«Милый друг, иль ты не слышишь,
Что житейский шум трескучий —
Только отклик искажённый
Торжествующих созвучий?»
— Милый друг, иль ты не видишь…
Стихотворение Владимира Соловьёва.
***
— Я уж надеюсь, что услышу хотя бы что-то вразумительное от тебя, — сквозь зубы, с усилием выговаривая каждый звук, ворчит Бинх, смотря в глаза парубку. — Хухря ты этакая! Потом с явным раздражением отводит взгляд. Взял он кружку и, сердито нахмурившись, уставился в отражение в чае, пытаясь найти в своём лице какую-нибудь противоестественность, отличие, доказывающее правдивость сказанного помощником. А почему пан полицмейстер вообще волнуется? Мало ли, что казаку этому привидится… Вновь поворачивает голову, устремив свой взор на Тесака: нет, раньше писарь не так бред свой нёс, не такими ошалелыми глазами, будто он в аду успел побывать и расплакаться сейчас готов. Осунулся Степан совсем, болезненно выглядеть стал отчего-то. Сказать, что слова и внешний вид помощника произвели на начальство плохое впечатление — ничего не сказать. Единственные мысли теперь были заняты бесполезными попытками хотя бы как-нибудь да понять происходящее, зацепиться за любое недавнее воспоминание. Но всё тщетно. Мысль ни в какую не хочет идти. И кажется, голова начинает болеть ещё сильнее, а дышать всё тяжелее. Он немного хрипит, пытаясь глотнуть ещё немножко воздуха. — Ну-у-у, — тянет Тесак, не найдя подходящих слов. Не был он рядом с начальством в тот роковой день, не присутствовал, когда Лесандр Христофорович там умирал. Да и как прикажете ему объяснить всё, если он сам узнал о причине смерти только от господина Гоголя, из чьих слов вообще мало что можно понять. Казак глубоко вдохнул, собираясь с мыслями, будто перед важным докладом, словно он вновь, как раньше, собирается рассказывать пану полицмейстеру о каких-то диканьских новостях. — Видите ли, Александр Христофорыч… Всё началось с этих проклятых с-смертей дивчин, — вдруг маленькая надежда посетила душу парубка. — Помните вы, да? — странно-радостно зазвучал, но посмотрел вбок куда-то, стыдясь взглядом с Бинхом пересечься раз лишний. — Тогда, с мельницей рядом, я припомнил, что жила там дочка мельника О-оксана, но утонула она давно, и вообще в то время много девушек п-пропало. Гуро совсем рассвирепел в тот день. Да и вы ой как на меня рассердилися! — сжал кружку так, что его вены чётче показались, и голос на миг окреп, стал почти обвиняющим, но тут же сорвался в жалобный шёпот. — Помните вы, так ведь? Чихает он, нос чешет. Понял, что не с того места рассказ свой начал. Чувствует сверлящий взгляд немца на себе. — Вы помните, как следователи столичные сюды приехали, с делом этим разбираться? Ну… г-господин Яков с писарем своим. Николаем Гоголем звать его, и он тоже, как я, про нечисть говорил всё, — Степан даже заикаться почти перестал. Губы его подрагивают, изогнуты в дрожащей улыбке. Воспоминания боли не причиняют, скорее просто вызывают тоску по тем временам, когда ещё ничего не произошло. Усмехается он горько. — Вы же всегда говорили, что всё это — с-суеверный вздор, и надо искать человеческую руку. И вы её нашли… почти нашли. Бывший глава полиции молчит, слушает, боясь прервать речь степановскую. Мог бы и не бояться — всё равно у казака мысли запутываются сами по себе. Бинх проводит ладонью по груди, как бы пытаясь нащупать биение своего сердца, но пальцы натыкаются на привычные пуговицы жилета. Это касание показалось настолько обыденным, что на секунду оно принесло прозрачное, лёгкое утешение. А Тесаку дальше сложнее всю информацию и слова передать нормально. У него самого в мозгу — чёрт знает что. И опять он корит себя за то, что не пошёл тогда с Александром Христофоровичем вместе. — В общем- Едва собрался Тесак об этом всём говорить, но мгновенно замолк, заглушённый новым рокотом грома, прокатившимся по небесам. — Это бред сивой кобылы, — пробормотав, продолжил за него Бинх, но и его слова потонули в яростном звуке ливня, захлестнувшего хутор. Он помассировал виски, тем самым этот противный шум, что словно был у него где-то в голове дурной, прогнать стараясь. Александр Христофорович чувствует, как тело не слушается: оно тяжёлое, ватное, пронизанное внутренней дрожью. Бывший полицмейстер сделал резкое, повседневное движение головой, чтобы сбросить на глаза треуголку, но её козырька не было. «А где?» — он же абсолютно точно ощущал вес и как она на волосах лежит. Куда деть её успел? Его взгляд случайно цепляется за помощника, но потом перемещается на треуголку, мирно висящую на гвозде в стене. Такая чуждая, выглядевшая как экспонат в каком-нибудь университете. «Что она там забыла? Тесак сбрендил тут совсем?»~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~
Прождали они, наверное, с полчаса до того, как мешающий дождь наконец поутих, а после казак, хоть и с трудом, сумел кое-как ввести воскресшего в курс дела. По мере рассказа этого у Бинха появлялось желание то приложить руку к лицу, то хвататься за голову — некоторые образы вызывали смутные, болезненные вспышки памяти, но не целую картинку. И этот огрызок картинки раздражающе мельтешил где-то в подсознании, но не давал себя поймать. Слышен непонятный свист. Словно подслушивая, ветер не просто воет в трубах — он скребётся лапами по стенам участка, будто слепой зверь, ищущий лазейку. Порой он налетает внезапным шквалом, и тогда всё здание содрогается, а из щелей подоконников со свистом врывается струя ледяного воздуха, заставляя пламя свечей резво метаться, отчего их тени пускались в неистовый танец. — А как спасли тех, кто остался в живых — Гоголя и того подлеца Гуро — просто чудо. Маленькое диканьское чудо. Дочка кузнеца Вакулы, Василинка, рождена с даром, знаете ли. Настоящая ведьмочка малая. Она и отвлекла Марию — пустила в пляс свою горящую соломенную куклу, Марушку. Хватило девочке ж селёнок. Господин Гоголь, истекая кровью, нашёл в себе силы… Он замкнул тот самый проклятый обруч на шее у Марии. И погасил её. Навсегда. Да вдруг гром, что только недавно, как казалось, ушёл в даль куда-то, прокатился опять по Диканьке и так же неожиданно, как и вернулся, замолчал. Это был удар прямо в черепную коробку Бинха. Вспышка боли ослепила его. И в этой вспышке — не образ, а противное, липкое, словно он в горячей слизи искупался, ощущение. В голове старого полицмейстера гудит и плавает, словно его напоили горилкой Бомгарта. Сквозь этот туман чувств пробивается одно ясное, почти звериное – леденящий холод, засевший глубоко в костях, которого не могла прогнать даже жаркая дрожь, пробегавшая по коже. В наступившей тишине, нарушаемой лишь яростным шепотом ливня, Степан подытоживает рассказанную им историю: — Вот так всё и было… Вы пали от руки не человека, а от чудовища в человечьем обличье. За то, что в самый нужный миг оказались самым честным из нас всех. А вернулись… — задумался на секунду. — Ну, сегодня ночь особенная. Велесова. Может, правда ваша ещё не вся вышла? Вернулись, чтоб завершить недоделанное дело? Предупредить об опасности? Или вам дан шанс… увидеть, чем всё закончилось?.. — Ну и проведать, как живётся сейчас у вас, конечно же, — дополнил своей идеей речь парубка Бинх, и в его голосе прозвучала горькая, саркастическая нотка. — Отлично. Значит, я теперь ходячий мертвец, упырь какой-нибудь? И явился сюда, чтоб чай попить и старые дрожжи проведать? Возмущение охватило казака: — Я не знаю! — вспылил он, всплескнул руками. — Не знаю, що ви й чого! Бачу тільки, що ви тут, живі, теплі, і голова в вас болить, і ви нічого не пам'ятаєте! — раньше, когда сам Александр Христофорович жив был официально, так сказать, помощник всегда старался изъясняться по понятному, но сейчас — нет, эмоции у него так и льются через край. — Можливо, ви не змогли потрапити в рай, або потрапити в пекло, заплуталися, не встигли дійти туди, куди прямували. Заблукали. А зараз — Велесова ніч, мости між світами тонкі, ви й пройшли! Воцарилась гробовая тишина. В мыслях Александра Христофоровича пробегали мутные моменты его жизни, и немцу совсем не удавалось связать их с событиями, о которых поведал ему Тесак. После долгого молчания, глядя на свои дрожащие руки, Бинх хрипло произнёс: — А помнишь… ту саблю? Не обломок. Целую. Ту, с которой ты ко мне в первый день службы явился? Спину мне тогда чуть не проткнул, дурень, споткнувшись о порог… — он поднял глаза на Степана. В них не было уже ни гнева, ни насмешки. Гроза откатилась, оставив после себя звенящее, напитанное влагой безмолвие. Лишь шорох дождя по крыше, да прерывистое дыхание двух мужчин наполняли кухню. Александр Христофорович, борясь с тошнотой, по привычке протянул левую руку в сторону, где обычно на полке лежали завернутые в холстину готовые протоколы – ему нужно было опереться на факты, на бумагу. Пальцы его правой руки непроизвольно пошевелились, сделав легкое, сухое щипковое движение – точь-в-точь как при перелистывании страниц. Но левая рука схватила пустоту. Взгляд против воли заскользил по комнате, ища знакомый наклонный стол с кипой бумаг, перьями и чернильницей. Но из полезного Бинх увидел лишь пустую столешницу, да кружку с чаем, поставленную дрожащей рукой парубка. Всё было не на своих местах. Логика в бреде Тесака своя, чудовищная и неопровержимая. Бинх чувствовал это кожей. Он неожиданно поднимается, опираясь о стол. И, шатаясь, подошёл к окну, отдернул штору. В стёклах отразилось его собственное лицо — бледное, осунувшееся, с тёмными кругами под глазами. Но это его лицо, не трупа, не живого мертвеца. Только видна усталость, будто он шёл тысячи вёрст без отдыха. А на улице бушевала осень. Мир, который он знал, показывался сквозь запотевшее окно. И который, согласно словам его писаря, он покинул два года назад. — Отчёт, — резко сказал Бинх, не оборачиваясь. — Должен быть отчёт о моей смерти. Где он? Степан заморгал, сбитый с толку. — В конторке... У вас у столе. Писав його... господин Гуро. И свидетельство о смерти там есть, в метрике запись. — Принеси. Тесак, шаркая унтами, кинулся выполнять приказ, с облегчением ухватившись за что-то понятное, служебное. Он быстро вернулся со стопкой бумаг, аккуратно перевязанных тесьмой. Бинх холодными руками развязал её. Наверху лежит официальный бланк. Чётким, бездушным почерком было выведено: «Александръ Христофоровичъ Бинхъ, полицеймейстеръ села Диканьки, скончался 7 ноября 1829 года вслѣдствіе несчастного случая...» Сердце начинает болезненно колоть. Пот гадостно стекает по спине. В глазах мутится, но на душе становится до жути покойно. Он прочёл дату. Потом ещё раз. Его пальцы, державшие бумагу, вдруг побелели. 1829 год. Два года назад. Целых. Два. Года. И он ничего, абсолютно ничего, не помнил о них.