«Трудами изнурен, хочу уснуть,
Блаженный отдых обрести в постели.
Но только лягу, вновь пускаюсь в путь —
В своих мечтах — к одной и той же цели».
Уже на первых словах очень захотелось рассмеяться — как крепко она взялась за своё, даже в чужих стихах его попрекает! — но порыв этот Абрахам сдержал. Вместо этого прикрыл глаза и постарался вслушаться, насколько ему хватит сейчас на это возможностей.«Мои мечты и чувства в сотый раз
Идут к тебе дорогой пилигрима,
И, не смыкая утомленных глаз,
Я вижу тьму, что и слепому зрима».
Строки звучали очень знакомо, но на родном нидерландском совсем непривычно, и это сбивало с толку. Нужные слова оригинала никак не желали складываться в разуме, полностью закрытые более привычными звуками и таким любимым голосом. Правильный ответ был где-то на поверхности, его нужно было только нащупать.«Усердным взором сердца и ума
Во тьме тебя ищу, лишенный зренья.
И кажется великолепной тьма,
Когда в нее ты входишь светлой тенью».
На этих строках вдруг очень захотелось открыть глаза. Розанна, освещаемая догорающей свечой лишь частично, сосредоточенно всматривалась в лист, расшифровывая написанные собственной рукой слова без намёка на трудность. Кудрявые золотистые волосы так и норовили выпасть из причёски, за день совсем растрепавшейся, вот-вот готовой развалиться, пуская пряди в свободное плавание по облачённым в тонкую ткань ночной рубашки плечам. Тонкие алые губы то растягивались в улыбке, то округлялись, вокруг глаз собрались мелкие ранние морщинки и только из-за них было понятно, что она — не видение, что она так же реальна, как этот стол, свеча, комната…«Мне от любви покоя не найти.
И днем и ночью — я всегда в пути».
Розанна дочитала и, отложив лист в сторону, выжидающе посмотрела на супруга. — Что скажешь? — выдержав перед этим небольшую паузу спросила она. Абрахам только сейчас вспомнил, что, вообще-то, должен был узнать, о каком стихотворении идёт речь. — Это Шекспир. — К счастью, догадался он уже на второй строфе. — Двадцать седьмой сонет. — Прекрасно, профессор! — Розанна радостно хлопнула в ладоши, словно сомневалась в том, что он может узнать одно из своих любимых стихотворений, и теперь, когда её опасения были опровергнуты, была счастливее всех живых. Глаза её горели тем восторгом, с которым дети ожидают похвалы, когда она снова оперлась руками о стол и нетерпеливо наклонилась. — И как тебе? Она теперь была к нему близко-близко, и Абрахам заметил в упавшей ей на лоб пряди седой волосок. Первый. Он не стал ничего говорить, осторожно отвёл прядь за ухо и так и задержал руку, не решаясь её отнять. Розанна вздрогнула, но промелькнувшая на лице растерянность даже немного не перекрыла прежнего живого любопытства. — Очень хорошо, — произнёс Абрахам тихо и нежно, как не говорил больше никогда и ни с кем. Розанна от звука его голоса замерла, даже дыхание как будто задержала, и только длинные ресницы мелко дрожали. — Шекспира переводить тяжело, но ты справилась выше всяких похвал. Он подался вперёд и сухим поцелуем коснулся её лба. Когда Абрахам отстранился, Розанна не отрываясь смотрела на него. В широко распахнутых голубых глазах горела совсем юношеская радость, как при первом признании в любви, как при первом невинном касании, когда наконец-то остаёшься с возлюбленным один на один. Радость, которую с годами так легко растерять, но которая в ней с каждым днём как будто возрождалась, не успев даже обратиться в пепел. Абрахам подумал лишь мгновение — и так же коротко коснулся слегка приоткрытых губ. — Ложись спать, — тихо проговорил он и, последний раз проведя по светлым волосам, убрал руку. — Мне осталось несколько страниц, я дочитаю и приду. Это совсем недолго. Он отступил на шаг и за высокую спинку отодвинул стул. Только в этот момент Розанна опомнилась. — Нет-нет-нет! — она соскочила со стола и, положив руки на плечи, начала оттягивать мужа прочь, к выходу из кабинета. Сил на то, чтобы сдвинуть с места взрослого мужчину, ей бы вряд ли хватило, но он, то ли от усталости, то ли по привычке, поддался и послушно попятился. — Никакой работы больше, хватит! «Блаженный отдых обрести в постели», никаких возражений! Сам подумай: работу студента, которому хочешь помочь, лучше на ночь глядя проверять уставшими глазами или утром с трезвой головой, когда действительно можешь дать дельный совет? Абрахам вздохнул и покачал головой. Со стола на него смотрела недочитанная работа, а за спиной стояла та, кто, как и многие другие разы, была абсолютно права во всём. — Хорошо. — принимая невольное поражение, Абрахам взял со стола свечу и повернулся к жене. — Похоже, в этот раз мне снова придётся пойти у тебя на поводу. Розанна мягко улыбнулась и стала рядом, цепляясь за локоть свободной руки и увлекая его прочь из комнаты, пока он не передумал. Абрахам не сдержал ответной улыбки. Работа Джона Сьюворда, какой бы хорошей ни была, действительно могла подождать до утра.***
Розанна уснула через год. Сначала начала бледнеть и носить вокруг шеи платки, которых прежде терпеть не могла, после стала всё больше отстраняться и проводить все дни и ночи в глубокой дрёме. А потом однажды легла, закрыла глаза — и не встала. Не ему, врачу, избегать слова «смерть». Но если бы он сам же её не констатировал, никогда бы не поверил, посмотрев на юное, пышущее красотой тело в гробу, что она умерла. «Я знаю, кто вы. И что он сделал с вашей женой». Прошло уже несколько дней, но слова Ренфилда до сих пор стучали в голове набатом, не давая думать здраво, пробуждая совсем неуместную — ведь на сумасшедших не злятся — злость. А может, это стук колёс несущегося в Варну поезда не давал уснуть, несмотря на усталость и все переживания минувших дней. Когда ворочаться на койке наедине со своими мыслями стало невыносимо, Ван Хелсинг тихо поднялся и вышел из купе. В коридоре было прохладнее, и всё равно слишком душно. Хотелось воздуха: с ним думалось лучше. Ван Хелсинг потянулся к воротнику рубашки — и, едва расстегнув несколько верхних пуговиц, наткнулся на переплетшиеся друг с другом цепочки. Оставив в покое ту, что потолще, на которой висело ставшее в эти дни более необходимым, чем когда-либо, распятие, он выпутал вторую и снял с шеи медальон. Неслышный щелчок — и в его руках был сложенный в несколько раз лист обветшалой за многие годы бумаги. В тусклом электрическом свете, который на ночь в коридоре оставляли чуть приглушённым, перед глазами разбегались стенографические символы, выведенные знакомой рукой. За всё это время он мог бы уже сотню раз обучиться стенографии и читать их и многие другие без труда. Но знал до сих пор лишь эти четырнадцать строк, которые записать мог бы, кажется, даже с закрытыми глазами. «Трудами изнурен, хочу уснуть», — первые слова он не столько прочёл, сколько просто-напросто вспомнил. От того, насколько стихи эти стали актуальны сейчас, из груди вырвался невесёлый смех. Ван Хелсинг в сотый, если не в тысячный раз пробежался взглядом по знакомым символам, которые в полутьме совсем расплывались. Тонкая цепочка была крепко зажата в руке. Люди в медальонах носят портреты любимых. У него в медальоне, висящем на груди рядом с распятьем, было это стихотворение. Распятие охраняло от нечисти, медальон — лишний раз убеждал снова к ней приблизиться. Прорицания до недавних пор оставались единственной мистикой, в которую он не верил, но Ван Хелсинг уже почти готов был согласиться, что искать свет во мраке этим самым сонетом ему и было предначертано. — Вам тоже не спится? — За спиной прошуршала дверь купе, а потом у окна рядом с ним стала мадам Мина, кутающаяся в плед. В эти дни она слишком часто жаловалась на то, что мёрзнет. Это было ожидаемо — но всё равно настораживало. Всё повторялось. Как совсем недавно с милой мисс Вестенра, как много лет назад с… — Мне никогда не спится в поездах, — Ван Хелсинг поспешил ответить на заданный вопрос. Им и так было тяжело в настоящем, не стоило в теперешнее горе вплетать прошлое. — Даже если удаётся задремать, отдых из этого никакой. Мне часто приходится ездить, но так себя и не приучил. — Вот как. — Мадам Мина зябко поёжилась и чуть сильнее запахнула плед. — А меня в поездах всегда в сон клонит, — призналась она, прислоняясь к окну и отсутствующим взглядом глядя вдаль. — Сейчас вот тоже хочется. Но боюсь. Как будто если позволю себе уснуть, поддамся чему-то страшному. Села бы писать дневник, но не хочу никого будить светом. Голос её казался совсем пустым, вовсе не таким живым и ярким, как в их первую встречу. Она устала не меньше, чем все они, возможно, даже больше, но держалась лучше многих мужчин. Ван Хелсинг невольно сильнее сжал цепочку медальона. Как бы ему хотелось, чтобы такое сравнение использовать не пришлось. — Думаю, ничего страшного не случится, если вы всё же поспите, — мягко, но настойчиво произнёс он. Мадам Мина оторвалась от окна и взглянула на него. — Пока граф не прибудет на сушу, вы в безопасности. А вот усталость отразиться на вас может плохо. Она несколько мгновений помолчала, после чего всё же слабо улыбнулась. В глазах едва-едва блеснули знакомые искорки надежды. — Хорошо. Если вы так говорите, то мне спокойно. — Мадам Мина отслонилась от окна и, кажется, собиралась возвращаться в купе, но остановилась, стоило её взгляду упасть на лист, который он сжимал в руках. Тонкие брови подскочили в удивлении. — Вы, кажется, говорили, что не владеете стенографией, — заметила она, поднимая на профессора озадаченный взгляд. Ван Хелсинг постарался не думать о том, что лёгкий наклон головы ему до боли что-то напоминает. — Это не совсем моё. Жена тренировалась, — пояснил он, машинально расправляя несуществующие складки на бумаге. На этом можно было бы закончить, но он зачем-то продолжил: — Говорила, хочет совместить приятное с полезным: и языки, и стенографию. Переводила стихи и записывала вот так. Пару раз даже подсовывала мне стенографические записи — а потом смеялась, когда я не мог прочитать. Краем глаза он заметил, как зарделись щёки мадам Мины. Видимо, вспомнила, как сама провернула с ним такую шутку. — Впервые вижу, чтобы стенографию практиковали, записывая стихи, — явно пытаясь перевести тему подальше от собственной невинной шалости, заметила она не без оттенка восхищения. — Мне бы и в голову не пришло. Ван Хелсинг едва заметно улыбнулся. — Мне тоже. Они постояли какое-то время молча. За окном тёмными пятнами мелькал переменчивый пейзаж. Где-то под ними встречаясь с рельсами мерно стучали колёса поезда. — Переводы — на нидерландский? — уточнила мадам Мина после долгой паузы. Ван Хелсинг молча кивнул, в тысячный раз рассматривая замысловатые значки. — А какие стихи? — Ещё один вопрос последовал уже живее. Не как попытка разрядить обстановку, но как искренний интерес. От того, как он прозвучал, ему самому вдруг стало легче дышать. — Она очень любила Шекспира. — Пожалуй, ещё ни на один вопрос в последние годы Ван Хелсинг не отвечал так охотно. — Вот здесь, например, — он кивнул на бумагу у себя в руках, — его двадцать седьмой сонет. Вам знакомо это стихотворение? — Конечно. — Мадам Мина улыбнулась уже совсем свободно. Плечи её заметно расслабились, руки перестали так сильно удерживать плед, медленно соскользнувший вниз. — Джонатану оно очень полюбилось после того, как он вернулся из Трансильвании. Он часто мне его цитировал. В глазах её мелькнуло что-то мечтательное, на щеках проступил такой редкий в последние дни румянец, и вся она как будто преобразилась. Из-за туч выскользнула луна, осветив всю её всего на несколько мгновений, прежде чем спрятаться вновь, — и в эти мгновения мадам Мина показалась ему ещё более знакомой, чем прежде. У неё были тёмные волосы, а глубокие карие глаза совсем не походили на голубизну, сравнимую лишь с ясным небом. И всё же в этот момент ему показалось, что он снова видит перед собой Розанну. Такую же живую, разумную, стойкую. — Я уверена, она была чудесной, раз выбирала такие стихи. — Когда мадам Мина вновь заговорила, луна уже спряталась, иллюзия исчезла, а в голос её опять просочилась печаль. — Мне жаль, что вам о ней напомнили таким образом. В голове вновь зазвенели слова Ренфилда. Но почему-то сейчас они не вызвали ни капли злости. Вместо этого уголки губ дёрнулись в горькой усмешке. — Милая мадам Мина, меня трогает ваше сочувствие. — Ван Хелсинг выпрямился и направил взгляд в окно. Далеко у горизонта небо постепенно начинало светлеть. — Но нельзя напомнить о том, кто и так всегда рядом. — Всегда рядом? — растерянно переспросила мадам Мина. — Не уверена, что понимаю, профессор. Он выдержал небольшую паузу, подбирая слова. — Как и в этом сонете, её образ всегда передо мной, помогает в самые тёмные времена. Сейчас — в особенности. Возможно, звучало это слишком поэтично и по-юношески незрело. Возможно, в устах такого старика, как он, звучало смешно. Но слова эти казались самыми правильными. — Скоро рассвет, — не давая времени ни себе, ни ей застрять в этой мысли надолго, произнёс Ван Хелсинг, отворачиваясь от окна. — Пора вернуться в купе и подготовиться к нашей «процедуре». Называть так гипноз за эти дни вошло в привычку. Мадам Мине не нужны были объяснения. Она кивнула и развернулась, чтобы открыть дверь купе. Ван Хелсинг опустил взгляд на лист в своих руках. В глаза бросилось, что бумага начала стираться на местах сгибов. Наверное, надо перестать так часто доставать его — иначе он рискует скоро остаться без чуть ли не единственного воспоминания. — Профессор, вы идёте? — позвала мадам Мина, вновь показываясь из купе. Ван Хелсинг спешно сложил лист обратно в медальон и повесил его на шею. — Иду, конечно, — отозвался он и направился в купе. Люди в медальонах носят портреты любимых. У него в медальоне — вся прошлая жизнь и ещё больше надежд на будущее.