Угол Ч.
18 марта 2026 г., 12:00
И все же, когда пропадает Тэхен, первое, что вспоминает Чонгук: квадрат света, который в пятом часу закатывается сначала на стену, потом перебирается на кровать и пол. Если не знать, куда смотреть, его можно вовсе не заметить. Каждое утро Чонгук открывает глаза и следит, как медленно луч ползет по его комнате; с перспективы его кровати кажется, что это крадется мышь, высвеченная ровной линией прожектора, либо скопа переползающих с места на место цветочных букашек. Вздрагивает нижняя губа. Солнечный квадрат блестит крохотными белыми пятнами, по столу кружевом раскладывается причудливый узор из тени — если присмотреться, будет видно каждую пылинку и каждый штрих, когда-то неловко прочерченный руками.
Потом он ползет дальше, забирается на оконную раму, прежде чем пропасть насовсем, и на секунду становится оглушительно больно, приходится стерпеть это. Будет время, думает Чонгук, и иммунитет съест остатки. Все, что и остается — верить.
Однажды Тэхен спросил Чонгука, наблюдал ли тот когда-нибудь за квадратом солнечного света, проникающим в их спальню через окно. Шепотом Чонгук ответил, что нет. Тэхен лежал слева, Чонгук — справа, в ворохе одеяла, подушек и сбитой за ночь простыни под пятками. Их взгляды упирались в серый с катышками потолок, который они видели в этом общежитии на протяжении полутора лет. Оба уже не смыкая глаз ждали, когда прозвенит первый будильник. Вчера они так и не разбрелись по комнатам, Тэхен перебирал листы с текстами, пока Чонгук быстро и неаккуратно чирикал конспекты под монотонный бубнеж включенного видео на ютубе. «Когда-нибудь, — сказал ему Тэхен, не отрывая взгляда от бумаги, — я смогу написать стихотворение про тебя». Чонгук почесал ручкой нос, прежде чем удивленно и с неизвестным для него щемящим чувством привязанности переспросил: «Да?», и Тэхен тут же активно закивал ему. У него были еще не полинявшие алые пряди, выкрашенные Чонгуком в ванне на этаже, немного мятая футболка и скрипучие резиновые тапки на ногах. «Да, про жизнь, про явь, — с готовностью отозвался Тэхен, — когда я на тебя смотрю, ты всегда вызываешь ассоциации с реальностью. Впрочем, я не знаю, как это объяснить». Потом они молчали, занимаясь каждый своим делом, сосед Чонгука один раз заглянул в комнату и спросил, заказать ли на них что-то, но они не захотели, и к полуночи просто уснули.
— Он появляется с первыми лучами света, потому что все окна на нашем этаже выходят на солнечную сторону, — объяснил Тэхен. — Обычно в четыре или пять утра. Если небо серое и плохая погода, то позже — он все равно выходит из-за преломления лучей. Он всегда начинает от стены и ползет к полу. Последний раз, когда мы проснулись поздно, квадрат был на середине комнаты. Хосок наступил на него пяткой, как будто не заметил, или он реально не заметил. Я так и не понял. Ты замечаешь этот квадрат, Чонгук?
— Нет, — ответил Чонгук. Он изобразил на лице страдальческое выражение, означающее «мне не нравится, когда со мной разговаривают по утрам, отъебись», и Тэхен хрюкнул.
Полуторка была мала для двух парней, они спали в неудобных позах, явно на потерянном карандаше, ластике и крошках от «читос», но Чонгуку все это было не важно в сравнении. Эта дружба стоила для него многого. Тэхен важно заключил:
— Не понимаю, как его можно не замечать.
— Спать? Жить? Делать что угодно другое?
Они замолчали, а через пять минут зазвенел первый будильник. Это был звонкий электронный писк, оповещающий о начале рабочей смены ровно в 8:00. Чонгук поднялся, нажал на кнопку перевода на десять минут и встал, и Тэхен, вытянув нос из-под края подушки, смотрел, как его ноги шлепали до тумбочки и обратно, и как он задел коленкой его брошенный на пол портфель. Открыв дверь, стало слышно, что Джиен еще храпел. Тэхену не нужно было подбадривающее «пошли» или «доброе утро», он молча поднялся следом, подтянул пижамные штаны и вышел вслед за Чонгуком.
В их общежитии была одна ванная на этаж, все душевые кабины разделены перегородками, там всегда сыро, воняло и ужасно грязные зеркала. Еще там вечно протекал один из кранов в раковине. Он начал протекать еще до того, как Чонгук поступил в университет и его заселили сюда, и он был уверен, что это началось даже до того, как первая смена отживших здесь смогла выпуститься. Капли разбивались о керамическую раковину с влажным неприятным звуком, таким же пытали заключенных в камерах Бастилии двести лет назад, и легко было понять, почему. Хосок подкладывал тряпку, чтобы не так сильно раздражало, а Чанель, учившийся на ландшафтного дизайнера, доломал кран насовсем — он хотел починить протечку и пытался разобрать его шлицевой отверткой, раскрутил насадку, провозился с ним полчаса и только закручивая обратно, так ничего и не исправив, заметил, что потерял резиновую прокладку. Из-за этого частота падения капель только увеличилась, о чем ему потом неустанно напоминал Чонгук.
— В последнее время мне часто снятся сны, — сказал Тэхен, — думаю, потому что я поверхностно сплю из-за дерьмового режима и диетического питания, сейчас еще в хоре собираются разбавлять программу. У меня голова кругом.
— Сейчас у меня тоже. Не знал, что так сложно набирать массу для тренировок. И подготовка к «Мистеру и Мисс» университета — это нечто. В этом году администрация хочет, чтобы мы уложились в бюджет, на который не купишь даже куска ткани. У хена из-за этого дергается глаз, я клянусь. Наверняка он планирует половину суммы выложить из своего кармана, соберет какие-нибудь копейки для виду со всех, я же его знаю. Не могу ему это позволить, — сжав пальцами глаза, Чонгук потер их, скатал подушечками сухость кожи. Почмокал такими же сухими губами. Добавил: — Ты собираешься подавать заявку? Есть ощущения, что в этом году у тебя получиться выиграть, — Тэхен, кажется, хмыкнул, на что Чонгук махнул рукой, мол, не хочешь — не верь, и закинул полотенце себе на плечо. — Тот твой постер от вашего выступления устроил настоящий потоп.
— Красные волосы, черный пиджак. Секс, согласен, — Тэхен передернул плечами, — но не хочется.
— Почему? — не удержался от очередного вопроса Чонгук.
— Бессмысленное занятие, как и весь твой студенческий совет, — это было немного грубо, подумал Чонгук, но в ответ только закатил глаза, а Тэхенова спина этого предприимчиво не увидела.
— В студаке говорят, что от твоего факультета точно должны выдвинуть тебя, иначе хэ зэ, кого еще.
— То есть ты считаешь меня настолько красивым, чтобы выиграть?
Чонгук засмеялся впервые за утро, хлопнул себя по животу и сказал:
— Спроси у Минджи с гостиничного, если так хочется потешить свое эго.
Они оба замолчали, и вмешиваться в это странное молчание не хотелось.
Пока Тэхен умывался, Чонгук включил воду в душе. Зимой не сразу шла горячая, словно ей надо было настояться в трубах, хотя проблема была в бойлерах района в целом. Чонгук стянул боксеры и кинул те на полку рядом, потрогал воду ногой и дернулся, потому что там все еще лилась едва теплая. Тэхен, наконец, заговорил. Одна из капель зависла на самом кончике его прямого носа, и Чонгуку захотелось поймать ее за секунду до того, как она разобьется о керамическую раковину.
— Ночью мне опять снился поезд.
Было слышно, как на этаже раздалась трель очередного будильника, и этот звук не могли заглушить ни бьющая вода в душевой, ни бормотание Тэхена. Чонгук залез в кабинку, придерживаясь руками за кафельные бортики, и Тэхен засмотрелся, как от быстро заполняющего пространство пара его смуглая кожа покрывалась испариной. У него были массивные икры и бедра, такая же раскатистая спина, ужасно красивые косые мышцы. Тэхен никогда не мог не смотреть, а Чонгук никогда того не замечал. Время шло на минуты, надо было помыться, почистить зубы и сходить в туалет до того, как сюда выстроится очередь. Чонгук уже мылил мочалку, когда Тэхен, само собой, забрался в душ по соседству. Он продолжил говорить, сталкиваясь ягодицами с холодным кафелем перегородок:
— Это всегда один и тот же поезд, но я не знаю, куда он едет. Черный с красными полосками и у него огромные колеса. Думаю, это неестественно, что они такие большие. Я прохожу билетный контроль, иду на перрон и поднимаюсь вовнутрь, там жутко пахнет пожаренными кофейными зернами, и сажусь у окна. Рядом три пустых места. Старушка занимает то, что по диагонали, а места передо мной и слева остаются свободными. Приходит проводница. На самом деле это милая девушка, но почему-то во сне она вызывает у меня ярость. Она говорит и говорит, что я перепутал поезда и сел не в тот, а я отвечаю и отвечаю, что сел куда нужно. Потом она кивает «ладно» и уходит, и мы начинаем ехать, но меня не отпускает чувство тревоги после ее слов, хотя я уверен, что нахожусь в правильном месте. На протяжении всего сна она проходит туда-сюда по вагону и каждый раз указывает мне, что я не в своем поезде, а я отвечаю, что в своем. Как будто я должен приехать домой, но при этом мне чего-то не хватает. Или кого-то. Почему два места остаются пустыми? Рядом со мной никто не садится, при этом чувство паники разрастается и разрастается, пока я не проснусь от ужаса. Это так утомляет, — Тэхен вздохнул, набрал в ладони воды и сполоснул лицо и шею от мыла. Оно всегда пахло травами, потому что они скидывались и закупали одни и те же дешевые бруски. — Тебе сегодня что-нибудь снилось?
Тэхен, взяв в руки душевую лейку, поливал себе на грудь. У него был плоский дряблый живот и длинные ноги-палки, и такие же руки-палки, и весь Тэхен был одной большой длинной палкой. Мокрые красные волосы, стриженные в маллет, от напора воды налепились ему на лоб. Для своего телосложения у Тэхена было на удивление добротное лицо с щеками, и Чонгуку нравилось, потому что все в нем от этого смотрелось ладно — и тело, и ассиметричные глаза, и та самая красота, от которой у некоторых могло перехватить дыхание. Только прическа дурацкая. После покраски Чонгук верой и правдой отговаривал его стричься под маллет, но Тэхен наотрез зарекся его слушать.
Не то чтобы Чонгук позволял себе думать о Тэхене как-то неправильно, тот был ладным, немного высохшим, высоким и симпатичным. Шумным и глупым. И глупость эта вызывала в Чонгуке непроизвольное желание открываться, жить, дружить и тянуться к нему все то время, как они были знакомы.
— Нет, — ответил Чонгук. Он повесил лейку на стенд и вывернулся, чтобы выползти из душа. — Я сейчас пью таблетки.
Тэхен что-то неразборчиво пробурчал, но вода залилась ему в рот, и Чонгук ничего не понял, отмахнувшись. Это было одно из тех утр, которые они проживали друг с другом в плавном томлении и предвкушении чего-то, не совсем понимая, чего именно, но при этом категорично не желали отступать от ленивых, еще полусонных разговоров и мыслей, сказанных друг другу вслух. Чонгук знал, что через двадцать минут они разбредутся по своим комнатам, чтобы еще через десять встретиться у лестницы и вместе спуститься на улицу, Тэхен начнет курить электронную сигарету, сейчас ему нравились со вкусом кока-колы, через полчаса они уже будут сидеть на разных парах в разных концах главного университетского здания, но в перерывах собьются в кучу в кафетерии. Это было для Чонгука спокойствием, и знал он и то, что это было дружбой, которую хочется пронести с собой до конца.
— Это те, которые подворовывает Джиен? Посмотри, проснулся ли он, и если нет, то придется вызвать скорую, потому что вчера вечером он вытащил две или три твоих таблетки перед тем, как пойти спать. Я еще не понял, почему он так просто залез к тебе в тумбочку, но это же ваши соседско-интимные отношения, так что решил не нарушать приват.
Чонгук громко выругался. Из-за его диалекта Пусана, моментами все еще просачивающегося в чистой речи, Тэхен понял только одно слово, и его значение наверняка не понравилось бы Джиену, если Джиен все еще жив и не передознулся снотворным.
— Как он их нашел, он же тупее даже тупоголовой акулы. Этот парень дрочил в презервативе, стоя под этим же душем, и в итоге он додумался пить чужие таблетки.
Тэхен осторожно вылез из ванны и промокнул волосы махровым полотенцем, прежде чем обтереть торс и ягодицы. Все это время Чонгук устало смотрел на него через зеркало, зажав во рту свою оранжевую зубную щетку. Они все покупали одинаковые, но разных цветов, как называл это сам Чонгук «дешево и сердито». У них были одни и те же серые резиновые шлепанцы, одинаковые полотенца, тарелки и ложки на общей кухне, их тела одинаково пахли — травяным мылом и шампунем с яблоком и корицей, и это в сознании Чонгука делало их одним целым. Лицо Тэхена в отражении было помятым, отекшим и словно бы постиранным на режиме «с отжимом в конце». Родинка под глазом в контрастном свете особенно выделялась. На носу, под глазом и на шее. Мокрые красные пряди ниспадали на лоб, их тот отбрасывал пятерней. Сокджин прав, подумал Чонгук, у Тэхена всегда есть, за что зацепиться, но ничего по этому поводу не испытывал — для раздражения было слишком рано, а для ревности он не видел повода.
Обмахнув полотенце себе на бедрах, Тэхен выдавил сгусток мятно зубной пасты и сунул красную щетку за щеку, из-за чего следующие слова вышли зажеванными:
— Слишком много информации для сегодняшнего утра.
Чонгук хмыкнул.
— Дополнить все рассказом о том, как выглядит его член, когда стоит?
Кто-то прошлепал около ванной. Снова зазвенел свиристелью будильник.
— Осторожнее, я могу возбудиться, — Тэхен захрюкал, почти расплевывая пасту на и без того заляпанное жизнью зеркало. Чонгук не был чистюлей, но жизнь в одной обувной коробке вместе с нескончаемым потоком людей мужского пола научила его любить такие мелочи, как убранная за собой посуда или собранные с пола вещи. — Хочешь посмотреть и на мой стоящий член? Чувствую задатки вуайеризма.
— Предложи то, чего я не видел.
Восемь утра не были причиной разговора об эрекции, но Тэхен плохо спал и ему постоянно снился странный поезд с проводницей, которая кричала, что он сел не туда, и последнее, что он сейчас хотел, это поругаться с Чонгуком, потому что тот порой не понимал шуток. Тэхен посмотрел на него в упор, Чонгук тоже повернулся и посмотрел на него, вопросительно изогнув бровь. В уголках его рта застыла белая паста. Рука монотонно двигалась вверх-вниз, пока в соседней с ванной комнате трезвонил будильник, и Чонгуку показалось, что Тэхен был слишком серьезен, когда спросил:
— А ты гей?
Природа вопроса, как говорила Чонгуку мама, всегда прорастает из сути последнего слова. Не то чтобы Чонгук воспринимал истинной все, что внушала ему мать, — если бы это было так, он бы сидел на парах в Пусанском национальном, а не натягивал трусы в общаге посреди Сеула, его бесконечной пыли и денег, — но сейчас почему-то сопоставил последнее слово «член» и вопрос Тэхена, и это привело его в какой-то странный восторг.
— Ну, на твою голую задницу у меня не встал, давай сделаем из этого выводы. Либо я не гей, либо ты не в моем вкусе, Тэхена.
— Я еще как в твоем вкусе, не ври себе, — недобро хохотнул Тэхен. В его правде была доля шутки. — Для этого мне даже не нужно красить лобок в красный.
Распахнувший дверь Чанель прошлепал к унитазу. Его растянутая серая футболка с «Super Junior» доставала ему до колен, а полуспущенные клетчатые пижамные штаны волочились за пятками. Он сейчас запнется и упадет, сломав себе челюсть, подумал Чонгук, но не стал предотвращать возможную катастрофу. Чанель был сонный и взъерошенный, как воробей, и даже не бросил на них взгляд, когда обозначил:
— Я, блядь, просто сделаю вид, что ничего не слышал. Никаких, мать его, пидорских подкатов. Ла-ла, я ничего не слышал, ла-ла. Когда-нибудь надо починить замок в ванной. Завхоз на это денег не даст.
— И кран. А, еще тумбочку у нас в комнате. Джиен мячом выбил у нее ножку, когда пытался убить паука, но комендант никогда не выделит на это деньги, — добавил Чонгук. Он промыл рот, снова ополоснул лицо и щелкнул переключателем, чтобы закрыть воду. Все обретало свои привычные очертания. Капли с периодичностью в три секунды отбивали им марш. — Он там проснулся, ты не видел?
Трое в ванной уже казалось небольшим перенаселением, такие обычно случались в Китае, они потом строили себе мусорные острова, чтобы избавиться от толкучки и нехватки чистого воздуха. Чонгук, уже натянувший на себя пижаму обратно, собирался решить все более простым способом — свалить.
— Да. Он визжит на весь этаж, потому что увидел очередного таракана на кухне. Пусть остальные разбираются, я не выношу этого ультразвука. Особенно в восемь утра. Особенно, — сказал Чанель, выделив слово всей возможной пренебрежительностью, — когда мне через сорок минут на сраную физическую подготовку, — тут, вопреки другому фоновому звуку, наполняющему пространство, прорезался пронзительно громкий вопль. Чанель вздохнул. — Кричит как ебанная истеричка, а Чонсок собрался ему помогать. Это плохая идея.
— Это очень плохая идея, — рассмеялся Тэхен, натягивая футболку через голову. Тут же радостно заключил, обращаясь к Чонгуку: — Вот видишь, — он хлопнул того по плечу, не замечая чужого раздражения, и вытиснулся из ванной, — тебе, можно сказать, повезло, Чонгуки.
— Я ненавижу это прозвище, — сказал тот. Впрочем, не слишком злобно, чтобы в это действительно поверить.
— Знаю, — продвигаясь по коридору они встретили Джиена, живого и испуганного до чертиков, и Чонсока. По утрам тот был страшный, как атомная война. — За это я его и обожаю. Сделай мне чай, если быстрее меня запрыгнешь в штаны.
Тэхен снова хохотнул. Чонгук вяло дернул в его сторону средний палец, но Тэхенова спина на этот счет не имела никаких возражений. Хлопнула чужая дверь. Затем — его собственная.
«Окна твоей спальни выходят на восток?» — много позже спрашивает Чонгук у Сокджина.
Сокджин пожимает плечами: «Ни разу об этом не задумывался».
Странно думать об этом как о чем-то, что могло его отравить. Он спит спокойнее, когда под его короткими ногтями остается грязь слова «предатель», почему-то конвертирующаяся в удобное «преданный». Иногда он гадает, что почувствует, если Тэхен вдруг снова подойдет к нему и как ни в чем не бывало, закинув при том по-братски руку на плечо, скажет: «Я снова наблюдал за квадратом света в пять утра, давай завтра вместе». В такие дни он нормально не спит. Возможно, эта вялая неполноценность собственных мыслей в конечном счете его удушит.
Чонгук бы, конечно, запомнил, если бы это было его рук дело. Тэхен не лишал его глаз и ума, не лишал он его рук и ног, не вытравил из него сердце, о, нет; лишал ли он его зрения? Если бы Чонгук еще мог видеть, стал бы он скучать?
Чонгук набирает в сомкнутые ладони воды, закидывает ее себе в рот. Язык тут же обдает волна холодного спокойствия, как если бы он набух и чесался, как в лихорадке. Скомкавшиеся от контрастного душа легкие распрямляются, стоит сделать оглушающий по своей силе вдох через нос. Страшно хочется кашлять. Он сплевывает под ноги сточную воду вперемешку с собственными слюнями как ошметки предсмертного вопля, ебаное чувство утраты, трехлетнее фруктовое дыхание Тэхена, какую-то надсадную жалобу, все роящуюся внутри, а следом — сожаления. Юнги говорит, что сожалеть для него поздно. Чонгук трет лицо мокрой ладонью, холодная вода превращает его мозги в ледниковый период. У него начинают стучать зубы. Такое ощущение, что Тэхен испортил жизнь всем, кто хотя бы мимоходом испытал к нему добрые чувства — нельзя так думать, но Чонгук думает и ему кажется, что чем дольше это продолжается, тем сложнее и сложнее ему становится верить в ложь для себя. Вместо рассматриваемых фотографий, забытых чужих вещей в его комнате, в воспоминаниях, на которые, право, можно дрочить, у него — затертая в стыки плиток красная краска в общажной ванне. Все на том же месте, в той же кабинке, так никем и не выведенная. Как и сломанный кран, и тумбочка без ножки. То же травяное мыло, те же одинаковые зубные щетки, вечером — кислая зубная паста, утром — шампунь яблоко с корицей, квадрат солнечного света, аспирин, вечно что-то болит — ноги после силовых в зале, руки после работы над конспектами, голова. Из тысячи прочитанных вслух стихотворений Чонгук все равно не запоминает ни одного.
Облизывается, протягивает руку и щелкает выключателем. Все правильно, думает он. Сожалеть поздно. Чонгук быстро вспоминает, что скучает по призракам.
Перед зеркалом он тормозит — волосы так отросли, что теперь челка закрывает даже брови. День тянется бесконечно длинно и нудно, один из тех, про которые говорят «проходные», хотя Чонгуку кажется, что вся жизнь в целом состоит только из них. Что бы он ни делал, помочь себе оказывается не в силах.
— Чонгук, тебя ищет сонбэ, — в дверном проеме ванной видно вытянутое лицо Чанеля. Его лопоухие уши примяты косяком. — Ты тут долго еще?
Чонгук поглядывает на него поверх мокрой челки. Почему-то мысль, что все люди, которые думают, что знают других людей, самые страшные в своей глупой слепоте, жалит только сейчас. Чонгуку нестерпимо хочется лечь на подушку и проспать неделю, вместе с собственным днем рождения, а еще лучше — не просыпаться никогда.
— Какой сонбэ? — отзывается он. Никогда и ничего в жизни не случается так, как ему хочется.
— Президент студенческого совета. Забыл, как его.
— Сокджин, — в горле тут же пересыхает, и Чонгук прочищает его негромким покашливанием.
— Да, — тянет Чанель, — так что мне ему сказать? Он, как я понял, хочет подождать.
— Две минуты.
Дверь захлопывается. Что-то всегда происходит именно так — как больше всего Чонгуку хочется и не хочется одновременно. Это чувство снова выше, чем на целую голову, и если говорить о вещах, которые ебут, эта ебет его сильнее всего. Чонгуку неудобно, несподручно: нет времени на этот танец, остается только желание, горе и полотенце вокруг бедер. Он протягивает руку вверх, к долговязой шее, к бритому горлу, обнимает под кадыком пальцами. Пульс частит. Неуклюжая хватка перемещается на дверную ручку — без разницы, что в ней сжимать, если удовольствия то давно не приносит. Чонгук выходит, чтобы не вернуться: в одной руке — кромка полотенца на косых мышцах, в другой — собственное напускное спокойствие. Смотрит вокруг: ковролины, полинявшие доски, вот они, черные массивные кроссовки с такими же черными шнурками, черные брюки, голубая рубашка, треугольный разрез до начала грудины. Золотая подвеска. Кажется, напоминает кольцо на цепочке. Сокджин машет ему, и Чонгук машет ему в ответ.
— Ты сейчас замерзнешь, пошли быстрее и накинешь на себя что-то, — никаких «привет», «как дела», Сокджин говорит, чтобы Чонгук захлебывался. Ведет плечом. — Не отнекивайся. Где там твоя комната?
— Чтобы сталкерить и потом рыться в моем белье, можешь просто спросить, я с охотой отвечу. Уловки ни к чему.
Это был ужасный флирт, и Чонгука подсознательно скручивает и от голоса, каким он произносит слова, и от невыразимо глупой улыбки, отмечающейся на его лице при виде улыбки Сокджина.
— Чтобы сталкерить, я возьму и прочитаю твою студенческую папку. Сложностей выдумывать не резон.
Чонгук смотрит на него, пытаясь как можно детальнее зафиксировать в памяти лицо: зрачки, высокие скулы, изгиб густых бровей и тень здорового румянца на щеках. Похожие на лук купидона губы и ряды черных нижних ресниц. Все в нем такое красивое и все в нем кричит о том, что эта красота опасна.
— Ты от Тэхена?
Чонгук собирает глазами крупицы изменений в чужом выражении, как рис со дна глубокой тарелки. Единственная часть «я», которая волнует его, это та, которую он всеми силами вмещает в Сокджина, даже если тому не нужно, и он взволнованно идет по коридору, мечтая услышать «нет» и не слышать вообще ничего одновременно.
— К чему этот вопрос?
— Не знаю, — говорит Чонгук, сглатывая. Резиновые тапки при каждом шаге издают резкий скрип от его мокрых пяток. Он отводит взгляд и считает, сколько еще им осталось до двери. — Мне это важно, наверное. Я хотел бы знать.
— Тогда, раз тебе это «наверное» важно, развернись, зайди в его комнату в начале этого коридора и поинтересуйся. Он тебе с радостью ответит.
Это задевает Чонгука, как задевали все прошлые честные слова. Правда, голая и неприятная на вкус, которая режет ему уши и колет глаза. Чонгук хмуро отворачивается в сторону, упирается взглядом в очередь из окон на противоположной от комнат стороне. Хочет сбежать, но вместо этого видит их отражение: он сам, топлес и с издевательским белым махровым полотенцем на бедрах, и Сокджин рядом, с очаровательно насупленными губами и медью вместо волос. Наблюдая за ними, Чонгук не может оторвать взгляда. В глубине души ему хочется подхватить Сокджина за талию и закружить его вихрем, сминать его голубую рубашку между пальцев, ловить золотую цепочку губами, танцевать с ним без музыки и посреди общежития — дурашливо и наивно, чувствуя на своих плечах эти красивые длинные пальцы. И хочется поцеловать его, хочется размазать эту бесхитростную, лишенную пошлости ласку, по щеке и шее, позволить ей упасть между ключиц и на запястья, хочется обнять, утыкаясь лицом в теплый хлопок. Хочется быть влюбленным и очарованным, как девочка с чистым белым бантом на косе.
— Тупо, — все же отзывается он, положив ладонь на дверную ручку, но так ее и не дергая.
Сокджин пожимает плечами:
— Не глупее, чем то, что происходит с нами с начала декабря.
Оборачиваясь, Чонгук видит такой же затравленный взгляд. Они оба пару секунд мучительно молчат. По голой спине бегут мурашки, хотя на улице давно уже не минус. Вечером в общежитии становится холоднее.
— Существование? Неумение отпускать? Безразличие чужое и собственное, постоянное замалчивание? Крути барабан, Сокджин. У нас выходит так, что пули будут в каждой каморе.
— Будущее, которое должно наступить после, но о котором мы ничего не знаем, — отвечает Сокджин, — всегда окажется страшнее.
И Чонгуку хочется высказать все, что он думает, вывалить на него этот огромный пласт мечтаний и соображений, в которых есть абсолютно разные сценарии того самого будущего с одним неизменным пунктом — наличием во всех версиях Сокджина. Там есть и обычная жизнь в Сеуле, и покупка билетов на поезд до Пусана, чтобы перебраться к морю, и один дом на двоих, и чудовищные испытания, непринятие родителей, проблемы с работой. Но везде остается он — недоступный, далекий, невозможно добрый и обращенный к солнцу лицом, с карими глазами и выцветшими медными волосами, он — Сокджин. Вместо этого скрипит дверная ручка и звучит:
— Как почувствовать что-то впервые за тысячу лет, а потом пытаться не пожалеть об этом. Только у нас с тобой нету тысячи.
Пока Чонгук натягивает трусы и толстовку, даже не запирая дверь в спальню, Сокджин опрокидывается на диван в их общем с Джиеном пространстве. Щелкает пультом от небольшого телевизора — начинают гудеть новости с «КБС». Собственная спальня Чонгуку больше напоминает тюрьму, чем место, в которое приходишь отдыхать, и ему это нравится и не нравится одновременно. Бетонные стены, выкрашенные в цвет овсянки, полуторная кровать, окно, которое отражает квадрат света по утрам. Стул с кучей бесхозных вещей, обычно которые лень пихнуть на вешалку, стол — с валяющимися тетрадями, листиками, мусором, чем-то важным и не очень, и книжный шкаф.
На стенах цвета постиранного «Лаки Чармс» висят плакаты, но их так немного, что можно пересчитать по пальцам одной руки: американские рэперы, где-то пара карт от женских групп, Чонгук почти не клеит собственноручно сделанные полароиды, их набирается всего четыре штуки — семья, школьные друзья из Пусана, он с Тэхеном напротив «Лотте-Ворлд», и шестеро парней в парке у реки Хан чуть больше полугода назад, тогда они только-только закрыли летнюю сессию. Это был один из тех редких вечеров, когда собирались все, много болтали, поели свиных ребрышек за счет хенов, хотя Юнги и ворчал всю дорогу до парка, потом Сокджин боднул его головой, и Юнги успокоился, задумчиво кусая верхнюю губу. Хосок заметил, что это прелестная привычка. Чонгук так смеялся, что подавился водой.
В тот вечер у реки Хан Намджун рассказывал, кем они смогут стать, когда вырвутся в настоящую взрослую жизнь — людьми, может быть. Кем-то большим, чем человек-которому-за-двадцать. У Чонгука не было проблем с тем, чтобы быть обычным человеком, которому за двадцать, но порой ему хотелось восхищения, какое присуще только добившимся чего-то людям, и денег. Денег никогда не будет достаточно. Не тех, которые дают ему родители — с этим, конечно, проблем никогда не водилось. Луна тогда стояла высоко, едва заметные из-за отсветов фонарей звезды больше напоминали случайно зависших на небе светлячков. Было прохладно, но душно, Хосок обмахивался каким-то флаером с рекламой новых духов. У Чонгука немного плавились мозги, город во взгляде тек, словно цветастые картинки в калейдоскопе.
«Ты планируешь захватить вселенную или стать президентом, что ли, — ответил Намджуну Юнги. — Добиться чего-то можно не только с дипломом после университета. Главное, чтобы тебя услышали».
Раздался гулкий удар — Намджун споткнулся о собственные ноги и пробороздил коленями песок. Когда он поднялся, оттряхивая огромные ладошки, на его лице было написано «заносчивый засранец», а глаза стреляли в Юнги, и Чонгук безмолвно с ним согласился, потому что и Намджун, и Юнги оба были заносчивыми засранцами.
«Надежда нас всех обременяет. Я знаю, что это тяжело. Всегда хочется надеяться, потому что это позволяет думать о хорошем исходе вместо очевидного плохого и расстраиваться, когда она оказывается напрасной. Ведь хочется верить, что впереди мы чего-то добьемся, потому что это будет значить, что все тут было не зря: потраченные деньги, пот, слезы, бесконечные конспекты, тяжелый путь от дома. Ненавистные преподаватели и глупые люди вокруг. А если убрать универ из нашей жизни, что тогда? Я совсем не знаю, что делал бы, не поступи сюда. Неважно, будем ли мы работать про профессиям или нет. Станем ли мы достойными людьми в будущем. Это мечты, которые составляют нас, делают нас цельными, пусть маленькие и незначительные или большие и великие, как у Намджуна. Может быть, надежда — это не всегда хорошо, но кто мы без нее? Люди, которые вечно стремятся к плохому. Звучит ущербно. Правда, Тэхен?»
Закончив говорить, Сокджин уместил свою голову на плечо рядом сидящего Юнги. Оно было костлявым и неудобным, но это единственное плечо, на которое он мог опереться, как тогда показалось Чонгуку, и тянущее чувство во всей груди заставило его подскочить на месте. Он радостно заорал «правда» и «нахер быть ущербными, мы сможем», и Тэхен достал фотоаппарат. Чонгук сел Сокджину в ноги, а остальные подбились к ним с Юнги справа и слева. Тэхен сделал три фотки, забрав себе ту, которая получилась лучше всего. Вторую он впоследствии отдал Сокджину, а последнюю — Чонгуку. Тот приклеил этот полароид на двусторонний скотч себе на стену как один из тех моментов, которые он жутко боялся потерять.
Фотографию с Тэхеном он почему-то так и не снимает. Про себя говорит, что просто не доходят руки.
— Давно не слышал, чтобы кто-то называл тебя сонбэ, — Чонгук плюхается рядом с Сокджином, так близко, чтобы при любом неловком движении закинутая под себя нога касалась его бедра. — Привык, что тебе всегда больше нравится «хен».
— Это тот парень? Твой сосед?
— Нет, — отмахивается Чонгук, — он не мой сосед. Только если по этажу. Пак Чанель, он на третьем курсе ландшафтов, мы с ним поступили и заехали сюда в один год. Так что ты хотел, хен?
Нарочитая расслабленность дается ему тяжело, он чувствует непонятную рассеянность — отсутствие концентрации или слишком сильную концентрацию, до нервозности. В комнате как будто чересчур тихо, хотя играет телевизор, и какой-то мужчина в пиджаке за лаконичным столом вещает про очередные землетрясения на юго-востоке страны.
— Ты же знаешь, это мой последний год, и я выпущусь…
— Когда-нибудь будешь таким же? — Чонгук перебивает Сокджина так же легко, как мог бы заткнуть кассету, поставив на стоп. Он кивает на экран, тот порой идет небольшой рабицей. — Я в обычный день включу телевизор и увижу тебя. В костюме, очках и с важным видом будешь читать с суфлера, сколько домов было разрушено в Андоне.
— Почему нет, престижное место. Просто так никогда не возьмут, — Сокджин чешет нос. Чонгук прослеживает взглядом его движение и делает ответный взмах руки, обозначающий «брось, ты для этого создан». — Пять лет ради этого. Во многом студенческий совет как раз способствует стажировкам, баллам для ординатур, рекомендательным письмам в другие страны.
— Работать в новостях — это всегда значит быть красивым олицетворением. Не как школьники в виде айдолов, прыгающих по сцене с песнями, которые им купила компания, под записи, которые эта же компания нашла на задворках саундклауда. Мы же не будем сравнивать высшую и низшую лиги.
— Неужели ты так категоричен в сторону певцов?
Чонгук перебрасывается плечами.
— Разве? Я этого не говорил. Только про то, что тебе очень пойдет быть лицом нашего национального канала, потому что это высшая лига.
— Ты путаешь обычного выпускника тележурналистики с давно устоявшимися в карьере людьми, — хмыкает Сокджин.
— Нет, — Чонгук серьезно задумывается, постукивая пальцем себе по колену, — точно не путаю. Если ты отправишься делать пустяковые репортажи про то, как в Сеуле открылся новый торговый центр, это будет самая бессмысленная трата твоего таланта и красоты.
В этот раз Сокджин почему-то не улыбается, только качает головой.
— Хорошо, теперь вернемся к разговору?
— Мы и так разговариваем, — упрямится Чонгук.
— Ты съезжаешь с темы, потому что понимаешь, к чему я веду.
Тут он поворачивается и смотрит Сокджину прямо в лицо, а тот начинает посмеиваться. В такие моменты Чонгук не может не признать — выдержка у того стальная. Он стерпел бы многое, если так было бы нужно, и он бы смеялся, когда падал. Чонгук не в силах на него ни злиться, ни увиливать от доброй, пахнущей перловкой честности. Смех у него всегда юный и искренний. Громкий и нелепо звучащий. Сокджин — его луна, его Мадонна.
— Если честно, я вообще не в курсах к чему ты, хен. То, что ты выпускаешься летом, я и без того знаю.
— А зачем тогда меня перебивать? — Сокджин наигранно-возмущенно заламывает брови, и Чонгук замечает, как усердно тот старается сдержать уголки губ от очередной улыбки. Из-за чего все его собственное естество, недавно думающее о том, как поскорее бы закончить бесконечный день, озаряется светом. — Ну и чего ты лыбишься?
Они переглядываются, прежде чем захохотать в голос. В голове Чонгука расцарапанной пластинкой крутятся мысли о том, как прямо сейчас, за тонкой деревянной дверью, если пройти дальше, сделать на десять шагов больше, будет сидеть Тэхен и кусать свои ногти-пеньки в ожидании, а Чонгуку хочется думать, что Тэхен боится, Тэхен будет царапать локти, хвататься за голову и метаться, потому что и ему, Чонгуку, есть что сказать Сокджину. Еще о том, как завтра начнется ненавистная морось и весь день будет стучать по окнам — об этом равнодушно на фоне вещает диктор, продолжая сводку новостей.
— Чонгук, — притворно-ласково зовет его Сокджин, и Чонгук понимает, что если однажды Сокджин продолжит фразу словами «встань на колени», он встанет, не задумываясь. Это триггер, и Чонгуку похуй. — Я выпускаюсь. В конце мая мы должны будем провести выборы в совет, чтобы назначить новых председателя и его заместителя, и, конечно, будет честное голосование за кандидатов, но прежде всего, я, как еще действующий председатель, хочу, чтобы ты выдвинул себя.
Он пожимает плечами и откидывается на спинку. Чонгук старается не разглядывать каждое его движение слишком сильно и сосредотачивается на глазах.
— В смысле, чтобы протолкнуть меня на пост?
— За председательство тебе накинут больше баллов в личное дело, ты целый последующий год будешь напрямую работать с деканатом, иногда с ректором, покажешь им себя с лучшей стороны — предложат тебе лучшие варианты после выпуска, — бесконечный поток слов. Загибая пальцы на каждый последующий плюс, Сокджин улыбается и очень честно продолжает: — Прежде всего этого, я много вложил в студенческий совет. Я, как и большинство, пришел туда с целью заработать репутацию перед преподавателями, но в то же время там оказались замечательные люди, с которыми я познакомился, и мы вместе создавали и организовывали работу всей активности в этом университете, объединяли вокруг себя другие советы институтов. Мы, в конце концов, помогали людям. Это дорого стоит.
— Я понимаю, — глухо отзывается Чонгук. Во рту вдруг становится липко и мерзко, словно он объелся дегтя.
— Мне хочется передать эту работу в руки того, в кого я верю и кто будет понимать ее важность. А для меня это, несомненно, ты.
— Хен, с чего это вдруг все?
Чонгук спотыкается о чужой взгляд, когда сглатывает слишком громко. Храм тишины и лицемерия, думает он, мечтая снять с себя кожу и постирать ее отбеливателем. Он мог бы гордиться, и это сказал бы Юнги, сказали бы и Намджун, и Хосок, и Чонгук хотел бы — вместо этого в желудке становится так пусто, словно кишки прирастают к спине изнутри. Больше половины честности Сокджина Чонгук встречает своей ложью, свою честность Чонгук для Сокджина не оставляет вовсе. Но сочувствие к себе здесь — не больше, чем наносная блажь, горячечный бред. Как сказать ему? Как признаться в этом? Как обличить одну правду из тысячи ступеней лжи, чтобы не свалиться? Приходиться иметь при себе более весомые аргументы на право слова. Потому Чонгук крепко сжимает колено в руке. Еще крепче он сдавливает грудную клетку кислородом, вдыхает так много, чтобы легкие раздувались и упирались до боли.
— Напрашиваешься на комплименты, мелочь, — ласковый, добрый Сокджин. Его вечно словно оставляют за бортом. Чонгук сжимает дрожащие губы. — Ты же знаешь, мне никогда не жалко для тех, кто это действительно заслужил. Мы работали вместе бок о бок три года, я знаю, о чем говорю, когда называю тебя самым ответственным представителем студенческого совета. В тебе есть стержень, на который люди будут ровняться, и в то же время твое умение находить с ними общий язык заставит вас сплотиться. Может, ты и не слишком творческий, но для этого у тебя будут остальные. А за тобой пойдут, Чонгук. Это самое главное. Они потянутся, а ты их поведешь, защитишь и отстоишь.
«Нет, — хочется сказать Чонгуку, — во мне нет человеколюбия, ничего не осталось во мне, кроме тебя». Но это ничего. Это одно большое ничто, которое сидит рядом с нечто, и лицо его создано только ради плевков. Чонгук судорожно протирает щеки сухой ладонью. Слушать как толкать нож глубже и глубже. До точки невозврата — один неудачный вздох, кашель или спазм адамова яблока. Сокджин не стесняется, Чонгук молчит.
— Есть, конечно, Субин, который будет прекрасным председателем, и я это понимаю, есть Дэсон с его бесконечной генерацией идей, которые он сможет попытаться воплотить в жизнь. Но спроси у меня, кого я вижу — это будешь ты. Если на выборах я закреплюсь в твоей команде, назову отличным преемником, думаю, это станет почти равносильно победе. Люди прислушаются к нам.
Чонгук говорит:
— Нет.
По-другому это значит: я не могу опорочить то, что ты так любишь. Вот и все. Не условие или мольба, это позиция, может, даже проглоченный крик о помощи — отвергнутый энтузиазм тут же отражается на лице Сокджина смятой бумагой, он непонимающе вскидывает брови. Это сложно. Загнать нож по рукоять в трахею и провернуть как ключ в замке в стократ проще, чем смиренно отвергнуть столько приятных слов и отмахнуться от чужого желания. Чонгук касается сначала своего плеча, потом груди. От накинутой толстовки вдруг становится слишком жарко. Он вдавливает пятку ладони себе между ребер. В итоге получается так, что единственное оружие — то, что он направляет сам против себя же. Ложь, наконец, кусает за хвост.
— Нет? — спокойно переспрашивает Сокджин.
— Нет, — снова отвечает ему Чонгук.
— Почему же?
Это логичный вопрос, который требует такого же логичного и простого на себя ответа. Чонгук может сказать: «Потому что я тебе врал. Мне насрать было на весь студенческий совет и на баллы, на людей там, они мне никто и я никогда не хотел, чтобы становились кем-то». Может и другое: «Потому что все три года я оставался там только ради того, чтобы у нас было что-то общее, уйдешь ты — уйду и я». Или совсем честное: «То, что так важно для тебя, я не хочу опорочить своей ложью, соглашаясь».
Не мог бы. Между «да» и «нет» Чонгук больше не выбирает. Он выпрямляется, опускает обе ноги на пол, собирает руки в замок.
— Если честно, на выпускной год у меня вряд ли хватит времени на такое обширное занятие. Я тобой очень восхищаюсь в этом плане! То есть не только в этом, я тобой просто восхищаюсь, хен, но ты всегда все успеваешь, а я не такой.
Сокджин похлопывает его по плечу, и Чонгук почти сливается с диваном от этого прикосновения, складывается пополам, затем еще раз и еще, пока не прошмыгнет в стык между двух стеганных подушек. Перебивает:
— Чонгуки, прекрати себя недооценивать. Я знаю, что ты справишься. Более того, я верю в тебя. Ты должен уважать желания пока что все еще твоего председателя, — он шутит, конечно, он шутит. Чонгук не смеется вслед. — Разве для твоей специальности не будут нужны рекомендации ради лучшего место стажировки? В политтехнологии куда весомее, если ты уже выйдешь с универа с пакетом писем от деканата и ректора.
Он мямлит:
— Да, у нас от этого много зависит…
— Тогда, пожалуйста, подумай о моем предложении. До мая еще есть время.
Нет ничего противнее, чем чувствовать себя незаслуженно похваленным, Чонгук скручивает в жгут половину так и не расчесанных после мытья волос, те сухие и пушистые от естественной сушки. Он выдыхает — то, что пахнет, выглядит и ощущается на вкус как дерьмо, почти закономерно оказывается дерьмом, но он не особенно этому удивляется. Сочувствие для него умерло.
Если и есть Бог, то Чонгук, наверное, ужасно согрешил. То же, что случается всегда, тысячу лет до и тысячу позже. Люди спотыкаются о свои же решения. Чонгук стягивается по нитке. Слишком долго молчат.
— День рождение в субботу, Намджун предложил собраться у него. Ты придешь?
Мысли Чонгук придает форму: теплоту чужого плеча, запах моря, соли на вкус, громкий смех, обод волос, разметавшихся по голове пушистой шерстью, что-то, что легко можно назвать вслух, и что-то, что произнесенным быть никогда не должно. В рыжем прищуре света работающего телевизора кожа Сокджина покрывается медом. Тени так глубоко залегают на его лице, на обострившихся обиженно скулах, на натянутых желваках, что вот-вот, кажется, провалятся нарывом в его собственный потаенный ад. Брось туда камень, и не услышишь, когда он достигнет дна. Чонгук переспрашивает:
— Я приглашаю тебя прийти. Не нужно никаких подарков, просто посидим, напьемся. Хосок вытворит что-то умопомрачительное, и Намджуну потом придется за ним подчищать.
— Конечно, — отвечает Сокджин, а предвосхищая вопрос, Чонгук уже знает, что он врет, — Тэхен как? Вы помирились?
— Не было случая.
— И желания? — Сокджин циничен.
А Чонгук безбожник с луной, никогда не покидающей небо.
— Тем более.
По правде, ему совсем не нужны ни солнечный квадрат, ни свет, ни глаза, чтобы видеть Сокджина. Его образ отпечатан ожогом на обратной стороне сетчатки и на пальцах шрифтом Брайля. Сейчас он ухмыльнется, разочарованно качнет головой, по обыкновению вправо, по-птичьи и с прищуром глаз, чуть поведет плечом, чтобы удержать от порой ненужных другим напутствий. Все это уже было десятки, сотни раз. Чонгуку не хочется садиться напротив, чтобы некуда было сбежать из-под невыносимо спокойного взгляда и гильотины зрачков — разве что только в окно, но он садится. Двигается, оборачивается к нему всем телом. Сокджин, по крайней мере, заслуживает бросить ему в лицо любую дрянь. Жгуче хочется даже извиниться — только не объяснять бы и самому себе, за что.
— Ты ему очень важен, но он боится сделать весомый шаг. Будь его умнее, не выкидывай вашу дружбу, даже не попытавшись. Он скучает, — Сокджин затихает, лицо у Чонгука чешется с такой силой, что ему кажется, будто оно плавится под чужим внимательным взглядом. — Я знаю, у тебя много сердца, ты сможешь это сделать. Но если что, я тебе ничего не говорил.
— Я совсем не понимаю, зачем ты это делаешь.
Еще секунда и Сокджин испарится, словно его никогда здесь и не было, если не поймать его за запястья и не пристегнуть к себе кнутом. Чонгук клонится вперед, ждет пустого вопроса «что» или безразличного «не твое дело», но встречает очередное доказательство нечто перед своим ничто. Рядом с Сокджином легко начать чувствовать себя ущербным.
— Есть разница между тем, чтобы дать человеку что-то, лишь бы заполнить дыру, и тем, что ему действительно нужно.
Кажется, что у Сокджина бесконечный кредит доверие, сколько бы Тэхен не брал у него взаймы. Столько, что уже никогда не расплатится — ни за предательство, ни за ложь, ни за то, что позволяет себе использовать Сокджина, чтобы растоптать Чонгука. Сокджин не выдерживает неприятного дрифта в разговоре, разгибается и аккуратно встает, скоро не останется даже пыли от подошвы его черных кроссовок, щелкнет дверная ручка, откроется проход и вихрем по комнате пролетит сквозняк.
— Сокджин, — окликает Чонгук. Тот оборачивается. Его фигура выглядит исполинской, как Атлант. — Хочешь поесть? Давай сходим куда-нибудь. Но только не в кафетерий, мы же не рабы системы. Точно, лучше в местный дайнер. Или, например, к лоткам с уличной едой, их там сейчас наставили по улице столько, что ни за что все не попробуешь. Боже, я знаю, — тут он так хлопает себе по лбу, при том не переставая говорить, и по комнате бегло проносится звук глухого «тук», — нахуй эти забегаловки. Я покажу тебе кое-что интересное. Свою отдушину. Там и поесть можно, и позависать, и вспотеть. Это что-то вроде моего тайного места, которое я никому не показываю. Заинтригован?
Если в начале быстрой, а от того нелепой речи Чонгук верит в возможность продолжения встречи, то в конце он видит, как Сокджин моментально охладевает к этой идее. Глаза его становятся ничего не выражающими, и Чонгук от накатившего вдруг волнения прикусывает себе щеку.
— Ваше, — слышит он.
Переспрашивает:
— Ты о чем?
— Ваше тайное место, — Сокджин секундой морщится, затем улыбается и кивает. — Позови Тэхена. Он ждет.
Его слова похожи на пощечину, но не как пощечину в ссоре или истерике, а как когда приводишь в себя утопленника. Потом Сокджин извиняется и прощается. Как закрывается за ним дверь, Чонгук не наблюдает, отворачивается к телевизору. Вместо новостей там реклама зубной пасты с шоколадным вкусом и обещанием убить девяносто девять и девять десятых процента микробов в полости рта. Перед сном он сдирает их с Тэхеном полароид со стены, закидывает тот в бесконечную кипу листов на столе. На стене цвета полинявшей овсянки остается обрывок белого двустороннего скотча. В голове Чонгука шум и серость, и сам весь он шум и серость. Легче от это знания, впрочем, не становится.
О том, что Сокджин начинает догадываться, что под его носом происходит какая-то скрытая от других картина, догадывается и Юнги; о том, что Юнги догадывается об этом со слов Чонгука, который без зазрения совести сдал абсолютно всех, начиная с себя, знает в основном только Хосок. О том, как это Юнги собирается использовать, не знает никто; ровно до того момента, как он не начинает суетиться.
Сочувствие умерло, вяло думает Сокджин, пережевывая эту мысль на ужин. Времени тогда к семи вечера, всполохи солнца из-под туч задаются кромками из-за постепенно затмевающих все настоящее витрин. Как счастье, брошенное горстью зерна в толпу курятника. На каждое солнце найдется своя лиса. Пыль от песка трепещет по ногам прохожих огромными кучами и поднимается в воздух случайным порывом весеннего ветра. Всю неделю обещают дожди. Пару дней назад на главной площади в студенческом квартале включают фонтан, обновляют его светодиодами всех цветов радуги. Как рассказывает Намджун, еще собирались прикрутить музыкальный датчик и даже была какая-то всеобщая петиция против, так что — тишь да гладь. У заземленных кварталов все еще медленно гниет рогоз, воды там слишком много, и она плохо уходит в канализации. Сочувствие умирает гораздо раньше, чем в семь вечера. Может, оно вернется позже, когда раны защемит от того, что люди слишком глупы; говорят, что они чешутся, потому что заживают, а на самом деле чешутся, когда не хотят, чтобы про них забывали. Сокджин, опуская пальцы на переносицу, понимает, что свои никогда не оставит в одиночестве.
Он допивает пиво, отворачивается от окна, и взгляд Юнги, брошенный из-под полуопущенных ресниц, разнюнивает каждую соплю в его голове окончательно.
— Даже с другой планеты будет слышно, как щелкает у тебя голове, — говорит Юнги. Закатывает глаза, наверное, может проверить, как там у него в черепе дела.
— Я мудак, — он стоически пьяно констатирует происходящее: нет, никто не виноват, то есть виноват я. Юнги морщится, но Сокджин уже вновь отворачивается от его лица, полного глупого непринятия. — Не надо было все это начинать, а если начал, то не надо было продолжать, но я закрыл уши и глаза, зажал нос и рот и поверил, что все будет нормально, хотя на нас уже летела ядерная бомба.
Сокджин пробегается кончиками пальцев по месту, где должно биться сердце, то примитивно отдается в ладонь звонким и резким. Бар вокруг шумит отчетливой живостью происходящего. Капельки пота невесомо вырождались на пояснице.
— Ты не мудак, — Юнги тоже пьет, но Сокджину кажется, что пьян тут только он. — Мудак — это Тэхен, и ты знаешь сам. Хватит притворяться, что оно не так. Меня уже от всех вас тошнит.
Внутри тепло, рука Юнги покоится на спинке соседнего стула, словно удерживает какое-то видимое ему одному на месте. На месте и Сокджин, и их выпитые бутылки, их стаканы, на месте остальные руки, сложенные друг о друга, зажатые ляжками, на месте и глупости, полупьяные, слишком правдивые. На месте даже притихшая изнутри панихида. И пока Сокджин сидит с Юнги, держится за него взглядом, думает о том, что только он один всегда понимал чуть больше и ковырял глубже; Намджун сказал — «видит суть вещей» — чистая правда. Можно ли наказать самого себя страшнее? Видеть углы людьми, молчащими, додумывающими, губящими себя, видеть их именами его друзей, знать больше, но молчать, значит и терять каждый день что-то большее.
Юнги говорит, что жизнь Сокджина становится дикой сранью и Юнги прав. Но на что он годен теперь?
Молчание тянется каплями грядущего дождя. Сокджину душно. Сливовое пиво собирается на языке невыносимой сладостью. Юнги взмахивает запястьем, просит налить им виски. Сокджин усмехается. Больше ему ничего не остается.
— Но это неправда, — Юнги кривится, делает этот жест рукой — он означает «брось, ты сам не веришь в то, что говоришь». — Как хочешь, Юнгичи. Мне незачем тебя переубеждать. Но Тэхен тоже твой приятель. Ты знаешь его, знаешь, что он добрый, хороший человек, совсем ни в чем не виноватый.
Юнги хохочет где-то сбоку — задыхается от тупости Сокджина, может быть. За окном все собирается в кучи песок. Не сводя с друга внимательных глаз, все так же посмеиваясь, отвечает:
— Тэхен мне такой же приятель, как тебе тот же Чонгук. В компании всегда есть люди, которые будут друг другу никем, называться между друг другом ничем. Товарищи? Знакомые? Оставь таких наедине, и я знать не знаю, какой Тэхен за пределами общих интересов. Ну, не хочу знать, это тоже надо понимать. Стал твоим парнем — окей, поздравляю. Как вы это называете? Бартерные услуги? Ты ему себя, он тебе хуй. Физический, метафизический. В общем и целом, во всем это я знаю только одно — Тэхен мудачье сраное, потому что использует тебя, а ты и рад.
Юнги хочет сказать что-то еще, но лишь качает головой. По приходе на узорчатой красной салфетке им зажигают мандариновую свечу. Удушающе пахнет ладаном и жжеными цитрусами, фитиль за все их тут нахождение выгорает до лунки. Сочувствие вымерло тогда, когда родился мир. Сокджин перебирает взглядом предметы, находящиеся в пабе. Эскалация конфликта и беззубость защиты — Сокджин отвечает про «ты так неправ, когда говоришь о людях, которых мало знаешь», Юнги уже открывает рот, но им приносят сомнительного вида виски, и он замолкает. Сокджин понимает, Юнги тащит его сюда напиться по какой-то своей причине, выдуманной или нет, и хочет помочь, конечно, Юнги хочет, он же хороший друг и знает, куда бить, чтобы было невыносимо. Стоит только надавить молчанием и Сокджин взорвется тотчас, как мыльный пузырь.
— Намджун рассказал?
— Обеспокоился твоим состоянием, — Юнги отмахивается. Он пьет, не морщась. Сокджин видит, как чешутся у него губы от желания закурить. — Он спросил меня, говорю ли я тебе, чтобы ты перестал встречаться с Тэхеном, а когда я сказал «нет», ответил «хорошо, это правильно». И я подумал — какое, нахуй, хорошо?
— Ты умеешь заставлять людей соглашаться с тобой, даже когда им этого не хочется. Попробуешь?
Юнги слишком долго и молчаливо распивает виски. Сокджин с оскоминой думает: давай, сделай это. Попробуй. Или ударишь тогда, когда уже ничего не останется, кроме фразы «я же говорил», и чтобы даже не думать об этом, ты нем сейчас? Когда будет нужное время, когда будет нужный повод, когда я не буду готов, ведь к такому нельзя быть готовым, этого можно только ждать или отрицать, когда буду думать, что обречен, не как висельник, а как петля, в которой кто-то болтается, не потому что я хочу уничтожить любящего человека, а потому что я очень задолжал этой жизни. Вот тогда-то это всенепременно случится, думает Сокджин.
— Не сегодня, да? — ему наливают третий, у него, наверное, случится алкогольная кома, если он выпьет, но он пьет, потому что это кажется правильным.
— В конце концов, вы не маленькие дети, а я не твой отец, чтобы говорить, как тебе жить. Я твой друг, Сокджин, — нет в этих словах ни осуждения, ни грязи, нету и крови, они звучат так, словно обещают подхватить вопреки всему, и внушают Сокджину совершенно неясный в своем убеждении ужас. — Твой выбор — это жить свою жизнь по своим правилам, а дерьмовые они или нет, поверь мне, никому из нас не решать. Мой выбор — оставаться рядом, несмотря на все. Падай, не падай, заставить тебя смотреть по чужому уму не сможет никто.
С внезапным холодом Сокджин думает, не вызывает ли взгляд на него очевидной жалости. Мысль воняет бензином, остается только чиркнуть зажигалкой.
— Последний раз ты говорил что-то настолько душещипательное, когда мы выпускались из школы и ты думал, что я все же поступлю в США. Стоял с цветами от родителей и мял бедную рубашку, все не знал, с чего начать. Тогда то было для нас целым миром. Насколько плохо, что я хочу распечатать твои слова и повесить их к себе на стену? — Юнги улыбается, и улыбка у него с деснами, те здорового розового цвета, сам Юнги тоже выглядит вполне здоровым, когда бросает «иди нахуй», давая волне приятных воспоминаний прокатиться по телу. — Думаю, мне никогда не было так стыдно. Гораздо позже самого момента, знаешь, я все думал, как на меня будут смотреть люди, которым я дорог и которые дороги мне, если бы они присутствовали, и меня всего корежило от одной мысли об этом. Мне не было стыдно за случайную дырку на кроссовке или неправильный ответ на коллоквиуме, но тут я почувствовал, словно меня давит бетонной плитой от желания стереть все подробности из своей памяти и никогда больше не возвращаться в момент.
— Ты имеешь в виду — то, как он с тобой поступил? При Намджуне?
— Совсем нет, — отзывается Сокджин. Его нижняя челюсть вздрагивает, но он старается, чтобы голос звучал беспечно и шутливо. — То, что я это с собой позволил.
Юнги, кажется, перестает моргать. Он молча смотрит на Сокджина, и Сокджин всем своим существом ощущает, как взгляд скребется по нему, его рту, зубам, морщинам, которые становятся ярче, когда он улыбается, по щекам, от духоты и алкоголя те покрываются алыми пятнами. Вся боль исправима, а вот исправить настоящее исчезновение было бы невозможно. Потом Юнги уходит курить, его нету так долго, что Сокджину чудится, будто он не вернется вовсе, но он, естественно, возвращается, принося за собой след тянущегося дыма и капли от моросящего дождя на плечах. Они о чем-то говорят, потому что не говорить не в силах, и взгляд Юнги напоминает Сокджину масло, намазанное на тост ножом. Но это не вонючий дешевый маргарин, пахнущий солью, а добротное, восьмидесяти двухпроцентное сливочное масло. Иногда ему кажется, что он скучает по прошлому, но это больше напоминает о том, что давно ушедшее никак нельзя вернуть. Какими они были с Юнги в школе? Сокджин слушает, как звонко отправляют в очередной стакан лед, потом журчат виски, издает громкий «гульб» бутылка. Он прикладывает его к себе тут же, как официант отходит, сначала к шее, затем к щекам и только потом к губам. Те жжет, словно их отхлестали крапивой.
— Ты же не ненавидишь Тэхена?
И все же — это всегда про слова. Приходится болтать, чтобы удерживать себя на краю сознания, трогать языком зубы, считать пульс на запястьях большим пальцем, убеждаться в материальности происходящего — провалиться в себя с головой было бы слишком хорошо, провалиться в себя значит признать право на самопожирание.
— За ручки я с ним бегать не буду и по головке гладить не собираюсь, — отзывается Юнги.
Сокджин качает головой. Его пальцы деревенеют, он перестает их чувствовать то ли десять минут назад, то ли минуту, то ли полтора часа.
— Он не заслуживает плохого. Точно не из-за меня, Юнгичи, — наверное, деревянными становятся не только пальцы. Еще у него болит весь отдел шейных позвонков, он не чувствует ног, хотя слышно, что колено скрипит. Часы на запястье жмут ему все сосуды. Он расстегивает их и откладывает на салфетку рядом с тарелкой, в которой наложена картошка, гренки и скрученные розочки из паштета. — В чем смысл думать зло о хорошем человеке, который просто не любит в ответ? Делает то, что ему и так позволено? Мне претит мысль, что из-за меня вы будете смотреть на него по-другому. В первую очередь, он был и остается моим другом. А все остальное, Юнгичи… Оно пройдет. Просто это я не тот, ради которого он станет стараться что-то построить. И в этом его вины нет.
— Сокджин, — зовет его Юнги, — Сокджин, ты просто не позволяешь себе на него злиться. Не позволяешь обижаться, ругаться, даже мысленно. И это, блядь, не нормально. Все по каким-то выдуманным причинам, друзья, не друзья, давай смотреть фактами. Похуй, что ты все знал. Похуй, что понимаешь. Разве это самоубеждение работает, чтобы не чувствовать горечи?
Сокджин отворачивается к окну. Перебирает в руках светлую зеленую виноградину из фруктовой тарелки. Все люди придумывают себе зло снаружи, чтобы на самом деле не обращать взор внутрь. Приходится идти на сделку с совестью. Кто-то бы назвал это так; для Сокджина это все больше грани правды. Либо быть кем-то, либо не жаловаться. Никто не любит, когда жалуются слишком много. Они молчат. Играет тихая мелодия симфонического оркестра, но это не известные всем этюды Вагнера и Баха, а что-то из современного — Эйнауди или Циммер. Кто ставит классическую музыку в пабе? Сокджин усмехается, кладет виноградину в рот и гоняет ее занемевшим языком, а потом выплевывает в салфетку. Кисло. Следом он просовывает за щеку подтаявший лед, пососав его, чувствует приятное пощипывание в мозгах и зубах. В какой-то момент Сокджин повторяет:
— Почему же мы виним людей за то, что они чувствуют, если никто не выбирает?..
Росток сострадания, который Юнги съест с корнями и даже не подавится. Спрашивает:
— Может, потому что людям хочется в первую очередь быть счастливыми самим? Все вокруг гондоны, Сокджин, а ты как будто сегодня родился.
Сокджин хмурится. Юнги то ли разочаровывается, то ли скучает. Сморщив нос, искривив губы в отвращении, Сокджин нелаконично подчеркивает точку:
— Фу, Юнги. Ф-у.
Юнги решает не спорить дальше, отмахивается ладонью. Немногим позже пишет «я пьяный и Сокджин пьяный, довези его до дома» и ставит оба телефона — свой и Сокджина соответственно — в режим «в самолете», чтобы добавить происходящему интриги. Восемьдесят процентов живого интереса и двадцать на жалось к другу, Намджун бы не одобрил, но Намджуна здесь нет, и Юнги потягивает воду через пластиковую трубочку, пока Сокджин сопит на столе щекой.
Чонгук тянется к телефону на автомате, еще не проснувшись, сквозь дрему читает входящее сообщение и вскакивает с кровати. Запутавшись ногой в одеяле, едва не падает. Только на заднем сидении такси Чонгук вдруг понимает, очень не к месту, что все это слишком странно и Юнги не дурак, да кто угодно дурак, но только не Юнги. И если бы кому Сокджина забирать, то, естественно, Тэхену. Ночной Сеул пролетает отзвуками света в затемненное окно машины так же быстро, как крутятся гайки и винтики в голове Чонгука — Чонгук очень неубедительно успокаивает себя, что везде существует человеческий фактор — Тэхен мог не проснуться, не поехать и вообще много чего, на этаже они ведь не встретились, и Юнги мог захотеть помочь Чонгуку, и…
С Тэхеном Чонгук сталкивается, стоит только зайти в паб. И вот как-то все закономерно получается в этой жизни, думает Чонгук, закономерно противно и правильно. До отвращения. Тэхен пытается отскрести пьяного Сокджина со стула за подмышки, очень громко пыхтит и что-то там причитает, Юнги стоит рядом с разворачивающимся действом, ровно сложив руки на груди, и его лицо кажется Чонгуку слишком спокойным в сложившейся ситуации. Юнги послушно ждет, рассматривая пантомиму под углом в тридцать градусов. То ли пока Сокджина поднимут, то ли Чонгука.
— Я помогу, — говорит Чонгук, собирая две пары сальных в желтом освещении глаз, и делает самое дурацкое, что только можно в этой ситуации — подбивается со второго бока и поднимает Сокджина. — Тебе такси вызвать? Вместе поедем?
— Тэхен уже сделал, спасибо ему за это, — пьяного у Юнги играть совсем не получается, его ладонь описывает движение маятника пару раз, прежде чем он завершительно крякает: — удачи вам. Довезите его в целости и сохранности.
Значит, Юнги и Тэхену тоже сообщил. Про забрать. И Чонгуку — потому что Юнги мудло, но слишком давно все понимает. Чонгук хочет злиться, но в теле так пусто и глухо, у него едва ли выйдет даже заорать. От Сокджина несет перегаром, и Чонгук, до этого стоически державшийся от комментариев, выдает простое и снисходительное:
— Сюр, — так конкретно ни к кому и не обращаясь.
Они запихиваются втроем в такси, Тэхен показательно на публику складирует тело Сокджина на заднее и садится к нему, обвивая рукой грузную пьянь, чтобы только Чонгук видел, как Сокджин к нему неосознанно жмется; и Тэхен конченный, конченный подонок, естественно, обиженный жизнью и обозленный на весь мир, и Чонгук ненавидит его как можно ненавидеть третий стул: стул такой же, как и предыдущее два, но он уже третий и не вписывается. Пьяное дыхание растекается онемением по затылку, Сокджин что-то мычит — теперь не имеет значения, что Тэхен из себя представляет, потому что Чонгуку похуй. Под курткой от происходящего зудит, под пристальным взглядом Тэхена зудит втройне, наэлектризованная кожа гудит, словно в колючем свитере. Хочется сбросить все, что мешает, может, вместе с ожесточившейся маской, каркасом из волокнистых мышц, заставить машину остановиться, выдернуть Тэхена за шкирку и приложить его головой о мокрый асфальт, но — пока приходится довольствоваться меньшим. Мир почему-то только и делает, что тает.
Сокджин тычется холодным носом Тэхену в шею и пьяно выдыхает — Тэхен дергается. Чонгук зло прослеживает их взглядом через зеркало, мечтая не быть, чтобы не было Тэхена и Юнги вместе с ним. Это пожар. Но все они закрывают глаза, пока горит не их дом.
— Что-то хочешь сказать? — вяло огрызается Тэхен. Голос холодный и усталый, с дурацкой претензией. Ах, его дернули во втором часу ночи! Баста, думает Чонгук, наигрались.
Между ними давно все не о хороших людях и не о плохих, не о ненависти и любви. Это о том, что ты делаешь или не делаешь. То, что есть в каждом — выбор. Это про «да» и «нет», и последствия обоих. Что-то, что нельзя назвать ни злом, ни добром, но не назвать и правильным, и неправильным, не назвать и предательством или малодушием, что-то, что начинается в одном углу, а прокатывается по всем трем, что-то, что делает их людьми в самом примитивном понимании этого слова. Сомнения, замалчивания, ужимки и прижимки, надежды, фатализм. Они все были хорошими, но ведь проблема совсем не в этом.
— Не очень, — «не очень» у Чонгука заканчивается на следующем светофоре. Повортники на старом «Седане» скрипят, улицы города в такое время полупустые, пролетающие мимо фонари высвечивают немую усталость на лицах пассажиров экспресса в никуда. Чонгук морщится. — Вот у меня один, один, блядь, вопрос. Я просто совершенно не понимаю, что тебе со всего этого не так. Ты меня бросил…
Тэхен активно, неожиданно очень громко перебивает:
— Я тебя не бросал, потому что мы не встречались, — слова вклиниваются ровно под ребра. Чонгук скалится. Тэхен тухнет.
— Хорошо. Это ты правильно меня поправил, согласен. Так вот, значит мы вроде как условно разбежались, закончили ебатню, окей, потом ты мне насолил, очень сильно, получил свое — что-то же ты этим всем пытался добиться. Невозможно, чтобы все взялось из ниоткуда, значит, должен быть смысл. Я даже не прошу тебя объяснять такие очевидные вещи, отвечать на тупые вопросы, типа — почему ты ко мне не пришел? Не поговорил перед всем? Почему смолчал? Понял, похуй. И тебе, и мне. Вот такая у нас с тобой дружба. Одно интересно, я, видишь, не могу удержаться. И почему ты не радуешься, Тэхен? Ну почему же, расскажи. Ты выиграл, не знаю в чем, это ты себе дерьма напридумывал и перечислил за шиворот. Да и плевать. Во всем, наверное. Так что тебе сейчас не так?
Тэхен настолько долго не отвечает, что Чонгук думает — не будет, вечер откровений не удался и многоходовой план Юнги днище под вторым. Конечно, это все Юнги, по его роже было понятно, что это он — что-то хотел Сокджину, Тэхену или Чонгуку доказать. Чонгук заочно устает от происходящего на тысячу тысяч лет вперед, как только встречает на пороге паба Тэхена. Тугая злость не касается губ. Приходится постараться, лишь бы не выказать полного расчленения: любой лишний дюйм движения лицевых мышц станет брошенной костью и ласковым приглашением сгрызть заодно и пальцы; последние не жаль, но лимит диалогов у Чонгука за сегодняшний вечер узится до афористичной брани, а та исчерпывается еще на пороге. Отвлекать Тэхена от медленной сублимации в тряпку вовсе не хочется. Самоубеждение у него работает как швейцарские часы.
Таксист уводит взгляд в сторону, громкий женский голос оповещает, сколько осталось до окончания поездки. «Поверните направо, а затем налево». Тэхен говорит остатками произошедшего, уныло, сникая в откровенный артхаус. Тихо и обреченно, так, что хочется размазать его наглое табло о мокрый асфальт собственными руками. Чонгуку давно кажется, что все происходящее ему только и делает, что снится, снится, снится. Бесконечная рутина дней, которую кто-то должен поставить на паузу.
— Все.
Поворотники стихают и рев двигателя поглощает пару секунд молчания. Воздух парит и душный, дышать в салоне откровенно нечем, только если не перегаром спящего Сокджина. Тэхен добавляет:
— Все не так.
Чонгук усмехается.
— Надеюсь, — говорит он, — иначе мне было бы малость обидно.
Никто больше отчего-то не пытается спорить — ей-богу, это пора было прекратить уже давно, но для Чонгука тут, наконец, есть нечто утешающе-лицемерное. Сказал бы, что рад, только кишка тонка. Юнги успевает написать ему раз или два — телефон в руке вибрирует, загорается экраном и гаснет, так и не разблокировавшись фейслоком; таксист говорит, что они подъезжают к району Синчон. В машине висит запах соснового бора от ужасных ароматизаторов, те наверняка спрятаны в бардачке. Ремень безопасности пережимает Чонгуку что-то важнее грудины. Хосок в его голове повторяет: «Сказал, бы, признался, а то я сам как-нибудь напьюсь и вывалю, и видит бог…»
Да что он может видеть, думает Чонгук, Бог ненавидит, блядь, понедельники, черных, женщин, евреев, и особенно он ненавидит меня.
— Дружи со мной и вспомнишь вдруг тогда, что было в прошлом, — Чонгук мечется взглядом в зеркало, но Тэхен упирается им в крышу. Видно только его подбородок, движущийся от еле слышных слов, и скоп медных волос от головы на плече. — Ночей бессонных забытье. Я не старался быть хорошим, я просто был.
— Приехали, первая остановка.
Начинается грузная возня. На поясе завязываются куртки, достаются ключи, под головами мигает фонарь; они вытаскивают Сокджина за плечи и вешают на Тэхена, убеждаясь, что тот сможет его донести. Последнее, что Чонгук успевает сказать, а Тэхен успевает услышать, прежде чем хлопнет водительская дверь и зашумит выжатое сцепление:
— Провались ты нахуй, Тэхен.
Сочувствие умирает в пятницу, ровно в два часа дня, перед дверью; такой же дверью, сколько на их этаже не сосчитать, с номерными цифрами и потертой ручкой, за которой будет скрываться комната, планировка которой знакома Чонгуку и всем, кто живет в общежитии номер три при Сеульском национальном университете. Там будут стены цвета овсянки, две спальни двадцать семь шагов в длину, шестнадцать в ширину. Кровати на каркасе из искусственного дерева. Будут ровно такой же вечно заваленный книгами, бумагами и носками столик и окно, сквозь которое Тэхен наблюдает квадрат света. Все здесь напоминало тюрьму, кроме ванной, не находящейся в «камере», и это хорошо, потому что такая жизнь никогда не дает забыть, где ты и зачем ты здесь — Чонгук открывает глаза и видит тот же потолок с катышками от повторной штукатурки и так начинался каждый его день; Чонгук ложится спать, отворачивался набок и видит стену с одним оторванным полароидом. Каждый дюйм, каждый предмет и человек на этом этаже пахнут одинаково гнилостными запахами: пот, плесень от сырости, трава от мыла, кислятина, сигареты и чей-то забродивший еще два дня назад суп. Это в равной степени придает им чувства общности и желание выделяться.
Чонгук стучит костяшками три раза, слышит за дверью шарканье босых ног. Умершее сочувствие пахнет родным, потому что Тэхен живет на том же этаже, чуть дальше по коридору от него, у лестницы. Он открывает дверь и безразличие его лица тут же мутирует в удивление, а потом уже возвращается к откровенному непониманию. Чонгук прикусывает язык. Хочет до крови, но вместо этого зачем-то переживает дурацкую зиму.
— Зайдешь? — спрашивает Тэхен.
— Нет, я только по одному делу.
— Я весь внимание.
Тэхен вздыхает.
Чонгук злится.
Мнет в руке край натянутой футболки и думает взять в кулак лицо Тэхена и выбросить его в мусорное ведро под раковиной на кухне, но только думает, конечно, и то не всерьез. Чонгук злится и находит в этом покой — это, по крайней мере, знакомое чувство. За него можно зацепиться, в него можно вжаться всем телом, с ним можно срастись и не думать о секунде горящего унижения.
— Завтра в семь у Намджуна, соберутся вроде как все. Ты должен прийти.
Конечно, совсем не хочет видеть его — целого вопреки стольким попыткам это исправить, почти готового притворяться нормальным, мимикрировать под нормального человека. Тэхен растрепанный, бледный, лишенный в этот момент и перед этим человеком хоть какой-то привлекательности. Он усмехается по-доброму:
— Я помню про твой день рождение, но даже не надеялся, что ты снизойдешь.
Чонгук смотрит на его лоб, залитый светом от коридорных ламп. Бывало, это выражение лица, полное неизведанной внутренней нежности, перекатывалось в разглядывания его, Чонгука, восхищенным взглядом, даже когда он не делал ничего такого, что могло бы тому способствовать, а потом Тэхен взрывался таким смехом, что было слышно на другом конце общежития, и Чонгук никогда не мог понять, что его побуждало. Тэхен хохотал долго, искренне и настолько заразительно, что вместо вопросов Чонгук всегда смеялся вместе с ним. Это были их моменты, и их называли лучшими друзьями.
— Даже если бы ты не пригласил, я бы все равно тебя поздравил, — говорит Тэхен, улыбаясь. Чонгук знает его лицо наизусть: ямочки, асимметрию глаз, две родинки, одна на кончике носа, другая под нижним веком. Думает однажды, что знает и Тэхена. — Подарка не жди, конечно, многовато будет, но я приду и напомню, что такое веселиться по-настоящему. К чему я… Давай поговорим, Чонгук. Хочешь сейчас? Или завтра, или послезавтра? Отложим после праздника — ну, перемирие?
И он протягивает руку. На запястье болтается красная нить. Завязки с пластиковыми шариками на концах брякают, прыгают из стороны в сторону. Ядовитая усмешка рассекает лицо Чонгука напополам — иди нахуй, Тэхен.
— Подарок будет — ты сделаешь его, если притащишься туда, а я скажу тебе спасибо. Мы не будем жать руки и делать вид, что ничего не произошло, но ты придешь, если в тебе есть хоть капля уважения к прошлому.
Тэхен опускает руку, занесенную для рукопожатия, возвращает ту на дверной косяк. Чонгук смотрит с нескрываемым ликованием на то, как Тэхену становится обидно и больно, как было обидно и больно ему самому. Это делает Чонгука человеком счастливым, но мерзким. Тэхен говорит что-то невнятное, но он не просит повторить, только перебрасывается плечами. Понять Тэхена Чонгук не в состоянии. Всегда в нем было и будет нечто пугающее, как будто внутри у него — провал, пустота. Ты словно ждешь прибытия лифта, двери открываются, а там — ничего, лишь страшная темная яма шахты, уходящая вниз, в бесконечность. Тэхну не хватает какого-то базового инстинкта, самозащиты или самосохранения, того самого, который делает других людей понятными.
— Потому что без меня не придет и он. Какое же дерьмо, — Тэхен кривится. Чонгук убирает руки в карманы.
— Сделай хоть раз, как я тебя прошу.
Лицо Тэхена бледное и раздраженное. Чонгук запоминает эти его глаза. Дикие, незнакомые ему глаза с подрагивающими рядами черных ресниц. Он вдруг чувствует, что ему становится кисло и тошно, как забродившему супу на кухне, и нужно просто уйти и не мучиться.
— Пожалуйста, — добавляет Чонгук, но голос не содержит и грамма мольбы, хотя он мог бы, если на то случилась бы нужда.
Тэхен кивает. Повторяет:
— Я приду.
Он не закрывает двери, и Чонгук уходит первым. Идя по коридору и ощущая взгляд на своей спине, он думает о том, как тошнотворно сильно ему на самом деле хотелось вернуться в прошлое, приобнять Тэхена за плечи и сказать еще хоть раз: «Ты как красный цвет, в тебе тоже много оттенков». Но чем дальше он уходит, чем больше пролетает времени, тем проще ему становится прятать ладони в карманы, а глаза в себя.
Сочувствие умирает, и Чонгук с радостью плюнет на его могилу.