Часть 4
14 ноября 2025 г., 09:20
Тишина в кабинете родового поместья Блэков была особого рода – густая, тяжелая, как будто воздух здесь не двигался веками. Ее нарушал лишь шелест страниц под пальцами Беллатрикс и тихий скрежет пера о пергамент. Она закончила Хогвартс, и теперь ее мир сузился до этих четырех стен, обитых темным дубом, до генеалогического дерева, висящего на стене, и до планов, которые она вынашивала, как паук ткет паутину, хладнокровно и без суеты.
И вдруг – стук. Резкий, настойчивый, живой звук, чуждый этой застывшей реальности. Он бился в стекло, как камень, брошенный в гладь пруда.
Беллатрикс медленно подняла взгляд. За окном, в сером свете угасающего дня, сидела сова, белая, как призрак. В клюве она держала конверт.
На мгновение сердце Беллатрикс, привыкшее биться в ритме холодной решимости, дрогнуло и рванулось в горло с давно забытой, дикой надеждой. Это длилось ровно до того момента, пока она не разглядела почерк на конверте. Не тот, чье появление она когда-то ждала с таким трепетом. Это был изящный, старомодный почерк ее бабушки.
Она открыла окно. Холодный воздух ворвался в комнату, закрутил пылинки в солнечном луче. Сова, выполнив свою миссию, бесшумно растворилась в сумерках.
Беллатрикс разорвала конверт. Письмо было коротким, вежливым, полным намеков на семейный долг и приличия. Бабушка и дедушка приглашали ее провести лето в старом доме в пригороде.
«Воздух здесь по-прежнему прекрасен», — писала бабушка, словно предлагая не лекарство, а яд, приправленный ностальгией.
Беллатрикс не дочитала. Ее пальцы сжали бумагу и смяли ее в комок. Приглашение. Возвращение. К дому с пустым окном напротив. К саду, где каждый лист шептал об утрате. К призраку, который был сильнее любого настоящего человека.
Она с силой швырнула смятое письмо в камин, где тлели угли. Бумага вспыхнула ярким огнем, осветив ее лицо – прекрасное, холодное, неумолимое. Оранжевый отсвет плясал в ее темных глазах, но не мог разжечь в них ни искры тепла.
Она не поедет. Не для того она годами выковывала себя из стали и льда, чтобы позволить старой боли снова пронзить ее в том самом месте, где когда-то билось ее сердце. Она отвернулась от огня, от пожиравшего прошлое пламени, и снова взяла в руки перо. Ее мир был здесь. В этих стенах. В ее силе. В ее мести всему, что было слабым, уязвимым и ушедшим. Лето она проведет точно не там.
Даже самые прочные стены, возведенные вокруг сердца, имеют потайные ходы, ведущие прямиком в прошлое. Для Беллатрикс таким ходом оказалась обычная кухня поместья. Воздух здесь был другим – теплым, живым, пахнущим лимонной цедрой и мятой, которую домовик с почтением добавлял в кувшин.
Она стояла на пороге, наблюдая, как маленькое существо суетится с графином, и чувствовала, как что-то старое и знакомое шевелится под слоями ледяного равнодушия. Это было самоистязание, да. Но в этом болезненном наслаждении она не могла себе отказать. Это было все равно что нажимать на старый синяк, чтобы снова почувствовать боль, доказательство того, что ты когда-то мог чувствовать.
Она медленно подошла к столу, где уже стоял высокий стакан, по стенкам которого стекали алмазные капли конденсата. Домовик, не поднимая на нее глаз, пробормотал что-то и растаял в тени.
Беллатрикс взяла стакан. Холод обжег ладонь, но она не отпустила его. Она поднесла его к лицу и закрыла глаза, вдыхая аромат. Тот самый. Кисло-сладкий, свежий, с горьковатой ноткой мяты, которая щекотала ноздри. Аромат, который был саундтреком к их смеху, к долгим разговорам в саду, к тем дням, когда мир умещался между двумя крылечками.
Он пах ими.
Сделав первый глоток, она почувствовала, как по телу разливается не просто прохлада, а целая волна памяти. Она была настолько яркой, что на мгновение ей показалось, будто она слышит звонкий голос Гермионы, они спорят о чем-то с жаром, и чувствует тепло солнца на своей коже.
Но затем реальность вернулась – холодный камень под ногами, гнетущая тишина поместья, одиночество, такое плотное, что его можно было потрогать. Наслаждение сменилось острой, режущей тоской. Это был не просто напиток. Это был эликсир из призраков, и каждый глоток отравлял ее, напоминая о том, чего больше не существует и никогда не будет.
Она допила лимонад до дна, поставила пустой стакан на стол с глухим стуком и вышла из кухни, не оглядываясь. В горле осталась сладость, смешанная с горечью, а в сердце – знакомая пустота, которую не мог заполнить ни один напиток в мире. Это был ее личный ритуал – регулярно прикладывать яд к ране, чтобы та никогда не зажила. Чтобы помнить. Чтобы страдать. Потому что иногда боль – это единственное, что остается от любви.
Холодная сладость лимонада еще оставалась на языке, когда тяжелая поступь отца нарушила тишину кухни. Сигнус Блэк стоял в дверном проеме, его осанка, как всегда, была безупречной, а взгляд – оценивающим.
— Беллатрикс, — его голос, низкий и властный, разрезал воздух, не оставляя места для недопонимания. — Мы с твоей матерью и сестрами планируем ехать во Францию. Мой коллега, мистер Лестрейндж, приглашает на важное мероприятие. Ты должна быть готова через два дня.
Мысли в голове Беллатрикс мгновенно сложились в знакомый, отталкивающий пазл. Опять эти мерзкие, напыщенные снобы, чьи разговоры вертелись вокруг генеалогии, связей и выгодных сделках. Опять этот противный, заносчивый мальчишка, Рудольфус, на которого она бросала равнодушные взгляды на балах и за которого, она знала, отец не прочь был бы ее посватать. Весь этот театр лицемерия и расчета.
Внутри все сжалось в тугой узел отвращения. Но на ее лице не дрогнула ни одна мышца. Она медленно повернулась к отцу, ее темные глаза встретились с его холодным взором.
— Нет, отец, — ее голос прозвучал ровно и в нем не было и тени неповиновения, лишь непреложная констатация факта. — Меня позвала к себе бабушка. Ты знаешь, она плоха в последнее время. Я хотела бы провести лето у нее.
Это была идеальная отговорка. Почти правда. Бабушка действительно писала, и ее здоровье действительно могло вызывать опасения. Но главная правда, жгучая и запретная, была в том, что мысль о Франции, о Лестрейнжах, о будущем, которое для нее готовили, вызывала у нее физическую тошноту. Единственное место, куда ее тянуло сейчас, пусть это и было больно, это то самое проклятое и в то же время прекрасное место, где ее сердце когда-то осталось.
Сигнус несколько секунд молча изучал дочь. Он видел непоколебимую решимость в ее взгляде, ту самую, которую сам же в ней и взращивал. Он поджал тонкие губы, и в его глазах мелькнуло что-то – не гнев, а скорее сдержанное уважение к ее воле, выкованной из того же черного металла, что и его собственная.
— Как скажешь, — наконец произнес он, его голос был сухим и лишенным эмоций. Он не стал спорить. Воля, особенно проявленная с такой холодной уверенностью, заслуживала признания в их семье.
Он развернулся с военной выправкой и вышел из кухни, оставив ее в одиночестве с пустым стаканом и внезапно родившейся в груди тревогой. Она только что совершила выбор. Не между Францией и Англией, а между предопределенной судьбой и призраком из прошлого. И она выбрала призрак.
И если не кривить душой, а с самой собой Беллатрикс всегда была беспощадно честна, она действительно скучала по ним. По бабушке, чьи сухие, морщинистые руки пахли лавандой и древними фолиантами, и чьи редкие улыбки были дороже всех похвал профессоров Хогвартса. По дедушке, с его невозмутимым спокойствием и тихими историями о звездах, которые он мог рассказывать часами, сидя с ней на веранде.
Вспоминая их, она чувствовала нечто иное, нежели ледяную ярость или всепоглощающую тоску по Гермионе. Это было теплое, нежное чувство, уцелевшее в закоулках ее очерствевшего сердца. Их дом в пригороде, несмотря на всю связанную с ним боль, был последним местом, где к ней не относились как к наследнице древнего рода, будущей жене или орудию в политических играх. Там она все еще была просто Беллой. Пусть даже эта Белла была изранена и похоронила свои самые светлые чувства в их же саду.
Мысль провести с ними лето, вдали от давящих ожиданий родителей, от оценивающих взглядов коллег отца, от всего этого шума и яда большого света, вдруг не показалась такой уж плохой идеей. Это была бы передышка. Возможность снова дышать тем самым воздухом, пусть он и будет горьким от воспоминаний. Возможность заботиться о бабушке, переписка с которой, в последнее время и вправду стала реже и короче. Возможность просто сидеть в тишине их сада, где магия ощущалась не как оружие или инструмент власти, а как нечто естественное, вплетенное в самую ткань мира – в шелест листьев, в пение птиц, в аромат роз.
Это было бегство, да. Но не слабое. Это был ее осознанный выбор. Выбор в пользу тихого пристанища, где ее ждали не из-за ее силы или происхождения, а просто потому, что она была их внучкой. И в тот момент, глядя на пустой стакан, это казалось единственным по-настоящему здравым решением в ее опостылевшей жизни.
Решение было принято, и в душу Беллатрикс прокралось что-то, отдалённо напоминающее покой. Она поднялась по мрачной парадной лестнице в свою комнату, и каждый шаг отдавался в ней не тяжестью, а странным облегчением. Она оставляла позади не просто поместье, а целую версию своей жизни – ту, что была расписана по часам, полна интриг, обязательств и ледяных взглядов.
Она стала собирать чемодан. Ее движения, обычно резкие и точные, сегодня были мягкими. Она аккуратно складывала простые платья, не предназначенные для балов или важных приемов, книгу по астрономии, которую они с дедушкой любили обсуждать, теплый плед – вечера в пригороде могли быть прохладными. В этом не было спешки отчаяния, а была неторопливая готовность к путешествию домой.
Мысль о завтрашнем дне больше не резала сердце, а согревала его, как первый луч солнца после долгой ночи. Она снова почувствует их объятия. Бабушкино – суховатое, но крепкое, пахнущее лавандой, в котором таилась вся невысказанная забота их сурового рода. Дедушкино – более сдержанное, но от того не менее теплое. Она снова будет сидеть в плетеном кресле в саду, где тень от старого дуба рисовала на траве кружевные узоры, и пить тот самый лимонад, вкус которого был таким же, как в ее памяти.
И среди этих светлых образов жила одна, единственная, но самая важная установка, которую она дала себе, как зарок: она изо всех сил постарается не думать о ней.
Она не будет искать глазами тень у соседского забора. Не будет прислушиваться к смеху, который мог бы донестись из-за живой изгороди. Она запретит себе вставать на рассвете в надежде увидеть свет в том самом окне. Она будет пить свой лимонад, слушать истории дедушки, ухаживать за розами вместе с бабушкой и делать вид, что та часть ее сердца, что осталась в этом саду много лет назад, просто онемела и больше не чувствует боли.
Она закрыла чемодан с тихим щелчком. Завтра. Всего лишь до завтра. И она позволит себе эту маленькую, тихую слабость – надежду на лето, в котором не будет ничего, кроме простых радостей и тихого забвения.
***
Раннее утро еще хранило ночную прохладу, когда Беллатрикс переступила порог бабушкиного дома. И первый же глоток воздуха ударил в самое нутро – сладкий, густой, неповторимый запах яблочного пирога с корицей. Этот запах был саундтреком ее детства, ее единственным и неизменным причастием. От него на глаза навернулись предательские слезы, но она быстро смахнула их.
Бабушка и дедушка стояли в дверях гостиной, и Беллатрикс с внезапной, щемящей ясностью осознала, как сильно время не пощадило их. Бабушка, всегда такая прямая и собранная, чуть сгорбилась, а в глазах дедушки, обычно таких спокойных, читалась усталость, которую не могли скрыть даже морщинки у глаз, сложившиеся в улыбке. В этот миг она поняла, как сильно, до физической боли, она по ним скучала. Не по месту, не по дому, а именно по ним.
Они обнимались долго и молча, и в этом объятии было все: прощение за долгое отсутствие, радость возвращения и тихая грусть уходящих лет. Разложив вещи в своей старой комнате, где все осталось так, будто она ушла лишь вчера, Беллатрикс услышала голос бабушки:
— Дитя мое, отнеси, пожалуйста, чай в сад. Так приятно пить его на утреннем солнце.
Беллатрикс кивнула, взяла старый фарфоровый чайник, согревающий ладони, и вышла в сад. Воздух был чист, роса на траве сверкала алмазами. Она шла по знакомой дорожке, чувствуя, как с каждым шагом тяжесть с плеч понемногу спадает. Здесь, в этом месте, она могла позволить себе быть просто собой. Без масок, без брони.
И тогда, повинуясь старому, давно неисполняемому ритуалу, она невольно повернула голову. Ее взгляд, привыкший к пустоте, машинально скользнул в сторону соседского дома.
И увидела её.
Она стояла у забора, всего в нескольких шагах. Не призрак, не мираж, порожденный болью, а живая, настоящая. Взрослая. Карие глаза, такие же умные и пронзительные, были широко раскрыты от изумления. В них плескалось то же недоверие, та же буря. Непослушные каштановые волосы были собраны в небрежный пучок, из которого выбивались отдельные пряди, золотые на утреннем солнце. В ее руке была та самая, знакомая книга и пальцы бессильно сжимали корешок.
Мир сузился до этого взгляда. Звуки сада – пение птиц, шелест листьев – исчезли, поглощенные оглушительным гулом в ушах. Беллатрикс замерла, чувствуя, как земля уходит из-под ног. Чайник в ее руке внезапно стал невыносимо тяжелым, а собственное сердце, такое мертвое и холодное все эти годы, вдруг забилось в груди с такой силой, что перехватило дыхание.
Прошлое и настоящее столкнулись здесь, на этом клочке земли, и броня, которую она так тщательно выстраивала, дала трещину, сквозь которую хлынул свет. Свет от тех глаз, которые она когда-то видела только в остановленном ей времени.
Беллатрикс едва не выронила тяжелый фарфоровый чайник. Он качнулся в ее руке, и горячие капли обожгли пальцы, но она не почувствовала боли. Все ее существо было парализовано этим видом. А потом Гермиона помахала ей рукой. Легко и нерешительно. Она улыбнулась. Не той вежливой улыбкой, что бывает у случайных знакомых, а той самой, старой, искренней, которая когда-то заставляла все внутри Беллатрикс замирать и петь. Улыбкой, которая доставала из самых потаенных глубин ее памяти все те светлые и безнадежные чувства, что она так яростно хоронила.
По телу Беллатрикс пробежала мелкая, предательская дрожь. Дрожь от шока, от нахлынувшего, ослепляющего счастья, от изумления, что та, кого она считала навсегда утерянной, стоит вот здесь, в двух шагах, живая и настоящая.
Но этот взрыв радости длился всего лишь мгновение, ровно до того, как в мозгу, оттаявшем от первого тепла, с ледяной ясностью вспыхнули другие воспоминания. Годы молчания. Пустой почтовый ящик. Отчаяние, с которым она ждала каждое лето. Горькие ночи, когда она убеждала себя, что стала сильнее, что ей ничего не нужно. Все эти долгие, одинокие годы, когда она думала, что для Гермионы она – всего лишь пыльное воспоминание.
Счастье и изумление на ее лице погасли, словно их задули одним резким выдохом. Их сменила волна такой чистой, такой обжигающей ярости, что в висках застучало.
Она не писала ей все эти годы! Ни строчки! Ни слова! А теперь стоит тут, как ни в чем не бывало, и машет рукой, словно между ними не пролегла пропасть из семи лет тоски и боли?
— Пошла ты к черту, — прошипел в ее сознании ядовитый, сдавленный голос, в котором клокотали все ее невысказанные обиды.
Не проронив ни слова вслух, Беллатрикс резко развернулась, так что полы ее платья взметнулись, и твердыми, отчеканенными шагами пошла вглубь сада, прочь от забора, прочь от этого призрака, внезапно ставшего плотью. Она оставила позади не просто Гермиону – она оставила свое смятение, свою слабость, свою былую надежду. Горячий чайник в ее руке был теперь не символом уюта, а просто тяжелой ношей, а в ушах стоял оглушительный гул от собственного предательского сердца, которое, несмотря на всю ярость, все еще бешено колотилось от одного этого мимолетного взгляда.
Беллатрикс взвинченная, с лицом, застывшим в маске холодного негодования, опустилась на стул за садовым столом. Воздух, еще недавно казавшийся ей таким целительным, теперь был густым и удушающим. Она механически подняла чашку с чаем, но аромат бергамота, обычно такой успокаивающий, казался ей сейчас пресным и ничего не значащим.
Бабушка, сидевшая напротив, поправляя на коленях шерстяной плед, завела неторопливую беседу – расспрашивала об учебе, о планах на будущее, о новостях из основного поместья. Ее голос был ровным, ласковым, но Беллатрикс слышала его будто сквозь толстое стекло. Ее собственные ответы были односложными, отрывистыми, вымученными. "Да", "Нет", "Все хорошо", "Не знаю". Внутри нее все еще бушевала буря, подпитываемая яростным стуком сердца и образом улыбающегося лица за забором.
Бабушка умолкла на мгновение, ее проницательные, мудрые глаза внимательно изучали взволнованное лицо внучки.
— Милая, — наконец мягко начала она, — я вижу, что тебя что-то тревожит. И… я хотела тебе кое-что сказать.
Беллатрикс вздрогнула, будто от прикосновения. Мысль о том, чтобы сейчас, в таком состоянии, выслушивать какие-то признания или наставления, была невыносима. Ей нужно было пространство. Воздух. Одиночество, чтобы снова собрать свои разлетевшиеся осколки.
— Давай… давай поговорим вечером? — перебила она, и ее голос прозвучал резче, чем она хотела. Она отставила чашку, и фарфор звякнул о блюдце. — Хочу пройтись, немного размяться после дороги.
Бабушка не стала настаивать. Она лишь кивнула, и в ее взгляде мелькнуло понимание и тень легкой грусти.
— Хорошо, милая, — тихо согласилась она. — Иди, подыши.
Беллатрикс встала так быстро, что ножки стула скрипнули по каменной плитке. Не глядя по сторонам, она почти бегом миновала сад и вышла за калитку, ведущую к старой тропинке. Она шла, не разбирая дороги, глухая к щебету птиц и шелесту листвы. Ее гнали вперед адреналин и ярость. Она шла к полю – тому самому, где они когда-то лежали на траве и смотрели на облака, где давались обещания, которые оказались пылью. Теперь это поле было для нее лишь безлюдным пространством, где можно, наконец, позволить себе кричать. Или плакать. Или просто сжечь дотла этот внезапно оживший призрак прошлого, который осмелился улыбаться ей, как ни в чем не бывало.
Она остановилась лишь на опушке леса, упираясь руками в колени и пытаясь перевести дух. Воздух в легких горел, сердце колотилось о ребра, как птица в клетке. И в этот момент, сквозь собственное тяжелое дыхание, она услышала за спиной тихий, но четкий голос:
— Почему ты так себя ведешь?
Беллатрикс резко выпрямилась и обернулась одним движением, полным такой свирепой энергии, что, казалось, воздух вокруг нее треснул. Перед ней стояла Гермиона. Та самая, что только что разрушила все ее хрупкое спокойствие. И теперь она еще и спрашивала.
Ее темные глаза гневно сверкнули, в них плескалась вся накопленная за годы боль.
— Я себя не так веду? — ее голос был низким, хриплым от бега и сдерживаемых эмоций. Он вибрировал, как натянутая струна. — Не ты ли обещала мне писать каждую неделю? Каждую! — она сделала шаг вперед, и ее фигура, высокая и грозная, будто нависла над Гермионой. — И забыла обо мне на семь лет! Семь долгих, чертовых лет!
Она выкрикивала слова, и каждое из них было обжигающей каплей лавы, вырывавшейся наружу после долгого заточения.
— Ни одного письма! Ни одного! Ни строчки! Ты просто исчезла! А сейчас появляешься здесь, на пороге этого дома, с улыбкой, будто, между нами ничего не было, и говоришь мне о странном поведении?
Ее руки сжались в кулаки, и она с трудом сдерживала порыв схватить Гермиону за плечи и встряхнуть ее, выбив из нее ответ, выбив из нее то, что та украла – годы боли, годы веры, годы забравшие ее сердце. Вся ее холодная броня, вся маска безразличия были сметены этим ураганом давно похороненных, но не умерших чувств.
Гермиона не отступила под шквалом ее ярости. Она не стала кричать в ответ, не бросилась оправдываться с испуганными глазами. Вместо этого она лишь слегка нахмурилась, и в ее умном, сосредоточенном взгляде читалось не оправдание, а попытка решить сложнейшее уравнение. Ее спокойствие в этот момент было оглушительнее любого крика.
— Я писала, — произнесла она четко, и слова ее прозвучали с леденящей душу ясностью. — Каждую неделю. Иногда и чаще. Но вот от тебя… писем не было. Ни одного.
Слова ударили Беллатрикс с такой силой, что она непроизвольно отшатнулась. Воздух вырвался из ее легких коротким, прерывистым выдохом. Вся ее гневная тирада, вся боль, все годы горьких упреков – все это в одно мгновение рухнуло, обнажив зияющую пустоту нестыковки, ошибки, чудовищного недоразумения.
— Что…? — это был не вопрос, а хриплый, потерянный звук, вырвавшийся из пересохшего горла.
— Белла, — Гермиона сделала осторожный шаг вперед, и ее голос смягчился, наполнившись той самой теплотой, что хранилась в самых светлых уголках памяти Беллатрикс. — Я думала о тебе все эти годы. И писала тебе. Почти каждый день в первый год. Потом… реже, но все еще регулярно. Когда ты не отвечала, я думала… я думала, ты просто решила мне не писать. Что нашла новых друзей. Что твой мир стал слишком большим для меня.
Беллатрикс стояла, будто пораженная громом. Ее разум, всегда такой острый и быстрый, отказывался воспринимать эту информацию. Это было невозможно. Нестыковка. Где-то была допущена чудовищная, непростительная ошибка, которая стоила им семи лет молчания, семи лет боли.
— Но как… — еле выдавила она, чувствуя, как почва уходит у нее из-под ног. Все ее обвинения, вся ее праведная ярость оказались обращены не в ту сторону. Она все это время злилась на невиновную.
— Я не знаю, — тихо призналась Гермиона, пожимая плечами. В ее глазах читалось такое же недоумение и та же боль от потерянных лет. — Но главное, что сейчас… мы встретились.
И тогда она улыбнулась. Не той легкой, приветливой улыбкой, что была у забора, а другой – обворожительной, сияющей, полной такого безграничного облегчения и счастья, что у Беллатрикс перехватило дыхание. Это была улыбка, которая смывала года обиды, улыбка, от которой у нее подкосились ноги и мир поплыл перед глазами, теряя четкие очертания гнева и превращаясь во что-то новое, хрупкое и ослепительно яркое. В этом сиянии рушились все стены, и оставалась лишь одна, оглушительная правда: они обе ждали. Все это время.
Гермиона мягко коснулась ее руки. Нежно обвила ее пальцы своими – такими же теплыми и живыми, как в воспоминаниях. И в этом прикосновении не было ни упрека, ни требований, лишь тихое, безмолвное предложение перемирия. Беллатрикс, все еще оглушенная открывшейся правдой, позволила себя вести. Они опустились на мягкую, прохладную траву на краю поля, под сенью старого, раскидистого дуба.
Сначала они просто лежали молча, плечом к плечу, глядя в бездонную синеву неба, где медленно плыли причудливые облака. Это молчание было другим – не тяжелым и гнетущим, а наполненным. В нем растворялись остатки гнева, уступая место странному, щемящему спокойствию. Потом они заговорили. Сначала несвязно, обрывочно, подбирая слова, затерянные семь лет назад. А потом поток воспоминаний и объяснений хлынул свободнее.
Они гуляли до самой ночи, пока первые звезды не зажглись на темнеющем небосклоне, а луна не отлила серебром верхушки деревьев. Они говорили без умолку, спеша наверстать упущенное, вписать пропущенные главы в историю друг друга.
Гермиона рассказала, как все случилось. Как ее отцу, дантисту, внезапно поступило заманчивое предложение из престижной клиники в США. Как решение было принято стремительно, будто в панике. Как они уехали в спешке, в самом начале осени, и она даже не успела толком попрощаться, надеясь написать из-за океана.
— Я училась в закрытой школе-интернате в Коннектикуте, — рассказывала она, а в ее голосе слышались отголоски той же тоски по дому, что терзала и Беллатрикс. — Строгой, очень академичной. Писем ждала как манны небесной. Сначала писала каждый день, потом… Потом просто ждала. Думала, ты сердишься на меня за то, что я уехала без предупреждения. Думала, твоя новая жизнь оказалась интереснее.
Беллатрикс слушала, и с каждым ее словом в душе затягивалась еще одна рана. Она представляла себе Гермиону, такую же одинокую, в чужой стране, бросающую письма в почтовый ящик в тщетной надежде на ответ, который кто-то или что-то жестоко перехватывало. Они были двумя островами в разных океанах, посылающими друг другу сигналы, которые так и не доходили до адресата. И вины в этом не было ни на одной из них. Была лишь чудовищная, нелепая случайность, укравшая у них семь лет. Но сейчас, под одним небом, эти годы таяли, как утренний туман, и оставалось лишь настоящее – тихий шепот в сумерках и тепло руки, которая, наконец, снова была в ее руке.