Часть 1
7 ноября 2025 г., 02:10
Сквозь бесконечный жар полей пробивались маки — хрупчайшее величие трогательных цветков, качающихся в такт, качающихся шлейфом красной вспышки хвостатого ускользающего чувства. Именно это красное, это, сладковато-вспыльчивое, это раскачивающееся шёпотом летело куда-то в даль.
Качели, скрипучие, железные и одинокие — такие бывают только в России, только в матушке — словно сгорбленный младенческой горестью старец, несущий на плечах бремя племён и разрыв революций, качались. От ветра или от собственной безысходности, не знал никто. Это была одна из многих загадок этого нежного и странного места, навечно укрытого отблеском слёз.
Почему? Антон и сам не знал.
Он просто шёл.
В этом не было посыла, крика или даже шерсти: он шёл, затем бежал, затем снова шёл. В этом было своё определение его существования, в этом были маки. Он не хотел их рвать, но какое-то одуряющее чувство, вдруг встрепенувшее что-то на подсознании, вышвырнуло его ладонь — и стебли зелёным брызнулись на руку, словно наркотиком полились меж вен. Антон не знал о маках практически ничего, не любил булочки с маком, но потребность их взять, взять ровно тринадцать штук, двинула в нём нечто, как и позыв сюда приехать.
Это поле было слезами. Поле было красно-маковым, поле было звонким, поле было лакмусом в кислотной среде, и в этом было тоже что-то неведомое, что зашуршало. Звёздочкин закрыл глаза, и единственным реальным желанием осталось биться в нём желание лоботомии, лоботомии с палочкой в глаз и молоточком, мол, «тук-тук-тук», мол, выбейте, мол, лишите. Он открыл глаза и понял, что «тук-тук-тук» действительно раздавалось — смеялся своим промыслом дятел.
Антон прошёл сквозь окровавленные травы, бриллиантовые цивилизации воздуха, растоптал с десяток цветков, вернулся на просёлочную дорогу и сел в машину. Тринадцать маков легли на соседнее сиденье, и остатки сока беззастенчиво расплылись по обивке, по пульту, но Антон не заметил: сок уже не пах, был бесцветен и не мешал. Он въелся, и это было совершенно несущественно.
«Тук-тук-тук»
Ключи проскрипели в скважине, Звёздочкин вошёл в квартиру. Дима даже не шевельнулся с дивана.
Антон не снял пальто, пересёк расстояния и координатные плоскости, приманкой бросил ему тринадцать бутонов. Тот вздрогнул, посмотрел на них, уставился пусто, отложил телефон. Глаза его совершили кругосветно поглощающее путешествие, пока он исследовал ими Антона, пытаясь на нём отыскать зёрна маков, пытаясь найти в нём ответ, он тряхнул пересветом волос, поднялся крепко на ноги и влепил Звёздочкину такую пощёчину, что зазвенели звёзды, окна, качнулись снова маки, уже сорванные и помертвевшие.
— За что?... — тихо и беззлобно растерялся Антон. Дима смотрел со слезами.
— Маки? Серьёзно? Остроумно. Очень смешно, блять.
Пауза растянулась напряжением между ними именно этим словом — «маки». Маки, маки, маки. Слово звучало странно и перекатисто, Дима словно отрывал что-то, когда выкидывал с языка последний слог, он дарил ему эти маки, выплёвывал лепестками прямо в лицо, расцветал из самого своего желудка маками, и они исходили из рёбер, въедались и щекотали нёбо. Когда Дима говорил, было больно. Замолкал — становилось хуже.
— Я правда не понимаю.
Побрацкий хлыстом рассёк кислородные рамки, скальпелем плавно взрезал нарывы и выплеснул желчь:
— Двенадцать маков, да, Антон? Смешно, правда. Я только не пойму, откуда ты знаешь, что именно сегодня — три года как я познакомился с Олежей? В смысле, с ним реальным. Я вроде не говор...
— Подожди, — перебил Звёздочкин, срезал, схватил Диму за сжавшиеся, напряжённые кулаки, притянул к себе и шепнул в губы — Я понятия не имел. И их было тринадцать...
Оттолкнул, отсёк, отбил.
Антона сковало тисками, сжало со всех сторон, вошло в него магменной лавиной, но он позволил сильным рукам отпихнуть себя. Он врезался спиной в стоящий позади шкаф, растерянно взглянул на стоящего напротив, попробовал отстреляться:
— И причём тут маки? Что с ними не так?
— Ты что, правда не знаешь?
— Я ездил за город, на то место, где раньше жили бродячие псы. Ты рассказывал, как их кормил в детстве, но теперь там только маки... И их было тринадцать, — снова глупо повторил он, хотя цветов правда было уже двенадцать. Один въелся, закатился, обронился и слёг в машине, прямо на обивке, а потом и вовсе сгинул под кресло. Антон, конечно, этого не заметил.
Дима вытер глаза рукавом, сам себя проклявший за слёзы, за пощёчину и за вспышку, расплылся, словно волной в самом же себе забился, шепнул:
— Маки — символ.. скорби по умершему. Это утрата.
— Откуда ты...
— Помнишь, подрабатывал в цветочном?
Антон кивнул. Простёр к нему руки, легко и просто, откровением в себя впитывая, и Дима поддался. Занырнул, заскулил, как прибой к берегу прибивается, разбился каплями в дрызг, осколки разметались по каждому чужому и своему сантиметру, заблестели.
— Я подумал, что ты.... Ну... Блять... Не то чтобы издеваешься, а так, по-уродски, сочувствие проявляешь. Как бы утрата, как бы горюю, и три года прошло. Я с утра о нём думаю всё время, и тут ты ещё с маками сраными.
Звёздочкин резко вцепился в его лицо, придвинул к себе, заставил глазами нащупать и соприкоснуться, и Дима вдруг почувствовал, услышал буквально в нём ярость, настоящую кипящую злость, до которой так тяжело порой бывало его довести, но что филигранно удавалось Побрацкому и никому другому. Этот гнев был воплощением самого этого греха, это было всё величие этого адского пламени, которое зажигалось внезапно в самом сдержанном, спокойном, собранном и мудром Антоне Звёздочкине на свете, как будто эти самые звёзды ссыпались с неба в его язык, чтобы кометами оттуда понестись, чтобы Чёрными дырами воссоздавать галактики и новые Вселенные, такие, куда было нельзя и где только страх.
— Дима, я устал.
— Ты о чё...
— Дима, я любил его, правда любил, клянусь, любил!... Я себя проклинал, это было нездорово, я вёл себя ублюдком, я душил его, но любил, но не могу больше так, я не могу, будто всегда между нами — он. Будто навечно третьим в комнате, будто навечно в твоей голове кто-то из нас им заменён, мне больно. Олег был, он был, а здесь я, прошу тебя, оживи, я больше так не могу. Я нес тебе маки, потому что, не знаю, потому что поле, на котором я любил когда-то кормить бродячих собак, подарило мне цветы, и хотелось тебе их отдать, а будь там щенок, принёс бы щенка. Это ненормально, то, что я к тебе чувствую, Дим, у меня никогда и ни с кем не было этого, я лишён напрочь разделения, у меня ощущение, словно в меня влили твою кровь и заменили мой ДНК на твой, но, боги, Дима, я не могу больше, почему третье сердце, которое даже не бьётся, мы всё равно делим между твоим и моим? Мы с тобой чёртовы дельфины, выбрасывающиеся целой стаей на берег ради одной умирающей особи, но я предпочёл бы сети.
Побрацкий дрогнул. Его тряхнуло всего, импульсом прошлось от ног до каждого пальца, казалось, ногти затряслись, волосы зашевелились, он взвыл морскими течениями, пробивал Гольфстрим и ткал новый океан — только так было внутри. Застучало ореолом какого-то бесприродного сияния, и только оно толкнуло вперёд речевой аппарат:
— Блять, ты сейчас серьёзно?! Единственным, что нас объединило, что столкнуло раз и навсегда, была его смерть, был он и конспект, мы с тобой смогли нормально общаться только благодаря Олеже!... и он не Олег, сука!
Грохотом обрушения Помпеи закрывается входная дверь. Заходя, Антон не снял пальто и теперь не потратил ни одной лишней секунды на то, чтобы вылететь из квартиры, вынестись вихрем и выброситься живым дельфином в сети.
***
Дима находит его в баре, куда однажды сам привёл — он играл здесь на гитаре. Бездарно и глупо, отвратительно играл, пьяно пел, но Антон выцеловал его пальцы в тот вечер, хваля. В этом был весь Антон.
Сейчас он затолкал звёзды в градусы, скопившиеся в его бокале, который он опрокидывал в себя. Они обожгли пищевод и сдавили нутро, зазвонили в самом безошибочном подсознании и, пройдясь по желудочным стенкам, расплавали тягучей глиной мозг. Глина обжарилась и затвердела, затем раскололась, затем — растеклась.
Дима подошёл, дёрнул за край пальто, как дёргает ребёнок снизу маму за юбку и, дождавшись, пока тот обернётся, выщелкнул пряное:
— Поехали, пожалуйста.
Всё стало понятно, маки оказались сшвырнуты и растоптаны, но это не стало запретом целоваться, потому что тёмная улица — друг правды. Хрустальные и сухие две бледно-розовые резкие полосы рта вошли в лаву далёкой и жаркой мягкости, руки стиснули пары бёдер, узко-мужественные, стально-холодные. Они отстранились, Антон мазнул по Диме вкусом алкоголя, Дима по Антону — вкусом мака.
Пешком было идти тяжело, ноги сталкивались и сплетались единым естеством, как-то наощупь и плавно, хотелось сталкиваться раз за разом косточками бёдер и случайно трогать пальцами пальцы, но они заплелись в эту сферу изломленного вулкана, держащегося от извержения только ложью, только предупреждениями о нелётной погоде и риском краха всех самолётов мира, и потому добрели, дотащились, доползли до подъезда. Антон вернулся в родную квартиру бедой, вернулся, как подаренный город или как тот бродячий пёс, что ел с диминых рук, но утратил пальто. Они продолжали резаться губами, продолжали толкаться друг другу языками и бить, и вулкан сорвался.
Сорванным пером с крыла за пальто последовала водолазка. Антон повалил Диму на диван, нависая сверху, чувствуя, как жадные пальцы забегали по мускулам груди, по прессу, а сам губами и зубами оставлял свои следы, свою раскраску на шее, забрался куда-то назад, на загривок, прикусил и там, игнорируя нетерпеливые извивания, вздрагивая, ходящие змеистыми брызгами жара движения Побрацкого, когда он тёрся об него, просил, хотел, требовал, чуть ли не молил. Кто из них извинялся, стало неважным, когда кольцом пожирающего самого себя змия-искусителя сомкнулись пальцы Звёздочкина на члене Димы, ловко пробравшись под брюки и боксёры, вызывая у того скулёж.
Антон выискал фундамент рукой — опёрся на промнувшуюся тут же ткань сбоку от головы, от краснеющего, обожаемого им лица, второй ходя туда-сюда, уверенно и плавно, вымучивая, обдавая веерным взмахом, терпеливо выглаживая каждый сантиметр, растирая смазку. Он доводил Диму до какого-то ада, он знал, что творит, и только потому на это шёл: он двигал, двигал, двигал пальцами, он касался головки, он стиснул яйца, перекатив их в ладони, дождавшись летучего и взрезанного вскрика, снова зашёлся требовательным ритмом вокруг чужого каменного стояка, откровенно упиваясь тем, как упиваются им, как подёргиваются призывно навстречу бёдра, как взбивается бездна навстречу свету. Антон не берёг Побрацкого, слушал загнавшееся дыхание, он дрочил, он насаживался своей же рукой на член так, будто он трахал его, он его откровенно брал себе, подминал, вбирал в свою ладонь, и Дима не просто поддавался — желал добавки всем телом.
Он не мог не восторгаться ощущением, когда его буквально вдавливали собой в диван, когда их лбы то и дело сталкивались, когда нашаривались губы и хватались друг за друга, выпуская следом зубы, кусаясь так, что кровь в самом деле смешалась, и при этом эта ладонь, эта рука, ведающая его лучше его самого, ходила по его члену, то замедляясь, то ускоряясь, надавливая и играясь с головкой. Побрацкий держался за его плечи, хрипло стонал, наслаждаясь, наслаждаясь, когда на его шее остался густой узор засосов, когда влажными дорожками прочертил широкий язык кадык и линию челюсти, лизнул подбородок, но не дался в плен тёплого рта, снова прошёлся мелкими прикусами по коже, а потом вырвался, вырвался, чтобы даться в ответ, чтобы хоть немного от себя оторвать наслаждения, хотя бы чуть-чуть этого чувства, что в нём билось, отдалось Антону, трясущимися и ничего не чувствующими руками расстегнул чужую ширинку, крепко взял за пенис.
Звёздочкин надавил большим пальцем на вход, словно дразня откликающуюся возбуждением простату, очертил напряжённое кольцо мышц, но потерял гравитацию, когда по его собственному органу заходили резко, быстро, будто бы вздёргивая, откровенно издеваясь и доставляя неумелую, но выбивающую землю из-под ног смесь боли и наслаждения.
Они ловили ртом дыхание друг друга, соприкасаясь грудями, шеями и лицами, столкнувшись губами, языками и нежностью. Дима делал всё стремительно, просто безумно, не замирая ни на секунду, не церемонясь, с той жёсткостью, с которой срезают себе шестипалые люди лишний палец, он буквально не выпускал Антона из руки ни на секунду, сжимал всё сильнее, сдавливал, поймав, и Антон всхлипывал и стонал, с каждым движением переходя на новый ультразвук своего «Ах!....», томящегося грубостью, откровенностью. Побрацкий набрал скорость, буквально выщекотывая на чужом члене со вздувшимися венами невыносимую грань. Звёздочкин издал хрипящий крик, наклонился, укусил его в язык, но сам продолжал медленно, жадно, то слегка проникая при этом пальцем в него, то просто водя остальной ладонью вверх-вниз, с уверенностью и плавностью, чувствуя, как их бёдра непроизвольно двигаются навстречу друг другу, сталкиваются, и когда штаны Антона наконец спали с него до того, чтобы наклониться ещё, сокращая ничтожные атомные расстояния, столкнулись их руки, дрочащие друг другу, а затем — головки, легко стукнулись яйца, и оба взвыли, не от физического ощущения, но от глубины жара, от того, как это было хорошо и глубинно...
Дима разогнался, неосознанно и сам извиваясь себе же в такт, но Антон не поддавался, шипел и дышал быстро, не успевая, чувствуя, как то и дело блики мелькают перед глазами, как заходится в скачке мир и маковые поля где-то вдали, когда эта рука врезалась всё резче, всё чаще в самое основание, будто уже долбясь, будто прощупывая уже, когда же брызнет, когда же финал. Было невыносимо тереться затвердевшими намертво сосками о димину домашнюю футболку, задирать ткань, но так сладок был вид его только в ней, так нравилось Антону видеть только ноги, дрожащие брыкающиеся, на деле стремящиеся привлечь ещё ближе, стремящиеся хоть куда-то излить кипящее чувство, пока Звёздочкин наблюдал абсолютно расхристанную, самую восхитительную часть тела Побрацкого, как откровенно уже издевался, замедляясь и резко ускоряясь, замедляясь и обласкивая головку, с размаха вгоняя палец в него и тут же тёр, перекатывая и играясь, напряжённый тяжёлый орган, костяшками по нему проходился.
Разрядка Антона была стремительной: он вылетел из всех реальностей, пулей потерял русскую рулетку, рухнул с обрыва вниз, вышипел «Дима....», кончил ему на ладонь, ему же на живот, забрызгал футболку и запястья, но при этом так и не позволил себе остановиться. Он доводил Побрацкого, доводил, насмехался, выискивал точки и давил, отстранялся, чтобы, наконец, тот схватил его за предплечье и заскулил, ударяя коленками в бока, как бьют скаковую лошадь каблуком, и перешёл на жестокое, быстрое, требовательное...
Сперма Димы смешалась с его спермой на диминой же футболке, стекала по их пальцам, рукам. Антон медленно облизнул этот последний символ скрепления, эту пугающе откровенную узу, эту сеть, а затем наклонился и поцеловал Диму.
Они ворочались на диване, приминая жалкие остатки цветков, лепестков, отбрасывая их, путались в телах, потому что сталкивались напряжёнными членами так, что было аж больно, но всё равно снова сплетались языками и входили губами в губы, прикусывали, метились кровью, а сами вновь пробегались по чужому бедру, стискивали ягодицы; Дима оседлал бёдра Антона, потираясь о его истекающий спермой и смазкой член, весь оказался в нём, будто желая попросту на нём покататься, но его тут же скинули на бок, закинули худую ногу на себя и вошли, резко и больно. Звёздочкин оттрахал его, оттрахал, истязал, и Диме оставалось только вскрикивать, прежде чем пальцами сжать яйца, оставляя ясные следы-полумесяцы от ногтей и царапинки, прежде чем снова кончить, прежде чем снова перевернуться, прежде чем облизывать чужой живот, а затем почувствовать язык на своей груди, прежде чем в нём опять задвигались, прежде чем послышались шлепки и резкость столкновений плоти, прежде чем вновь втёрлись друг в друга окончательно, ввинтились тела...
Они все ещё лежали лицами друг к другу, невольно касаясь кончиками носов; рука Антона в волосах Димы, рука Димы — на шее Антона, ноги в одно, члены чуть задевают друг друга головками, и всё едино, всё вместе, всё так хорошо, и хороши опавшие на пол маки, скатившиеся цветы, и высовывающийся робко разломанный бутон из-под соединения, и прилипающиеся к потным телам лепестки...
— Дим?
— М?
— Прости, но это ничего не меняет. Я... Это всё-таки был билет в один конец. Я всё-таки лучше без тебя, чем вот так — с тобой.
Он принял душ, собрал димины вещи, осторожно выпроводил и подбросил обратно, до общежития.
Он не знал, что запирает Диму наедине, снова наедине с теми демонами, от которых так тщился избавить, и от которых избавить шанс был только у него. Но Дима вернулся в заветную комнату — ивсё началось с начала, и зацвел цветок скорби, мак....