Куда хватает глаз — ни конца, ни края Эта серая стая вокруг стеной вырастает Знает, не выжить одной иной Крик выносит за буйки кровавой волной Здесь дети, старики, ярлыки Запрещены все языки, кроме языка бегущей строки Корпоративно - примитивные моно - микро - мирки Измеряются длиной протянутой руки Сначала апатия подглядывает в глазки Потом распростертые объятия встретят в штыки Эта братия спустит всех собак и все курки Короче полный мрак, короче беги Ночью беги, пока цветные кошки серые Пока они не приняли меры в соответствии с верой Не подогнали под размеры, под манеры, под отца и мать Только бы не сдаться и как они не стать
Четыре месяца
Жизнь вернулась на круги своя, будто ничего и не было. В столовой, как и ожидалось, любопытные пенсионеры спрашивали, нашлась ли бабушка, все ли в порядке. Переживающие люди. Катриона продолжала дальше, не выбиваясь из ритма. Как и говорила, через полторы недели ее выселили из старой однушки за неуплату. Так было всегда. Она выбирала самое дешевое жилье, жила там пару месяцев, а потом у нее «вдруг» заканчивались деньги. Она слезно умоляла каждый раз дать ей отсрочку — и каждый раз ее выставляли на улицу. Она меняла квартиры, районы, терялась среди серой массы, среди недовольных и хмурых людей. В ней не было ничего, что привлекало бы внимание. Она не покупала дорогие вещи: рынки, базары, секонд‑хенды, распродажи и скидки. Не закупалась продуктами в дорогих магазинах, выбирая маленькие продуктовые прямо в доме. Не наращивала ногти, ограничиваясь домашним маникюром и педикюром. Не делала никаких бьюти‑процедур. Эпиляция — бритва или крем‑депилятор. В ванной никогда не было люксовых шампуней, бальзамов, гелей. Ее волосам подходил и бюджетный сегмент, а то и ниже. На полках никогда не стояли десятки духов. Вместо них — масла: дешевле и держатся намного дольше. А если добавить в гель для душа, запах будет совсем не навязчивым и почти незаметным. Ей никогда не уступали место в метро. Редко приставали на улице, пытались познакомиться. На карте всегда было ровно столько, чтобы с натяжкой перебиться месяц и не умереть с голоду. Она была частью той самой серой массы, на которую никто и никогда не глянет. И это, конечно, играло ей на руку — а теперь не только ей. Она передавала Ровану журавликов самыми разнообразными способами стабильно пару раз в месяц. Чаще всего по делу и очень редко — из‑за того одиночества, которое он должен был разрушить, даже если каждая их встреча заканчивалась сексом. Это был своеобразный союз, симбиоз, который давал свои плоды. Ее территорию не трогали, а Рован получал свою информацию. Каждый раз было интересно наблюдать за ним, за тем, как его раздражает этот союз лишь из‑за того, что она женщина. Катриона была осведомлена о принципах в клане, о том, какое отношение к женщине, и какое особое — у самого Рована. Он не расценивал женский род как что-то ценное. По его мнению, женщины нужны только для продолжения рода, секса и для его больных развлечений. Его это так злило — а ей было так интересно видеть все это в его невероятно притягательных глазах. Он был похож на разъяренного зверя, запертого в клетке: ему хотелось что-то сделать, но не моглось. Катриона лишь наблюдала за этим безмолвным огнем — и время от времени бросала в него свой следующий бумажный журавлик. Ее будоражил сам факт того, что ему приходится мириться с тем, что у нее между ног не член, а вагина. В которую он ее с упоением трахал. И было бы в этом союзе что-то нормальное. Но этого не было. Катриона не говорила ничего про увлечения Рована, не судила, не кричала и не ворочала языком. Ее будто бы не касалось то, чем он занят в своей пыточной. А он, в свою очередь, хоть и злился, но пытался превратить ее в то, что ему нужно: выбирал место встречи, говорил, во что одеться, и чаще всего привозил это сам. Ее забавляла эта странная ролевая игра, но она соглашалась, не возникая. В Подгорье чувствовалось легкое напряжение. Никто не говорил прямо, но озабоченные лица наемников мелькали часто. Информация о том, что ведется зачистка — особенно тех, кто казался очень преданным и деятельным, — передавалась шепотом. Казалось бы, это должно насторожить тех, кто еще не попался, но имена все еще приходили. Рован после каждого такого журавлика сначала взрывался внутри, а потом допрашивал и превращал в месиво очередного человека. Он и раньше мало кому доверял, но теперь его подозрительность и недоверие были выкручены на максимум. Порой ему казалось, что он теперь мало что контролирует. Ладно, не все. Какую-то часть. Тот факт, что информацией его снабжала женщина, был для него слишком. Но Рован мирился, понимая всю ценность Катрионы, ее умение раствориться в толпе и сгинуть. Наверное, если бы они не трахались, это было бы намного болезненнее. В сексе он мог вернуть контроль, подчинить ее. Тут Рован обозначал условия — все до мелочей: даже то, какое на ней белье, в какой позе она сегодня будет разложена, насколько долго останется без возможности сделать вдох, как скоро кончит. На эти условия шла и сама Катриона. А Ровану было любопытно: это она так идет на компромисс или у нее самой есть сдвиг, когда не хочется ничего решать? В любом случае трахать ее ему нравилось, пусть и не так, как по‑настоящему хотелось. На ее коже после него оставались лишь синяки да парочка укусов, которые он, не сдержавшись, оставил как-то раз. В таком формате прошло несколько месяцев. Вроде бы в Подгорье больше не осталось тех, кто мог бы повлиять на работу клана. Зато внешние враги активизировались. Очередное собрание, где обсуждали, как у них перехватили груз с оружием и техникой, оставив насмешливое послание в виде отрезанных голов курьеров, закончилось неважно. Таким способом — в виде голов — оповещали лишь одни ублюдки, которых нельзя было просто перерезать или положить. Это было нецелесообразно и грозило большой потерей людей. Ровану просто нужно было перекрыть воздух Освальду, чтобы тот не мог расти дальше, сгнивая в конце концов. Этот старый мудак обложился сыновьями, которых наплодил от шлюх, а сам сидел в своей крепости, собирая чужими руками дань с заведений, катаясь в масле и все так же потрахивая девок под виагрой. И чтобы сгнобить его, нужна была информация. Рован не стал откладывать это в дальний ящик, дожидаясь привычной весточки от Катрионы. Поехал к ней сам. Его машина остановилась у здания столовой, которая, казалось, скоро схлопнется от сильного ветра — настолько хлипко она выглядела. Он посидел в машине, давая ее людям оповестить своего короля, а потом просто стоял и курил возле «Лексуса», не спеша волновать тех, кто приходил к ней. Рован прекратил устраивать цирк с подменой машины и образа, который был ему не близок. Был уже вечер, почти то время, когда она предпочитала уходить, поэтому Рован не стал заходить внутрь, дожидаясь Катриону на улице. Вскоре она и правда закончила смену, погладила на прощание Вегу, поговорила с гостями, подарив им добрую улыбку, которая сползла от усталости, стоило выйти на улицу. — Я просила так не делать, — кивнула она на машины. — Ты привлекаешь слишком много ненужного внимания. — Я помню, но не вижу смысла ломать комедию. Тем более я бы не приехал просто так, ты же знаешь, — Рован выдохнул в сторону дым, открывая ей дверь. Катриона закатила глаза, молча залезая в салон, каждый раз отмечая, что спинка все так же оставалась откинутой настолько, насколько она ее однажды откинула, чтобы сидеть полулежа, давая возможность отдохнуть спине и ногам. Рован не стал задерживаться: затоптал окурок и тут же сел, чтобы отправиться в путь. Он краем глаза наблюдал, как Катриона растянулась по сиденью, вытягивая свои длинные и гибкие ноги. Откинув голову в сторону, Катриона прикрыла глаза, уходя куда-то в себя. Они с Рованом почти никогда не говорили в машине. Молча ехали, а когда оказывались совсем наедине — тогда могли и поговорить. Поэтому это время она использовала, чтобы побыть в тишине и отдохнуть от нескончаемого шума за день. С окраины города они бодро приближались к центру, который, казалось, никогда не спал, перемигиваясь огнями. Тут вертелись деньги и связи. Все сливки общества выпячивали свою значимость, будто город принадлежит полностью им. Но, конечно же, это было не так. Рован подъехал к въезду на крытую парковку блестящей высотки, где забронировал квартиру на сутки, и опустил окно, нажимая на кнопку автомата, который выдавал билет на стоянку. Так всегда было проще и удобнее всем. Никаких ключей не требовалось: код от двери приходил ответным сообщением на оплату. Припарковав машину поближе к лифтам, он глянул на Катриону, проверяя, не уснула ли та. Она открыла глаза, как только затих двигатель. Проморгала и вышла из машины. В лифте привычно привалилась спиной к зеркалу, разглядывая себя. Среди роскоши она выглядела смешно и неуместно, но у Рована, видимо, был какой-то пунктик, и он всегда выбирал квартиры и отели подороже. Лифт оповестил о прибытии на двадцатый этаж, и Рован вышел первым, привычно скользнув взглядом по коридору, выискивая то, что могло показаться подозрительным, — но все было тихо. Нужная дверь была недалеко. Рован набрал пароль, открыл и дал Катрионе пройти внутрь. — Я в душ, — сразу обозначила она, только разувшись. Она всегда шла первым делом мыться, но продолжала оповещать об этом Рована. Тот, как обычно, только кивнул, проходя дальше в комнату и включая вместо верхнего света лишь контурную подсветку. Окна в пол открывали вид на ночной город, но он его не особо интересовал. Рован плюхнулся на диван, залез в телефон, чтобы заказать что-то, что могли привезти в короткие сроки. Катриона уходила надолго, но ее никто и никогда не подгонял. Она долго парилась в горячей воде, размачивала кожу, смывая пот, пыль, осевшие за день, запах столовой. Давала себе возможность мысленно абстрагироваться, перестать держать ухо востро. Сейчас можно было. Когда рядом был Рован. Это, в какой-то степени, странно, но притягательно. В его опасном присутствии Катриона чувствовала себя в безопасности. Даже когда он водил по ее телу острием кинжала, она не ощущала страха — лишь будоражащее возбуждение. В остальном это было странное спокойствие. Будто кроме территории он давал защиту лично ей. Ту самую защиту, которую она не могла себе позволить хотя бы исходя из физиологических особенностей: она все еще была женщиной. Парадоксально и тревожно, но она доверяла ему те мгновения, когда могла быть уязвимой. Когда она уже промакивала волосы полотенцем, накинув на себя халат, прошло полчаса, а может, и больше. Скинув влажное полотенце на сушитель, Катриона вышла в гостиную, где осел Рован. Молча прошла к дивану, села рядом, забравшись на него с ногами, и уложила голову на плечо, сразу ощутив, как мышцы под его кожей напряглись. Знала, что ему не нравится, когда она так делает, когда подсаживается. В первый раз он ее оттолкнул, а она напомнила о договоренности, что он будет заполнять ее одиночество. Ощущая, как напряглись его плечи, она в который раз вспоминала их негласное правило: не объясняй, не оправдывайся. Приближаясь к нему, она вызывала в нем почти такое же беспокойство, какое он вызывал когда-то в ней. Но вместо страха теперь — только усталое спокойствие. Она позволяла себе такие жесты редко. Разрешала себе прикасаться, класть голову ему на плечо только тогда, когда это было необходимо. В те моменты, когда принято плакать. Ей плакать было нечем. Сидя у Рована на плече, Катриона смотрела на размытые огни города сквозь стекло и в тишине слушала его дыхание. В такие моменты он обычно замирал. Рован не хотел потворствовать близости, которая могла быть надумана с ее стороны. Он просто приспосабливался, полностью следуя их договору, но женский мозг работает по‑другому. Кто знает, когда ей покажется, что между ними какая-то совершенно особенная связь? Такого в его приоритете не было. Он все еще свыкался с мыслью считать ее будто бы равной, потому что Катриона владела тем, что ему недоступно. Точнее… Рован мог бы владеть подобными знаниями, но не был уверен, что их получение и актуальность были бы на таком же уровне. Как она и сказала в первую встречу: их сила состоит в совершенно разном. И лучше, чтобы каждый сконцентрировался на том, что умеет лучше всего. Но в данный момент Катриона была будто бы тише и задумчивее, чем в остальные подобные встречи. Он закончил проверять документы, которые ему прислали, и заблокировал телефон. — Что-то произошло? — Просто устала, — отозвалась она, прижимаясь к его плечу сначала щекой, потом лбом. Она потянулась к его руке, обхватила ладонь и начала большими пальцами повторять линии татуировок. Иногда ей хотелось не просто секса, а именно такого физического контакта. Близости. Катриона знала, что Рован позволит ей это, хоть ему и не нравится. Она не переходила черту, как и договорились, хоть иногда ей хотелось большего. Того, что она давно задушила в себе. Не любви. Чего-то большего. Она знала, что ее неосознанно тянет к Ровану лишь потому, что в нем было такое же одиночество, как и в ней. Такая же необходимость всегда быть начеку. И она знала, что его одиночество стало больше после того, как они заключили союз, после того, как он проредил своих доверенных лиц. Пусть он не страдал, она знала, как это одиночество выматывает. Будто ты стараешься удержать на своих плечах небо. Рован расслабил руку, наблюдая, как ее палец скользит по коже. По большей части он ничего не чувствовал. Просто контакт кожа к коже. Возможно, если бы в нем с детства не задушили эмоциональность, ему бы в какой-то момент тоже понравилось играть в это, выходя за рамки союзников с привилегиями. Но на деле Рован даже рад — если это можно так назвать, — что все его нутро заточено под другое. — Понимаю, что звучит как хуйня, но отдых никому не вредит. Иногда нужно больше, чем ночь, чтобы восстановиться. — Знаю, — согласилась Катриона, гладя внешнюю и внутреннюю сторону ладони, каждый палец. Она с глубоким вздохом заставила себя прекратить и отлипнуть от плеча. В этот момент домофон залился перезвоном, и Рован коротко напрягся, вспоминая, что это не незваные гости. Он забрал пакет у курьера, оставил его на низком столике перед диваном. — Поешь, — посоветовал Рован, уходя в ванную. Тоже хотелось смыть легкую усталость и дерьмовые новости, которые были не по его вине. Особого аппетита не было, но Катриона все равно разворошила пакет, вытащив заказ, чтобы хотя бы поковырять свою часть и что-то в себя впихнуть. День выдался слишком тяжелым для них обоих. Катриона ощутила напряженность Рована, когда он уходил в душ. И это напряжение не было связано с ее попыткой найти подобие ласки. Что-то личное, что грызло его. Рован вернулся быстро, с полотенцем, замотанным вокруг бедер. Аппетита у него тоже не было, но он запихнул в себя часть еды, чтобы завтра не страдать, когда пойдет с кем-то в спарринг. — Что тебя так тревожит? — Катриона сначала просто смотрела, а потом все же потянулась к его голове, чтобы смахнуть с лица совершенно мокрые волосы. Она поднялась, сходила за полотенцем и вновь села рядом, чтобы промокнуть его волосы и убрать лишнюю влагу с кожи. Рован спокойно реагировал на ее действия, позволяя себя касаться. Он отложил пластиковый контейнер на стол, облокотился на спинку дивана, чуть сползая по ней вниз. — Освальд. Он в край охренел. Его сынки перехватили груз, который шел к нам в сопровождении. Минус четыре — и в качестве послания их головы. Вот что меня тревожит. Вести с ним что-то в открытую — это самовыпил. Он жертвует даже своей кровью, так как сам ничем не рискует, просто продолжает трахать девок. Катриона слушала, не перебивая, будто ее тут и не было. Только продолжала вытирать грудь, торс, плечи. — Ты хочешь, чтобы я нашла на него что-нибудь? — задала она логичный вопрос, скользнув рукой в волосы Рована, чтобы зачесать их назад, провести пальцем по рисунку «зашитой улыбки» на одной щеке, обвести каждый «шов». Рован слегка откинул голову, переводя взгляд на ее глаза. В зависимости от освещения глаза Катрионы меняли оттенок: то синие, как воды глубокого моря (чаще всего, когда она возбуждена или злится), то васильковые, когда на них попадал естественный свет, то — как сейчас, в легком сумраке — серьезные и сосредоточенные, будто лазурь неба. Ему нравилось в них смотреть. — Да. Что-то такое, что перекроет ему весь воздух. Может быть, даже разрушит изнутри, хоть мне и хочется этой гниде вырвать хребет. Уж слишком долго он надоедает. — Я найду, не переживай об этом, — пообещала Катриона, ловя каждый его взгляд. — Если ты хочешь, все выйдет так, что ему придется просить твоей помощи. И тогда ты сможешь уничтожить его так, как ты любишь — громко, — ее пальцы все еще скользили по коже лица, по линиям татуировок, уходя с щек на виски. — Это был бы идеальный вариант, — его ладонь переместилась на бедро, распахивая подол халата, чтобы оголить его. Он точно знал, где остались синяки от его пальцев — уже блеклые и почти исчезнувшие. Рука обхватила ляжку, сжимая в том же месте. Катриона сместилась ближе, после и вовсе перебралась на колени Рована, перекинув через него одну ногу. — Я хочу сегодня по‑другому, — добавила она тише, наслаждаясь хотя бы таким прикосновением. — Как? — в других условиях он бы не спрашивал, но ему стало интересно. Он потянулся, развязывая пояс халата и оголяя ее для своих глаз, пока ладони удобно легли на ягодицы. — Медленно. Нежно. Катриона знала, что звучит глупо, потому что Рован любил брать ее грубо и агрессивно. И она любила тоже. Но не сегодня. — Мне так одиноко, так больно… — почти шепотом. — Помоги мне. Пожалуйста… Ему хотелось сказать «нет». Нужно было сказать «нет», обрубить то, о чем Катриона просит, потому что это могло стать губительным именно для нее. Но он не мог отказать ее глазам, сдаваясь под их безмолвной мольбой. Ладно. Это всего один раз. Рован кивнул, поднял руку и скользнул ей от бедра по талии, груди и шее — почти невесомым касанием. Он отвел влажные волосы от ее лица, прижал ладонь к щеке, мягко погладив большим пальцем кожу. Наклонившись, потянулся к плечу Катрионы, касаясь губами одинокой веснушки на молочной коже. Катриона не рассчитывала, что Рован согласится, поэтому, когда он потянулся и ласково поцеловал плечо, внутри что-то натянулось до боли — и лопнуло. Она заставила себя сдержаться, потому что знала: Рован и так позволяет ей слишком много, того, чего не позволил бы никому и никогда. Она прекрасно понимала, что это лишь основа их договоренности, условия, но это именно то, что ей было нужно сейчас. Ласка и нежность. Ощутить себя, черт возьми, женщиной. Просто женщиной. Она не позволяла себе цепляться за все, что происходило, но это переворачивало. Ощущалось совсем по‑другому — так же ярко, но контрастно с тем, что было до. Ее роняло в пропасть, когда Рован осыпал кожу поцелуями, ведь ему хотелось оставить на ней совсем другие следы. Дыхание затихало, когда он захватывал губами соски — даже не кусая, лишь касаясь губами и языком. Когда его пальцы мягко чертили узоры на клиторе, живот затягивало чем-то таким, от чего мутило какой-то сладкой слабостью, — но это было слишком хорошо, чтобы отказаться. Все, что тревожило, осталось за закрытой дверью. Так должно было быть изначально, еще давно. Как принято у людей: мужчина защищает женщину, она прикрывает ему спину. Но и он, и она сломались когда-то очень давно, их мозг извратили, отравили. Было странно — страшно — ласкать и его. Прижиматься губами к щекам, шее, плечам. Целовать его ладони и прижиматься к ним щекой. Словно старый мост, внутри что-то шаталось и косилось, когда он брал ее так осторожно, как мог. Ей казалось, что каждый плавный толчок рушит опору за опорой. Будто все сложится карточным домиком, если Рован продолжит позволять ей так тесно прижиматься к себе. Как только его губы коснулись ее тела не укусом, а поцелуем, Рован будто посадил себя на цепь со строгим ошейником. Он никогда не касался так женщины — как чего-то драгоценного и хрустального. Привык ломать, портить и пачкать. Но двигаясь медленно, почти без нажима, во влажном плену ее жарких стенок, Рован думал, что способен сломать Катриону именно так — как хрупкий первый лед, с размаху и ногой, потому что пошел у нее на поводу. Все ее касания и поцелуи оставляли ожоги на его коже. Она была везде: в запахе, в тихих протяжных стонах, во взгляде глаза в глаза — в самом моменте. Оставался только один рубеж, жесткое табу. Никаких поцелуев. Он не хотел знать вкус ее губ, пусть они так маняще раскрывались в стоне и выглядели идеально вишневыми. Он заполнял ее плавными толчками, утыкаясь в изгиб шеи. Его ладони гладили, пальцы рисовали узоры — такие, какие он оставил бы на ней в другом случае. Катриона сжималась, вздрагивая и придвигаясь к нему еще ближе, будто желая слиться, проникнуть глубже своим запахом и голубыми глазами. Язык Рована прошелся по ее горлу, цепляя каплю пота, пока руки путались в волосах, мягко перебирая их, — мысли ушли в запретную зону. Он понимал, насколько опасна эта женщина — ровно настолько же, насколько ценна. Она могла бы осчастливить любого мужчину, но сейчас стонала и выгибалась навстречу ему. И, возможно, в какой‑то момент он не захочет отпускать ее. Наоборот — захочет обладать целиком и полностью. Катриона ловила каждый миг — до остроты настоящий, — без остатка отдаваясь ощущению тепла, силы, тяжелого мужского дыхания у уха. Пространство сузилось до одного‑единственного ритма: здесь и сейчас, где не существует ни вчерашних бед, ни завтрашней неизвестности. Только раскаленная точка контакта. Катриона прижималась ближе к Ровану. В нем было что‑то странно родное — запах кожи, пролившееся в душу одиночество и новое доверие, которое она едва позволяла себе испытать. Рован возбужденно дышал у ее шеи, иногда замирая страшно близко к губам, но Катриона так и не позволила себе пересечь эту запретную, тонкую грань. Стук сердца, негромкий стон. Тесно переплетенные, они позволяли себе то, чего не должно было случиться между ними никогда. Ни с ней, ни с ним. Обжигающий опыт, но ожоги от него болели не так сильно. Рован никогда не думал, что нечто похожее на удовольствие может прийти и в таком медленном, томном акте. Когда Катриона стиснула его внутри себя, вздрагивая от накрывшего наслаждения, ему потребовалось всего несколько секунд, чтобы догнать. Тяжело дыша, он уткнулся лбом в ее худое плечо, прикрыл глаза. Он не спешил отстраняться и перекатываться на другую сторону, чтобы выдохнуть. Все, что он сделал, — лишь чуть сдвинулся, оставаясь рядом, все так же держа руки на теле Катрионы. Их дыхание постепенно успокоилось, воздух перестал быть обожженно‑горячим, но казалось, что Рован еще не может соображать, раз на его языке родился вопрос, который он не успел задержать за зубами. — Почему «король нищих»? Странно было остаться, прислонясь к груди Рована. Не начать тут же одеваться, а ловить все, что дает этот момент. — Потому что, когда кричала я и просила о помощи, — медленно, почти шепотом начала Катриона, прижимаясь щекой к покатому плечу и не отводя взгляда от окна с мигающими огнями города, — меня лишь пинали. Я много раз думала, что, если бы можно было просто исчезнуть, раствориться, — это был бы лучший выход… Знаешь, что надо сделать, чтобы стать незаметной, если кричишь? — она улыбнулась краем губ, горько и устало. — Замолчать? Нет. Просто иди туда, где остальные кричат громче. Среди них твой голос тонет, его не слышно. Там ты становишься одной из многих: никто отдельно тебя не выделит, никто не высчитает. Хочешь раствориться в толпе — иди туда, где больно всем, и никто не заметит отдельно твою боль. Ничего так не объединяет, как общий враг. У нас это было общество. Я слышала всех, — продолжила Катриона, чуть прикрыв глаза и повернув голову, чтобы устроиться под подбородком Рована, раз он позволял это сейчас. — Видела пролитые слезы — детские и взрослые, несправедливость, потерю веры. Множество раздавленных надежд, мечтаний, кусочков жизни. Чем больше я слушала, тем будто скатывалась все дальше вниз по лестнице. Катриона закрыла глаза и начала выводить узоры на плече Рована — так, как он выводил бы их кинжалом на ее коже. — Там никто не гнался за властью. Никто не мечтал стать кем‑то большим. Все просто хотели, чтобы кто‑то наконец увидел и услышал их. Хоть один раз. Кто‑то должен быть этим человеком… Я не называла себя так. Я не делала себя самопровозглашенным королем. Так назвали люди сами. Она замолчала, медленно выдыхая через нос. Некоторое время в маленькой комнате звучало только их равномерное дыхание. Рован, чувствуя тепло Катрионы у себя на плече, вслушивался в ее слова. Внутренняя борьба утихла на мгновение, но не завершилась до конца. Бремя, которое он нес, он знал слишком хорошо: он использовал силу, чтобы завоевать и подчинить, но ни разу не задумывался о том, каково это — страдать без звука. Даже когда был слаб, он боролся, буквально прогрызая себе путь. Зато смотреть на подобные страдания у него получалось отлично. — В мире, где громче всех кричат, многие просто исчезают. Бесшумно, незаметно. Так было всегда. Самая простая цель — та, что на виду. Но когда те, кто кричал, сложились в одну большую тень, цель перестала быть такой четкой. Она размыта, — проговорил он. Его взгляд тоже был прикован к окну, к мигающим огням города. Но в их преимущественно красном цвете Рован видел каждый труп, каждое предательство, ронявшее его на дно. Возможно, так же, как и ее. Катриона, касаясь его плеча, рисовала узоры, словно подчеркивая каждую мысль, что пронзала его разум. Он ощущал ее прикосновение. И сейчас это было не раздражение, а понимание, которое он тщетно искал среди убийств и предательств. — Как это было? Что произошло впервые, когда ты понял, что никому не можешь доверять? Насколько это было больно? — тихо спросила она, продолжая рисовать узоры. Они никогда не говорили о личном, о боли, о радости. Но сегодня очень хотелось найти того, кто будет слушать, как слушает она. Рован прикрыл глаза, прислушиваясь к ее тихому дыханию. — Старший брат. Не хотел конкуренции, когда нужно будет занять место отца, хотя с моей стороны этого соперничества не было. Мне вдалбливали этот расклад вещей — что он первый — с того момента, как я мог что‑то понимать, но он все равно боялся, видя, на что я способен. Отец же учил, что кровь превыше всего. Что доверие может быть только между нами, а остальных следует держать на расстоянии, — Рован обычно не возвращался к прошлому, считал его неважным. Это прошло — и все. Опыт и уроки. Но сейчас, вспоминая и тихо рассказывая Катрионе, он видел слишком яркие сцены. — Он сказал, что отец послал меня с ним на простую работу — спросить за долг у одного ремесленника. Но вместо этого вывез меня за границу и бросил там, где меня легко было обнаружить чужим и без оружия. Я выбрался, совершив там же свое первое убийство. Он не ожидал, что я вернусь: это и правда было сложно пережить, особенно в то время, когда все грызлись. Но еще меньше он ожидал того, что, когда отец позвал нас к себе обоих и положил свой ствол передо мной, мне он не понадобится. Я вбил его голыми руками, раздавил трахею. И это не было больно. К тому моменту я ее уже не чувствовал. — Предательство всегда причиняет боль. Даже если не прямо и открыто. Вместо нее может быть пустота. И каждый нож в спину делает в тебе дыру насквозь. Пустую полость, которая почему‑то болит, как ампутированная конечность… — Тогда моя пустота похожа на бездонную бездну. Может, что‑то там на близком к дну уровне и плещется, но не доходит. А кто предал тебя? — Мама, взрослые, общество. Это очень долгая история. Ты правда хочешь ее услышать? — Мы сегодня куда‑то торопимся? — похоже, эта ночь станет исключением из общего свода правил. Они уже нарушили много — проще дойти до конца. — Нет, не торопимся, — согласилась Катриона, предпочитая сейчас лежать под Рованом, в их странной близости, вместо того чтобы снова ощущать, как ее пронзает холод пустоты. Она тихо вздохнула. — Моя семья никогда не жила в достатке. Мама работала где придется, мы вечно перебивались. Все держалось на папе… Пока не случилось то, в чем винить некого: у него просто разорвалась аневризма. После этого мама… будто выключилась. Сначала выпивала «для успокоения», потом исчезала на целые сутки. Я ждала, каждый вечер слушала, как хлопает подъездная дверь: не она ли наконец возвращается. Однажды она пришла светлая, будто снова жила. Сказала, что встретила хороших людей, «настоящих архангелов». Что Бог не забыл и нас. И вскоре они пришли. Сначала пара человек: улыбки, добрые слова. По дому впервые за долгое время запахло чем‑то кроме водки. Потом нас позвали к ним — мол, у них есть место, где можно пожить, привести мысли в порядок. Мама так обрадовалась… Я тоже. Кто бы не хотел выйти из сырой квартиры, где батареи еле теплые, и пожить там, где все такие добрые? — Катриона замолчала на мгновение, ощутила, как Рован гладит ее бок лишь кончиками пальцев. — Там было много людей, детей. Первые дни были праздником. А потом все стало очень странно. Меня отгородили от школьных подруг — «у них злые умыслы», — перевели на домашнее обучение, но на деле мной никто не занимался, как и другими детьми. Все больше времени уходило на молитвы, поклоны, посты. Иногда надо было часами стоять на коленях, пока каждая кость не ныла, а потом просить прощения за «темные помыслы», не всегда ясно — за какие. За малейшую ошибку, неосторожное слово наказывали: не разговаривали по нескольку дней, унижали при всех… Мне хотелось к маме, домой, в нашу квартиру. Иногда я жаловалась, особенно когда было совсем невмоготу. Она плакала так тихо, чтобы никто не слышал, и говорила: «Это и есть любовь, это очистит тебя. Бог лечит через боль». Я верила. Именно поэтому было страшнее: если и мама не может меня спасти — кто сможет вообще? Тогда я еще не понимала, что она предала меня… — Катриона сглотнула, давая себе немного тишины. — А потом начался настоящий ад. Пастырь говорил, что избранным нужно особое очищение. Он пах кадилом и потом, от его одежды всегда веяло чем‑то прогорклым. Я боялась его больше всех, но не смела перечить. Он уверял, что это путь к Богу, что нужна смиренность, иначе дьявол найдет дверь прямо в мое сердце… Я пыталась вырваться. Сколько раз я глотала крик, не могла дышать, зажимала рот руками, когда он заставлял молчать… Он говорил, что если шуметь — меня заберут демоны, и мама умрет. Я верила. Потому что была ребенком. Он бил, прижимал лицом к полу, шептал эти изуверские псалмы. А потом я теряла сознание. Каждый раз просыпалась в крови. Настоятельницы запирали меня в подвале и читали надо мной молитвы, твердили, что меня терзают демоны. Это были женщины, у них были дети. Я просила у них помощи. Никто из них меня не слышал… Я пыталась сбежать — раз, другой… В первый раз меня нашли, притащили обратно, выставив как «потеряшку». Во второй — бросили на ночь в подвале, без света, еды. В какой‑то момент боль внутри стала обычной. Сначала она была как волна: накатывала и уходила. Потом все меньше и меньше. Я перестала плакать — зачем, если никто не услышит? И поняла: никто не придет. Мама не придет. Спасения не будет. Я стала никем — призраком. Моя задача была перестать привлекать внимание, затеряться — тогда, может быть, меня не заметят. Я следила за всеми. Училась быть тенью: замечать, кто открывает двери, кто уходит напиться, когда все заняты «ритуалами». Копила силы, наблюдала, подавляла каждую искру надежды, чтобы не было больнее, если все сорвется. Потом однажды ночью проснулась — так хотелось есть, что кружилась голова, — и поняла: если не сейчас, то никогда… Я не знала, куда идти. Поэтому пошла туда, где легче всего потеряться. Рован больше всего ненавидел праведных святош, которые по сути ничем не отличались от него самого и просто делали все за закрытыми дверями. — Если бы Бог и правда был, вряд ли он вложил бы в головы идею о слепом поклонении и смирении. Кто‑то чертовски умный однажды понял, что через религию на слабых воздействовать проще, — и появилась целая корпорация. Коллекторам стоит учиться у них, как ловко вытягивать из паствы деньги, — он продолжал медленно гладить ее бок. Жалости он не испытывал, но причинно‑следственную связь того, как Катриона стала тем, кто она есть, видел теперь четко. — Когда растешь в страхе, учишься не бороться, а приспосабливаться. Считывать взгляды, жесты, чувствовать настроение, понимать, чего от тебя хотят, и выполнять это, чтобы избежать боли. Я научилась быть тенью, потому что тень не тронут, не узнают, не догонят. Тень — это и выбор, и механизм выживания. Жить в секте было адом, но там я поняла, как легко управлять людьми: дай им чуточку веры — и они пойдут за тобой. А если делать то, о чем они просят, их вера станет непоколебимой. Они не видят своего Короля, не знают, как он выглядит, существует ли вообще, но верят. Может быть, я хотела бы действовать прямо, силой, как ты, но не могу — меня разорвут, когда найдут путь, как добраться. Если не заметать следы, бесконечно съезжать, теряться среди массы — меня найдут. Мне не простят, что их «Король» вовсе не король. Ты прокладываешь дорогу из трупов, а я выживаю как могу. Стоит мне привлекать внимание — меня найдут. И я знаю, что никто не поможет. Я прекрасно знаю, что одна в этом чертовом мире, даже если у меня огромная невидимая армия глаз и ушей. Рован понимал. Очень хорошо понимал, что ей нельзя быть в центре внимания и упиваться тем, на что она способна. И он сам разорвал бы ее, если бы не их договор. Но в одном Катриона ошибалась: вряд ли кто‑то сейчас мог ее тронуть. По крайней мере пока существует их союз. Да и вряд ли потом. Она не уйдет от него живой, если предаст. Он чуть придвинулся, повел ладонью вниз — к бедру — и обратно, ловя ее взгляд. — Если кто‑то найдет способ добраться до тебя, им сначала придется преодолеть препятствие. Мы же договорились. Тебя никто не тронет. А те, кто попытаются, не переживут эту попытку. Мое слово много значит, я не разбрасываюсь им. Катриона затихла; по ее плечам и бокам пробежала волна мурашек. Для «здорового» человека такое звучало бы страшно. Ей — было нужно это слышать очень давно. Хотя бы знать, что прикроют спину. — Слышать такое от тебя — почти романтично, — она медленно моргнула, всматриваясь в его глаза. Рован легко дернул бровью. — Если в моем мире есть что‑то романтичное, возможно, проявляется так. — Тебя злит все это? — она потянулась, снова зачесывая его волосы назад. — Что я попросила быть нежным? Что рассказываю тебе это? — Злит не это. Злит, что я этому поддаюсь, хотя понимаю: для нас обоих лучше, чтобы я не поддавался. — Почему? — Потому что в какой‑то момент ты захочешь большего, а я вряд ли смогу это дать. — Тебя это беспокоит? Тебе разве не все равно? — Это все усложнит. Либо придет к тому, что я тебя не отпущу. — Почему ты так думаешь? В твоих глазах я — одна из миллионов, которые могли оказаться у тебя на столе. И больше. — Так я считал вначале, когда были сомнения. Но потом пришлось бороться со своими мыслями, что женщина не может быть настолько умной и сообразительной. Меня в равной степени и бесит, и восхищает, что с тобой нужно считаться. Так что не думай, будто ты «одна из». Ты единственная, кто вышел из той комнаты не в слезах и не в страхе. — Поэтому ты согласился сегодня? В первую встречу ты говорил, что даже без клинка не будешь осторожным. — И поэтому тоже. И потому, что в твоих глазах было больше нужды, чем в словах. — Если я все же захочу большего? Я всегда хотела большего — и никогда не получала. Я привыкла полагаться только на себя. Сейчас мне достаточно этого странного ощущения безопасности рядом с тобой, хотя я должна бояться даже смотреть на тебя. Но вдруг… Что тогда? Рован всматривался в ее глаза, пытаясь разглядеть точку невозврата. Перешла ли ее уже Катриона или нет? — Я могу сымитировать любую эмоцию, выдать любое чувство — словами, взглядом. Но… любовь? — его губы скривились на этом слове. — Я не знаю, что это. Это отключили в детстве, не дав ни испытать, ни почувствовать. И если ты начнешь этого от меня хотеть и требовать, в конце концов получишь обратное — из злости и жестокости. И тогда ты предашь меня. Когда сделаешь это — пусть твой журавлик будет синим, под цвет твоих глаз. Тебе придется превзойти себя, чтобы спрятаться. Но я тебя все равно найду, Катриона. — Почему ты думаешь, что мне нужна любовь? Я давно в нее не верю. Мне не нужны признания, подарки. Мне ничего не нужно — только знать, что есть куда идти, когда станет совсем невыносимо. Есть место, где я могу быть слабой. Где не буду ощущать это уничтожающее одиночество. Может быть, теперь это и есть любовь лично для меня. Если я предам — тебе не придется меня искать. Я не буду прятаться, потому что захочу побыстрее все закончить. Потому что я очень устала, Рован. Очень. Мне кажется, что я и так умираю каждый день, проваливаюсь в пропасть от пустоты внутри. Я устала от боли и одиночества. Иногда мне хочется быть просто женщиной. Той самой, которых ты презираешь. Слабой, покорной… Дай мне эту возможность — и можешь быть уверен, что я всегда буду закрывать твою спину от предателей. Слова Катрионы были на редкость соблазнительными. Но в них не было ни капли привычной манипуляции, которой гнушались шлюхи, уверовавшие, что подомнут его хитростью, предложив то, чего, как им кажется, он хочет. И все же тревога оставалась. Ему не хотелось демонстрировать слабость. Ни перед ней, ни перед остальными. А это неминуемо, потому что Катриона олицетворяла все то, от чего предостерегал его отец. Его уроки в отношении женщин были жестокими, но действенными. Хотя… это слабое ощущение — облегчение? Облегчение от того, что, возможно, ему не придется тащить тяжелый камень в гору одному до последнего вздоха. Он потянулся ладонью к ее лицу, прошелся большим пальцем по щеке, зарываясь затем в волосы. — Такое я могу дать. Ты можешь быть слабой, покорной, можешь рыдать, если знаешь, что после станет легче. И не бояться, что кто‑то до тебя дотронется и что‑то сделает. Тебе не нужно быть сильной рядом со мной. Катриона прикрыла глаза, прижимаясь щекой к его ладони. Странно, опасно — прижиматься к кровавым и жестоким рукам. Ощущать его своеобразную нежность, защиту, знать, что он крепко держит, когда кажется, будто летишь в пропасть. Что‑то внутри кричало, что ей нельзя никогда и ни за что быть слабой, ломаться, позволять лезть себе под кожу. Но кричать уже поздно: она сама вошла в этот брод. Предательство каждый раз уничтожает. И если рядом с ним можно сбросить огромный груз, она готова быть его ушами, глазами, руками. Чумой, стаей крыс, которая тихо и незаметно будет выкашивать его врагов. Он будто ощутил, как ее плечи расслабились, избавляясь от тяжести, которую она несла так долго, хотя буквально напряжения и не было. Пока Катриона держала глаза закрытыми, прижимаясь к его ладони, он скользил взглядом по ее лицу, обводя большим пальцем контур пухлых губ, мягкий овал подбородка. Этот союз стал больше. Похоже, и правда никогда не стоит зарекаться.