4 апреля 1928 года
16 декабря 2025 г., 00:16
Примечания:
Побаловалась чутка и написала версию для 4 апреля 1928 года с анализом письма.
Маяковский уже несколько месяцев молчал. Ни письма, ни слова при встрече.
Эта мысль вертелась в голове раз за разом, заставляя что-то внутри неприятно сжиматься, а взгляд то и дело падал на старую, потрепанную тетрадку года эдак 1922. Там, едва разборчиво, на одной из страниц были отрывки и наброски, зачеркнутые в абсолютно разных местах. Борису не надо было вчитываться, чтобы вспомнить, что он тогда сочинял.
Вы заняты нашим балансом,
Трагедией ВСНХ [вэсээнха],
Вы, певший Летучим голландцем
Над краем любого стиха.
Холщовая буря палаток
Раздулась гудящей Двиной
Движений, когда вы, крылатый,
Возникли борт о борт со мной.
И вы с прописями о нефти?
Теряясь и оторопев,
Я думаю о терапевте,
Который вернул бы вам гнев.
Эти три четверостишия впились в разум иглой и никак не желали его покидать. Они были адресованы Маяковскому. Маяковскому, на одном из экземпляров «Сестра моя – жизнь». Потом Пастернак ещё приписал последнее четверостишие:
Я знаю, ваш путь неподделен,
Но как вас могло занести
Под своды таких богаделен
На искреннем вашем пути?
Маяковский тогда, в 1922 году, увидев этот стих на подаренном ему первом издании «Сестра моя – жизнь», только посмеялся. Сейчас было не до смеха. Потому что он понял, что это не шутка и не прихоть излишне чувствительного Пастернака высказаться о происходящем.
ЛЕФ претил Борису. Ужасно претил. Он пытался оттолкнуть от себя всё это общество, притягиваемое Володей, обособиться от него, сказать, что с этим буйным, грубым, показательно советским объединением не имеет ни единой нити связи...и вместе с тем старательно пытался усидеть на двух стульях, отчаянно желал не оттолкнуть от себя Маяковского.
«Я еще раз сегодня с полнейшим дружелюбием буду находить у нас в редакции пути для уговора тебя. Я всё ещё жду стихи для ЛЕФ, Боря» — говорил ему Володя. А Пастернак всё отнекивался, мол, бесполезно отговаривать.
Ну, действительно оказалось бесполезно.
В ЛЕФе – пускай Борису глубоко плевать на это – его искренне не любят, чуть ли не презирают, иногда до высмеивающих и оскорбительных пародий. Хотя он, конечно, знает, что полемики с ним не хотят, оттого и не опубликовали то резкое письмо с официальным выходом из ЛЕФ, предназначенное для Редакционного коллектива. Резкое письмо без единого прямого обращения к кому-либо, содержащее лишь формальности и написанное по-канцеляристски, чтоб никто наверняка не принял на свой счёт, потому что оно, в сущности, ни к кому и не обращено, кроме как к официозу. Единственное, что удручало и заставляло сейчас в очередной раз склоняться над листами бумаги с пером в руке – это Володя. Потому что он – дурак! Не иначе, как дурак! В последний разговор они публично сцепились, так как он обвинил Бориса в том, что тот предпочел ЛЕФ чему-то другому. Между строк Пастернак явно уловил: «ты предпочел меня кому-то другому».
За окном шумели пьяницы, гуляки и возвращающиеся с работы трудяги. Световой день ещё не увеличился. Темнело. На замаранном листе виднелся текст, адресованный...ну, ясное дело, кому. Причем со строгой пометкой: «лично», пускай и на общий, ЛЕФовский, адрес.
«4. [IV]. 28.
Наш разговор не был обиден ни для Вас, ни для меня, но он удручающе бесплоден в жизни, которая нас не балует ни временем, ни безграничностью средств. Печально. Вы все время делаете одну ошибку (и ее за Вами повторяет Асеев), когда думаете, что мой выход — переход и я кого-то кому-то предпочел. Точно это я выбирал и выбираю. А Вы не выбрали? Разве Вы молча не сказали мне всем этим годом (но как Вы это поймете?!), что в отношении родства, близости, перекрестно-молчаливого знанья трудных, громадных, невеселых вещей, связанных с этим убийственно нелепым и редким нашим делом, Ваше общество, которое я покинул и знаю не хуже Вас, для Вас ближе, живее, нервно-убедительнее меня?
— Может быть, я виноват перед Вами своими границами, нехваткой воли. Может быть, зная, кто Вы, как это знаю я, я должен был бы горячее и деятельнее любить Вас и освободить против Вашей воли от этой призрачной и полуобморочной роли вождя несуществующего отряда на приснившейся позиции. —
Я сделал эту попытку заговорить с Вами потому, что все эти дни думал о Вас. Зачем Вы выдумали, что летнее письмо я писал Вам? Вам? Вы его держите у себя, как получатель? И я Вам поверю? Нет, простите меня, Вы сами давно доказали мне, что с адресатами не произошло недоразуменья. Если бы Вы хоть минуту считали, что оно обращено к Вам, Вы бы его _н_а_п_е_ч_а_т_а_л_и, как я об этом просил. _В_ы_ _б_ы_ _э_т_о_ _с_д_е_л_а_л_и_ _и_з_ _г_о_р_д_о_с_т_и. Но Вы прекрасно знаете, что это не Вы его скрыли и о нем умолчали, как и получали его не Вы.
Все это бред, дурной сон, абракадабра. Подождем еще год.
— И потом, как Вам нравится толкованье, которое дается у Вас моему шагу? Выгода, соперничество, использованье конъюнктуры и пр. И у Вас уши не вянут от этого вздора? При том как похоже на меня, не правда ли? Ведь у Вас люди с общественной жилкой, бывают на собраниях, в театрах, издательствах и на диспутах. Много ли они меня там видели? Покидая Леф, я расстался с _п_о_с_л_е_д_н_и_м_ из этих бесполезных объединений не затем, чтобы начать весь ряд сначала. И Вы пока стараетесь этого не понять.
Б. П.»
Захотелось сжечь этот лист. Он, вопреки обыкновению, был весь перечеркнут, неприспособлен к отправке. А в конце виднелась клякса чернил. Соперничество! Господь с ними, с этими ЛЕФовцами! Соперничество! У Маяковского и Пастернака! Идиоты, ей-Богу, идиоты. Когда такие судачества о причине выхода из ЛЕФ дошли до Бориса, он не знал: рассмеяться или расплакаться на данное заявление.
Это письмо...оно не требовало чистоты, не требовало прилизанности. Это – нерв, правда. Правда, от которой режет глаза, а Володя это игнорирует. Только закончив его Пастернак обратил внимание, что обращался к Маяковскому на «Вы», чего давно уж между ними не было. Кольнуло. Больно.
«И потом, как Вам нравится толкованье, которое дается у Вас моему шагу? Выгода, соперничество, использованье конъюнктуры и пр. И у Вас уши не вянут от этого вздора? При том как похоже на меня, не правда ли?» — нужно признать, что эти строки действительно про обиду. Пастернаку нешуточно неприятно, что Маяковский может верить этим бредням, этим судачествам всех ЛЕФовцев (и писателей, и критиков, и архитекторов...всех, кого задел его выход из объединения) о том, что между ними есть соперничество, какая-то зависть, использование ситуации для своей выгоды. О, да, это же вылитый Пастернак, именно так он и поступает! Он ощущал себя облитым с ног до головы этой грязью неверного трактования своего поступка. Так ещё и это толкование слушалось и не оспаривалось Володей! От этого в сотню раз тошнотворнее.
Маяковский считал, что это Борис чего-то там не понимает. Но это Володя не понимал. Совершенно не понимал, что Пастернак не ему бросал вызов, не его оскорблял и даже не этих дураков-ЛЕФовцев (за исключением Асеева и Третьякова. Оба слишком искренне убеждены, слишком честны, чтоб их оскорбить)! Нет, совсем нет! Борис желал быть вне политики, порвать с ней. Но Маяковский этого не хотел понять, вот и всё. Не хотел, приводя раз за разом их к этой глупой ссоре.
«...я кого-то кому-то предпочел» — никогда и ни за что он не предпочел бы Маяковского кому-то. Ни в поэзии, ни в человеческих взаимоотношениях. Но как же, как же мог Борис создать такое ложное впечатление? В действительности ли похоже на подобное? На эту почти что измену?
В груди что-то болезненно сжалось, когда Пастернак разом отпрянул от письма. Его непреодолимо захотелось сжечь.
«Все это бред, дурной сон, абракадабра. Подождем еще год».
И что же за этот год изменится? Ничего. Борис уверен – ничего не изменится. Но ждать, в принципе, неплохая тактика.
Почему-то ему невольно вспомнилось, как Марина Цветаева недавно писала о том, что не может разобрать взгляд Маяковского, его природу. Как она говорила: «гнетущий или угнетённый». Отчего же угнетенный? Впрочем, глупый вопрос – Брики этому способствовали, правительство этому способствовало, вся роль «глашатая революции» этому способствовала.
«А Вы не выбрали? Разве Вы молча не сказали мне всем этим годом (но как Вы это поймете?!), что в отношении родства, близости, перекрестно-молчаливого знанья трудных, громадных, невеселых вещей, связанных с этим убийственно нелепым и редким нашим делом, Ваше общество, которое я покинул и знаю не хуже Вас, для Вас ближе, живее, нервно-убедительнее меня?» — вот это по-хорошему бы вычеркнуть, но Борис не станет этого делать. Казалось бы: начиная с 1916 года они вдвоем были излишне близки, а тут такой разрыв. Инициатором которого, при всей своей обиде, стал сам Пастернак. Впрочем, ему искренне тяжело понимать, что да, есть кто-то Володе ближе и убедительнее, роднее. Это за гранью, за рамками понимания и всего, что их связывало! И Коля Асеев всё туда же. Неясно, непонятно, замудрёно – надо решать.
Хотелось забыть прошедшее время их отдаления друг от друга, как дурной сон. Как бред. Как безумное наваждение. Хотелось вновь сблизиться. Лишь бы...
«Может быть, зная, кто Вы, как это знаю я, я должен был бы горячее и деятельнее любить Вас» — как будто горячее и деятельнее любить Маяковского было бы возможно. Борис, казалось, сильнее любить и не может. Впрочем, возможно, он слишком безволен в своих поступках и убеждениях?
А ещё он с недавних пор был убежден: они оба ужасно, отвратительно, резко погорячились. В отчаянии и гневе от этой лживости и пустоты «ЛЕФа», Борис даже открыто согласился несколько раз с Полонским, о чем сейчас жалел, порвав эту связь. Ибо соглашаться политически – одно, а вот наблюдать за якобы «борьбой» с объединением, в итоге просто ставшей открытым оскорблением ранней лирики Маяковского и его личности, – совсем другое. И слишком был порывист Пастернак в моменте, когда, не вникнув в суть слов Полонского, начал соглашаться с его публичными высказываниями в журнале «Новый мир». Вчитавшись в них внимательнее и приметив новые статьи, захотелось забрать свои слова по поводу согласия с Полонским обратно. То, что нёс в массы этот человек – откровенная травля, смешанная со страхом нападать на нынешнюю поэзию Маяковского лишь по причине того, что это уже будет не просто литературное высказывание, а вызов государству. Которому, впрочем, Володя уже тоже не особо-то и нужен был. Ну, или Борис себя накручивал, размышляя о своем присоединении к травле и уничтожению футуризма в лице единственного искренне его несущего – Маяковского – излишне долго, не будучи способным выкинуть из головы этой мысли. Может, Володя и не видел в этом того, что видел сам Борис. Но собственное лицемерие стало в последнее время ощущаться явно, с мерзкой грязью осознания собственных симпатий и антипатий. Об этом самобичевании Борис, конечно, не напишет. Не к чему перечень пунктов самообвинения Пастернака для Маяковского. Письмо не о том. Хотя, признаться честно, ситуация с Полонским уже пускай сошла на «нет», ведь в ней была поставлена точка вот этим вот письмом для Володи, но всё равно осадок остался. Но лучше вообще Маяковскому не говорить об этом. По крайней мере так вот, в письме. Лично – другое дело, можно было полноценно объясняться. Или опять обоим остаться неуслышанными, а потом ещё месяцами думать друг о друге и кто кого как уколол.
Бумага зашуршала, когда её укладывали в конверт.
Пастернак отправит письмо с нарочным. Сейчас. Пока не передумал.
Потому что Борис написал это не для оправдания. Он написал это, как последний отчаянный шанс на разрешение конфликта. Просто поток мысли, неприкрытая искренность со всей её болью, которая должна быть увидена адресатом. Вдруг хотя бы это позволит им понять друг друга. Ибо молчание уже было нестерпимо.