Глава 1
9 ноября 2025 г., 00:46
На похороны матери Елизавета Юрьевна Белецкая не пришла.
Её не слишком настойчиво приглашали, но всё-таки звонили несколько раз — и голоса звонивших не были ей знакомы.
Без матери родственников, кроме детей и внуков, у неё нет; дети и внуки же вовсе не знали покойную.
Можно сказать, что покойную и сама Елизавета не знала.
В последний раз они виделись, когда Елизавета закончила консерваторию. Мать сказала тогда: «Я будто в воду глядела, не вышло из тебя ничего путного».
Её не впечатлил даже красный диплом.
С тех пор прошло много времени. Теперь Елизавета с трудом считает годы и вспоминает даты. Запомнился лишь разговор с матерью — а точнее, одна из последних фраз.
Я будто в воду глядела.
Не вышло из тебя ничего путного.
Для молодой Елизаветы, тогда ещё Лизы, пусть и взрослой анатомически, но не успевшей повзрослеть умственно, это звучало как приговор. Мать умела сказать таким тоном, чтобы она тут же сочла себя полным ничтожеством; мать умела принять нужное выражение лица, даже нужную позу; и каждым умела зацепить Лизу, как острым металлическим крюком.
В конце концов Лиза с ней всегда соглашалась. Не выдерживала груза аргументов.
Это теперь ей известно: мать специально вызывала чувство вины. Так мать держала её под контролем. Иначе не выходило. Лиза была «неуправляемой» — это слово, жалуясь на материнскую жизнь кому ни попадя, употребляла мать.
Неуправляемая, она толком и воспитанию не поддавалась. Поэтому из неё не вышло ничего путного. Не могло выйти.
Елизавета не гордится дипломами. Слишком хорошо знает, какую цену они имеют на самом деле. На бумаге у неё было много заслуг. Вдобавок уже к сорока годам она перестала хотеть признания — в любой его форме, какую могла представить.
Это всё потеряло смысл. Каждая бумага, каждое слово в чьих-то устах — потеряли… Но в дефиците смыслов всегда находилось то, что и по сей день вызывает у Елизаветы гордость. Вот одна из таких вещей: она взяла да разорвала с матерью все связи. Своим умом она дошла до того, что бы теперь ей советовали психологи и сведущие в психологии люди.
Она избавилась от матери. Она сообразила, что не дождётся перемен, — и избавилась. С тех пор никто не вызывал у неё чувства вины — да и чувство это будто бы оказалось неискренним, искусственно созданном самой Лизой, ещё в раннем детстве, чтобы играть по материнским правилам.
С годами Елизавета его забыла. Пытаясь вспомнить — не вспоминала: помнила случай из жизни, помнила действия и слова, а чувства — нет, словно на самом деле в этом и не участвовала.
Та жизнь, где была мать, вообще выглядит для Елизаветы ненастоящей. И сама мать… Елизавете предложили увидеть её в гробу — но зачем? Её бы там всё равно не было. Был бы предмет, который раньше был матерью. Не человек. Предмет.
В похоронах, говорила когда-то кому-то Елизавета, нет смысла для не склонных к самовнушению.
Если бы она скорбела по матери, вид предмета в гробу вряд ли бы дал ей иллюзию, что мать ещё здесь, что можно хоть как-то с матерью попрощаться.
Ей известно, о чём идёт речь. Она была на похоронах и видела предметы в гробах не единожды. Поэтому на похороны не пошла бы ни в каком случае — будь даже сколь угодно страдающей дочерью; и дело здесь не в личных обидах или в чём-то навроде; дело в том, что не имеет никакого, совершенно никакого значения, кого разместят в гробу.
Человек перестаёт существовать после смерти. Душа или иная сущность, может быть, где-то и остаётся, перейдя в другое состояние, но человек, биологический механизм — перестаёт. На этом достаточно.
В сущности, Елизавета привыкла называть себя сиротой. Это проще, чем без конца объяснять, какими были её родители. С сиротой же говорить о родителях многим неловко — и Елизавета ценила воспитание таких людей.
Теперь, став сиротой по-настоящему, она не ощутила в себе перемен. Ничто в ней не шевельнулось. Не возникло ни малейшей эмоции. Всё осталось таким, каким было. Елизавета осталась собой, а мать — объектом из прошлого, таким же, как и её квартира, где некогда они жили вместе: маленькая Лиза, мать и отец. Квартира в мрачного, болезненного вида девятиэтажке, которая обрела такой вид отнюдь не сейчас… или, может быть, дело в том, что Елизавета помнит всё своё детство в мрачно-болезненном свете.
Теперь это её, Елизаветы, квартира. Воплощение худших воспоминаний.
Парадную с тех пор перекрасили — и снаружи, и изнутри. Это больше не те гадостно-зелёные стены, которые Елизавета запомнила; сейчас это такие же гадостные блёкло-жёлтые стены, и покрасили их, должно быть, в последний раз лет двадцать назад.
В юности она не пользовалась лифтом. Боялась — сорвётся. Впрочем, она и легко взбегала на свой девятый этаж. Даже с тяжёлым школьным ранцем — взбегала! Увы, ей уже такой фокус не повторить. Болят ноги. В коленях засел зачинающийся артрит. Вдобавок сказывается усталость. Елизавета приехала с другого конца города — оттуда, где жила все последние годы и откуда бы ни за что не уехала, если бы не нужда.
Пока лифт со скрипом и лязганьем едет вниз, Елизавета всё же прикидывает, глядя на лестницу, — а не справится ли? Что, если идти по чуть-чуть? Ноги болят не так уж и сильно. Бывает хуже; о боли в ногах она, пожалуй, и вовсе по привычке задумалась. С тех пор, как врач сказал про артрит, она с избыточным вниманием следит за всякой переменой чувства в суставах или костях. Если подумать, боли пока что нет, — или почти нет, что одно и то же, — и можно было бы не заходить в лифт… но он раскрывается, как и ехал, со скрипом и лязганьем, и Елизавета, выбрав рациональный путь, делает шаг внутрь.
В конце концов, она давно не девчонка, которая боится всего подряд.
Она говорит себе: этот лифт работает уже столько времени! Обрывались ли тросы хоть раз? Едва ли. Раньше, как известно, всё делали на совесть, — это в новостройках, где Елизавете приходилось бывать, боязнь зайти в лифт оправдана. Здесь же лифт, душный, грязный, вонючий и лязгающий, проработает ещё очень и очень долго.
Елизавета умрёт, а лифт ещё будет ползать меж этажей… будет, пока стоит дом.
На девятом несколько секунд — как будто целую вечность! — ничего не происходит. Лифт остановился, но долго не открывает дверей. У Елизаветы уже зарождается беспокойство вместе с лёгким головокружением от запаха, какой часто бывает в таких лифтах, и от духоты, когда двери наконец дёргаются и медленно, словно не желая её выпускать, разъезжаются в стороны.
Ничего страшного. Просто медленный лифт. Елизавета не станет его бояться. Привыкнет, что он работает именно так. И к затхлой вони на лестнице — привыкнет; и к девятому этажу… и к тому, что до метро теперь добираться долго… и к прочему, с чем ей ещё предстоит здесь столкнуться… Она привыкнет.
Скоро она вновь, как много лет назад, назовёт это место домом.
Выбора у неё нет. Поэтому она твёрдо решила: привыкнет.
Найдёт светлые стороны. Научится жить здесь с комфортом — настолько, насколько это, конечно, возможно в таком мрачном и не приспособленном для жизни с комфортом месте; но разве же она не видела условий похуже?
Вот и знакомая дверь. За столько лет её не сменили. Не сменили и табличку с номером квартиры — семьдесят вторым. Всё выглядит так, как и в Елизаветиной юности, — только немного дряхлее, немного грязнее… немного хуже. Тогда-то дом был моложе. Были моложе дверь и семьдесят второй номер.
Моложе была и Елизавета. Ей многое казалось иным. Например, эта дверь казалась дверью в квартиру, где однажды к ней отнесутся по-новому: стоит лишь подождать.
Внутри — так же затхло и пыльно. Со вздохом Елизавета включает свет. Она уже приезжала сюда, и кое-где здесь уже лежат её вещи, — но с трудом определимое чувство, гадкое и вязкое, то ли в груди, то ли в животе, беспокоит её как впервые.
Если на лестнице некогда перекрасили стены, то в квартире ремонт не делался… сорок лет? Время в этих стенах как будто законсервировалось. Всё те же обои, всё та же мебель… всё тот же старый сервант в комнате и всё то же старое пианино, на котором она готовилась к экзаменам и концертам. Та же чёрно-белая фотография матери на стене, а под ней — пыльный допотопный ковёр, который не давал маленькой Лизе спать: в не слишком удачном цветочном орнаменте она видела головы жутких рогатых монстров.
Видит их она и теперь. И это же надо — изобразить такое! Ещё при первом визите она наметила, что от ковра избавится первым делом.
И от портрета матери.
И от других — совершенно нелепых — картин на стенах; и от засиженной мухами люстры — уж лучше голая лампа, пока Елизавета не купит новую; и от пёстрых плетёных салфеток, которые мать раскладывала везде «для уюта»; и, уже со временем, от мебели… от обоев… Она сделает здесь ремонт и купит всё новое, — и тогда квартира станет как новая, под стать новой хозяйке.
Но сегодня она слишком устала. Увы, ей не справиться даже с ковром. Рогатые физии сверлят её глазами — кажется, маками или вроде того, и вопреки здравому смыслу Елизавету охватывает лёгкая паническая оторопь, отголосок из далёкого детства.
Единственная кровать стоит у стены с ковром. Кажется, мать умерла здесь, в постели, — и постель, разумеется, никто не убрал. Мелькнувшую было мысль отложить уборку постели до завтра Елизавета отвергает: нет, это важнее ковра.
Ковёр она снимет завтра. Он тяжёлый, и сегодня на это уже нет сил. Сегодня она ограничится тем, что свернёт и запихает в мешок для мусора бельё, на котором то ли умирала, то ли только спала мать, постелит своё и не будет разглядывать стены. Уснуть ей поможет транквилизатор — как помогал весь последний месяц; а завтра… завтра она займётся квартирой.
Квартирой, из которой так стремилась убраться в начале жизни — и куда к концу жизни вернулась.