Угол СТЧ.
25 марта 2026 г., 12:00
Сокджин открывает сначала глаза, затем — дверь. Нескончаемая трель звонка смолкает тут же, Тэхен заторможенно убирает с клаксона указательный палец. Сокджин несильно щурится: луч света с лестничной клетки разрезает темноту слипающихся после сна глаз. Воздух там плотнее и более пыльный, пахнет, впрочем, вполне прилично, чаще какими-нибудь диффузорами с цветами или, как сейчас, корицей. Тэхен разводит пустые руки в стороны, костяшками вниз, линиями жизни вверх, и Сокджин думает, что на языке жестов это может значить только одно — «смотри, смотри же, мои руки пусты, я безоружен и я сдаюсь». Он немного морщится, нос собирается складками, перебирает пальцами дверной косяк — интересно, зачем пришел? Тэхен жмет плечами как ни в чем не бывало. Слов находится почему-то всегда меньше положенного. Сокджин пропускает его внутрь.
Он предлагает чаю или позавтракать, но Тэхен бегло и уверенно отказывается. Раннее субботнее утро отражается в окнах серым небом, обещающим дождь в середине дня, «Булочная» в соседнем доме все еще закрыта — вывеска не горит, на окнах в пол плотные металлические затворки. Сокджин сонно наблюдает, как Тэхен замирает посреди его спальни, минуя гостиную и кухню, хлопковые штаны волочатся за его пятками и при каждом шаге появляется заметный звук «шарк». Он выпрямляется, и в этот момент Сокджин видит его чем-то, без чего ни он, ни его квартира, ни мир не смогут существовать впоследствии. На футболке Тэхена нарисован Микки Маус. Кажется, он одет в пижаму.
— На чем ты приехал? — интересуется Сокджин.
Часы показывают 5:40.
— На такси, — отвечает Тэхен.
Он замирает, за ним замирает его тень, морщины, мимика и голос, замирают в неопознанном жесте его руки, бесхозные, как два обрубка, пущенных по шву, и замирают ноги, расставленные на ширине плеч. Всклоченные волосы, ломкие, как солома, торчат из его головы и похожи на воткнутые в пряжу спицы, и Сокджин думает, что так оно и есть. Хочет шагнуть вперед, но мешает гадкое ощущение, будто они уже проходили весь этот кривой изломанный путь от полного отрицания до вымученного смирения. В висках что-то стучит, неотличимое от нарастающего гула там-тама, Сокджин прикладывается одной рукой к ушной раковине и резко нажимает на нее, но ничего не происходит: для экзекуции время еще не пришло, и зависший кляксой посреди его спальни Тэхен никуда не пропадает, все так же смотрит на Сокджина глазами, полными странной детской растерянности. Наверное, хочет спросить: «Извините, вы не видели мою маму?», а при ответном вопросе во что она была одета и как ее зовут, расплачется, горько и открыто, навзрыд, потому что кто-то другой, наконец, готов взять ответственность за его травму. На улице шумит, срабатывает пищащая машинная сигнализация. Тэхен протягивает ему руку, Сокджин опускает взгляд: все такая же молящая, обращенная розовой сморщенной ладонью вверх, она кажется ему сосредоточением силы и власти, какую Тэхен имеет над ним и какую сам Сокджин отдает ему с радостью.
— Ну ладно, — Сокджин хлопает себя по пижамным штанам, перекатывается с пятки на носок, — ты вдруг выныриваешь, приезжаешь сюда, не за тем же ты здесь, чтобы помолчать.
— Не за тем, — соглашается Тэхен. Чуть погодя просит: — Подойди ко мне.
Теперь все впаивается для Сокджина в одно несоизмеримо большое желание обнять Тэхена и попросить его не грустить. Он представляет, как легко уткнуться носом в его шею, провести пальцами по позвоночнику и как они посмеются над тем, что случайно натворили в жизнях друг друга. Но то будет добрый смех, знаменующий новое начало, в которое они вкатятся кубарем, переплетаясь руками и ногами на еще теплой после сна постели. Они займутся любовью в 5:40 утра и после проспят до полудня. От лежания начнет затекать шея и неприятно неметь копчик. И, как уже бывало, Тэхен заварит им чай, шлепая голыми пятками по паркету, Сокджин обожжет себе язык о кипяток, и они никуда сегодня не поедут — напишут в оправдание дурацкую глупость — «мы заболели» — будут смущенно улыбаться на комментарии Хосока: «чем? любовной лихорадкой?» Останутся только вдвоем в своем новом начале, в котором им суждено прожить вместе жизнь.
Это легко представить, а еще легче — поверить. Рука Тэхена немного провисает от статичной позы, чуть сгибается в локте. Над ними нарастает долгая, странная пауза, в которой Сокджину чудится, что он тянет Тэхена — или, возможно, это Тэхен тянет его — назад, к неоспоримому праву слова, в духоту третьего общежития при Сеульском университете, в гомон автоматов в игровом центре на три квартала от него дальше. Он явно ждет, может, ждет жалости, если та ему не претит, или понимания, но второго у Сокджина нет, а первое он не знает, как преподнести, чтобы не начать жалеть себя следом.
— Тэхен, что происходит?
У него жутко красный белок глаза, как если бы он не смыкал их неделю и устроил себе бостонской забег, или балтийский коктейль, или все вместе. При отрывистом дыхании слегка подергивается нос, словно он вот-вот заплачет, и Сокджину страшно чуть больше, чем грустно или непонятно.
— Что не так?
В ответ Тэхен безмолвно качает вытянутой рукой, потворствуя своему то ли детскому упрямству, то ли пытаясь что-то доказать. Минуя гнетущую недосказанность, Сокджин сначала обнимает Тэхена за плечи, потом — притягивает его к себе полностью, и от вжатых друг в друга грудных клеток становится вовсе не разобрать, где и чье сердцебиение. Тэхен зарывается носом в его волосы, от жара дыхания у Сокджина краснеют уши. Объятия длятся минуту или десять, Сокджин мягко перебирает контуры лопаток на чужой спине, пишет иероглифы: тепло, душа, мир. Тэхен наклоняется к нему, прикладывается сухими губами к виску и замирает; и тут же из памяти выныривает скоп воспоминаний: вот они, вдвоем, целуются на заднем дворе родительского дома в Тэгу, Тэхен почти всегда рядом, как сторожевой пес, ходит с ним в библиотеку, пару раз в музей, вот они на балконе в начале весны, Тэхен трогает его живот, растирает слова сказанные и слова молчаливые по его губам. Это ощущение — теплое, живое, как прежде, заставляет Сокджина вжаться сильнее, и дрожь Тэхена принять за собственную.
— Тэхен, ну что такое? — ласково зовет он, упирается подбородком в плечо и, повинуясь примитивному инстинкту, начинает раскачивать их, сросшихся в симбиозе, из стороны в сторону.
— Не знаю… не знаю.
Надломленный голос проецирует сгорбленную спину. Сжатые на пояснице руки, переплетенные в замок. Запутавшиеся друг в друге пальцы. Трясущийся подбородок и сухие губы на виске. Тяжелый предистерический выдох, колыхнувший медные пряди. И глаза, сразу наполнившиеся слезами.
Сокджин думает о тех временах, когда они не были ни любовниками, ни друзьями, когда оставались друг для друга знакомыми незнакомцами, случайно встретившимися на перепутье из-за одной университетской компании, расставшимися почти сразу — без лишних слов, чувств, прощаний. Не просто до точки невозврата, а до того, как Сокджин признался, до квартиры Намджуна той холодной весной второго курса, до дешевого караоке, до любой мало-мальской ответственности — тогда они оставались друг для друга безликим «ты», шумели, веселились, бродили по вечеринкам студенчества, пили разбавленное вино, слушали заезженные песни; это были и Нирвана, и One Direction, Maroon 5. Молодые, удачливые, сильные и независимые. Куда это все ушло теперь? И не Сокджин ли обрек его, Тэхена, на подобное страдание?
— У меня такое чувство, будто все кончилось. Пуфнулось.
Шепот разбивается об аудиальный канал. Сокджин замирает.
— Пуфнулось?
— Да, пуфнулось. Пуф. И все. Больше ничего никогда не будет.
Потом Тэхен смолкает, чуть жует губы, горбится сильнее. Утыкается лбом ему в плечо и безудержно плачет.
Проходит всего ничего — а кажется, что старый мир успевает разрушиться, чтобы смогли построить новый. Что им, три месяца от силы, пару громких слов и два выкинутых сердца. Это не назвать ни ошибкой, ни случайностью. Всхлипы, от которых безумно хотелось зажать уши руками, икота и сопли. Оно пройдет, думает Сокджин, и все будет нормально. Он открывает рот, чтобы сказать это и Тэхену, но понимает, что в горле стоит ком. Ему хочется плакать вместе с ним, но это почему-то оказывается невозможно, будто хлынувшая из Тэхена горесть выкачана из него самого, будто он обессилен настолько, насколько Тэхен отчаялся. В голове шумит, Сокджин хмурится. Только тогда осознает, что до боли жмурит глаза.
— Все будет хорошо, — обещает он.
Тэхен неразборчиво, задыхаясь, отвечает:
— Я знаю.
И Сокджин опять закрывает веки, гладит чужую спину, комкает черную футболку с Микки Маусом между пальцев, словно никак не получается двинуться с места, придумать себе и ему, им — новое оправдание, чтобы продолжать. Он сухо все что-то шепчет Тэхену в макушку, пока его ломкие пряди прилипают к губам и языку, и ему кажется, что все это длиться безумно долго, а может и не кажется — проходит час или минута, или столько, сколько может уместить в себя бремя одного человека. Горячий шепот и всхлипы смолкают, будто растворяются в медленно просыпающимся мире за окном. Остается только таинство: молчание, липкие щеки и красный нос. Тэхен долго сморкается и умывается в ванне, возвращается мокрый, потрепанный и взъерошенный. Потом стягивает носки и штаны, хотя те, вероятно, тоже пижамные, и забирается к Сокджину под одеяло. Намокшие волосы оставляют на коже Сокджина пару холодных брызг. Они, не сговариваясь, находят руки и переплетаются пальцами. Когда ложатся, смотрят друг на друга страшно уставшие — за этим утром им предстоит прожить еще целый день, а затем еще одно утро и еще. И в какое-то из бесконечных утр они смогут посмотреть друг на друга и безмолвно кивнуть, улыбнувшись, и это на языке жестов будет означать «спасибо». Но пока им остаются только суббота, пасмурная погода с низкими серыми облаками, теплые руки Тэхена и холодные Сокджина, и два дюйма между их носами.
Когда Сокджин почти засыпает под приглушенные звуки заведенных на парковке у дома машин, Тэхен, не повышая голоса, чтобы не потревожить случившиеся, говорит:
— Знаешь, я люблю тебя.
Больше он ничего не добавляет. Сокджин говорит, что тоже его любит, Тэхен кивает и сонно закрывает глаза, как будто ничего не произошло — по большому счету так оно и было.
В одиннадцать на телефоне Сокджина звенит будильник, но просыпается он раньше. Из приоткрытого окна на кухне задувает легкий сквозняк, разморенность после сна оседает теплым чувством где-то внизу живота. Даже на двуспальной кровати они сбиваются в кучу на одном из краев. От чужого тела жарко, но очень хорошо и любимо. Сокджин наклоняется и целует Тэхена в плечо.
— Еще немного и я никогда больше не захочу отсюда уехать. Прямо так к кровати и приросту, — бурчит тот.
После сна у него еще более низкий тембр, чем обычно. Сокджин застывает, теребя в руках русую прядь. Иногда в бархатно-монотонном голосе Тэхена ему мерещится усмешка, то ли злая, то ли просто ироническая. Ему кажется, что Тэхен все время говорит с ним каким-то шифром, а на самом деле за каждым его словом давно уже стоит что-то другое, но Сокджин никак не может разобрать, что именно.
— Оставайся.
— Если бы я мог, Сокджинни.
В животе что-то неприятно кренится. Думает — если бы хотел.
Порой Сокджин ощущает себя как Дороти в стране Оз: все куда-то идет, что-то ищет, совсем при этом не замечая, как рядом с ней у кого-то нет мозгов или сердца. Под ногами у нее мощеный желтый кирпич, а на голове две пышные волшебные косички, которые только ждут, чтобы она научилась с ними управляться. Сокджин задумчиво тянет, при этом напевая у себя в голове песню: «Птица летает над радугой. Ах, почему же так не умею я?»
— Что будет дальше?
Хотелось бы узнать, будет ли это дальше вообще.
— Я сам без конца об этом думаю — что дальше? Иногда я представляю, будто бы прошло уже много-много лет, я оглядываюсь на свое прошлое, и тогда я задаюсь себе вопрос — а откуда я оглядываюсь? И как выглядит моя прожитая жизнь оттуда, откуда я оглядываюсь. Как боль, напоминающая мне о проебах, или как зачаточное предвещание лучшего.
— Деньги, власть, — Сокджин хмыкает; Тэхен между тем обводит языком его мочку. — Сцена, своя квартира. О чем еще сейчас принято мечтать?
— И да, и нет, — отвечает Тэхен. Он дует в ухо, теплое дыхание задевает волоски. — Все же хочется иногда чего-то более человечьего.
То, как он говорит это, какую форму слова использует, кажется Сокджину странным. Человек вообще по природе своей никогда не предвещает ничего хорошего, но вот Сокджин слышит «человечьего», и слово никак не может уложиться у него в цельную картину Тэхена. По крайней мере, каким он его знал или думал, что знал. Тянущее чувство в животе усиливается, однако это не похоть, скорее — как будто втыкают холодное лезвие. Тэхен кусает его за хрящ, и Сокджин дергается. То ли он непонимания, то ли от факта «человечьего» в теле — и в его собственном, и в Тэхене. Тот опирается на локти и уязвленно спрашивает:
— То, что с нами происходит — все же хорошо?
Тэхен целует его под подбородок. Сухие губы задевают нежную гладкую кожу, скребутся по пульсирующей артерии. Сокджин долго молчит, прикидывает, что безопаснее ответить: хуже сказать «нет» и позволить шаткой башне их с Тэхеном отношений наконец упасть или же лучше подкладывать в нее фундамент, даже если он обоим им обходится непомерно дорого — Сокджин не знает. А может, Тэхен и сам этого не знает.
— Конечно, — отвечает Сокджин. Тэхен снова целует его под кадык. Верит ли хоть кто-то?
Он что-то мурлычет себе под нос, когда отрывается губами, Сокджин силится разобрать мелодию или мотив, но ничего не выходит — всего две ноты, сменяющие одна другую. Тэхен жадный, ему мало. Руки безошибочно находят Сокджиновы бока и начинают мять еще млеющие в дреме мышцы, месить их как тесто перед тем, как засунуть его в раскочегаренную печь. Тэхен ужасно горячо шепчет ему в ключицу:
— Я так тебя хочу.
Он продолжает жарко и душно дышать ему в шею, покрывая ее легкими поцелуями, и его напряженный член упирается Сокджину куда-то в ляжку. После сна они не чистят зубы и не умываются, пахнет возбуждением и кислым потом после приятной дремовой духоты. Тэхен конючит «пожалуйста», Сокджин сдается — он приподнимается на локтях, открывает рот и высовывает язык, и Тэхен с легкостью прижимается к нему таким же открытым ртом. При дневном свете все, случившиеся в 5:40, кажется мельче и незначительнее. Было ли оно вообще? Сокджин не знает. Пока языки мнутся друг о друга, он едва ли думает — наваливается оглушающий ступор, предвещающий капитуляцию. Страшно хочется остаться совсем без одежды. Он стискивает с себя футболку через голову, помогает Тэхену — никакой границы между телами.
— Я так хочу, чтобы это произошло, — Тэхен процеловывает эти слова на груди, выводит языком буквы, собирает их, чтобы стало понятно значение, и Сокджин смеется, запрокидывая голову.
— Ты берешь нахрапом.
— Потрахаемся? — медово звучит в ответ.
Сокджин содрогается от мучительной силы собственного желания. Пробует взглянуть на себя Тэхеновыми глазами — не получается. Видит ли он, как дрожат у Сокджина ресницы, когда Тэхен развязно обводит языком сосок, прежде чем укусить сначала в ореол, а потом в середину? Замечает ли он, как часто у Сокджина вздымается грудная клетка, потому что он становится не в силах умещать в легких много кислорода, и от того начинает дышать ртом? Видит, с какой силой Сокджин твердеет, стоит только Тэхену укусить его чуть ниже косой мышцы, прихватить кожу зубами, пока та не побелеет, похожая на кожурку от семечек грейпфрута? Глаза Тэхена жадно прослеживают уходящую вниз полоску волос, он стягивает с Сокджина трусы и скидывает их вниз с кровати, мокро припадает губами к ключицам и шее, все слюнявит, как настоящий пес. У него немного дрожат руки, от того они прогибаются в локтях, когда он пытается перенести свой вес на них, упирая по обе стороны от Сокджиновых бедер; трясутся и ноги, и колени, даже щиколотки обдает мурашками от скинутого одеяла — они же не в монастыре, чтобы заниматься ленивым утренним сексом в темноте и под простыней. Сокджин хватает Тэхена за волосы, немного потряхивает в кулаке, похожий на куклу с клоками вместо прядей, пока у Тэхена не открывается рот, чтобы была возможность не целовать его, а просто сосать язык, обхватив тот губами.
Тэхен мычит, позволяя всему непотребству происходить в буквальном смысле у него под носом. Мягкий гортанный баритон, зарождающийся глубоко у него в пупке, вырывается наружу несдержанным стоном. Сокджин мечтает не моргать, чтобы не тратить драгоценное время на банальные потребности организма, предпочитает заменять их Тэхеном: языком, кожей, его порами и ресницами. Запах его тела, бытовой, с отголоском травяного мыла, кондиционера для одежды и потом, мятостью и анатомическими заломами, затмевает все — и ничего больше не остается. Все это между ними находится на первобытном, даже тривиальном уровне познания; касания, укусы и фрикции, поступательные движения, стоны. Тэхен не кажется Сокджину далеким в этом положении. У него обычные карие глаза, горящие лихорадочным красным щеки. Он сам совершенно обычен, но в то же время пленителен и сладок. Сокджин там, где нужно, в том самом месте и моменте времени, в той самой доле секунды, когда он хотел бы остаться навсегда.
Тэхен наклоняется и целует его ровно в середину грудной клетки, словно касается губами его открытого настежь сердца, распахнутое доказательство жизни и способность к смерти. Это и распахнутое доказательство солнца, луны, жалости и гордости, страха и отчаяния, любви и совершенно нормальной для людей слабости.
— Я тебя съем, — говорит Тэхен.
Но Сокджин не разбирает его языка. Он больше не знает человеческий. Тэхен, прижимаясь горячей щекой к его бедру, смеется. Когда-нибудь между ними все могло быть гораздо проще.
— Где у тебя смазка?
— В холодильнике.
Тэхен прыскает и тушит хохот о его коленку.
— Это такой способ косметической рутины? Способствует отбеливанию?
Сокджин качает головой:
— Попробуешь и поймешь.
Следует небольшая пауза, Тэхен слезает с кровати, скидывает с себя боксеры и ловко переступает через них.
— Хочешь мне вставить?
— Когда-нибудь, — отвечает Сокджин. Когда-нибудь, думает он.
Пока Тэхен ходит на кухню, Сокджин смотрит в потолок, распластанный звездой на двуспальной кровати. Из-за туч комната делается серой и слякотной, и хочется щелкнуть светом, лишь бы глаза не застилала эта бесконечная унылость. Проходит всего ничего, меньше минуты, а ему чудится, что целая жизнь утекает между тем, как голые пятки Тэхена громко шлепают обратно. Его приближение можно считать и по менее очевидным вещам. Например, его жар. Стоит только телу оказаться на пороге спальни, тут же становится душно и возбужденно, как в террариуме. От него пахнет сексом, и он носит этот удушливый шлейф за собой. Еще Тэхен как будто звучит мелодией, однако Сокджин не может разобрать, какой именно. У него немного немеют руки, становится зябко. Тэхен запрыгивает на кровать со всей дури, целует его куда ни попадя, там много и часто, что Сокджин перестает ощущать тело своим. Чтобы было удобнее, переворачивается на живот, уткнувшись лицом в подушку. Тэхен прикасается к внутренней стороне его бедра, обманчиво-ласково гладит кожу там костяшками.
— Нет, серьезно, — шепчет он, — я откушу от тебя половину и оставлю ее для себя. Вот прямо тут и укушу.
В подтверждение слов Сокджин чувствует сначала язык, а потом и зубы на правой ягодице. От боли он ойкает, а затем стонет от осознания — Тэхен опять доказывает ему, что он себе больше не принадлежит. Кажется, одним мановением руки он может с легкостью открыть для Сокджина целый мир, где больше нету места для его «я», потому что и в голове, и в сердце, и даже в собственном теле — все заполняется Тэхеном. Больше он не способен совершать движения без приказа, руки и ноги двигаются только от чужих слов. «Подними задницу», и Сокджин с легкостью, присущей собаке, которая на рефлексах уже прекрасно знает, что именно ее ждет после правильного выполнения команды, делает то, что велено. Сокджин слышит шуршание сбитого ногами одеяла, чувствует, однако, сначала только холод — горячая кожа пылает от любого случайного сквозняка, и мурашки табуном роятся от копчика к загривку. Затем Тэхен берет у него в рот. Сокджина всего подкидывает от неожиданности, он едва не садится тому на нос; задевает головкой зубы и дергается только сильнее. Тэхен бархатисто смеется. На его лицо, которое тот просовывает ему между бедер, Сокджину приходится смотреть вверх-тормашками.
— Хочешь, так придуши меня этими ягодицами, — шутит он. Чуть погодя добавляет, действительно задумавшись: — Серьезно, Сокджин, я буду сосать твой член, а ты сожми свои колени так, чтобы мне было нечем дышать.
— Ты задохнешься или я сверну тебе шею, — упирается Сокджин.
Тэхен звонко бьет его по ляжке, звук камертоном прокатывается по комнате и собирает за собой пыль вместе с остатками здравомыслия. Сокджин не может сдержать стона, он безвольно прогибается в пояснице, тем самым заезжая членом прямо Тэхену по губам. Тот с небывалой готовностью вбирает в себя все, что ему предлагают, и лишь шлепает Сокджина еще раз, потому что тот так и не сводит колени. Затем еще и еще, при этом не выпускает головку из жара рта, работает языком — выгибает его так, чтобы при движении взад-вперед член упирался в скользкое ребристое небо. Он прерывается, с громким «чвак» выпускает Сокджина из себя, но только ради того, чтобы сказать:
— У меня сейчас яйца начнут звенеть.
Работает всем телом. Головой — у члена, ртом — на головке, языком — по уздечке, рукой — по ягодице. С каждым таким разом Сокджину все труднее сдерживать рвущийся наружу рокот, завязывающийся где-то на уровне дрожащих кишок, так сильно сводит низ живота и стучит в ушах кровь. Он упирается лбом в сомкнутые руки и скулит, подобно мольбе, чтобы Тэхен продолжал, потому что за пекло его рта он сейчас готов умереть или убить, или все это разом. Моментом он застывает, прижатый к земле чувством бесконечной нужды в человеке, но это ощущение похоже не на привязанность между друзьями или любовниками, а словно мать с ребенком, которые связаны одной пуповиной, и ее не перерезать ни в год, ни в десять. Эллинистическая глубина двух совершенно разных по своей природе сознаний и в то же время их беспрекословная друг с другом связь, которую можно потрогать. Сокджин открывает рот в беззвучном стоне — вибрация собственного пульса мелко отдает в губы и виски. Комнату наполняют звуки, похожие на чавканье, Тэхен явно давится избытком слюны и шумно дышит через нос. Движения резкие, с грубоватой оттяжкой, до белого шума в ушах. В быстром ритме Сокджин совсем не замечает, как Тэхен просовывает в него один палец. Это неудобно и несподручно в такой позе, не несет в себе никакой пользы для растяжки, он не использует смазки, сует насухую. Как факт. Тэхен им обладает. Он может просунуть и второй, чтобы потом все болело. Может даже попытаться насадить его на кулак и превратить в свою собственную перчаточную куклу. Скажет «а», и Сокджин послушно откроет рот, захлопав в ладоши.
— Потрогай мой живот, — просит Сокджин. — Что там?
Тэхен вынимает палец и продевает руку между его колен, неловко и неуклюже изворачивается, чтобы костяшки уперлись в подрагивающий низ живота. Там все натянуто, как на барабан, кожа горячая и липкая от испарины. Внутри поднимается жар, колючий и режущий кишки, и судорожно подрагивает одна из мышц. Выдохнув, Сокджин чувствует губы в месте, где от напряжения у него может разорваться что-то важное.
— Я? — лукаво интересуется Тэхен.
Сокджин беззвучно смеется:
— Да. Ты.
Напоследок Тэхен целует его в тазовую косточку, мажет языком по пупку и выпутывается из-под грузно навалившегося тела; тут же начинает трезвонить телефон. Сокджин не глядя тянется к нему, чтобы ответить. Это оказывается Намджун, живо интересуется, не разбудил ли он Сокджина, на что тот хрипло отвечает «нет», получая свое закономерное «ну, доброе утро». Все это время в одной позе у Сокджина затекает не только спина, он не способен ни двинуться без приказа, ни распрямить ноги или руки. Тэхен беззвучно смеется, целуя куда-то между лопаток, и наклоняется через плечо, чтобы показать большой палец вверх, мол ну да, попробуй поболтать. В следующую секунду Сокджин чувствует у себя между ягодиц плевок, а затем холод гелиевой смазки.
Намджун объясняет Сокджину, что так и не поинтересовался у него, что тот будет сегодня пить и есть, живо и бегло проговаривает список того, что уже будет заказано: пицца с грибами ветчиной и пицца с тремя видами мяса, закуски, Хосок обещал принести салат и кимчи, еще будут рис, креветки, мидии и, кажется, он упоминает про какой-то бульон к ним, но Сокджин слишком занят пальцами у себя в заднице, чтобы расслышать. Говорит, с таким комплектом еды вряд ли нужно что-то еще, но если ты хочешь… Сокджин хочет. Хочет пнуть Тэхена, кусающего его за ямочку у копчика. Хочет скинуть звонок, ничего при этом не объяснять. Хочет податься назад, насадиться на хлюпающие в нем пальцы, чтобы те достали ему до простаты. А заказывать какую-то еду, нет, не хочет.
— В любом случае, мне нужно будет купить на вас с Тэхеном алкоголь.
Сокджин шумно выдыхает, словно он только что пробежал марафон. Слышит, как Тэхен шепчет ему куда-то в затылок:
— Скажи ему, что я буду сливовый соджу, — и кусает за загривок так сильно, что Сокджин едва не падает плашмя.
У него дрожит голос, закатываются глаза и подгибаются колени.
— Соджу, — мычит он.
В трубке слышится непродолжительное шуршание. Почему же Намджун молчит, тупо думает Сокджин, пока пальцы Тэхена гладят его изнутри. Тело горит и изнывает, просяще молит о том, чтобы издевательство прекратилось и Тэхен нажал ему на простату, и чтобы в чувстве содрогающегося удовольствия можно было захлебнуться.
— Попроси, — понимает его Тэхен.
Но не жалеет. В голове так склизко, потно и хорошо, что не рождается мысли оттянуть телефон подальше, а потом Сокджин шепчет:
— Пожалуйста, — прямо в динамик.
Тэхен сразу же с готовностью начинает долбить простату средним пальцем, Сокджин от неожиданности ойкает, едва соображая не застонать вслед. Полувздох обрывается на середине.
— Все в порядке? — интересуется Намджун.
Тэхен смеется и выхватывает у него телефон с небывалой легкостью. Тот бы все равно вывалился из рук Сокджина через секунду.
— Хен, ты не представляешь, он только что долбанулся коленкой о тумбочку. Но все в норме, там не о чем переживать. Увидимся вечером, — Сокджин издает не стон, а вопль, и Тэхен не знает, успевают ли вышки связи оборвать звонок прежде, чем это бы услышал Намджун. — Я чуть не обкончался от того, что ты не постеснялся говорить с Намджуном, пока в тебе мои пальцы. Ты такой бесстыдник, Сокджинни. Надо было заменить их членом и заставить тебя рассказывать список нужных покупок.
Он замирает, останавливает ход пальцев, и раскрасневшийся Сокджин оборачивается к нему через плечо, чтобы посмотреть, какая сила могла сейчас заставить Тэхена прекратить свою мучительно-сладкую пытку; Тэхен вынимает скользкие пальцы совсем, его взгляд кажется Сокджину бешеным, нереальным. Звук шлепка доходит до мутного сознания раньше, чем жгучая боль на ягодице. Сначала в ушах просто звенит, и Сокджин подается назад всем телом, чтобы — еще.
— Какой же ты послушный, — смеется Тэхен, и смех напоминает Сокджину хор ангельских голосов, разверзающихся под сводами Сикстинской капеллы, и поют они почему-то оду дьяволу.
Редкий солнечный луч, просеянный сквозь кипу туч, вспыхивает разными бликами на Тэхеновых загорелых щиколотках, но Сокджин уже того не видит, отворачивается за секунду до — затекает шея. Блик падает и ему самому на нос, ласково пробегается по надбровной дуге и заползает в ворох волос на голове, непричесанных и стоящий колом, и Тэхен ловит его губами прямо там, вжимаясь пахом Сокджину в бедра, чтобы достать. То, что он говорит дальше, звучит так, словно он сказал: я пойду соберу вещи, почищу зубы и заварю тебе чаю, потом мне надо заскочить в университет — представляешь! — и заеду за тобой в шесть, наверное, могу опоздать. Тэхен говорит:
— Господи, ни о чем сейчас не мечтаю, кроме как вставить тебе по самые яйца, чтобы ты завопил, потому что это будет больно и приятно одновременно, а я сожму твои волосы в кулак и буду повторять, какая ты шлюха, но ты моя шлюха, Сокджинни, и я всего лишь хочу, чтобы ты это запомнил. Я стану вставлять тебе, пока ты не прекратишь мычать, вообще говорить не сможешь. Грязно, мокро, быстро и с чавканьем. Тебе же нравится, когда грязно? Когда так мокро внутри, чтобы хлюпало. Нравится? Ты ходить не сможешь потом. Хотя это, считай, временно. Зато сегодня я в любой момент смогу нагнуть тебя снова без всякой растяжки. Так мечтаю об этом, что сейчас даже руки задрожали.
Тэхен трется членом между ягодиц, дразнит, у Сокджина начинает ломить зубы от глубины ужаса и возбуждения, обрушившихся на него залпом. Это его не отпугивает — прямо как силовое поле заставляет его вжаться в землю и дышать, пока трахею в очередной раз не сведет судорогой.
— Прекрати болтать, — Сокджин отмахивается плечом. Немедленно жалеет, потому что всего два слова вмещают в себя последующий круговорот других вещей, который он позволит Тэхену сказать, чтобы тот убедился, что Сокджину все же безумно нравится.
Спокойный и ровный голос лишь заставляет Тэхена вести себя неприлично, чтобы это спокойствие поскорее лопнуло. Он, качнув бедрами в очередной раз, все же проталкивается внутрь, однако всего лишь на дюйм. Так и замирает. Стонет — низко и басовито. От этого у Сокджина сводит ноги.
— Или я могу сделать все это, а потом кончить, куда ты попросишь. Хочешь, внутрь? Или на лицо? Если ты откроешь рот и высунешь язык, я даже смогу прямо в глотку…
Поток слов мутирует сначала в одну длинную линию речи, затем в гарканье, подобно тому, что издают нахохлившиеся черные птицы, на груди у которых синяя крапинка. Тэхен двигается, как и сказал, больно и за раз, Сокджину все совсем выбивает из головы, ничего не остается. Только трение, единение двух тел и закостеневшие от одной позы руки и ноги, разрешения расправить которые он таки не получает. Ему нравится, что Тэхен самостоятельный, он берет нахрапом, забывает, что такое «нет». Кажется, что в такие моменты они даже не догадываются, как плохо между ними все на самом деле, а в последнее время Сокджин чувствует, что это насилие. Изнасилования. «Человечье» линчевание. Только вместо насильника он сам, да и приходит это чувство гораздо позже — в одиночестве, тишине квартиры или посреди кафетерия, догоняет как ударом по темечку. От него не отмоешься. Ну, как бы сказал Хосок, глупости какие-то. Сокджину безумно хочется быть солидарным.
Все равно он забывает, конечно же, когда рядом Тэхен — как будто у них все начинается с неисчерпаемым «началом», с того, каким он его, Сокджина, видит. Порой потом корчит от злости: почему он не может дать такое же Тэхену?
Но когда он здесь, внутри, когда кожа так сильно прилипает к коже, что их становится не разъединить, шлепки, плевки, слова, все нарастает и нарастает, и нарастает внутри звенящей радостью. В ушах стучит и вибрирует в животе. Эта радость уже кажется болезненной, будто каждый кусок кожи зудит, но если почесать хоть раз, то зуд просочится сквозь кровь, мышцы, кости, прямо в сердце. И оно не выдержит. Оно вообще никогда у Сокджина на выдерживает Тэхена.
— Не кончай раньше меня, — слова слетают отрывисто, Тэхен слишком поглощен бешеной скоростью движения.
Сокджин даже не замечает, в какой из моментов этого секса Тэхен все же берет его волосы в кулак. Вырывает пару клоков, путается в них пальцами и натягивает, как Сокджина на свой член. Он едва ли слушает, сжимается всем телом, не только внизу, но и деревянными пальцами на всех конечностях разом, шеей и спиной. И Сокджин кончает. Приглушенно мычит. Руки не слушаются, торчат как плюшевые лапы с синтепоном внутри. Тэхен звереет.
— Не Ким Сокджин, а шлюха Ким Тэхена. Вот так я тебя буду называть.
Но Сокджин его уже не слышит, в голове проясняется, как будто Тэхен вскрывает конверт и читает решение, а Сокджину только это и нужно; там пусто и поло, как в черной дыре, но приятно и тепло. Остатки физических ощущений перегорают как угли, хотя он должен чувствовать все: Тэхен сильно и быстро продолжает вколачиваться в его тело, постоянно что-то говорит, трясет кулаком, в котором сжимает каштановые пряди. Но нервная афферентация на нуле. Это даже хорошо. Иначе он бы просто мог отключиться.
— Я тебя до смерти затрахал? — Тэхен шутит, сам же смеется, но давится стоном.
Кончает на поясницу — Сокджин не чувствует, но знает, что его сперма немного теплая и густая, похожая на клейкий рисовый крем с муцином улитки. Такие очень хорошо защищают кожный барьер. Все же надо было попросить кончить на лицо. Молча и отупело Сокджин таращится на свои пальцы — они белые. И он их совсем не ощущает. Воздух вокруг дробится и осыпается, и его сложно вдыхать. Их тела все еще вжимаются друг в друга, точнее, Тэхен все еще прижимается пахом ему между ягодиц и размазывает головкой сперму по его спине. Стихотворение что ли пишет, думает Сокджин. Пока его член еще стоит, он снова просовывает его внутри — стонет, там все так же узко и хорошо. Греет его там минуту или десять, и отлипает на другую часть кровати.
— Ты чего? — подозрительно спрашивает Тэхен. — Ложись.
У Сокджина, наконец, подгибаются руки вместе с коленями. Он падает плашмя, утыкаясь лицом в мягкую тонкую подушку, больно сводит нос от удара об матрас, но ему все равно. Как у него гудят суставы, лучше даже не задумываться. Тэхен целует его в макушку. Говорить ему снова становится не нужным.
Потом они стоят у зеркала — оно узкое, но в пол, с голубой металлической рамой и маленькими ножками, на концы которых втиснуты небольшие резиновые заглушки в виде шариков — абсолютно голые, только-только вылезшие из кровати. Тэхен жмется ближе, кладет подбородок Сокджину на плечо и нечитаемо рассматривает их нагие отражения. Сокджин тоже смотрит туда, в них, на голую кожу и растрепанные волосы, искусанные губы, пытается разглядеть там что-то особенное, какой-то знак — он обязательно должен быть у них обоих. Может быть, одинаковые родинки в месте, которое не иначе, как голым перед зеркалом не увидеть. Или похожие шрамы. Что-то, что могло бы оправдать их — именно «их» вместо «я» и «ты». У Тэхена гладкая грудь. Никаких знаков. У Сокджина — парочка укусов, так четко отпечатавшихся на теле, что если залить их альгинатом, можно будет снять слепок челюстей. Пупки свернуты вовнутрь. Абсолютно нормальные, пуповины в них нет, ее обрезали двадцать с лишним лет назад. Возможно, «их» знак не в отражении. Он везде. Сокджин смотрит Тэхену в глаза через зеркало и думает: как славно, что иногда даже в молчании мы можем быть с ним такими нормальными.
Они вместе моются, залезая в одну белую ванну. Душа в квартире Сокджина нет, говорит, это посягательство и ущемление его пространства. После пьют чай: Тэхен безошибочно находит кружки, одна из которых закрепилась за ним, ставит чайник, перелив туда воды из фильтра, пока Сокджин тупо смотрит на все его действия. Распаренный и чистый, как младенец. Остается только проветрить спальню и сменить там белье, и не сохранится никаких следов от их совсем не ленивого утреннего секса.
Тэхен курит электронку, выдыхает дым через плечо. Он приносит ее в карманах пижамных штанов, а когда после мытья натягивает их обратно, то вспоминает о том, как судорожно засунул ее туда перед выходом из своей комнаты в общежитии. Чайник вскипает через три минуты, он разливает его по кружкам. Сокджин просит в свой добавить три ложки молока. Тэхен без всяких усилий помыкает человеком, который остальным кажется совершенно неприступным. Он сам же культивирует эту власть, боясь ее потерять. Зевает — никто из них не выспался. Пакетики черного чая бултыхаются в кипятке. Сокджин потягивается.
— Поедешь обратно или нарядим тебя в мою одежду?
— На праздник? — спрашивает Тэхен. Сокджин кивает головой. — Нарядим.
Тэхен садится, одной рукой продолжает покуривать сигарету, другой держится за горячую кружку. Чайный пакетик всплывает, клубится слишком много пара. На несколько минут Сокджину еще кажется, что они с Тэхеном подвластны чувству единения. Потом, конечно, проходит. В квартире тихо, ни одного лишнего звука и никаких действий, только на кухне едва слышно потикивают круглые часы на стене.
— Что собираешься дарить Чонгуку?
Тэхен как-то странно смотрит на него. Сокджин не понимает значения этого взгляда. Затем тот молча и отупело таращится на плавающий чайный пакетик, иногда специально топит его ложкой, притоптывает ко дну кружки; когда люди так таращатся, хочется тоже обернуться и посмотреть, что там.
Зевнув, Сокджин отпивает, заедает рисовым тестом со вкусом клубники, покачивает ногой. Прежней чистоты в доме нет, потому что в последнее время никак не хватает времени заказать клининг, тем более самому взять тряпку в руки. Намджун говорит: «У тебя от пыли презумпция невиновности, ты учишься». Они тогда гуляют по Мендону в пальто нараспашку, отхлебывают кофе из картонных стаканчиков. Черным маркером на них написаны имена. Девочка, которая им пробивала, нарисовала Сокджину ромашку, и это была приятная мелочь, одна из тех, которые потом делают день по-новому особенным и радостным. В тот раз к ним присоединился Юнги, встретил их у выхода со станции Ыльчеро — он был в кожаной куртке, в которой его нещадно продувало, о чем ему тут же сообщил Сокджин. Юнги был уставший, но участливо вступал в любую полемику, которую Намджун ему предлагал. Сокджину так смешно, что он сдерживался от хохотка всякий раз, когда Намджун и Юнги находили новый крючок, чтобы поспорить. Стоял ветер, у Сокджина нещадно мерз нос.
— Сокджин, — говорит Тэхен.
— Что? — отвечает Сокджин.
Рисовое тесто в него больше не лезет, он отодвигает его от себя подальше.
— Знаешь, чего я хочу? Пожить в том отеле, который мы видели на Тонсонро, когда гуляли по рождественской ярмарке. Он еще был со ставнями, хотя, казалось бы, какие ставни в центре города. Чтобы ты и я, вдвоем.
Смотрит он почему-то все еще себе в кружку. Иногда вдыхает из электронной сигареты, и тогда сильно воняет забродившими фруктами. Внутри у нее явно что-то трещит.
— И зачем же нам жить в отеле, если у тебя есть целый дом?
Тэхен заговорщицки улыбается. Снова курит — наверное, рассеянно думает Сокджин, ломка.
— Получается, мы действительно сбежим. Мы вместе сядем на поезд, там будет четыре сиденья. Два для нас с тобой, а одно займет какая-нибудь бабушка. Все два часа она будет разгадывать судоку из такого старого журнала с тонкими серыми страничками и лотерейным розыгрышем на обложке. А у проводницы мы попросим печенье с предсказаниями. Их всегда продают на рейсе Тэгу-Сеул, уж я-то знаю. Там доедем — и сбежим. Вот так.
— И ты бы не скучал? — Тэхен растерянно поднимает взгляд, и Сокджин добавляет: — По людям отсюда.
Появляется пауза. Она тянется и тянется, отдаляет Тэхена от Сокджина.
— Не скучал бы, — отвечает он. Потом отпивает и преувеличенно бодрый голос чуть вздрагивает на гласных. — Еще хочу, чтобы прямо сейчас ты покрасил меня в красный.
Тэхен громко пьет чай и стучит по столу пальцами, едва заметное и быстрое топ-топ-топ одних только его мягких подушечек в неизвестном мотиве, хотя он больше любит холодный кофе, чаще это латте — Сокджин знал об этом, знал, но забыл — как легко Тэхен просит подставить левую щеку после того, как поцеловал в правую.
— У тебя сейчас такой красивый цвет, совсем нежный. Разве этот оттенок не называется «ржаной хлеб»? — Тэхен вздергивает плечами, значит — не знает. — И корни отросли всего ничего. Сегодня мы все равно не успеем, у меня нет ни краски, ни кислоты, ни кисти. В пять надо будет начать собираться, по сеульским пробкам вечером в субботу — сам понимаешь. Юнги не заедет. Сказал, что у дома Намджуна негде парковаться.
— Так я сейчас сбегаю и куплю! Нахуй все процедуры, давай краской на краску.
Тэхен вскакивает, начинает суетиться: выливает недопитый чай в раковину и бросает туда же кружку, просит одолжить ему тапки и ключи, чтобы открыть парадную дверь на обратном пути, Сокджин как-то неуверенно встает следом, замирает — смотрит. Его ужасает эта нервозность, природу которой он не может понять, — вот так же, думает он, я бы ужасался смерти.
— Только не смотрит на меня этим взглядом, — просит Тэхен. Он уже накидывает на свои плечи куртку.
— Каким? — спрашивает Сокджин.
— Вот этим самым, — отвечает Тэхен.
Он наклоняется и прикасается губами к губам. Это поцелуй «все-в-порядке» с легким привкусом «я-рядом» и ноткой «не-знаю-как-еще-могу-тебя-успокоить». За ним захлопывается дверь, и Сокджин не тянется, чтобы прокрутить в ней замок.
Когда лицо Тэхена, яркое, взвинченное, загоревшееся, как лампада в христианской церкви, пропадает из виду, становится печально. Сжимается горло, глаза влажнеют, но это не потому, что хочется плакать, а потому, что Сокджин забывает моргать, и все это что-то, что опять имеет какой-то смысл, что-то, что давно не называется ничем — оно имеет свои вводные точки, свои константы, утверждения и гипотезы, только и сам Сокджин давно уже не в силах разобрать «что-то», может быть, с того самого момента на балконе в квартире Намджуна, даже если это «что-то» происходит с ним самим. Часть его как будто висит снаружи, в паре дюймов сверху или сбоку, смотрит и уговаривает: нормально, это глупости, ничего не значащие заигрывания, ты придумываешь, — только неизвестно, который из этих Сокджинов он сам — который ходит и говорит или который смотрит.
Думает, надо занять руки, поэтому идет и моет чашки. Свой чай он успевает допить. Выбрасывает пакетики в мусорку в одном из нижних шкафчиков однотонного кухонного гарнитура. Когда они выбирали мебель в квартиру, мама настояла, чтобы он был серый и имитировал камень, хотя Сокджину больше нравились те, что сделаны под красное дерево — спорить он, впрочем, не стал, потому что не представлял, что имеет право указывать родителям, когда дело касается ими же подаренной ему квартиры.
Сокджин продолжает думать о Тэхене, но в моменте это немного другой Тэхен: чистый, помытый в перекиси водорода, выстиранный от всех ужимок, прижимок, недоговорок, чужого запаха и клейма, может, даже пропущенный через мясорубку и соединенный в человека заново — Тэхен, с которым он мог бы кучковаться на кухне, споласкивать кружки под его незамысловатое мурчание очередной песни себе под нос. Они бы снова могли говорить без слов. Этот слегка другой Тэхен просил бы о поцелуях, вслушивался в тишину и пританцовывал, меняя с Сокджином простынь, дарил бы простые и понятные улыбки. Они бы обсуждали сложны вещи, шутили про политику, про митинги в Париже и их нелепое произношение буквы «эр» в слове круассан, но это все и всегда было бы понятно Сокджину. Никогда бы не вызывало в нем чувства, словно его забывают позвать на борт. Эти перемигивания, перешептывания, тайные слова, приглушенный код, какие-то знаки, сигналы — тайны, понятные, кажется, всем вокруг, — от дурашливого и громкого Хосока до Юнги, который никогда и ни с кем не дружит так близко, как с Сокджином, сначала даже вовсе не хочет знакомиться ни с Намджуном, ни с Хосоком, ни тем более с двумя их младше. Всем, кроме Сокджина. Всем.
У него начинает чесаться в груди, но достать и унять зуд он не может, для этого пришлось бы распороть кожу и вывернуть ребра. Заканчивает перестилать кровать и только тогда вспоминает, что забыл открыть окно. Уже не пахнет, либо он принюхивается. На душе совсем муторно. Теперь уже никуда не убежать от того, что между ними произошло в 5:40 утра. Оскомину снова невозможно игнорировать. Сокджин открывает шкаф, тот стоит у него в квартире во второй комнате из трех имеющихся: гостиной, спальни и то ли кабинета, то ли склада. Если не считать кухни, места хватит с лихвой, даже если он вдруг женится и обзаведется прелестным сынишкой. В белом лакированном шкафу он перебирает вешалки, примеряет, что бы подошло Тэхену вместе с его новым красным цветом волос и тремя очаровательными родинками на лице. Вешалки мерзко скрипят по натянутой железной рее. Останавливается в итоге на сером волосатом кардигане с аляповато большими деревянными пуговицами. Если Тэхену понравится, он с радостью его одолжит.
Сокджин мается, как безликое приведение. Включает телевизор и щелкает каналами, идет один шлак и дурацкие развлекательные программы. Тут, сидя на диване, он вдруг ловит себя на том, что снова думает о Тэхене, хотя старательно пытается этого не делать и даже не смотрит на время, чтобы не считать, сколько того уйдет дойти до первого попавшегося круглосуточного магазина — в их квартале это GS25, вперед и налево от третьего корпуса жилкомплекса. В теории он знает, что можно уложиться в двадцать минут, но старательно отгоняет от себя это знание. Сокджин думает о Тэхене, но не о том слегка другом Тэхене, а о Тэхене — какой он есть. Со всеми недоговорками, приговорами, злом и добром, вмещающего в себя любовь и нелюбовь одновременно. С желанием оставить Сокджина при себе, а самому в то же время с Сокджином не оставаться. Ему становится только тошнотворнее.
Будет ли Сокджин любить Тэхена до конца своих дней? Вряд ли. Отличалась ли его любовь к Тэхену от любви, которую он испытывал и дарил раньше? Нет. Надеется, что есть пусть и крохотный, но шанс им остаться вместе навсегда? Да.
Сокджин не выбирает между «да» и «нет», потому что для него это все разом — обо всем, возможно, и ни о чем. Однажды он сможет оглянуться и сказать: «Я любил очень хорошего человека. У него был самый глубокий взгляд, который я встречал, и родинка под глазом. Он пел в хоре, а я смотрел и не чаял, что этот человек может мне принадлежать». И никогда по-настоящему, от чистого сердца не пожалеть о произошедшем.
Хлопает дверь, слышно «это я» возбужденным голосом и шелест куртки с плеч, скрип тапок, скинутых со стоп. Тэхен зачем-то покупает две упаковки красной краски, держит по каждой в левой и правой руке, хотя им хватит и одной. Он улыбается. Сокджин, глядя на него, не может не улыбнуться вслед.
Потом, пару месяцев спустя, холодным летом, когда Сокджин соберется уезжать, он будет выгребать весь скопившийся мусор по квартире с одним шелестящим пакетом. Когда он найдет упаковку так и не раскрытой краски «Holika Holika» в оттенке пьяной вишни, оставшуюся у него в ванной за рядами разномастных банок с бытовой химией, Сокджин возьмет ее в руки и невольно дрогнет, опустив ее в черный мусорный пакет. И тогда он на мгновение вспомнит этот день: как Тэхен сидел на деревянном стуле рядом с раковиной, под ногами были постелены старые и уже ненужные конспекты, вырванные из тетрадей формата а4, из гостиной доносились крики от какого-то шоу на выживание, и Сокджин монотонно дешевой пластиковой кисточкой красил ему волосы в ядерный красный, потом же зачарованно смотрел на солнце, запутавшееся в макушке Тэхена, которое он не мог назвать иначе, кроме как — мое.
Но это будет позже, когда-нибудь. Сейчас Сокджин смеется, потому что из-за ужасной покраски пряди Тэхена вышли не благородно-бардовыми, а красными-красными, как коктейль из моркови и свеклы. Долго шутят над этим. Заказывают такси, одеваются в одежду Сокджина, брызгаются его духами, целуются в его прихожей, они оставляют свой бесхитростный след в его квартире, прежде чем вывалиться в дождливый сеульский день.
Машина сворачивает на главную дорогу — Сокджин и Тэхен сидят на заднем сидении. У Сокджина в руках небольшой подарочный пакет с картинками железного человека, внутри — маленькая открытка, набор сладостей от Kinder, шарф точно такого же цвета, как купленная им для Чонгука ушанка, и перчатки. Перчатки желтые, как только вылупившийся цыпленок, похожие на случайно пойманного в руки светлячка. От холода в салоне немного стягивает кожу. Тепло передается иначе, от Тэхена, с которым они сидят как сплетенные: плечи, локти, колени, бедра у них общие. Играет ужасная тарабарщина. Сокджин просит выключить. Водитель недовольно вздыхает, но молчит. Сокджин закрывает глаза, и все звуки тотчас сгущаются: шум гальки под резиной колес, дрожь двигателя, шорох коробки передач, гудящее и звенящее чувство где-то внизу его живота. Разноголосица автомобильных клаксонов. Чем ближе они подъезжают к дому Намджуна, тем беспокойнее становится Тэхен. В какой-то момент он начинает постукивать пальцем по стеклу, с обратной стороны которого собираются дождевые капли. От сала его кожи остается четкий отпечаток.
— Думаю, Чонгуку надо найти девушку, — говорит он. Сокджин вопросительно вскидывает брови. Они стоят на перекрестке на выезде из Селлимдона, там бесконечно долго горит красный. — Помнишь, у него была парочка. Тихие, как на подбор, а последняя играла в гольф. В загородном клубе, представляешь? Я тогда так удивился.
— В смысле? — спрашивает Сокджин.
— Чистую и белую девчонку. Похожую на виниры.
— К чему ты?
— С длинными ногами. Только чтобы ростом все равно была небольшая, так гармоничнее.
— Я не понимаю.
Тэхен оборачивается.
— Чонгук повстречается с ней до выпуска, сделает предложение, но в Пусан уже никогда не вернется. Он активный, немного нервный, а девушка у него будет тихая, спокойная и очень добрая. Ему нравятся добрые, — Тэхен убирает руку от стекла и нарочито спокойно кладет ее к Сокджину на колено. — Поженятся. И у них будут интересные белые детишки. Мы придем на них посмотреть, лишь бы не блевануть от умиления. Только ему ее надо найти, понимаешь?
Тэхен словно ждет чего-то важного. Эта напряженная недосказанность зависает в воздухе подобно дамоклову мечу, потому что они оба знают — у этого действительно должно быть какое-то логическое завершение. Тэхен всем своим видом показывает то, как нуждается в тех невысказанных словах, от которых клокочущий жар зиждется под кадыком. Сокджин накрывает его руку своей, сжимает — у Тэхена кожа как всегда горячая, плавленная.
— Я знаю, что вы спали, — как само собой разумеющееся, предложение оседает им на плечи.
Тэхен неразборчиво булькает. Кожа под пальцами Сокджина разгорается до температуры кипящей магмы.
— Бывало, — пожимает плечами он. Улыбается и абсолютно невозмутимо потирает нос. Смотрит им под ноги, на резиновые салонные коврики, заляпанные весенней грязью. — Но и ты тоже, пусть и не с ним. Разве не похуй? Мне придется отгонять от тебя заинтересованных.
Сокджин морщится. Когда жар сходит на нет, ему кажется, что руки Тэхена становится мертвецки белыми.
— Я ни за кем не бегаю. Ты же знаешь.
— Конечно, — смеется Тэхен, — это они бегают за тобой.
Машина застревает на пробке в кольце. Гудят выхлопные газы, часто-часто в окне мелькают бесконечный ворох фонарей, фар, дальнего и ближнего света. До дома Намджуна остается всего ничего, но машин так много, что Сокджин начинает нервно поглядывать на часы на приборной панели по правую руку от водителя. Меньше всего ему хочется опоздать. Тикает поворотник. Наконец, они выбираются из потока на кольце во второй съезд, но почти сразу же снова встают на пешеходном переходе — через лобовое стекло видно, как девочка на вид лет четырнадцати скачет по зебре, старательно перепрыгивая белые полосы.
— А если мы расстанемся, как это будет?
Тэхен похлопывает ладонью по коленке Сокджину, прежде чем выпутаться из захвата. В медленно угасающем свете вечера он выглядит нелепо. Совершенно ужасный цвет волос, отеки под глазами. Явно хочет что-то добавить, но мнется, как будто все слова, которые он собирается произнести, уже испортились, выветрились и надо срочно искать новые, а в голову, как назло, ничего не приходит.
— Что это значит? Ты хочешь, чтобы это произошло? — безэмоционально интересуется Сокджин.
Тэхен резко поворачивает к нему голову, явно недовольный итогом разговора. Покачивается в такт движения машины, при случае наваливается на плечо Сокджина всем телом. Говорит:
— Нет, — снова смотрит в окно, теперь уже в лобовое, прямо через руку водителя. — Но ты обещал.
Виснет тягостное молчание. Они проезжают две улицы, уже заворачивают в район. Малость маргинальный, как сообщает Сокджину Юнги. Квартира Намджуна находится на подъеме, чтобы доехать до нее, приходится мчаться как по взлетной полосе, проложенной через Эверест. Посмотрев на свое отражение в стекле, Сокджину кажется, что он видит призрак другого себя — такого по-дурацки мечтательного, но в то же время того, какого никто не посмел жалеть, ведь жалость ему не нужна.
— Думаю, мы не умрем, — после долгой-долгой паузы говорит Сокджин.
Машина плавно останавливается у подъезда. Водитель молчаливо кивает на дверь. За всю поездку он, кажется, не произносит им и слова.
— Это хорошо.
Дергая за ручку, Сокджин посмеивается:
— Разве?
Квартирка Намджуна, казавшаяся сначала обыкновенным перевалочным пунктом, краткой остановкой на пути к чему-то лучшему, за четыре года превращается в место, которое сгущается и уплотняется вокруг Намджуна, и сам Намджун плотно увязает в ней — и не съезжает. Не здесь бы ему жить, думает Тэхен, не в таком темном районе, глухой улице.
Один раз они с Намджуном пошли на то ли пикет, то ли митинг против экономической экспансии Китая. Демонстрантов собрались тысячи, они несли плакаты, мегафоны, флаги, расистское отношение — это как потом объяснил Тэхену Намджун. «Половина пришла, потому что ненавидят китайцев, а другая — потому что их боится, а на экспансию рынка им насрать». Тэхен внимательно его слушал, хотя ему было насрать на Китай в первую очередь. Люди медлительно текли по разрешенным им улицам и скандировали лозунги, иногда поддаваясь внутреннему животному желанию общности Тэхен тоже подхватывал их и вливался в строй голосов. Тогда он чувствовал, что принадлежит к чему-то большему, и даже понимал, зачем Намджун ходит на такие мероприятия. Все в этой вялотекущей толпе было о до боли простой мысли — ты не один. И вот они шли по улице Енсан, забрались на мост Панпхо, гулко под ногами шумела река Ханган, пока демонстранты били в барабаны и продолжали кричать «нет Китаю». Это было лето, при том ужасно жаркое. От пота на переносице у Тэхена вечно скатывались солнцезащитные очки. Сгорели плечи.
— Думаю, я хочу стать послом. Может быть, послом Красного креста или, например, Общественного фонда Кореи. Выучусь, поработаю пару лет там и сям, куда возьмут, в какой-нибудь конторе, а потом буду пробиваться, — сказал Намджун, когда они шли домой.
Точнее, Намджун шел домой, тогда он уже снимал квартиру, своды которой с первой секунды напомнили Тэхену паноптикум; Тэхен шел за ним, потому что не хотел возвращаться в общежитие. Там всегда было шумно и людно, а ему хотелось порой остаться наедине с собственными мыслями.
— В МИД?
— Нет, — Намджуну, кажется, был двадцать один год. Он учился на втором курсе и выглядел для Тэхена необычайно умным и интересным. — В МИД просто так не возьмут, там даже ловить нечего. Постой-ка… Вот это ты сейчас сказал действительно умную мысль, — он озарился, хлопнул в ладоши, — оттуда ведь проще стать послом ООН! Решено. Тогда можно и в МИД.
И все это таким тоном, с таким выражением лица, словно он просит подлить ему кофе или постирать трусы. Тэхен затянулся вейпом, дым поскрипывал у него внутри. Он передал курилку Намджуну, тот сделал пару пыхов в сторону, отдал ее обратно. Тэхену казалось, что Намджун всегда говорит только то, во что действительно верит. Это приятно его поражало.
— А если они узнают, что ты ходил на вот эту «расистскую» демонстрацию? — спросил Тэхен. — Придется позже отнекиваться.
Намджун хмыкнул. Хмык был говорящим и значил он «ты не понимаешь, но я тебе объясню».
— Они за такое только спасибо скажут. Думаешь, там сидят не националисты?
Тэхен неопределенно пожал плечами — ему было все равно на Китай, на правительство и на митинги. Если он не понимал, о чем речь, то, как практически все люди в похожей ситуации, делался паралитиком с застывшей на лице якобы многозначащей улыбочкой. Хосок дружил с Намджуном, потому что они учились в одной старшей школе; Сокджин дружил с Намджуном, потому что часами мог слушать, вникать, спорить и говорить о политике и других значимых вещах; Тэхен дружил с Намджуном, потому что он им восхищался. И они вместе шли к нему домой, в ту маленькую квартирку с деревянными окнами на балконе, с которой в итоге срастутся все они — не только Намджун.
— Ты как будто метишь в президенты, — сказал Тэхен.
Солнце без устали палило по сгоревшим плечам.
— Я хочу быть кем-то, — ответил Намджун.
Тогда Тэхен подумал, что для будущего президента нужна именно такая квартира, которую гораздо позже будут снимать для вставок в документальный фильм, подпись на кадрах начнет пестрить еще на предвещающем черном экране. «Великое начало из темной ямы». Это вызовет у людей восхищение и чувство, что и они, которые живут в подобной яме, смогут чего-то добиться.
Хосок громко визжит поздравления. Тэхен, склонившись над фотографией, на которой запечатлены они после концерта хора и которую он рассматривает каждый раз, как оказывается у Намджуна, смотрит на их ебучие выражения лиц. На улыбки. Если бы можно было прыгнуть в фото и оказаться в том моменте, Тэхен с готовностью сделал бы это. А так… Эту фотографию ему просто хочется выкинуть.
Все дарят Чонгуку подарки, поздравляют. Он как безумный прыгает вокруг Сокджина и его шарфа. Притаскивает свою дурацкую шапку-ушанку, натягивает и ее, и шарф, и ярко-желтые уродливые перчатки, и из его рта льется непереносимый поток слов, которые тот спешит сказать Сокджину, пока есть возможность. Из поставленной Намджуном JBL-колонки играет попурри всевозможных песен в честь дня рождения. Тэхен удостаивается только беглого взгляда — по неудачно выкрашенным волосам, конечно. Стоически похуй.
Он идет чуть дальше, незаметно проскальзывает в спальню. Напротив друг друга висят две картины — «Сад земных наслаждений» Босха и «Страшный суд» Микеланджело. Обе, конечно, всего лишь растровая печать на натянутом куске мягкого картона, упакованные в пластиковые рамки под дерево. В этом всегда был какой-то замысел, понятный только Намджуну, и Тэхен с внутренним распирающим чувством мерзости клонится к «Страшному суду»: люди, как свиньи, толпятся по две стороны, голые и молящие, пока их делят на хороших и плохих, хорошие возносятся вверх, там их ждут райские сады, зелень, бесконечное чувство эйфории от собственной чистоты, плохих пинают вниз к чудовищам. Тэхен наклоняется так близко, что можно увидеть каждый пиксель, точку краски от печати. Тик-так, работают механические часы. Тик-так. Похоже, они отстают на пять минут.
— Мы садимся за стол, — Намджун тихо и безошибочно ловит его с поличным. Тэхен улыбается, распрямившись. — Идем.
— Выключили блевотный деньрожденческий микс?
— Теперь очередь джаза. Сокджин сказал, это традиция. Что уж, великий мыслитель — великие законы.
Тяжесть постепенно выветривается, на месте головы остается один телевизор с помехами. По нему надо несколько раз хорошенько приложиться кулаком, прежде чем он начнет очередную трансляцию обыкновенной жизни. Тэхен кивает носом на «Страшный суд» и говорит:
— Ну так что, как думаешь, плохой я человек или хороший?
Интересно, верующий ли Намджун. Всегда казалось, что нет, но посмотришь на такие картины и вопрос сам возникает в голове. На плечо опускается рука — это Намджун мягко сжимает серый Сокджинов кардиган с большими-большими деревянными пуговицами. От его руки пахнет брызнутым одеколоном, травяным и земляным. Оттого, что вечер только начался, а Тэхен уже медленно сходит с ума и иронизирует над собой же, ему становится по-дурному хорошо и свободно. Словно все не по-настоящему.
— Обычный, Тэхен. Обыкновеннейший, — отвечает ему Намджун. Рука по-отечески все еще держит его за плечо. Как собаку на поводке, сейчас он потянет в сторону, к столу, а Тэхен упрется и примется гавкать. — Как и все мы. Все, пошли, я еще хочу успеть съесть хоть один кусок пиццы.
Игра понятна — вы беретесь за руки, делаете хоровод, постоянно кого-то из себя строите и при том, что говорите слишком много, сказать не удается ничего. Тэхен кивает. Что ему остается? Таковы правила.
Разве что беспокоится за Намджуна, он знает, чувствительная натура, которая все принимает близко к сердцу — забывает об ужасе или оказывается им одержим; противоречия, в которые Намджун не верит, но говорит, потом больно ударят по его эго, отразятся в капельках-глазах, похожих на его лице на перевернутые горизонтально запятые. Тэхен думает об этом слишком много, и от возни с самим собой ему тошно. Сокджин порывается спросить, но он обрывает его раньше; не находит ответов, которые звучали бы внятно хотя бы у него в голове. Много пьют, говорят никчемные тосты: будь здоров, Чонгук, Чонгук, будь счастлив, исполняй свои мечты, Чонгук, Чонгук, Чонгук, желаем тебе любви, Чонгук. Суп к морепродуктам едкий, как моча. В нем плавают мидии, на зубах скрежещут их скорлупки. Водоросли прилипают к твердому небу. Чонгук сминает полпиццы в одно лицо. Хотел бы, наверное, не спотыкаться о Тэхена взглядом, когда смотрит на Сокджина, мог бы — вышвырнуть его с балкона, совершенно при этом не утруждаясь, но ограничивается спазмом мимических мышц и едва сдерживаемой дрожью в ладонях. Ярость идет ему больше напускного смирения и безразличия, для этого Чонгук всегда излишне участен. Тэхен смотрит на него прямо и под его ответным взглядом чувствует холод в позвоночнике. Красные волосы жжет, словно Тэхен выливает себе на темечко таз кислоты. Безвкусно ковыряется в наложенных в миску креветках — Сокджин озаботился. Какая прелесть.
— Надарили же тебе конвертиков с деньгами, Чонгуки. С тебя причитается. Сейчас потеплеет и поехали на Сопхори, к морю, оплатишь нам бензин и Юнги его потраченные нервы, — Хосок гогочет, хлопает руками.
Юнги размахивает куском пиццы. На нем черная толстовка, на запястье хорошие часы с темным кожаным ремешком.
— Ни за что. Вы, свиноты, только дорветесь, а потом за вами убирать как в настоящем амбаре. Нет уж, спасибо, — говорит он спокойно и ровно, только щеки немного пунцовые от алкоголя. Юнги и Сокджин единственные из всех, кто пьет виски. — Пусть Чонгук сводит нас в тот парк… Забыл название. В котором идешь по длинному тоннелю, дорожки мощеные и еще красный заборчик, и можно гладить обезьян.
Хосок подскакивает. Он всегда напивается быстрее всех.
— Точно! И по хот-догу там. Лишь бы макаки не спиздили, эти всегда ждут удачного повода.
— Или пусть ведет нас в кино, — продолжает Юнги.
— Только если купит каждому по ведерку попкорна, но не в картонных стаканчиках размера «суперсмолл». Нормальное, добротное ведрище.
— Если нет, то пойдет в задницу.
Подскочивший до этого Хосок хохочет и оборачивается к столу спиной, поддевает руками свои джинсы за шлейки и слегка их припускает, словно хочет раздеться. Рядом сидящий Чонгук оборачивается и ярко, со вкусом шлепает ему по заднице ладонью.
— В эту самую! Смотри, уже подготовлена.
— Хосок, веди себя прилично, ты все же при гостях, — напоминает Намджун.
— Когда ты так говоришь, во мне просыпается зверь, который хочет вести себя исключительно неприлично.
Все смеются. Тэхен возвращает взгляд на Сокджина и, прежде чем заговорить с ним, пару секунд медлит. Этого хватает для того, чтобы он его заметил, но от его улыбки вместо волны счастья Тэхена почему-то охватывает невыносимая тоска. Он живо и с легкостью представляет, как ворвется в разговор: локти на столе, парочка циничных шуток, чтобы оттенять Хосочьи. Вопьется в суть происходящего, вольется туда, будто это его законная территория. Легко заставит Чонгука перестать смотреть на Сокджина, погладит того по бедру и выше, поймает парочку приглушенных выдохов с губ. Через полчаса они уже будут трахаться в ванне, не заперев дверь. Целоваться начнут жадно — с цоканьем зубов и слюной, которой так много, что она капает на серый кардиган, подбородок, шею и пол. Вопьется зубами Сокджину в плечо, оттянув его рубашку. От него пахнет привычным морем и одиночеством. Тэхен нагнет Сокджина к умывальнику, заставит вытянуть локти и спустит ему штаны. Чонгук, ждущий снаружи, заглянет сказать, как он Сокджина любит и лелеет, а встретит приглушенный стон — сбивчивый, хриплый и лязганье ремня по кафелю. Дверь приоткрыта всего на два пальца: можно увидеть четыре ноги и ходячие ходуном бедра. Презерватива нет, поэтому Тэхен кончит прямо на поджарый живот и будет смотреть, как Сокджин размазывает сперму руками.
— Мне нравится, как они обсуждают меня и мои деньги, будто я не сижу за этим же столом, — говорит Чонгук Сокджину. — Думают, что я на них потрачу. Офигеть фантазеры.
Они наклоняются друг к другу, чтобы не перекрикивать остальных. Их волосы почти соприкасаются, так они близко. У Чонгука сделана укладка, черные кудряшки струятся к плечам. Бесформенная футболка с огромным принтом в середине, мешковатые джинсы, руки, это всегда в первую очередь руки, чистые, которые могут задушить, могут погладить, и глаза, как две глубокие Марианские впадины. Ни одна крупица света в них не проходит.
— Мечтают сходить с тобой на свидание, — отвечает Сокджин. Смеется. — Юнгичи почти проговорился, как надеется на океанариум. У него сердечная слабость к животным.
Чонгук мягко и светло улыбается.
— Мечтать не вредно. Я назло им приглашу только тебя.
Внезапно Тэхен со всей ясностью и трезвостью осознает простейший и такой очевидный факт — Чонгук любил его, Тэхена. Иначе не было бы тех разговоров, не было бы рассказанных стихотворений в самый неожиданный момент, вместе пережитых путешествий, объятий, они бы не засыпали в одной постели и не делили бы быт, не были бы одним человеком, которого рассадили на два тела. Между ними не могло бы сформироваться той беспрекословной связи, молчаливого понимания, они не смогли бы тогда рука об руку пройти три года, ни разу по-настоящему не поругавшись. И они были счастливыми. На любой совместной фотографии, на полароидах, в галерее телефона, вместе их всегда сковывало теплое чувство радости и понимания, похожее на пенистое море в середине жаркого лета. Чонгук видел, как Тэхен блевал, высунувшись в окно на их этаже в общежитии, и знал, как ему было тошно после смерти дедушки, а Тэхен был с ним, когда родители два часа орали Чонгуку в трубку о том, что тот спит с парнями. Они были равны. Всего этого не произошло бы с ними, если бы они не любили друг друга. Даже сейчас, когда Чонгук его ненавидит, он может посмотреть на него и с легкостью угадать каждую мысль, прочитать их вслух, чтобы утвердиться. И Тэхен может сделать то же самое. Потому что даже в такой ситуации они оставались связаны, как один человек может выродиться из другого. Они подхватили друг друга в одиночестве, в чужом городе, и стали неразлучны.
Чонгук любит его, но это не та любовь, которая «любовь». Однако она была, и Тэхен никогда теперь не поверит в обратное.
— У меня есть подарок, — говорит он.
Все разом смолкают, словно только и ждали, когда пороховая бочка начнет трястись и покачиваться, прежде чем лопнет и затопит их с головой. Намджун глушит колонку, потянувшись к ней всем телом. Тэхен встает со стула, берет в руки рюмку с соджу, остальные едва ли не синхронно повторяют за ним: Юнги и Сокджин пьют виски, все остальные соджу, только Хосок мешает его с пивом. Чонгук поднимает на него тяжелый взгляд, и Тэхен кивает — «смотри на меня». Как и раньше, идеальное понимание без лишней сумятицы.
— Я назвал его «Ты».
Тэхен читает стихотворение, тысячи раз им написанное и тысячи раз переписанное, строчки которого звенели в его сознании с того момента, как он встретил Чонгука поднимающимся по лестнице в общежитии номер три при Сеульском национальном университете. Слова в голове накладывались на звук его смеха, на тон его сердцебиения и шелест кожи, отражали его глаза — вот, из чего состояло «Ты». Из Чон Чонгука.
«Брошу все, оторвусь от постылых,
безрадостных дел.
Вдруг проснусь, засмеюсь, вспомню сон,
как по небу летел,
Синевою пьянясь, высотой,
чуть крылами звеня…
Сон ушел, словно вздох.
Тот ликующий ангел — не я…
Явь моя — без тебя.
Все покрыто осклизлою мглой.
И тоска мучит сердце тупой
заржавелой иглой.
Между чуждых иду, как по льду,
неудержно скользя.
И не тает тот лед,
как проснуться от яви нельзя».
Секунду или десять за столом витает молчание. Тэхен поднимает стопку:
— За тебя, — едва дрожащим голосом говорит он.
Заливает в себя соджу. Бурно аплодируют. Хосок едва не выпрыгивает из штанов, восхищенно приговаривая: «Никогда не слышал, как Тэхен читает стихи, офигеть прикольно». Чонгук сидит ровно и без дрожи, но не поднимая взгляда. Пальцы его скользят с подбородка, отрываются от щеки с таким неторопливым изяществом, будто сама скука диктует ему ритм. Если не присматриваться, даже не заметишь, сколько усилий прилагается к этому напускному спокойствию. Его позвоночник вытягивается в идеальную линию, и в этой новой, выстроенной тишине Тэхен смотрит на Чонгука снова, вглядываясь. Ноготь чертит по подушечке большого пальца, оставляя тонкую линию, но та быстро исчезает, не решаясь остаться. Вокруг поднимается веселость, ее слишком много, она тяжелая и давящая, ненастоящая, как и весь сегодняшний день, и при желании эту веселость можно лопнуть, как мыльный пузырь. Еще одним неосторожным словом или движением. И все обязательно расстроятся.
Тэхен стоит, натянутый как флагшток, и наконец Чонгук встает тоже.
— Пошли, — приказывает он.
Не дожидается — пересекает комнату, по полу шуршат его огромные джинсы. Хлопает входная дверь, значит, выходит на лестничную клетку. В другой день Тэхен послал бы его, в другой день он бы не прочел своего стихотворения, но сегодня для Тэхена нет ничего настоящего. Вокруг аляповатость, яркость и духота. Только картина в спальне Намджуна, дурацкая, не в размер и в дешевой пластиковой рамке. Тэхен не знает, хорошо это или плохо, он почти ничего не слышит, сердце колотится как молот.
Сокджин зачем-то встает следом, зависает рядом, приваливается плечом к плечу. У него нечитаемое лицо, бледное, как густой туман, и тысяча глаз рассматривает их молчаливое понимание. К чему-то же должны были прийти. Внутри Тэхена что-то трескается, и из трещины вырывается желание закричать, а собственные руки находят руки Сокджина. Он сжимает их, может быть, слишком очевидное «все нормально», от того в него не верят. Сокджин говорит: «Не надо». Уходя, Тэхен целует его в висок. Кажется, это из экономии времени — для поцелуя в губы пришлось бы наклониться.
На лестничной клетке работают датчики света. Когда Тэхен высовывается из квартиры, они загораются с резким щелчком и подсвечивают горбящуюся фигуру Чонгука на пять ступеней выше. Он сидит, подтянув к себе колени, и рассматривает свои ноги — на них, как и у Тэхена, обычные резиновые тапки, взятые из прихожей Намджуна.
Тэхен уже не может вспомнить, сколько у него было попыток убежать, сколько было самых разных путей отступления, которые в конечном итоге все равно оборачивались вокруг самих себя. Можно бежать на пределе своей скорости, но ты в любом случае окажешься запертым. В комнате общежития. В игровом зале с цветастыми автоматами. В квартире, в которой все предметы расставлены так, словно сидишь в ее центре. В самом себе.
— Думал выйдешь, а я разобью тебе лицо. У меня так кулаки чесались, ты бы знал. Давно уже пора, — Тэхен переминается с ноги на ногу, неловко пожимает плечами. — Но вот ты вышел, и даже бить тебя противно. Знаешь, мне всегда казалось, что ты это выдумал — нет никакого стихотворения обо мне, с чего бы ему вообще быть? А я даже помню строчки, ты читал их, когда мы лазили на Намсанскую башню. Оказалось, не выдумал. Только зачем это, Тэхен? Ты счастлив? Посмотри на меня сейчас, в мое, блядь, день рождение, и ответь, зачем, — Чонгук перебирает руками ткань на коленях.
Его пятки шаркают о бетон. Пахнет неприятно, стоячей водой, ржавчиной и сигаретами. На пятом этаже, Тэхен знает, стоит пустая банка из-под оливок, с выцветшей этикеткой и неаккуратно вырезанным донышком — это самодельная пепельница. Там же есть незакрытый выход на пожарную лестницу, такую же ржавую и выцветшую, как и весь этот дом. Летом они с Намджуном вылезали туда, сидели и подолгу курили, кидали окурки вниз. Тогда ему казалось, что они не были «обычнейшими», они были «кем-то».
«Счастлив?» — клокочет в ушах.
Вот оно — прикосновение рук, подталкивающих в спину. Чуть различимое, но настойчивое, по-матерински заботливое, не заметишь, пока под ногами не захрустят камушки, падающие с края обрыва. Одно слово, произнесенное среди многих, вне контекста — неброское, безопасное, в моменте — оглушительное.
— Что я должен сказать? — блеет Тэхен.
Чонгук пожимает плечами, все разглядывая свои ноги.
— Зачем ты так со мной поступил, естественно.
Есть такие мгновения, когда время словно растягивается как тянучка. Как те секунды перед тем, как нажать на спусковой крючок, как прижаться губами к губам другого человека, как сказать что-то, что нельзя будет вернуть обратно. Тэхен ловит себя в такой момент, и все его существо кристаллизуется вокруг одной мысли. Откуда эти слова? Уже точно не из его пересохшей глотки. Они рождаются где-то глубже, чем его легкие, глубже, чем его закисшие от выпитого мозги — там, где биологический страх перед правдой уступает место чему-то древнему и простому, как желание вдохнуть после того, как тебя долго держали под водой.
— Тогда, зимой, Сокджин подошел ко мне и сказал, что хочет попробовать, что я ему нравлюсь, что он готов стараться, если я соглашусь, а я смотрел на него и думал — мне страшно. Во мне было столько этого страха, представляешь? А он взял и признался, был готов и к отказу, и к согласию. Как будто это ему ничего не стоит, пустяк какой-то. Хотя он меня любит, я знаю. Я согласился, потому что мне было страшнее говорить, чем делать так. И я все ждал, ждал, ждал, я даже сегодня ждал. Волосы вот покрасил, пусть хуево. Ждал, что ты что-нибудь скажешь мне. И тогда, в самом начале, я ждал, что ты подойдешь и спросишь «что за хуйня, Тэхен?», попросишь меня его бросить — и я бы бросил. Но вместо этого ты написал мне одно сраное сообщение, и никакого стимула не произошло. Мне это было не нужно, но я вернулся, я целовал его, я даже полюбил его в каком-то смысле. И от этого только противнее.
— Ты мне еще расскажи, как вы ебались, — грохочет голос извне. Но Тэхен его не слышит.
— Я так трясся. Так запутался, Чонгук. Я смотрел на тебя тогда и делал вещи, за которые ты от меня отвернулся, но мне было так страшно, потому что я боялся, что все вокруг, что он увидит то, что вижу я. Не было никогда никакого Чимина, понимаешь? Я видел только тебя, и я любил тебя, и я готов был все бросить, извернуться, чтобы ты меня заметил. Я не желал ничего другого, кроме одного: оказаться где-нибудь наедине с тобой, по ту сторону времени, всех уз и узлов, по ту сторону мыслей и воспоминаний, по ту сторону самого себя и моей трусости, только лишь бы иметь в себе силы признаться. Я любил тебя все время, любил, и я знаю, что ты тоже любил меня, иначе не подпустил бы меня так близко. Как брата, как друга, но любил. А я любил тебя так, что без тебя меня нет.
Тэхен прячет лицо в абсолютно сухих и холодных, словно неживые, руках. Он стоит так, едва отойдя от входной двери, смяв свое выражение ладонями, и создается вид, будто он плачет или ему стыдно, хотя ни первого, ни второго не происходит. В нем пустота и все такой же страх, но Тэхен не понимает, чего боится теперь. Все уже сказано. Все уже сделано. Гаснет свет, лампочки-то с датчиками движения. Отнимает руки — двигается к периллам и смотрит вниз, к уходящим лестничным пролетам. Свет снова загорается. Чем дольше виснет молчание, чем старательнее Тэхен вглядывается вглубь, тем сильнее страх сковывает его сердце. Потому что кажется, что там сейчас будут подниматься настоящие они: у Чонгука еще не отросшие волосы, у него самого они красные, стриженные под маллет, Чонгук держит свою руку на его плече, как и всегда, а он сам о чем-то безобразно быстро говорит, перескакивая с одного события на другое. И когда настоящие они встретятся с теми, кто стоит сейчас здесь, придется вцепиться друг в друга насмерть. Потому что ненависти между ними не место, она безобразна.
Открывается дверь — это Юнги. Почему это Юнги, думает Тэхен. Его голова просовывается в щелку, он с секунду сканирует обстановку взглядом на любую вещь, которая могла бы ему не понравиться. В их обоюдном молчании просачивается какая-то мысль. Юнги хлопает дверью, так ее и не потревожив. Наверное, все там боятся, что они поубивают друг друга. Вот это дурость.
— Я бы тебя убил, — миролюбиво-спокойно оповещает Чонгук, словно читая его мысли, — убил, если бы за это не посадили.
С точки зрения своей любви Чонгук абсолютно и безапелляционно предан. Чонгук подбирает приятелей повеселее, чтобы было не так скучно гнить в одиночестве. Он может жалить сердце — совсем как любовь, не менее больно. Он может кусаться без команды, а если повезет — и без спроса, или без презумпции невиновности, его не обвинят также, как это не сделают и с чувствами, или без призывного чмока, или мокрого, шершавого языка, засунутого в чужой рот. Внутри него — боль, и в любви — боль. Так в чем разница?
— Посмотри, — снова говорит Чонгук, — как дрожат мои руки.
Тэхен не понимает, что происходит, и это «не понимает» длится с того самого момента, как он решил начать встречаться с Сокджином. Тэхен сглатывает, моргает — перед ним Чонгук, моргает — Чонгук перед ним злится, и Тэхен не может понять, почему ему кажется, что «не так» все началось именно с того момента, как он прыгнул в кровать к Чонгуку. Он знал, что это плохо кончится, а то, что обязано плохо кончиться не должно начинаться вообще, но Тэхен полез к Чонугку целоваться и Чонгук отодвинул его рукой, обозначив очень простое и усталое: «Я люблю другого человека». Тэхен твердо заверил, что он тоже любит другого, и они обоюдно подрочили в туалете клуба. Потом они поебались. Потом Тэхен узнал, что Чонгук любит Сокджина. Потом Тэхен сказал, что сам влюблен в Чимина. И тогда Тэхен понял, что все обязательно кончится так, чтобы ему не выжить.
Слова с трудом отлипают от глотки, тягуче вяжут язык. Может, от страха или человеческого голода. Тэхен нащупывает перила, обнимает их ладонями — мог бы вцепиться, как утопающий, но это и без того помогает ему медленно опуститься на уровень вспревших кишок, но не развалиться. Надавливает телом. Не слишком. Почти бережно. Живот втаптывается.
— Давай. Давай, ну же. Убивай. Я весь твой.
В этом есть крупица иронии. Черной. Болючей и неоправданной. Ведь, правда, никто ни в чем не виноват: ни Чонгук, который теперь сидит с штампованной печатью смертника на лице, ни Сокджин — Сокджин вообще ничего этого не заслужил, если быть настолько откровенными. Ни даже Тэхен. Который сволочь и мразь, и мудачье сраное. Который по глупой идее все вроде как… вроде как сам и начал? Тэхен смотрит на чужие руки. Чонгук сжимает кулак правой, словно бы собирается действительно его бить, сжимает и разжимает, сжимает и… Разжимает. Кожа у него краснеет, даже желтый свет на лестничной клетке не умоляет этой простой, адекватной и по-человечески понятной злости. Тэхен тоже хочет злиться на Чонгука. Он имеет полное право злиться на него, потому что Чонгук разбил ему сердце. Как он мог не понять за все это время, что Тэхен любит его? Как он мог продолжать думать, что Тэхен трахается с ним только потому, что не может заполучить Чимина? Почему? Почему? Почему?
В этой тишине от жалящих вопросов начинает болеть голова. После пары выпитых бокалов под ногтями немеет. Первый признак зарождающейся истерики. Тэхен смотрит на свои руки. Они тоже дрожат. Все линии жизни на ладонях мятые и кривые. И у Чонгука руки дрожат. Тэхен снова переводит взгляд на них, на его пальцы, на всего Чонгука целиком. Тэхен видел его руки. Тэхен знает тысячи таких рук.
— Поздно прикидываться честным, — отзывается Чонгук. — Поздно.
В этот раз кажется, что внутри не остается ничего, напоминающего жизнь, только какие-то растертые осколки и въевшиеся под кожу воспоминания. Они существуют только для того, чтобы со временем было больнее. Тэхен даже хочет соврать сам себе, что ненавидит Чонгука за его глупость и слепость, но у него просто не получается, и Тэхен снова надавливает туловищем на перила. Голова повисает прямо над струящимися вниз пролетами этажей. Никто не идет? Не потерялись ли там правда призраки их двоих? Но там — тишина и темнота, остаются только тени от его собственного тела. Вот оно, раскаянье. Металлическое и жесткое, собравшееся плюнуть в его тело раскаленное копье, надо только решиться, вверить в себя вину, придумать, почему он не должен больше притворяться; как Хосок говорит: «Это слишком затянулось», и Тэхен мечтает с ним согласиться еще тогда, в парке. Все происходит немного рано, но оно придет, руками агнца или его собственными. Это должно было кончиться так. Чтобы трахаться с Сокджином и просить его продолжать любить себя, потому что это единственное, что Чонгук хотел и не смог получить, как Тэхен не получил Чонгука. Они разменялись.
— Я в своей жизни делал много ошибок, ты их сам видел, был их соучастником, оставался слушателем. И одна из них — это то, что с нами произошло в том клубе. Когда я тебя соблазнил. Или даже раньше, когда начал писать то стихотворение. Это было ошибкой.
Это страх, преследующий его по пятам и говорящий почему-то его голосом, складывающий слова его губами и языком. В глубине души Тэхен очень надеется, что Чонгук сейчас качнет головой и не согласится. Что грубо отшутится или промолчит, пошаркав ногами. Тэхену до слез хочется верить, что где-то там, если посмотреть на Чонгука, все еще будет кусок, всего лишь кусочек, который до сих пор принадлежит только ему, Ким Тэхену. Если же это не так, если его вывод справедлив, то, ему кажется, тот пласт самого себя, своих оправданий и причинно-следственных связей рухнет, разрушится. Иллюзия контроля спадет. Но Чонгук, подняв на него взгляд, коротко подтверждает:
— Да. Это было ошибкой.
У Тэхена что-то внутри бахает. А потом исчезает навсегда.
— И некоторые ошибки слишком дорого обходятся, — добавляет Чонгук.
Он встает, у него щелкает колено. Тэхен вжимает пальцами переносицу, клокочущее сердце в один момент разрастается до небывалых размеров, сдавливает грудь, а потом уменьшается до пылинки. Даже если приложить ухо, не расслышишь, что бьется.
Чонгук спускается на ступени назад, больше не смотрит на него сверху вниз. Встает рядом. Тэхен с поразительной стрессоустойчивостью все еще ждет, что Чонгук после этого кинется на него с кулаками. Это было бы правильно, не руками агнца, но Чонгука, за часть Сокджина, естественно. Хочется услышать яд и ненависть. «Какая же ты тварь и сволочь, мелочный ублюдок». Они перестают быть друзьями ровно в ту секунду, когда оказываются в одной постели, и перестают быть любовниками, когда расходятся по разным. Им уже нечего терять. Тэхен давно потерял Чонгука.
— Если любил меня, нахрена все это начинал тогда? Зачем столько лжи? Да и ради чего, — теперь Чонгук звучит на удивление беззлобно. Очень устало и обреченно. Он упирается локтями в перила и опускает голову вниз. Тэхену бесконечно хочется любить его одного. — Надо было сказать, просто сказать, еще до того, как мы вообще… Это было бы правильно. Не врать мне. Разве я заслужил этого вранья? Ты…
Чонгук некрасиво обрывается, так, будто ему противно, и Тэхену становится физически больно от его надломленного голоса.
— А ты бы ответил? Если бы я сказал еще тогда, в самом начале? Был хоть маленький шанс?
Добить себя. Вот как это называется. Но Тэхену совершенно, блядь, не жаль. Чонгука, Сокджина, никого не жаль. И себя не жаль. Я так кричал, думает Тэхен, но все остальные зажимали уши. Это едва расстраивает его сейчас, он отлипает от перил и смотрит на Чонгука, в моменте тот разглядывает темноту лестничных пролетов, и Тэхену кажется, что воздух застревает в трахее от какой-то сдавленной, вонючей надежды.
— Я тебя хотя бы как сейчас не ненавидел, — обречено качает головой Чонгук. Буквы в его словах сжимаются и разжимаются, словно дышат вместе с хозяином.
Вот как.
Вот как.
Опять молчат так долго, что щелкает свет. Не видно ни зги. Начинает раскалываться голова. Тэхен перегибается через перила и думает, думает, почему же Чонгук не уходит, что ему нужно, простит ли он его когда-нибудь.
— Но мы были хорошими друзьями, правда? — Тэхен оборачивается к Чонгуку.
Чонгук вдруг тоже смотрит ему в глаза, впервые за все время этого разговора. И Тэхен наконец узнает того человека, который говорил ему «ты как красный цвет, в тебе тоже много оттенков» и «следующим летом погнали ко мне в Пусан, объедем там полгорода» — и, усмехаясь слепящему солнцу, разлитому по оливковой коже: «В тебе много сердца, а голос у тебя идет прямо отсюда, где оно бьется». Он смотрит на Тэхена, ему страшно, но он улыбается — той, прошлой улыбкой.
— Ты был моим первым воспоминанием о Сеуле, стал самым ярким из них. Ты был мне лучшим другом, Тэхен.
— Хорошо, — говорит Тэхен. Ему становится нечем дышать.
Чонгук кивает:
— Наверное.
Сейчас думать больно, вспоминать — тем более. Больно физически, будто любое случайное воспоминание вспорет его снизу доверху, оставив длинную зияющую рану. Зачем они стоят тут и молчат? Что они делают? Тэхену слова больше не жмут — он вываливает их в одночасье, одной душной бесконечной вереницей, и он получает свой ответ. Ненастоящий день заканчивается так же, как он начинался: красными глазами, трясущими руками и четким осознанием. Пуфнулось. Теперь уже точно. Но Чонгук упорно стоит рядом, от него пахнет соджу, пахнет несвободой, трагедией и упущенным шансом, всем, от чего Тэхену становится только муторнее. Между ними нет лишнего расстояния, ни мысленно, ни физически, но при этом теперь их отделяет время — дни, часы и месяцы перед тем, как Чонгук постучит в его дверь в общежитии, они сядут друг напротив друга и оба поймут, что нету больше ни ненависти, ни безумной любви, только тянущаяся тоска и оставшееся напоследок «прости». Когда Тэхен рассказывает правду — быстро, наобум, — слова утрачивают свою власть над ним. Потому ему страшно и пусто. Что там, без них? Кто он?
— Когда мы последний раз ходили играть в автоматы, я обставил тебя практически во всем. Как обычно, загадывал тебе первое, что приходило в голову и казалось мне хоть чуть-чуть смешным, — Чонгук засовывает руки в карманы, прячет их от Тэхена. — Помнишь? Последним мы играли в аэрохоккей, а ты сдался и перестал стараться еще на половине счета.
Тэхен кивает. Он помнит.
— Да, это было в декабре, ближе к сессии.
— Точно, точно, — спокойно подтверждает Чонгук. — Ну и вот, помнишь же, мы шли в общагу и за мной был последний выигрыш. Я сказал тебе: «Пожелай ты мне, чтобы я признался Сокджину, и я ухватился бы за этот стимул». А ты Чимину отказался, я думал, что просто струсил. В итоге желание я так и не использовал. Ну вот, я отдаю его тебе прямо сейчас. Пожелай.
— Что? — спрашивает Тэхен.
— Если мы правда были хорошими друзьями, ты загадаешь.
Чонгук продолжает смотреть на него. Руки в карманах, лицо чересчур бледное. Противный желтый свет на лестничной клетке задает под его глазами темные круги. У Тэхена болит рот, словно за щеки его тянут два металлических крючка от удочки. Он размыкает его, загадывает желание, и Чонгук кивает. Его лицо чересчур серьезное. Больше не улыбается. Чонгук открывает дверь, сразу становится слышен чужой смех, гогот и доносящуюся музыку The Weeknd. Он так изменился, думает Тэхен, а я и не заметил, как мы повзрослели. Чонгук не заходит, вместо этого машет рукой — пропускает его первым, как бы приглашая. Проходя мимо, Тэхен успевает уловить лишь мимолетную теплоту его кожи и дыхания. Возможно, Чонгук говорит «спасибо» или Тэхену просто кажется. Ненастоящий день затапливает его с головой.
От вечера проходит пять часов: под музыку из колонки, шумные и карикатурные подпевания Хосока, с едой, заказанной Намджуном, и разговорами, уличенными в моментах всеобщей радости. Циферблат показывает двенадцать вечера. Когда они начинали, на нем было семь. Чонгук смеется, похлопывает Хосока по колену. В горле стоит непроглоченный градус. Тэхен напивается, как последняя сволочь, и под конец никто из присутствующих не пытается разобрать ни мысли, которую тот упорно желает донести, ни слова. Чонгук пожевывает свои щеки молярами. Он не может уйти, не может даже двинуться с места — сидит, пока от позы не заноют ноги. Вечер переваливает в ночь, Юнги иногда ходит покурить — выпутывается из вереницы ног и голосов, идет на кухню. Там чиркает зажигалкой. Курит все еще противнейший оранжевый «Кэмел».
Один раз Чонгук поднялся за ним, выклянчил сигарету. На кухне царил полумрак, немного зябко — Юнги для проветривания открыл окно. От никотина в голове становилось лишь шумнее.
Стоя там, иногда до них доносились звуки, хотя дверь была прикрыта. Они вдвоем были бестелесными, случайными попутчиками, и в гостиной сидели такие же бестелесные проводники. Чонгук чувствовал себя частью квартиры — порогом, о который запнется Хосок, или табуретом, на который Юнги закинет ногу. Его удел — безмолвно наблюдать за происходящим, веками покрываясь пылью и грязью, и ощущать, как другие бестелесные люди проживают апогей своей жизни. Как будто прошло не полгода, а десять. Дважды Чонгук затягивался оранжевым «Кэмелом», чтобы ощутить в себе хоть что-то. Юнги почти на него не смотрел, когда сказал:
— Ты здесь?
Чонгук хохотнул, закашлял. Их мысли в тот момент так сильно переплетались, что Чонгук совершенно точно знал, почему он это сказал: не потому, что Юнги сильнее всего беспокоился о нем или о Сокджине, не из-за того, что они с Сокджином выпили бутылку виски «Баллантайнс» и его голова, руки и ноги теперь плохо слушались, а потому, что он ощутил течение времени. И Чонгук тоже его ощутил. Оно бессовестно ускользало.
В тот момент, когда Чонгук смотрел на Тэхена на лестничной клетке, где пахло окурками, слякотью и кислятиной. С его ужасно выкрашенными волосами, с таким же лицом, с теми же руками и ногами. И Чонгук думал о том, как он скучал, но тоска эта была по прошлому и навсегда ушедшему. Это была тоска по человеку, который необратимо изменился из-за катастрофически большого количества обстоятельств. Принцип «а что, если бы я тогда сказал так» или «а что, если бы я тогда сделал по-другому» — бесконечное «бы», постоянно одно лишь «бы» — для них не работал, потому что Чонгук всегда говорил Тэхену правду, а Тэхен всегда ему лгал. В глубине души Чонгуку было больно осознавать, что тот так легко проворачивал свою ложь прямо у него под носом, когда они обменивались друг с другом жизнями, и для Чонгука не было человека ближе. Тэхен говорил ему слова ртом, смотрел на него глазами, он дышал, в моменте же громко вздыхал или останавливался, потому что голос его подводил, и Чонгук не знал больше ни этих слов, ни рта, ни глаз. Чонгук не знал Тэхена. Он был пугающе незнакомым, как его признание и новый браслетик в виде красной нитки на его запястье.
Это незнание неприятно его поразило, но не огорошило. Чонгук уже выучил ту тоску по прошлому, и теперь Тэхен был для него ею.
Юнги чувствовал то, что время бестактно оставляло их сегодня. Он курил и выдыхал столб дыма носом, неотрывно смотрел в приоткрытое окно. Ветер теребил его пряди. Во дворе стояли машины и было ужасно темно, фонари освещали лишь маленький пятачок земли вокруг себя. Чонгуку вдруг ужасно захотелось сказать Юнги спасибо.
— Здесь, — ответил он.
Юнги чиркнул окурок вниз. Наверняка тот сначала прилипнет к карнизу соседского окна, прежде чем его смоет дождем. Чонгук затянулся третий раз, сигарета между его пальцев неумолимо тлела. От дыма в легких становилось только тяжелее. Юнги посмотрел на него своим открытым, ничего не выражающим лицом, и Чонгуку показалось, что он хотел увидеть какое-то подтверждение, лишающее Юнги его внутренней тревоги, и оно отчего-то пряталось именно в Чонгуке. В итоге Юнги поднялся и сказал:
— С днем рождения, мелочь, — и ушел.
И Чонгук ушел следом за ним, выбросив недокуренную сигарету в приоткрытую створку окна.
Они снова смеются. Снова оказываются в удушающем жаре ночи, вместе со скрипящим голосом Мадонны и круговоротом людей. Тэхен держит голову на сомкнутых руках, а те — на столе, и то ли спит, то ли не в силах больше выдерживать веса мыслей. Хосок дергано подпевает: «When you call my name It's like a little prayer» из ее спорного, но все же хита «Like a prayer».
Чонгук издает какой-то сдавленный, неуверенный звук, похожий на то, что он сейчас задохнется или у него хлынет кровь из носа. Намджун хлопает его по плечу. Эти хлопки ощущаются не заботливыми, а утверждающими, будто Намджун ставит печать на его поражение, но какое-то странное, не унизительное, а принимающее. Чонгук, внезапно развеселившись, говорит:
— Через пять минут он пойдет блевать, — указывает в сторону бесящегося Хосока, — не занимайте туалет в целях безопасности.
Также внезапно эта искра в нем тухнет. Чонгук не чувствует к происходящему ненависти, и это он понимает и осознает с новой гранью остроты, открывшейся ему в моменте. Он и не чувствует ко всему презрения или благодарности. Он не чувствует то, что должен, по его мнению, чувствовать. Из него разом выкачивают все силы и ему хочется упасть и не вставать с пола неделями, месяцами, покрыться пылью и плесенью, пока лежишь, упираясь лопатками в холодную твердость, а перед глазами — пустота потолка. Пока никто не обращает внимания, он подходи к дивану с задней стороны. Чонгук садится сначала на колени, потом переворачивается и проделывает все, о чем так просило его тело: ложится на пол и упирается взглядом вверх. Затылок болит. Наконец, впервые за вечер, в черепной коробке тихо, словно между злостью и отчаянием включается рекламная пауза.
Вибрирует телефон. Всплывающее сообщение — контакт «отражение». Сокджин пишет ему: ты в порядке? Чонгук смеется. Давно уже нет. Из-под силиконового чехла торчит уголок выцветшей бледно-желтой помятой бумажки. После, оглядываясь назад, Чонгук конечно же поймет, что его тогда рассмешило: он отпустил Сокджина, чтобы сберечь себя — для чего? Он понятия не имеет для чего, вот что было самым страшным. Но он отпустил его, и Сокджин ушел. Понимание так остро ударяет ему между ребер, что он давится слюной и хохотом, и танцующий Хосок чуть не наступает ему на щиколотку.
«Отражение»: вставай.
Чонгук распахивает глаза, смотрит на Сокджина кверх ногами — тот все еще сидит за столом рядом с отключившимся Тэхеном, слишком далеко, чтобы до него докричаться. Думает, что больше всех он ненавидит себя.
«Чонгук»: что-то не хочется.
Он видит себя не-собой, словно это не он лежит на полу за диваном: сгорбившийся над пожитками, ностальгически, а ностальгия — это смерть. У него серая кожа, впалые щеки, родинка у козелка уха, которую он постоянно ковыряет, а она от этого болит, руки — красные, узловатые, с растопыренными пальцами, абсолютно пустые; у него сплошь дырявая голова, которую прорешетили из автоматной очереди, скисшие мозги и он трус и сволочь. Но стоит только Чонгуку взглянуть на этот разваливающийся конструкт, внутри кишки поджимаются и ухают, и он понимает без всяких сомнений: нет, этот трус и сволочь и есть он, Чон Чонгук. Не гнушается и лицемерием, и насмехательством. Это он. Каков он на самом деле.
Рядом опускается груз чужого тела. Спина съезжает по бортику дивана, вытягиваются ноги. От Сокджина пахнет свободой. Пахнет морем от его любимых духов «Kenzo», отдушкой дезодоранта, пахнет теплом человеческой кожи — разбавленным сероводородом и чем-то едва уловимым, похожим на мартовский ветер. Еще острым, свойственный парням запахом соли. Пахнет Сеулом. Чонгук закрывает глаза. Последним, что он видит, остается безразмерно возвышающийся над ним потолок, выскобленный штукатуркой до идеальной гладкости, и пара катышков в уголках, потому что туда от вечной корейской влажности чаще всего пробирается плесень. Намджун, наверное, каждый год по весне травит ее «Пидженом». Чонгук словно смотрит на себя изнутри: в нем самом все стыковочные швы рук, ног, пальцев, шеи, торса и бедер, все они плесневелые, как открытый балкон в районе Гуренг. Мысли, полые и гнусные, отбиваются от его тела изнутри как пластиковые шарики от пинг-понга, бьются и бьются в тянущемся молчании. И Чонгуку жаль себя. Чонгуку страшно и больно с той же силой, с какой ему было страшно и больно в самый первый раз, когда он сказал себе «нет». Потом он говорит «нет» еще много, очень много раз, для разных людей, в разных обстоятельствах и все «нет», произнесенные в его жизни, сваливаются в одну большую гнилостную кучу «НЕТ» внутри него. Она воняет только одним — несвободой.
— Ты был прав, — мягко говорит ему Сокджин, посмеиваясь, — Хосок, кажется, пошел блевать.
Беспокойно поднимающаяся-опускающаяся грудь иногда дрожит, словно Чонгук хочет вместить в легкие еще кислорода, но объем не позволяет, и он задыхается. Когда она раздувается и подрагивает, облепляются выступающие на рельефе мышц ребра. Он в проигрышной позиции, и любое движение кажется ему похожим на смерть. Хочется заорать, но кислорода в теле так много, что слова опускаются по трахее вниз, дырявят бронхи, встречаются с желчью и растворяются внутри, словно их никогда и не было. Звук умирает в зачатке — вместо крика Чонгук смеется, хватаясь за живот. Когда он улыбается, на щеках становятся видны небольшие ямочки. Куски полумесяца. Смех выходит гортанным и громким, идет откуда-то из переполненных легких. Возможно, это истерика. Мысль приходит в его голову внезапно, и Чонгук смолкает, осекаясь. Истерика не слез, но хохота. Потому что Чонгук сдается, но успокаивая — хотя бы не самому себе. Теперь у него был предлог, он обещал, и он выполнит это обещание. Пренебрегать правилами ему претит.
— Его тошноту можно распознать по сигналам, — начинает он, просмеявшись. Голос вновь оседает в тембре, становится тягучим и тихим. Почти крамольным. — Чем больше прыгает, тем скорее начнет умирать.
Свет мягкий и немного колючий. Все еще пахнет свободой — Сокджин сидит слишком близко. Чонгук снова смотрит в потолок, на нем остаются неясные по контуру росчерки их тел. Слившись в одно большое пятно вместо двух, там словно образовывается черная дыра, только полинявшая на несколько оттенков.
— Скажи это Намджуну.
Живот сжимает хохотком. Чонгук переворачивается набок и теперь смотрит на Сокджина неотрывно, вписывает его в ландшафт своего взгляда как монументальную фигуру, от которой уже строится все остальное: Сокджин сидит, подогнув колени, у него взъерошенные, как у лучистого солнца волосы и большие глаза. На лице, как не посмотришь, всегда цепляешься за них. Еще такие же большие губы, но глаза — живые, круглые и темные, как серебряные монеты восемнадцатого века, уже полностью покрытые коррозией, но не теряющие своей красоты.
— Сокджин, а помнишь, как мы готовились к конкурсу «Самый умный»? Года два или два с половиной назад, помнишь? Я тогда ударил молотком себе по пальцу.
— В тот раз я очень испугался, — Сокджин качает головой.
— Мне тогда ничего не хотелось, кроме как незаметно уйти, поболело бы и перестало, но ты увидел, засуетился, а я не смог тебе противостоять. Поддался, как и всегда. И что ты сказал, помнишь? Когда ты спел мне детскую песенку, чтобы ни у кого ничего не болело. Ну, что ты мне сказал?
Сокджин что-то брякает, но из-за громкой музыки не разобрать.
— Ты сказал: ты никогда не сможешь разочаровать меня, Чонгук, — наклонившись, Чонгук опирается головой на чужие бедра. Он заглядывает Сокджину в лицо снизу вверх, сжимает своими руками его правую. Из-за контрастного света волосы у него светятся как нимб. — Я тебя все еще не разочаровал, хен?
Чонгук без особой радости представляет, как Сокджин выпустится, и воспоминания о нем сначала просто потускнеют, потом исчезнут под пластом других впечатлений — за пределами этой квартиры, университета и разговора существует целая непрожитая жизнь. И он сам потускнеет, как прячущийся на утро светлячок. Через пару лет Сокджин будет мучиться, вспоминая: был такой парень, как же его звали? Мы с ним однажды говорили, лежа на полу. Кем он был, этот несчастный?
— Ты никогда не сможешь разочаровать меня, Чонгук, — говорит Сокджин.
Чонгук кивает. Ему хочется верить. Если есть еще хотя бы один шанс, если Сокджин ему позволит, Чонгук добьется его, сделает все, лишь бы Сокджин был рядом. Никак больше пряток, ужимок и прижимок, пусть ничего больше у него не останется, кроме надежды — лишь бы она была, хрупкая, но была. У Сокджина в глазах заперт он сам.
Он сверхъестественно красив. Это особая красота, какую невозможно представить, выдумать или вообразить. Она превосходит все известные понятия и представления. В нем одном зиждется зачаток вселенной, вот почему его глаза всегда кажутся такими глубокими, и вселенная та сжимается и разжимается, блестит, как кристалл флюорита под водой. В нем набухает жизнь. И Чонгук хочет быть всем и ничем одновременно: и рабой его, и жизнью, и смертью.
— А вот это помнишь? — он протягивает Сокджину свой телефон.
Чужой взгляд пробегается по строчкам, написанным им самим. Сокджин застывает, разглядывая толсто выведенные красной гелиевой ручкой слова. «Чон Чонгук настоящий молодец, он отнесет…» И слова как будто принимаются разглядывать его в ответ. Чонгук переходит на шепот:
— Ты оставил эту записку на доске в кабинете студсовета, прикрепил ее магнитом в виде желтого улыбающегося смайлика. Я должен был отнести коробку с газетными вырезками в политехнический корпус, потому что пару раз опаздывал на собрания. И я отнес ее, и я хотел быть молодцом. Я молодец, Сокджин?
Ответа не следует. Телефон возвращается ему в руку, словно горящий вымпел. Сокджин грузно поднимается с пола, для этого Чонгуку приходится отпустить его холодную ладонь. Напоследок он кидает: «Не лежи долго, закружиться голова», и скрывается в полумраке кухни. Чонгук испытывает странное чувство, будто все это происходит не сейчас, а когда-то давно — будто он уже вспоминает. И, как принято воспоминаниям, которые впоследствии становятся основообразующими дальнейшей судьбы, как юность находит для себя новую непреодолимую точку, Чонгук уже знает, что случится с ним дальше.
А дальше будет вот что: Он поднимется вслед за Сокджином, чуть не споткнется о собственные ноги. Он немного постоит на пороге кухни, хотя страха в нем уже нет. Сокджин будет пить воду, налитую в длинный стакан из зеленого стекла. Кажется, это с какой-то лимитированной коллекции. Незакрытая щелка окна, оставшаяся после курения, примется холодить кожу, начав с щиколоток. Хосок, вернувшийся после туалета, окликнет его, но Он не обратит внимания. Он будет поглощен Сокджином: его задумчивостью, плечами под рубашкой, двигающимся кадыком, а разделяющее их пространство станет для него пропастью. Его захлестнет уныние, потому что Сокджин посмотрит на него с непониманием. Он подумает — неужели я превратился в такого труса? Почему я не сказал раньше? Зачем я столько времени притворялся? А главное — к чему же в итоге это меня привело? Ни на один вопрос себе не ответит, в том числе и на главный. В их с Сокджином случае сослагательное было уместно, все же они были честны друг с другом, пусть и не до конца. Тогда Он переступит порог и прикроет за собой дверь, отсечет других людей от них двоих. Он скажет: «Мне в жизни ничего не нужно, кроме тебя, представляешь?» Сокджин не поверит, из-за чего Он расстроится. Подойдет к Сокджину и поцелует его. Вот тогда точно забудется все: и бывшие, и будущие, не останется дюйма для оправданий и отговорок. Они будут держаться за руки, проживут счастливую жизнь и никогда с того момента не расстанутся. Конец.
Но, конечно же, это неправда. Точнее, это половина правды, а половина — нелицеприятная выдумка.
На самом деле, будет все так: Сокджин заметит его исполинскую фигуру еще в дверном косяке, Он стоит там как на пороге новой жизни, отсекает «до» и «после» одни своим маленьким шагом. Сокджин спросит его, почему Он ничего не говорит. И вот тогда Он сделает его, свой гигантский шаг в пропасть, захлопнет за собой дверь, отрежет все пути к отступлению. Когда Он поднимается за Сокджином с пола, Он уже знает, что исполнит желание, загаданное ему Тэхеном. И Он, подавшись всем телом вперед, сбивчиво вываливает: «Рядом с тобой я часто замечаю, как много во мне того, от чего людям свойственно отворачиваться. Иногда я злюсь на себя, потому что хочу быть как ты, уметь так же идти вперед с широко открытыми руками, отдавать и отдавать, ведь ты всегда отдаешь не задумываясь. А я только и делаю, что спрашиваю себя — и зачем мне это? Глядя на тебя, я вдруг осознаю, каким маленьким человеком могу быть. Я зацепился за это чувство. И вот тогда я понял, Сокджин, что моя любовь к тебе не только про то, каким счастливым я становлюсь рядом с тобой, она не только о мне и тебе как о людях, любовниках, женихах и родителях. Еще моя любовь про то, что я хочу стать лучше, хочу вырасти и быть достойным. Еще — про то, как же сильно мне хочется сберечь тебя. Твой взгляд будет обращен к миру, а мой будет преследовать тебя в самой густой толпе, потому что ни о чем я не мечтаю сильнее, как о том, чтобы мне было позволено любить. Может быть, не всех. Может быть, только тебя». Он замолчит, обреченно опустит плечи и боязливо потянет руки в желании объятий, и Сокджин позволит ему это.
Если очищать все версии Чонгука от скорлупы, в них можно найти зачатки правды в ворохе неправды. Но, как и всем сценам, имеющим двух главных героев, Чонгук не мог передать всего произошедшего только со своей стороны.
Потому в воспоминаниях появляется версия Сокджина:
Он отошел выпить воды, проскользнул на кухню не включая свет. Там было открыто окно, но он и не подумал его закрывать. Из графина на столешнице он плеснул себе в синий рифленый стакан, отпил. Мыслей в голове не было, в ушах шумело. Чонгук застыл в дверном проеме, и Сокджин заметил его.
«Хочешь?» — спросил его Сокджин, протянув стакан с водой.
Чонгук сказал что-то, что сильно не вписывалось в картину мира для Сокджина, и от того Сокджин как будто не разобрал слов. Видел, что губы Чонгука задвигались, а потом резко сжались. Он закрыл за собой дверь. Теперь на кухне было совсем темно.
И вот тогда Сокджин задумался, что знает о Чон Чонгуке.
Шел четвертый год их знакомства, и Сокджин понял, что знает о Чон Чонгуке едва больше, чем ничего. Сокджин смотрел на него с вклеенным в лицо блаженным выражением, пропал всякий намек на морщины, от этого концентрированного снисхождения даже щеки не успели отдать в лихорадочный красный. Смотрел и смотрел. Чонгук что-то и дернулся еще сказать, даже открыл рот, но промолчал.
Ничего важного. Любит горячий шоколад и банановое молоко из кафетерия, там всегда продают одной фирмы — «Ulki Milky»; иногда курит, пьет с ними со всеми за компанию, соответственно, не ЗОЖ, но исправно ходит в качалку, что-то там про «смотрит аниме» и новую плейстейшен, учит английский — это ему рассказывал Хосок. Чонгук, пусть и выглядит как взрослый, на самом деле очень стеснительный, ему многого стоит, чтобы этого не показывать. Немного раздражительный, но очень ответственный. Сокджин не помнил, чтобы они с Чонгуком когда-нибудь целенаправленно ходили позависать вдвоем, они редко общались и в общей компании, все пролетало мимо — и как будто было лишним. Личный диалог в какаотоке увешан сообщениями в стиле: «сегодня собрание студсовета перенесли на девять» и прочее. Сокджин мог бы спросить у Чонгука, нахмурившись одним взглядом, что — зачем ты так? С Тэхеном. Еще тогда, зимой, но вместо этого купил Чонгуку смешную шапку-ушанку и улыбнулся. Опять с этим же выражением. Ебучее. Снисхождение.
Чонгук снова что-то ему сказал. Из-за нарастающего гула в ушах Сокджин не разобрал его голоса.
Он смотрел на Чонгука, когда холодный воздух от незакрытого окна начал кусать за трахею, видел худое обреченное лицо. Заметил родинку под губой. Задумался, почему только раньше никогда не цеплялся взглядом, почему не видел? Ни родинки его дурацкой, ни самого Чонгука. За стенкой кухни все еще играла попса из кинутой на стол JBL-колонки, были слышны визглявый голос Хосока, подпевающего на ломанном английском, и вторящий ему глубокий Намджуна. Юнги, наверное, скоро засобирается домой, не захочет оставаться и спать на полу, и Сокджину мечталось ухватиться за него, уйти вместе, сесть в такси и забыть обо всем как о страшном сне.
Сокджин смотрел на Чонгука.
Всматривался в его лицо с новой силой. Под маской улыбчивого, яркого Чон Чонгука видел Чонгука настоящего, стертого в черно-белое — двуглазое, боязливое нечто. У него очаровательно вьющиеся у ушей волосы, красивая завивка, длинная кудрявая челка. Черты лица сплошные ломкие уродливые линии, только зрачки — маслянистые, потухшие, но глубокие. Читай не хочу. Сокджин вроде и постарался отвести взгляд, но нелепо споткнулся об его эту дурацкую родинку под губой. Она ему очень шла.
До этого дня Сокджин был свято уверен, что Чон Чонгук совсем мальчишка, наивный ребенок, порой выпендривающийся перед компанией глуповатыми выходками, еще не пережив бунтарское и подростковое «заметьте меня». Много улыбался, всегда помогал, если надо. Он и сейчас тронул губы, словно хотел подарить Сокджину одну из своих приятных улыбок, но осекся. Сокджин передернул плечами. Ну так, вроде все же хорошо было. Славный малый Чон Чонгук. На погладить несколько раз и забыть. Чонгук с первого курса держал рядом с собой солнечного Хосока и говорливого Тэхена, у которых в жопе атомная батарейка, за этими стенами лучших друзей к нему никогда не пробиться было, даже если Сокджин захотел бы вдруг устроить с ним братство в десны.
Сокджин не хотел бы.
И это, оказывается, ужасно Чонгука бесило, до какой-то девчачьей истерики, до громкого и неопрятного «заметь меня, ну же!» и такого же уродливого, некрасивого признания. Сокджин то ли жаждал зажать уши, то ли потрясти Чонгука за плечи и упросить забрать все сказанные в эту ночь слова себе обратно, распихать по карманам и притворяться. Как притворяются они все. Сложно ли это?
Сложно ли это было бы Чонгуку?
Опять шумели слова. Сокджин молчал, ему было муторно, страшно, непонятно и глухо.
Не сложно знать о Чонгуке то, что знал о нем Сокджин — то, что может знать и любой зевака с его потока, и любой, даже незнакомый Чонгуку человек. Просто, наверное, Сокджину ни разу не надо было другого, Чонгук существовал рядом, но Сокджин никогда не видел его по-настоящему: вот он, прелестный ответственный мальчик, вот мальчик вырос и влюбился в того же человека, что и Сокджин, но винил ли мальчика Сокджин? Почти никогда. Он думал, что и в Чонгука можно влюбиться, потому что это сделал Тэхен, а за этим пониманием не искал большего.
Хотелось посмотреть на Чонгука глубже и дольше, но темнота съедала взгляд на полпути. Хотелось и не хотелось одновременно. Убедиться, что это неправда. Бояться взглянуть, потому что снова увидеть обратное. Есть нечто хуже, чем видеть Чонгука таким, конечно — думать о том, что Сокджин поступил точно так же, потому что Тэхен мог бы поступить точно так же. Читать Чонгука наперед, потому что Тэхен, если бы и поступил так же, сказал бы так же. Больше нельзя отделять справедливость от тоски. Хотелось и не хотелось озвучить, что это никакая не правда, пойми, ты просто хороший парень, который запутался, ты еще ребенок и тебе не нужен ни я, ни мое одобрение, сохрани свой запал и настоящую улыбку, просто иди вперед и не оглядывайся, ты же можешь это сделать. Понимаешь даже как…
Сокджину было удушающе стыдно. Но больше всего Сокджину было плохо. Перед тем, как переспать с Тэхеном, он очень закономерно и правильно рассуждал о том, что, скорее всего, не будь его самого переменной в этом сложном уравнении, то Чонгук бы уже сошелся с Тэхеном. В его голове Тэхен легко добился бы от Чонгука взаимности. Сокджин представлял их вдвоем, счастливыми и свободными, и не видел никого и ничего, кроме себя, мешающего сценарию свершиться.
Но вот до Сокджина дошло, что он ничего про Чонгука не знал. Хотелось, чтобы Юнги из комнаты закричал, что уезжает, и громко позвал Сокджина, и все происходящее перестало чего-нибудь стоить: у него не было причин подставлять вторую щеку, когда первую уже облачили в зудящее кровавое месиво. Как там звучало? «Чонгук хороший, а Тэхен мудак». А Сокджин тогда кто? У Юнги спросить — кто? Любая история многоугольников рано или поздно приходит к одному.
Чонгук сказал одними губами: «Пожалуйста».
Пятки прижало к полу с невиданной силой. Хотелось отшатнуться и откреститься, но это ощущалось как пнуть прибившуюся дворнягу — бессмысленное насилие над немощными. Сокджин задержал дыхание, смотрел и смотрел. Просто… Пожалуйста — что?
Что?
Что, Чон Чонгук?
Часто пьющий, редко курящий, ходящий в качалку и любящий горячий шоколад. Что тебе надо, Чонгук-третий-год-в-студсовете?
Сокджин сомкнул глаза, закрыл уши руками, сжал губы и сосчитал до десяти. Когда открыл, снова были 5:40 утра, утреннее солнце пряталось в русых волосах Тэхена, они лежали на кровати и держались за руки. В тот момент они знали — впереди их еще ждет много хорошего.
В третий раз воспоминание почти не обманывает. Подтирает страшные вещи, сказанные вслух, разве что. Это действительно случается с ними в тот день, ночью с субботы на воскресенье, и тем самым перечеркивает всякое будущее, о котором они могли думать.
Чонгук замирает на пороге в нервозном волнении. Он немо смотрит на то, как Сокджин пьет воду, затем захлопывает дверь, отрезает все выходы. Вдруг осознает, почему его, помимо прочего, так тянет увязнуть в Сокджине насовсем: ему хочется взять его за руки, посмотреть на мир его глазами и найти в нем себя — молодого, полного энтузиазма от своей первой любви, смущенного и пораженного в самое сердце, себя, у которого еще действительно мог бы быть шанс, когда еще ничего не было решено.
Чонгук говорит и говорит, и говорит. Сокджин застывает случайно брошенной нотой посреди антракта. Чонгук заканчивает:
— …бесконечность любить тебя, Сокджин. Вот, что это такое для меня.
У него першит в горле и ломит в глазах. Ужасно сухо во рту, из-за чего он слегка причмокивает языком. Даже в темноте он замечает, как страх и непонимание ледяными щупальцами обвивает статично застывшее лицо Сокджина — у него вытянуты губы, бледные щеки и подрагивающие ресницы. Они оба недостаточно пьяны, чтобы свести все к шутке.
Когда-то это должно было произойти. Как однажды говорит Чонгуку Юнги: «Если ты убил корову, то сделай бургер», и Чонгук не понимает полного смысла фразы до того момента, пока не начинает спать с Тэхеном. Они оба убили корову, но бургеры никто делать не умеет, а замечают они это только постфактум и молчаливо смотрят друг на друга. Тэхен не спрашивает «что будем делать» и Чонгук не спрашивает «что будем делать». Руки принимают положение такого же явно выраженного незнания. Они занимаются сексом в общаге, в комнате Тэхена, на той же постели, на которой этим же потом будут развлекаться Тэхен с Сокджином, и Чонгук представляет себе, гораздо позже, как они в шесть рук жарят говяжьи котлеты и засовывают их в промасленные круглые булочки из «Волмарта», нося при том самое блаженное ебучее выражение на лице. Нет в этом никакого тайного эротизма. Потом молчат, молчат долго и упорно, смотрят на убитую корову, на соединенные руки — руки принадлежат им, но ни Тэхен, ни Сокджин, ни Чонгук их не узнают. Молчание то же самое, что «нет», так и невысказанное вслух.
В общем-то, Юнги даже прав, когда говорит, что Чонгук трус, но Сокджин тоже трус. И Тэхен, оказывается, трус. Так в чем разница?
— Прошу тебя, посмотри на меня. Чем я хуже?
Это действительно не о хороших людях и не о плохих. Сегодня он уже говорит Тэхену, что некоторые ошибки будут обходиться им слишком дорого, а чтобы увидеть свою, сложности не составит — она ходит за Чонгуком попятам, прячется в его тени, отражается в стекле, амальгаме зеркал, ветринах и лакированных поверхностях. Он сглатывает. Сокджин, наконец, возвращает на него свое внимание, другой рукой при этом отставляя на столешницу желтый стакан с недопитой водой.
— Не молчи, — блеет Чонгук. У него странный-странный голос, тихий и неокрепший. Сокджин скашивает взгляд в бок.
Больше не обернется, тоскливо думает Чонгук, но он оборачивается на него, выпрямившись в позвоночнике. Если бы можно было совладать с тянущим чувством внутри, угомонить его, попросить смилостивиться и отпустить клыки, вцепившиеся в его внутренности и без устали тащащие его к Сокджину; если бы можно было унять загнанное в бесконечной гонке сердце, примерить его с разумом, если бы Чонгук знал, как это сотворить! Но он при всем своем желании сделаться нормальным, всегда выбирал Сокджина. Он всегда будет его выбирать, и Чонгук знает это, как знает и то, что ступор Сокджина вызван лишь одним сильнейшим замешательством — их, Чонгука с Тэхеном, отношениями.
— Сокджин, — снова зовет Чонгук. Он заламывает пальцы и трясется, разбитый и втоптанный в грязь, как бездомный щенок. Смотрит на Сокджина и думает, что тому искренне жаль. И лицо у него правда такое, словно жаль. — Скажи что-нибудь.
Сокджин просто и понятно осознает:
— Юнги знает, — и не озвучивает то вопросом. Чонгук смаргивает, смотрит. У Сокджина была своя война и он стал первым в очереди бросающихся грудью на меч. — Причем все это время.
— Юнги знает, — подтверждает Чонгук. Он чувствует едва ли не физическую потребность заполнять пространство между ними звуками или действиями. — Это я ему рассказал. Мне было страшно, понимаешь? Я трус. Я предатель. Прости меня за это, за то, что молчал, а теперь хочу от тебя чего-то. Прости меня за все, и за то, что я люблю тебя тоже, и за то, что признаюсь тебе вот так. Во мне тебя стало больше, чем я могу вынести.
Когда лицо напротив из отрешенного становится печальным, у Чонгука сжимается горло, глаза влажнеют, и все это напоминает ему театральный спектакль: он сидит в зрительном зале, в первом ряду, смотрит на сцену со стороны и уже знает ответ, он прочел его в брошюре, которую капельдинер продал ему за две тысячи вон при входе в портер, вся интрига для него не более, чем пустышка, а потому он не собирается взрываться овациями. Актеры хуевые. И финал — предсказуемый.
Внутри у Чонгука зудит и чешется какой-то идиотский моторчик, который не дает ему заткнуться, и он повторяет:
— Я без ума от тебя, Сокджин. Пожалуйста, — говорит Чонгук.
На лицо врастает отчаянное спокойствие, точь-в-точь как у человека, идущего на казнь, не борющегося, а смирившегося со смертью. Кажется, что каждая мышца тела окостенела, конечности ощущаются холодными мокрыми обрубками, как если бы он был распятой бабочкой или осколками стеклянного стакана. Чонгук делает шаг вперед, неуверенный, его запоздало бросает в жар. Между пальцами становится тягуче и противно, язык липнет к небу, будто в каждом движении заложена неизмеримая сила противодействия. Чонгук повторяет:
— Пожалуйста, Сокджин…
Чонгук прослеживает его движения взглядом: Сокджин поднимает ладонь, смотрит на нее, смотрит на единственный выход с кухни — закрытая дверь, рядом которой застывает Чонгук — и судорожно вздрагивает, будто только сейчас осознав, что бежать ему некуда. Чонгук тоже смотрит себе на ладони. Там мятые линии жизни. Все его убеждения, увещания и мысли, собранные в одно большое неимоверное дерьмо, сжатые в кулак и выкинутые на задворки. Чонгук трескается.
— Ты веришь мне? — просит Чонгук. Он умоляет.
Он, наконец, подходит к Сокджину вплотную. У него тяжелые шаги, от соприкосновения с линолеумом длинные джинсы шуршат и волочатся за ним, как подол. Чонгук садится перед Сокджином на колени, подгибает под себя ноги и вскидывает голову. Челка путается в его густых бровях. Ему кажется, что внутри он несет неразорвавшуюся гранату и надо поскорее выблевать ее из себя, чтобы, когда рванет, никого больше не убило. Скорее, скорее, быстро, нервозно, дурацки, как будто время украдут уже совсем скоро. Чонгук находит глаза Сокджина роптающе, боязливо, выискивает ответный взгляд.
То, что происходит, оказывается глубже одной позы, взгляда или слов, оно для Чонгука — все, к чему он стремился столько лет. Чем дольше он слышит натягивающееся подобно леске молчание, тем сильнее он понимает, что не выкарабкается — не хватит сил.
Чонгук молчаливо кладет одну руку на щиколотку Сокджина, обжигая кожу кожей, гриппозной лихорадкой своего тела. Молчит и смотрит. От такого Сокджина ему пусто и страшно. Как некрасиво все получилось, думает он, рассматривая, как собака у ног своего хозяина — верно и безропотно, снизу вверх. Кажется, музыка из комнаты затихает, но никто из них не двигается с места. Тяжелый выдох отбивается сначала от стен, от темноты и стола, прокатывается по полу и лишь тогда долетает до Сокджина. Чонгук притирается щекой к его колену и повторяет:
— Пожалуйста, пожалуйста.
— Я не понимаю, зачем? — осторожно интересуется Сокджин, но так, скорее из надобности обронить что-то, не сильно отвечающее эмоциональной окраской. Если назвать любовь страданьем будет ли от этого болеть меньше или больше? А если не обрекать любовь в слова, забудется ли она быстрее? — Чтобы что? Да и ради чего? Переспать со мной и отомстить Тэхену?
Пауза затягивается и наполняется брезгливостью и отчаянием. Шепот последних слов эхом прокатывается между ними и скребется по ребрам. Кусает Чонгука по некрасиво сгорбленной спине, мятому позвоночнику и покорено опущенной головы прямиком под колено Сокджина. Горячим лбом Чонгук чувствует, как дрожат у Сокджина поджилки. Может быть, он хочет в ужасе отпинать его. Может быть, сам больше не в силах стоять.
За окном перестукивает по железному карнизу ветер, на кухне дребезжит холодильник и из комнаты раздается пьяный, басовитый крик Намджуна. Это приводит их в чувство, возвращает к жизни: там, за пределами этих стен, еще существует тысячи тысяч моментов, которые им предстоит пережить. Сокджин дергается, но Чонгук тут же превращает невинную ласку щиколоток в тяжелый захват ладоней, не позволяя. «…все хорошо», — продолжает Намджун. Другие слова снедаются в гомоне общего смеха. Сокджин, кажется, шлепает себя ладонью по щеке, легонько, не доставляя и толики боли, укус кожи на коже: очнись, хватит себя жалеть. Чонгук слышит только звук удара. Он сипит:
— Я сказал тебе и повторю это еще раз, столько, пока ты не поймешь меня. Сокджин, я люблю тебя уже три года. Срать я хотел на Тэхена, на ваши с ним недоотношения, на все это вместе взятое дерьмо, что у вас происходит. Это про нас, где есть только я и только ты. Вдвоем. Чон Чонгук и Ким Сокджин. Я люблю тебя. Три долбанных года, понимаешь? И я… Сокджин, я так просто больше не могу.
Чонгук не жалеет — ни его, ни себя. Может, будет жалеть иногда, гораздо позже, прожив много-много времени после этой сцены на Намджуновой кухне, но сейчас он наконец находит в себе смелость и говорит то, что думает, и чувствует себя небывало свободным и опустошенным. Клеймированным, подтертым пятном, но за душой у него больше ничего не остается — он все отдает Сокджину.
Скелет перестает держать форму, и Сокджин грузным мешком оседает на пол. Он чуть не заезжает коленом Чонгуку в зубы, тот за секунду до столкновения успевает отпрянуть, но при этом движении неловко заваливается на бок, съезжая с подогнутых пяток. Чонгук поднимает взгляд на лицо Сокджина, оно теперь непозволительно близко от его собственного, как и весь Сокджин, оперевшийся спиной о столешницу — видит там муку. Боится, что так теперь будет всегда, и холодея понимает: да, вполне возможно. У него не остается сил, и Чонгук ложится спиной на пол, взглядом упирается в потолок. На кухне у Намджуна он навесной и блестящий. Зачем делать в разных углах квартиры разные потолки? Из-за темноты не видно их отражений, только бесформенные черные пятна. Немногим погодя, Сокджин ложится рядом. Чонгук чувствует, с каким трудом тот дышит. Кто-то заходит — скрипит дверь. Не Юнги ли снова? Но ни Чонгук, ни Сокджин не поднимаются, чтобы убедиться в этом. Через секунду они снова остаются одни.
При желании Чонгук может сдвинуть руку на дюйм и коснуться тыльной стороной руки Сокджина — те лежат по швам, как ненастоящие. Так он и поступает.
— Что-нибудь поможет? — зачем-то спрашивает Сокджин.
— Не поможет, — уверенно отвечает Чонгук.
Кружится голова. Он больше не сопротивляется и закрывает глаза.