все книги, которые ты читал… Переполненного виной и сознающего желание) Она видела его таким, каким он видел сам себя — через призму его собственного отчуждения. И, возможно, она была единственной, кто замечал ту самую перегруженность виной, ту болезнь души, которую он так тщательно скрывал. Припев обрушился с силой саморазрушения. «You give me chills, I've had it with the drills… I'm nothing, you are nothing, we are nothing with the pills…» (Меня от тебя трясёт, эта дрожь накатывает волнами… Я ничто, ты ничто, мы ничто без таблеток) Без тех «таблеток», что они прописывали друг другу — её потребности в тишине, его потребности в её боли. «I am empty 'til she fills, alive until she kills… In her vampire empire, I am… Falling, yeah…» (Я пустая, пока она не наполнит меня, живая — пока она не убьет… В своей в вампирской империи… Я падаю) И тут она посмотрела на него прямо. Вложив в эти строки всю правду, которую отрицала секунду назад. Он был её империей вампиров. Системой, которая высасывала из неё жизнь, но только в ней она и чувствовала себя живой. И она падала. Падала в него. Безвозвратно. «I wanted to see you naked, I wanted to hear you scream… Wanted to kiss your skin and your everything…» (Я хотела увидеть тебя голым, я хотела услышать, как ты кричишь… Я хотела целовать твою кожу и твоё всё) Её голос сорвался на шёпот, полный отчаянной, извращённой нежности. Она хотела его нагого — не только физически, но и душевно. Хотела слышать его крик, его настоящий, неконтролируемый звук. Хотела прикоснуться ко «всему», что он из себя представлял. «I wanted to be your woman, I wanted to be your man… I wanted to be the one that you could understand…» (Я хотела быть твоей женщиной, я хотела быть твоим мужчиной… Я хотела быть той, которую бы ты понял) Она хотела быть для ним всем. И женщиной, и мужчиной — той силой, что он мог бы уважать. Той, кого он мог бы «понять». И той, кто поймёт его. Это была мольба, вывернутая наизнанку, признание в абсолютной, всепоглощающей одержимости. Второй куплет бил ещё больнее. «Well, I walked into your dagger for the last time… It's like trying to start a fire with matches in the snow…» (Я насадила себя на твой нож в последний раз… Это всё равно что пытаться развести огонь спичками на снегу) Она говорила это себе уже в сотый раз. Безнадёжно. Бессмысленно. Но она пыталась. «Where you can't seem to hold me, can't seem to let me go… So I can't find surrender and I can't keep control…» (Да, кажется, ты не удержишь меня здесь, но ты как будто и не отпустишь меня… Поэтому я не могу найти слабое место, не могу взять тебя под контроль) Он не мог удержать её. Не мог отпустить. И она не могла ни сдаться, ни сохранить контроль. Они зависли в этом аду неопределённости. «You turn me inside out, and then you want me outside in… You spin me all around, and then you ask me not to spin…» «Ты выворачиваешь меня наизнанку, а потом хочешь, чтобы я была снаружи внутри.» Её голос креп, наполняясь яростью и болью. «Ты крутишь меня во все стороны, а потом просишь не крутиться.» Это была суть их отношений. Он разрушал её, а потом удивлялся, почему она разбита. Последний припев она пропела, почти не дыша, глядя на него в упор, её глаза блестели в полумраке не от слёз, а от переполнявшей её огненной правды. «…In her vampire empire, I am… Falling, yeah… Falling, yeah…» (В своей в вампирской империи… Я падаю) Последнее «Falling» сорвалось с её губ как выдох, как приговор самой себе. Она закончила. Пальцы замерли на клавишах. В баре воцарилась оглушительная тишина, теперь нарушаемая лишь треском свечи и тяжёлым, ровным дыханием Тоджи. Она не двигалась, ожидая. Ожидая его насмешки, его холодности, его ухода. Она вывернула перед ним свою душу, спетая песня была подробной картой всех её ран и всей её одержимости. И теперь у него была над ней абсолютная власть. Она не дождалась. Тишина после последнего аккорда оказалась гуще и невыносимее любой его критики. В ней не было ни насмешки, ни одобрения — лишь оглушительный вакуум, в котором отдавалось эхом её собственное безумие. «Какая же я дура.» Мысль пронеслась с такой ясностью, что не осталось места даже для стыда. Она была дурой — за то, что позволила себе это. За то, что вывернула наизнанку свою душу перед человеком, который видел в ней лишь интересный эксперимент. За то, что надеялась, что эта песня что-то изменит. Измождённая, она не удержалась и резко, почти обречённо, опустила голову на холодные клавиши. Громкий, пронзительный диссонанс взорвал тишину. Одновременно с ним прозвенели её длинные серебряные серьги, ударившись о дерево корпуса. Этот звук — резкий, некрасивый, полный отчаяния — стал финальной точкой её унижения. Она зажмурилась, чувствуя, как холодное стекло клавиш давит на лоб. Она не слышала его шагов. Не слышала, как он бесшумно поднялся со своего места. Не слышала, как пересек зал, став перед самой сценой. Только когда его тень упала на неё, затмив тусклый свет, она вздрогнула и резко подняла голову. Тоджи стоял прямо перед ней. Так близко, что она могла разглядеть каждую деталь его лица в полумраке: след усталости под глазами, жёсткую линию сжатых губ, шрам, который казался сейчас темнее обычного. Он не говорил ни слова. Его зелёные глаза, обычно такие насмешливые и пустые, были прикованы к её лицу с такой интенсивностью, что у неё перехватило дыхание. В них не было насмешки. Не было жалости. Был… анализ. Глубокий, безмолвный анализ. Как будто он только что прочитал её, как открытую книгу, и теперь перелистывал страницы заново, впитывая каждую строку, каждую чёрточку её боли и одержимости. Он смотрел на неё, и в этой тишине, в этом взгляде, было что-то новое. Что-то, чего она раньше никогда не видела. Не одержимость, не холодный интерес. Нечто тяжёлое и невысказанное.Он не двигался, и это безмолвие было оглушительнее любого крика. Оно длилось вечность, в течение которой Рен чувствовала, как её собственная дрожь затихает, поглощаемая магнитом его внимания. Воздух трещал от напряжения, и каждый её нерв был натянут до предела. Затем он медленно, почти небрежно, поднял руку. Она замерла, ожидая, что он коснётся её — её лица, её запястья, её волос. Но его пальцы прошли мимо её щеки и опустились на клавиши синтезатора, прямо туда, где секунду назад лежал её лоб. Один-единственный палец. Он с невероятной, почти пугающей осторожностью нажал одну клавишу. Чистый, одинокий звук «ля» прозвучал в тишине, вибрируя и затихая. — Дура, — тихо произнёс он. Слово прозвучало не как оскорбление. Оно прозвучало как констатация. Как диагноз, поставленный с холодной, хирургической точностью. В его голосе не было ни капли насмешки. Было… странное, почти невыносимое понимание. Он всё ещё смотрел на неё, и его взгляд был прикован к её глазам, будто он видел в них отражение той самой ноты, что только что прозвучала — одинокой, резкой и бесконечно уязвимой. — Только по тишине, — повторил он её собственную ложь, и его губы искривились в чём-то, что не было улыбкой. Это была гримаса горького узнавания. — И это… это всё… — он не стал договаривать, но его взгляд, скользнувший по её дрожащим рукам, по её влажным глазам, по всему её разбитому существу, говорил сам за себя. «Вся эта истерика, вся эта боль, вся эта песня — только из-за тишины?» Он отвёл руку от клавиш и сделал шаг назад, всё так же не отрывая от неё глаз. В его позе читалась нерешительность, что было для него так же неестественно, как тишина для неё. — Закрывай бар, — сказал он наконец, и его голос снова приобрёл привычные, твёрдые нотки, но в них теперь слышался какой-то новый, тяжёлый оттенок. — Я жду снаружи. И, развернувшись, он направился к выходу. Он не стал смотреть, последует ли она. Он просто оставил её сидеть за синтезатором, с одним-единственным, затихающим звуком в ушах и с одним-единственным словом, горящим в сознании. «Дура.» Он ушёл, но на этот раз он не исчез. Он сказал «я жду». И в этих двух словах было больше обещания и больше угрозы, чем во всей их предыдущей истории. Она вышла на улицу, и ночной воздух, прохладный и влажный, обжёг её разгорячённую кожу. Он стоял, прислонившись к стене рядом с дверью, освещённый тусклым жёлтым светом уличного фонаря. В руке он держал недокуренную сигарету, и дым медленными кольцами таял в сырой мгле. Он не посмотрел на неё, когда она вышла, просто оттолкнулся от стены и коротко кивнул в сторону улицы. — Пойдём. Они зашагали по пустынным переулкам, погружённым в ночь. Их шаги отдавались эхом по брусчатке — её каблуки отстукивали нервный, быстрый ритм, его подошвы — тяжёлый и неумолимый. Тишина между ними снова натянулась, но на этот раз она была другой. Не пустой, а густой, как смола, наполненной невысказанными словами и отзвуками её песни. Рен шла, сжимая в кармане плаща ключи, чувствуя, как каждый нерв в её теле кричит от напряжения. Его присутствие рядом было одновременно и пыткой, и единственным якорем в этом море её смятения. Она не выдержала. — Зачем? — её голос прозвучал хрипло, нарушая тишину. Он не ответил сразу, сделав затяжку. Оранжевая точка сигареты ярко вспыхнула в темноте. — Зачем что, Птичка? — его ответ был спокоен, почти ленив. Он знал, о чём она. Он всегда знал. — Зачем ты пришёл сегодня? — она повторила, и в её голосе прозвучала отчаянная настойчивость. — И зачем провожаешь сейчас? Чтобы убедиться, что «дура» не упадёт в канаву по дороге домой? Он остановился. Они были посреди моста, перекинутого через узкий канал. Вода внизу была чёрной, маслянистой, и в ней отражались дрожащие огни далёких окон. Он повернулся к ней, отбросив сигарету. Его лицо в свете одинокого фонаря было высечено из мрамора. — Нет, — ответил он просто. — Не для этого. Он шагнул к ней, сократив расстояние между ними до нуля. Она почувствовала запах дыма, ночи и чего-то неуловимого, что было просто «им». — Я пришёл, потому что захотел, — его голос был тихим, но каждое слово падало с весом гири. — Потому что две недели я был в аду, где было слишком тихо. Даже для меня. Рен застыла, не в силах пошевелиться. Она слышала стук собственного сердца в ушах. — А провожаю, — он продолжил, его взгляд скользнул по её лицу, по её полуоткрытым губам, — потому что не хочу, чтобы эта ночь закончилась так же, как предыдущая. Он не стал ждать её ответа. Он просто развернулся и снова зашагал вперёд, оставив её стоять на мосту с его словами, которые переворачивали всё с ног на голову. «Он» был в аду. Ему тоже чего-то не хватало. И он не хотел уходить. И впервые за долгое время в её душе воцарилась не тишина отчаяния, а оглушительный, всепоглощающий гул надежды. И это было страшнее всего.Они замерли у чугунной ограды её подъезда, словно оба внезапно осознали, что этот путь, эта ночь, вот-вот достигнут своей неизбежной точки. Фонарь через дорогу отбрасывал длинные, искажённые тени, превращая их в призраков, застывших в минуту нерешительности. Воздух между ними был густым, наэлектризованным невысказанным, а её песня всё ещё висела в нём, как призрачный, нерассеявшийся аккорд. Он первым опомнился, сломав это заклятье. Резким, почти порывистым движением он шагнул вперёд, к тёмному провалу подъезда, и его голос, низкий и лишённый всяких интонаций, прозвучал как выстрел в тишине: — Так и будешь стоять тут? Это не был вопрос. Это был вызов. И приглашение. Последний мост, перекинутый через пропасть их гордости и страха. Она, не говоря ни слова, последовала за ним. Их шаги гулко отдавались в грязном подъезде, лишённом освещения. Рен вела его на ощупь по памяти, чувствуя присутствие за спиной как физическое давление. Её пальцы дрожали, когда она вставляла ключ в замок. Щелчок поворота прозвучал оглушительно громко. Дверь захлопнулась, и мир снаружи перестал существовать. В крошечной прихожей, погружённой в кромешную тьму, их дыхание было единственным звуком. Пахло старым деревом, её духами и пылью. И тут, прежде чем её глаза успели привыкнуть к мраку, прежде чем она успела сделать хоть один вдох, он накинулся на неё. Это не было объятием. Это было нападением. Столкновением. Его руки впились в её бёдра, с силой прижимая её к двери, отчего та глухо ахнула. Его губы обрушились на её губы не в поцелуе, а в захвате — жгучем, требовательном, почти болезненном. В нём не было ни капли нежности, только голодное, яростное признание. Признание в том, что эти две недели молчания были для него такой же пыткой. Рен не сопротивлялась. Она ответила ему с той же яростью, вцепившись пальцами в его волосы, в складки его куртки, притягивая его ближе, пытаясь стереть ту дистанцию, что он сам создал. Это был не секс. Это была битва. Война на взаимное уничтожение, где оружием служили губы, зубы, руки. Он оторвался от её губ, его дыхание было горячим и прерывистым у её шеи. — Дура, — прошипел он снова, но теперь в этом слове была не констатация, а нечто сломленное, почти отчаянное. — Ты и правда думала, что это только тишина? Его зубы впились в её плечо, приглушённо, через ткань платья, и она вскрикнула — не от боли, а от освобождения. Это была правда. Горькая, неудобная, опасная правда. Он сорвал с неё плащ, затем её платье. Ткань с треском поддалась под его руками. В темноте их тела сталкивались с мебелью, сбивая что-то на пол с глухим стуком. Им было плевать. Весь мир сузился до этого ковра в центре комнаты, до запаха их кожи, смешанного с пылью, до хриплых стонов и тяжёлого дыхания. Когда он вошёл в неё, это было не соединение, а завоевание. Грубое, безжалостное, выжигающее изнутри всё, кроме чистого, животного ощущения. Она встретила его толчки, выгибаясь, её ногти впивались в его спину, оставляя следы, которые завтра будут напоминать им обоим об этой ночи. Она не просила его быть нежнее. Она сама дирижировала этим траурным оркестром их страсти, задавая ему тот же яростный ритм. Он смотрел на неё в темноте, и его глаза, казалось, светились собственным, фосфоресцирующим светом. В них не было пустоты. В них бушевала буря — та самая, что она видела в нём лишь краем глаза. Ярость, одержимость, боль и что-то ещё, чего она не могла назвать, но что заставляло её сердце сжиматься. — Говори, — рычал он, его губы у её уха. — Скажи, по чему ты скучала. Она трясла головой, стиснув зубы, отказываясь сдаваться даже сейчас. — Говори! — он вогнал в неё себя глубже, заставив её взвыть от переполняющих ощущений. — По тебе! — выдохнула она, наконец, сдаваясь, и это было похоже на падение в пропасть. — Чёрт тебя побери, по тебе! Его движение на мгновение замерло, и он издал звук, похожий на сдавленный стон — смесь триумфа и капитуляции. Затем его ритм сменился, стал ещё более неистовым, почти отчаянным. Это было уже не завоевание, а взаимное уничтожение, попытка слиться в одно целое, стереть границы, раствориться друг в друге, чтобы больше никогда не испытывать этой мучительной разлуки. Когда волна накрыла её, это было не сладкое забвение, а землетрясение. Её тело выгнулось, её крик застрял в горле, превратившись в беззвучный стон. Она чувствовала, как содрогается он, чувствовала, как его пальцы впиваются в её кожу, слышала его хриплый, прерывистый выдох у своего виска. Он рухнул на неё, и его вес придавил её к полу. В комнате стояла тишина, нарушаемая лишь их тяжёлым, учащённым дыханием. Пахло сексом, потом и правдой. Он лежал на ней, не двигаясь, его лицо было скрыто в изгибе её шеи. Его дыхание постепенно выравнивалось. Затем, через несколько бесконечных мгновений, он медленно поднялся на локти, отстранившись, чтобы посмотреть на неё в темноте. Он не говорил ничего. Просто смотрел. Потом его рука поднялась, и он, с непривычной осторожностью, провёл большим пальцем по её мокрой от слёз или пота щеке. — Я не уйду, — прошептал он. И это было не обещание. Это было заявление. Предупреждение. Приговор. И впервые за долгое время, в тишине её собственной души, Рен не чувствовала ничего, кроме оглушительного, всепоглощающего гула — гула от этой страшной, опасной и единственно возможной для неё правды.Он лежал на ней, и его вес был единственным, что удерживало её от распада на атомы. В тишине, нарушаемой лишь их затухающим дыханием, мир сузился до тёплого, влажного пространства между их телами. Его лицо было скрыто в её шее, и она чувствовала, как бьётся его сердце — такой же бешеный ритм, что и у неё. В этом моменте была иллюзия целостности, почти мира. Илюзия длилась ровно до того момента, пока он не поднялся на локти. Его тень отделилась от неё, и ночной воздух холодно лизнул её разгорячённую кожу. Он смотрел на неё в полумраке, и его глаза, ещё секунду назад полные той же бури, что и у неё, снова стали читаемыми. В них не было ни капли смягчения, только та же ледяная, аналитическая ясность. — Ты наркоманка, Рен, — произнёс он. Его голос был тихим, ровным, без единой нотки осуждения или сочувствия. Это был диагноз, поставленный с хирургической точностью. — И ты знаешь об этом. Слова повисли в воздухе, острые и безжалостные, как скальпель. Они не требовали ответа. Они «были» ответом на всё: на её песню, на её дрожь, на её отчаянные попытки солгать самой себе. Прежде чем она смогла что-то сказать, найти хоть какой-то протест, он поднялся. Его движение было резким, полным той же энергии, что и их секс. Он встал на ноги, его силуэт вырисовывался на фоне слабого света из окна, высокий и безразличный. Он не посмотрел на неё, не протянул руку, не накрыл её. Он просто развернулся и ушёл. Его босые ступни бесшумно скользнули по полу, направляясь в сторону ванной. Щелчок замка прозвучал оглушительно громко в тишине квартиры. Потом послышался шипящий звук душа. Рен лежала на полу, на ковре, который всё ещё хранил тепло их тел. Его слова эхом отдавались в её черепе. «Наркоманка». Он был прав. Её зависимость была не от тишины. Она была от него. От этого циничного, жестокого, единственного человека, который видел её насквозь и использовал это знание как оружие. И который только что снова доказал, что её ломка — это то, чем он может управлять по своему желанию. Она сжалась калачиком на полу, прижимая руку к груди, словно пытаясь унять физическую боль. А за стеной шумела вода. Он смывал с себя следы их страсти, её слёз, её унижения. Оставляя её одну — разбитую, признавшую свою зависимость, и понимающую, что единственная доза, которая могла бы её усмирить, была по ту сторону двери, и она для неё недоступна.Она лежала на полу, и слова Тоджи висели в воздухе ядовитым туманом. «Наркоманка». Да. Была. Но он был её дилером, и он не мог просто так уйти после того, как ввёл ей эту дозу правды и боли. — Ну уж нет, — тихо, но чётко сказала она в пустоту. Голос звучал хрипло, но в нём не было и тени сомнения. — Я не дам тебе так просто от меня отгородиться. Она поднялась. Мышцы ныли, тело было тяжёлым и разбитым, но внутри закипала новая, ясная ярость. Он думал, что может оставить её на полу, разобранную на части, и уйти под струи воды, чтобы отмыться от неё? Нет. Не в этот раз. Она направилась в ванную. Дверь была заперта, но замок старый, хлипкий. Она нажала на ручку, вложив в движение весь вес, и дверь с глухим щелчком поддалась. Пар заклубился, густой и обжигающий. Воздух был влажным и тяжёлым, пахло её гелем для душа — кедром. Тоджи стоял под почти кипящими струями, спиной к ней. Вода стекала по его широкой спине, по шрамам, по напряжённым мышцам плеч. Он не обернулся, не подал виду, что слышал её. Но его поза, внезапно застывшая, выдавала его. Он знал, что она здесь. Рен, не говоря ни слова, сбросила с себя остатки разорванного платья. Оно упало на мокрый кафель с тихим шлепком. Она подошла к душевой кабине, отодвинула стеклянную дверцу и шагнула внутрь. Вода тотчас же обожгла её кожу, промокли волосы, слипшись на плечах. Он всё ещё не поворачивался, стоял, уперев ладони в кафельную стену, подставив спину под почти болезненно горячие струи. Она видела, как напряглись его мышцы при её приближении. Она протянула руку к полке, взяла бутылочку с шампунем. Вылила ему на голову густую, тёмную жидкость с запахом её кедрового леса. — Не двигайся, — сказала она, и её голос был тихим, но в нём не было просьбы. Это был приказ. Её пальцы, тонкие и сильные, впились в его кожу головы. Она начала мыть ему волосы. Сначала движения были почти грубыми, яростными, полными вызова. Она втирала пену, с силой массируя его череп, словно пыталась стереть с него те самые слова, что он ей бросил. «Наркоманка». Она водила пальцами по его коже, чувствуя подушечками шрамы, о которых не знала, форму его черепа, всю историю боли, которую он носил в себе. Постепенно её движения стали медленнее. Глубже. Она чувствовала, как под её пальцами его плечи, сначала напряжённые в камень, начали понемногу расслабляться. Слышала, как его дыхание, ранее ровное и контролируемое, стало глубже, почти прерывистым. Он не издал ни звука, но всё его тело говорило о капитуляции, о том, что он позволяет ей это. Позволяет ей ухаживать за ним. Позволяет ей смыть с него не грязь, а ту стену, которую он попытался возвести между ними. Она смыла пену, проводя пальцами по его тёмным, скользким прядям, следя, чтобы вода не попала ему в лицо. Её грудь почти касалась его спины, её бёдра — его. Пар и горячая вода создавали иллюзию интимности, которая была страшнее и глубже, чем грубый секс на полу. Когда весь шампунь был смыт, она всё ещё стояла, проводя ладонями по его мокрым волосам, по его шее, по мощным трапециевидным мышцам. Её гнев ушёл, сменившись чем-то тяжёлым и бездонным — пониманием, что эта битва никогда не закончится. Что они оба попали в ловушку, из которой нет выхода. Он медленно повернулся. Вода стекала с его ресниц, с резких скул. Его зелёные глаза были не пустыми. В них была усталость. Глубокая, вселенская усталость. И в них она увидела своё собственное отражение — такую же уставшую, такую же зависимую, такую же потерянную. Он не сказал ничего. Просто смотрел. А потом его рука поднялась, и он провёл мокрыми пальцами по её щеке, смывая невидимые следы её поражения и его собственного. В этом жесте не было страсти. Не было оправданий. Было лишь молчаливое признание того, что они оба — наркоманы. И они оба знают, что следующей дозы не избежать.Он стоял под струями, вода стекала с его тёмных ресниц, а его губы растянулись в медленной, язвительной ухмылке. Тот момент хрупкой, почти нежной капитуляции развеялся, как пар на кафеле. Его щит был водружён на место. — Ну что, Птичка, — его голос прозвучал хрипло, но с привычной колкостью, — решила, что раз уж вломилась ко мне в душ, то теперь будешь меня отмывать от грехов? Мило. Прежде чем она успела ответить, он взял с полки бутылку с гелем для душа. Но вместо того, чтобы нанести его на себя, он выдавил густую, прозрачную жидкость ей на ладони, а затем на грудь. Холодок геля заставил её вздрогнуть. — Не двигайся, — парировал он её же фразу, его пальцы обхватили её запястье с той же властной силой, что и раньше, но теперь его движения были не грубыми, а… методичными. Он начал мыть её руки. Его большие, шершавые пальцы скользили по её ладоням, тщательно протирая каждую линию, промывая пространство между её пальцами, с которых он так недавно снимал кольца. Это было странно интимно — не как ласка, а как инвентаризация. Как будто он изучал инструмент, который собирался использовать. Затем его руки поднялись к её груди. Он намыливал её кожу тем же гелем с запахом кедра, его движения были поразительно практичными, лишёнными какой-либо первоначальной страсти. Он мыль её плечи, ключицы, скользил по изгибам, смывая с неё пот, запах его кожи, следы их недавней схватки. Это было одновременно и обладанием, и отстранённым обслуживанием. Рен фыркнула, пытаясь скрыть странную смесь стыда и пробуждающегося возбуждения от этого холодного, контролируемого ритуала. — Что это ты такой заботливый? — её голос прозвучал резко, но без прежней ярости. — Решил отмыть свою «наркоманку» до блеска, чтобы было не так противно в следующий раз пользоваться? Он на мгновение замер, его пальцы всё ещё лежали на её мокрой коже. Затем он поднял на неё взгляд, и в его зелёных глазах вспыхнул тот самый опасный, нечеловеческий огонёк. — Нет, — ответил он тихо, и его губы снова искривились. — Я просто смываю с тебя запах того ублюдка, что хватал тебя за руку. Мне не нравится, когда на моих вещах чужие метки. Его слова прозвучали с ледяной, животной прямотой. Это не была ревность в человеческом понимании. Это был инстинкт хищника, помечающего свою территорию. И в этом было что-то бесконечно более примитивное и пугающее, чем любая ревность. Он снова принялся за работу, его пальцы теперь двигались с новой, почти агрессивной тщательностью, выскабливая с её кожи невидимые следы чужого прикосновения, оставляя на ней только свой запах, свою отметку. И Рен поняла, что эта «забота» — самая страшная форма обладания, какую он мог ей предложить. --- Песня: Vampire Empire — Big Thief
21 Нравится 4 Отзывы 7 В сборник