Бегущий в лабиринте:в лабиринте наших сердец

R
В процессе
46
автор
Размер:
планируется Макси, написано 245 страниц, 100 972 слова, 45 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
46 Нравится 41 Отзывы 17 В сборник

Часть 44:Осколки совести

Настройки
(От лица Терезы) Прошло два дня с того момента, как Ава Пейдж произнесла те слова, от которых у Терезы остановилось сердце, а потом забилось с удвоенной силой, выстукивая где-то в горле панический, сбивчивый ритм. — Мы сотрём ей память, — сказала Ава, стоя у панорамного окна своего кабинета, и её отражение в стекле было бледным, почти призрачным, как у человека, который уже перестал быть живым и стал только функцией, только механизмом. — Коди слишком привязана к прошлому. К Лабиринту. К Ньюту. Это мешает ей быть полезной. Мы сделаем её чистой. И тогда она станет тем, чем должна быть — идеальным образцом, идеальным солдатом. Она перестанет сопротивляться. Перестанет плакать. Перестанет ждать. Тереза стояла в двух шагах от неё, чувствуя, как холодный, стерильный воздух кабинета, пахнущий озоном и дорогим парфюмом, входит в лёгкие, но не приносит облегчения. Её руки, сжатые в кулаки, дрожали — мелко, почти незаметно, но она чувствовала эту дрожь каждой клеткой, каждым нервом, каждой каплей крови, которая стучала в висках, требуя выхода. — Ты не можешь этого сделать, — сказала она, и голос её прозвучал тихо, почти безжизненно, но в этой тишине он был громче крика. — Это не этично. Это... это убийство. Не тела — души. Ты хочешь уничтожить человека, Ава. Ты хочешь превратить её в пустую оболочку. — Этично? — Ава повернулась к ней, и её глаза — серые, холодные, как зимнее море, как лёд, который никогда не тает, — смотрели на Терезу с лёгкой, почти снисходительной усмешкой, от которой по спине пробегали мурашки. — Ты говоришь об этике, Тереза? После всего, что мы сделали? После Лабиринта, после экспериментов, после тысяч смертей, на которых мы построили этот мир? Этики не существует. Есть только выживание. И цель, ради которой можно пожертвовать всем. Даже тем, что ты называешь душой. — Но Коди... — Коди — инструмент, — перебила Ава, и её голос стал жёстче, острее, как лезвие ножа, которым режут по живому. — Как и все мы. Как и ты. Как и я. Разница лишь в том, что я это понимаю. А ты всё ещё цепляешься за иллюзию, что ты — человек. Ты не человек, Тереза. Ты — солдат. Солдаты не имеют права на жалость. Солдаты выполняют приказы. Солдаты не задают вопросов. Тереза опустила глаза. В горле стоял ком, который она не могла проглотить, не могла выдохнуть, не могла превратить в слова. Внутри неё боролись две силы — та, что когда-то была человеком, и та, которую создал ПОРОК. И человек проигрывал. Проигрывал уже давно, с того самого момента, когда она впервые переступила порог этого здания, когда она впервые согласилась на сделку, которая должна была спасти её друзей, но превратила её в предателя. — Я сделаю это, — сказала она наконец, и голос её был ровным, почти безразличным, как у человека, который сдался, как у человека, который больше не хочет бороться. — Я введу ей сыворотку. Ава улыбнулась — той холодной, пустой улыбкой, которая никогда не касалась её глаз, которая была только движением губ, ничего не значащим жестом. — Я знала, что ты не подведешь, — сказала она. — Завтра в десять утра. Лаборатория номер семь. Я хочу, чтобы ты сделала это сама. Это... символично. Ты начала этот путь, Тереза. Ты и закончишь его. Она развернулась к окну, давая понять, что разговор окончен. Тереза стояла ещё несколько секунд, глядя на её спину — прямую, неподвижную, как памятник самой себе, как статуя, которая не чувствует, не дышит, не живёт, — а потом вышла из кабинета, не проронив ни слова. В коридоре она прислонилась к холодной стене, закрыла глаза и сделала глубокий вдох. Воздух пах стерильностью, дезинфекцией и чем-то ещё — страхом, может быть. Или её собственной кровью, которая стучала в висках, требуя выхода, требуя действия, требуя хоть чего-то, кроме этого бесконечного, давящего молчания. — Прости меня, Коди, — прошептала она, не открывая глаз. Её голос дрожал, срывался, превращался в тихий, почти беззвучный стон. — Я не хочу этого делать. Но у меня нет выбора. У меня никогда не было выбора. --- Утро следующего дня было серым, холодным, безжизненным — таким же, как все утра в этом городе, где солнце никогда не пробивалось сквозь смог и стекло, где небо было вечно бледным, как лицо умирающего, где надежда умирала, не успев родиться. Тереза стояла в лаборатории номер семь, глядя на Коди, которая лежала на белой койке, привязанная к ней ремнями, как подопытный кролик, как вещь, которую можно сломать, выбросить, забыть. Коди была бледной, очень бледной, почти прозрачной, с синяками под глазами, которые казались глубокими тёмными ямами, с синяками на руках — фиолетовыми, жёлтыми, зелёными, сплетавшимися в причудливый узор, как карта неизвестной страны, где нет ничего, кроме боли. Её худые, дрожащие пальцы сжимали край простыни, будто ища опору, будто пытаясь удержаться за последнюю ниточку реальности, которая ускользала от неё с каждым днём, с каждым уколом, с каждым днём в этой белой, стерильной клетке. Её глаза были закрыты, но Тереза знала, что она не спит — она просто не открывает их, не хочет видеть этот мир, этих людей, эти иглы, которые вонзались в её вены каждый день, каждую ночь, каждый час, каждую минуту, которые она проводила в этом аду. — Приступайте, — сказала Ава, стоя у двери, скрестив руки на груди, и в её голосе не было ни сомнения, ни жалости, ни человеческого тепла — только приказ. Рядом с ней стояли двое врачей в белых халатах, с планшетами и шприцами, готовые записывать, наблюдать, анализировать, делать выводы, которые никто не спрашивал. Тереза подошла к койке, держа в руке флакон с прозрачной, почти бесцветной жидкостью. Сыворотка. Та самая, которая должна была стереть память Коди — стереть Лабиринт, стереть Ньюта, стереть всё, что делало её Коди. Превратить её в пустую оболочку, в идеальный образец, в инструмент, в вещь. Она смотрела на флакон, и в её голове крутились мысли — быстрые, рваные, панические. «Я не могу этого сделать. Я не могу убить её. Но если я не сделаю, они сделают это сами. И тогда у неё не будет ни единого шанса. Ни единой надежды. Ничего.» Она посмотрела на Коди. Та приоткрыла глаза — усталые, тусклые, безжизненные, но в них всё ещё теплилась искра, маленькая, слабая, но живая. Искра человека, который не сдался. Искра надежды. Искра, которая горела вопреки всему. — Прости, — прошептала Тереза, наклоняясь к ней. Она говорила так тихо, что никто за дверью не мог услышать. — Мне жаль. Мне правда жаль. Коди не ответила. Только смотрела на неё, и в этом взгляде было столько боли, столько предательства, столько тоски, что у Терезы сжалось сердце, а на глаза навернулись слёзы — те самые слёзы, которые она не позволяла себе плакать годами. — Все выйдите, — сказала она, выпрямляясь и обращаясь к врачам. — Я сделаю это сама. — Но, доктор Пейдж... — начал один из них, но Ава жестом остановила его. — Пусть, — сказала она, и в её голосе не было сомнений. — Мы подождём снаружи. У тебя есть десять минут, Тереза. Не больше. Дверь закрылась. Тишина. Только гул кондиционера да дыхание Терезы и Коди, смешивающиеся в этом белом, стерильном пространстве, где не было ни прошлого, ни будущего, только настоящее — холодное, пустое, безжалостное. Тереза подошла к койке, взяла руку Коди, нашла вену — тонкую, почти прозрачную, иссечённую следами бесконечных уколов. Она уже поднесла иглу к коже, когда Коди открыла глаза и посмотрела на неё. Прямо. В глаза. В душу. — Ты ведь не сделаешь этого, — сказала она, и голос её был тихим, почти беззвучным, но в нём была сталь — та самая сталь, которая всегда была в ней, даже когда она улыбалась, даже когда она плакала, даже когда она боялась. — Ты не такая, Тереза. Ты не такая, как они. Я знаю. Я всегда знала. Тереза замерла. Игла зависла в миллиметре от кожи Коди, блеснув в холодном свете ламп, отражая белый потолок и её собственное лицо — бледное, испуганное, чужое. — Я должна, — сказала она, и голос её дрогнул, превратившись в тихий, сдавленный шёпот. — Если я не сделаю этого, они убьют тебя. Или сделают это сами. А так... так у тебя будет шанс. Маленький. Почти незаметный. Но шанс. — Ты веришь в это? — спросила Коди, и её глаза — зелёные, с золотистыми искорками, которые Тереза так хорошо помнила по Лабиринту, по Пустошам, по костру, — смотрели прямо в душу, смотрели так, что невозможно было солгать. — Нет, — честно ответила Тереза. — Но я надеюсь. Это всё, что у меня осталось. Надежда. И ты. Она отдернула руку, вытащила иглу и, стараясь двигаться быстро и тихо, чтобы никто за дверью не услышал, не заметил, не заподозрил, вылила большую часть сыворотки в стоящий рядом контейнер с физиологическим раствором. Прозрачная жидкость смешалась с прозрачной жидкостью, исчезла, растворилась, стала невидимой. На дне флакона осталось ровно столько, чтобы создать видимость инъекции, но не достаточно, чтобы стереть память полностью — только чтобы притупить её, смазать, сделать размытой, как старую фотографию, которую залили водой, которую забыли на солнце, которая выцвела, но не исчезла совсем. — Что ты делаешь? — прошептала Коди, наблюдая за её движениями, и в её голосе впервые за долгое время появилась надежда — хрупкая, как стекло, как лёд, как последний лист на дереве перед зимой. — Спасаю тебя, — ответила Тереза, пряча флакон в карман своего белого халата, чувствуя его холод через ткань, чувствуя его тяжесть, его присутствие, его опасность. — Запомни, Коди. Я не предала тебя. Я никогда не хотела этого. Я хотела спасти вас. Всех. Но я сделала это неправильно. Я... я не знала, как иначе. Я думала, что у меня есть выбор. Я думала, что смогу всё исправить. Но я ошиблась. Я ошибалась во всём. — Тереза... — Тсс, — Тереза приложила палец к губам, и этот жест был таким интимным, таким личным, что Коди замолчала. — Не говори ничего. Просто... выживи. Пожалуйста. Выживи. Ради Ньюта. Ради себя. Ради того, чтобы однажды ты смогла вспомнить всё. Всё, что я у тебя украла. Всё, что я пыталась уничтожить. Она сделала вид, что вводит сыворотку. Игла коснулась кожи Коди — на секунду, на мгновение, — а потом Тереза отдернула руку, оставляя только маленькую капельку крови, которая выступила на поверхности, как слеза, как прощание. Коди закрыла глаза. Её дыхание стало ровнее, глубже, будто она засыпала. Но Тереза знала — это не сон. Это действие сыворотки, той маленькой дозы, которую она оставила. Коди не потеряет память полностью, но она потеряет часть себя. Она станет слабее, разобщённее, потеряннее. — Прости, — прошептала Тереза в последний раз, наклоняясь к уху Коди. — Я не хотела. Но у меня не было выбора. И у тебя его не было. Мы обе жертвы. Мы обе — пешки. Но я хочу, чтобы ты знала: я буду бороться. За тебя. За них. За нас всех. Она выпрямилась, вытерла слёзы, которые текли по её щекам, и вышла из лаборатории. Врачи вошли внутрь, и она слышала их голоса, их удивление, их одобрение, их холодные, механические комментарии. — Результаты стабильны. Память стирается. Через несколько часов она будет полностью очищена. Это успех. Тереза прошла по коридору, и с каждым шагом её шаги становились тяжелее, дыхание — прерывистее, сердце — громче. Она вышла на улицу, в холодный, серый день, и замерла на мгновение, глядя в небо, которого почти не было видно за стеклом и бетоном, за стенами, за проводами, за всем, что отделяло этот мир от настоящего. — Я сделала это, — прошептала она, и голос её сорвался. — Я сделала это... Она не знала, что чувствовала — облегчение или боль. Или и то, и другое вместе. Она не знала, будет ли Коди ненавидеть её. Она не знала, сможет ли когда-нибудь простить себя. Она знала только одно — она переступила черту. И обратного пути не было. --- Дом Терезы находился на двадцатом этаже высотного здания, в одном из тех жилых комплексов, которые ПОРОК построил для своих сотрудников — для тех, кто работал на них, кто верил в них, кто был частью этой машины. Квартира была маленькой, но уютной — или могла бы быть уютной, если бы в ней было тепло, если бы в ней был кто-то, кроме неё. Если бы она могла смотреть на стены и не видеть в них отражение своей вины. Она стояла у окна, глядя на город, который простирался внизу — огни, огни, огни, миллионы огней, которые горели в окнах, на улицах, на шпилях небоскрёбов, — и чувствовала, как внутри неё пустота, огромная, зияющая, заполненная только тишиной и стуком её собственного сердца. На часах было 21:20. До комендантского часа оставалось сорок минут. Тереза накинула пальто — длинное, чёрное, с широким воротником, которое она купила здесь, в этом городе, в одном из тех магазинов, где продавали вещи, пахнущие новизной и деньгами, — взяла сумку и вышла из квартиры. Ей нужно было проветриться, выйти из этих стен, которые давили на неё, как крышка гроба, как бетонная плита, как воспоминание о том, что она сделала. Ей нужно было увидеть людей — живых людей, которые не были частью этого кошмара, которые не знали, что происходит за стенами, за дверями, за ширмой из стекла и бетона. Улицы были полны. Люди возвращались с работы, спешили домой, в свои тёплые квартиры, в свои маленькие жизни, которые они строили, не зная, что мир вокруг них рушится, что за стеной, за бетоном, за колючей проволокой, люди умирают, люди страдают, люди ждут. Они шли в масках — белых, синих, чёрных, — и Тереза видела только их глаза. Уставшие, сосредоточенные, иногда — счастливые. Глаза людей, которые верили, что завтра будет лучше. Глаза людей, которые не знали правды. Она остановилась у светофора, глядя на красный свет, который горел, как глаз разъярённого зверя, как предупреждение, как знак, который она не могла прочитать. Вокруг неё толпились люди, и она чувствовала себя частью этого потока, частью этой жизни, которая шла мимо, не замечая её, не трогая, не касаясь. И вдруг она увидела его. Среди толпы, в нескольких метрах от неё, стоял парень в чёрном капюшоне, надвинутом на глаза так низко, что почти не было видно лица. Но его фигура, его поза, то, как он стоял — она узнала бы это среди тысячи других. Среди миллионов. Среди всех, кого она когда-либо знала. Томас. Он смотрел на неё — через толпу, через маски, через расстояние, которое разделяло их. Его глаза — те самые, которые она видела в Лабиринте, в Пустошах, в лагере, когда они сидели у костра и смеялись, когда они делили еду, когда они верили, что смогут выжить вместе, — смотрели на неё с пугающей пустотой. В них не было ни гнева, ни ненависти — только тишина. Такая глубокая, что она отдавалась в её груди, как колокольный звон. А потом он отвернулся и начал уходить. Тереза замерла. Сердце её остановилось на секунду, а потом забилось с такой силой, что она услышала его удары в ушах, в висках, в кончиках пальцев, в каждой клетке тела. Она хотела закричать, но не могла. Хотела побежать, но ноги не слушались, приросли к асфальту, к этому месту, к этому мгновению. — Зелёный, — сказал кто-то рядом, и толпа двинулась, как река, как лавина, как поток, который уносил её за собой. Тереза рванула с места, расталкивая людей локтями, плечами, не обращая внимания на крики и проклятия, которые летели ей вслед, на толчки и удары, на то, как кто-то больно наступил ей на ногу, как кто-то толкнул её в спину. Она бежала за ним, за этой фигурой в чёрном капюшоне, которая исчезала в толпе, как тень, как призрак, как воспоминание, которое нельзя поймать. Она догнала его в пустой арке, когда толпа рассеялась, когда улицы стали тихими и пустынными, когда остались только они двое — она и он, Томас, который стоял перед ней, живой, настоящий, реальный. — Томас! — крикнула она, и её голос эхом разнесся по стенам, отражаясь от бетона и камня, от старой, потрескавшейся штукатурки, от времени, которое застыло здесь, в этом месте. Он остановился. Медленно, очень медленно повернулся к ней. Его лицо было бледным, осунувшимся, с тёмными кругами под глазами, с тонкой линией губ, сжатых в нитку, с капельками пота на лбу, которые блестели в тусклом свете фонарей. Он смотрел на неё, и в его взгляде не было ни гнева, ни ненависти — только пустота. И боль. Такая глубокая, что она захлестнула её с головой. — Томас, — повторила она, и голос её дрогнул, превратившись в шёпот. — Что ты здесь делаешь? Тебе нельзя здесь быть. Если тебя поймают... — Я пришёл к тебе, — сказал он, и его голос был ровным, почти безжизненным, как у человека, который потерял всё и не боится потерять ещё что-то. — Я скучал. — Ты не можешь здесь быть, — повторила она, чувствуя, как внутри поднимается паника — холодная, липкая, от которой перехватывает дыхание. — Это слишком опасно. Тебя убьют. Или хуже — тебя схватят, и тогда... — Ты хоть жалеешь? — спросил он, перебивая её, и его голос стал жёстче, острее, как лезвие, как нож, который режет по живому. — Ты хоть понимаешь, что сделала? Ты предала нас. Всех. Коди, Минхо, Ньюта, меня. Ты привела ПОРОК в наш лагерь. Из-за тебя погибли люди. Из-за тебя они страдают. Из-за тебя я не знаю, живы ли они. Тереза опустила глаза. Слова Томаса ударили по ней, как пощёчины, и она почувствовала, как на глаза наворачиваются слёзы — те самые слёзы, которые она не позволяла себе плакать годами, которые душили её, которые вырывались наружу, несмотря на все усилия. — Немного, — сказала она, и голос её дрогнул. — Я жалею. Очень. Но я не знала, как иначе. У меня не было выбора. Они сказали, что если я помогу им, они не тронут вас. Что вы будете в безопасности. Я поверила им. Я была глупой. Я... — Ты была предательницей, — перебил её Томас, и в его голосе не было злости — только усталость. Такая глубокая, что она отдавалась в его словах, в его дыхании, в том, как он стоял перед ней, сломленный, но не сдавшийся. — Но я не пришёл, чтобы осуждать тебя. Я пришёл, чтобы сказать... Он шагнул к ней. Вплотную. Так близко, что она чувствовала его дыхание, его запах — пыли, дороги, пота и чего-то ещё, что было только его, томасовским, тем, что она помнила по Лабиринту, по ночам у костра, по тем моментам, когда они верили, что у них есть будущее. — Я пришёл, чтобы сказать, что ты ещё можешь всё исправить, — сказал он, глядя ей прямо в глаза. — Ты знаешь, где держат Коди и Минхо. Ты знаешь, как туда пробраться. Помоги нам. Пожалуйста. — Томас... — начала она, но не договорила. В этот момент кто-то подбежал к ней сзади и накинул ей на голову мешок из грубой, пахнущей химией ткани. Тереза попыталась закричать, но мешок сдавил горло, перекрыл дыхание, и в следующую секунду она почувствовала резкий удар по затылку, от которого мир поплыл, потемнел и исчез, превратившись в липкую, пульсирующую тьму. --- Она пришла в себя в церкви. Сначала она не поняла, где находится — только почувствовала холодный камень под ногами, запах ладана и старого дерева, приглушённый свет, проникающий сквозь витражи, на которых были изображены святые, смотрящие на неё с высоты веков. Она попыталась пошевелиться и поняла, что привязана к стулу — верёвки туго стягивали её запястья, лодыжки, талию, впиваясь в кожу, оставляя красные полосы. Голова болела, в висках пульсировало, перед глазами плыли тени. Она моргнула несколько раз, пытаясь сфокусироваться, и увидела их. Томас стоял у алтаря, скрестив руки на груди, и смотрел на неё с выражением, которое она не могла прочитать — в нём смешались усталость, решимость и что-то ещё, что она боялась назвать. Рядом с ним стояли Ньют — его лицо было бледным, напряжённым, глаза горели холодным огнём, — Галли, Бренда, Хорхе и Фрайпан. Все, кого она предала. Все, кто должен был ненавидеть её. Все, кто стоял здесь, в этой древней церкви, где пахло святостью и местью. — Томас... — прошептала она, и голос её был хриплым, чужим, как будто она говорила не своим ртом, не своим языком. — Что... что вы делаете? — Мы спасаем наших друзей, — ответил он, делая шаг к ней. Его голос был спокойным, ровным, но в нём слышалась сталь. — И ты поможешь нам. Добровольно. Или... как-то иначе. Тереза закрыла глаза, чувствуя, как внутри неё разливается холод — тот самый, который она так долго пыталась заглушить, тот самый, который был с ней всегда, с того самого момента, когда она впервые переступила порог ПОРОКа, когда она впервые согласилась на сделку, которая должна была спасти её друзей, но превратила её в предателя. — Я помогу, — сказала она тихо, и её голос был ровным, почти безжизненным, как у человека, который сдался, как у человека, который больше не хочет бороться. — Я сделаю всё, что вы скажете.
46 Нравится 41 Отзывы 17 В сборник