Искупление Тома Реддла

Горячая работа
NC-17
В процессе
146
8
xaillyne бета
Размер:
планируется Макси, написано 345 страниц, 140 540 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
146 Нравится 193 Отзывы 68 В сборник

15. Утро без тебя.

Настройки
Примечания:

Будешь ли ты дальше видеть меня светом

Если в моём сердце чёрная дыра?

Новый день пришёл в комнату Тома ласково — золотистыми лучами, которые пробивались сквозь неплотно задвинутые шторы, ложились тёплыми полосами на пол, на стены, на край кровати. Где-то за дверью слышался тихий, почтительный шёпот домовиков — они принесли завтрак, поставили поднос на стол, перешептывались о чём-то своём, не решаясь беспокоить хозяина комнаты, который, как им казалось, ещё спал. Воздух был свежим, чуть прохладным. Всё дышало покоем. Всё обещало тихий, спокойный день, когда можно просто лежать, не думая о деле. Но Том не чувствовал этого. Он лежал на кровати в той самой позе, в которой заснул несколько часов назад — на боку, поджав колени к груди, свернувшись калачиком, как ребёнок, который боится темноты. Его тело, казалось, пыталось занять как можно меньше места, стать незаметным. Но сон не принёс отдыха. Сон принёс кошмар. Лоб Тома был влажным от пота — мелкие капельки собирались у висков, стекали по щекам, терялись в чёрных спутанных прядях волос, разметавшихся по подушке тёмными, змеиными кольцами. Волосы, которые Гарри вчера так бережно расчёсывал, снова превратились в спутанный, непослушный хаос — они прилипали ко лбу, к шее, к золотому ошейнику, который тускло мерцал в утреннем свете, и Том во сне морщился, словно даже прикосновение собственных волос причиняло боль. Ресницы дрожали — часто, испуганно, как крылья пойманной бабочки. Губы шевелились, произнося слова, которые не достигали слуха, терялись в шёпоте, превращались в белый шум, в шелест, в тихий, почти неслышный стон. Пальцы Тома судорожно сжимали простынь. Ткань была влажной, смятой, на ней оставались следы от его хватки. Одеяло, которым Гарри так бережно укрыл его скаталось в ногах. Том сбросил его во сне, неосознанно, пытаясь освободиться от того, что давило, душило, не давало дышать. От тяжести, которая не имела веса, от рук, которых здесь не было. Ему снилась тёмная камера. Она возникала из ниоткуда. Серые, облупившиеся стены, покрытые плесенью, покрытые сыростью, покрытые временем, которое здесь, казалось, остановилось. Они давили на плечи, сжимали грудную клетку, не позволяли сделать полный вдох, и лёгкие горели, требуя воздуха, которого не было. Пол был ледяным — не просто холодным, а таким, от которого ныли кости, замерзала кровь, а пальцы немели и переставали слушаться, превращаясь в чужие, не принадлежащие ему куски плоти. И запах. Тот самый — сырость, гнилая солома, дешёвый табак, въевшийся в одежду надзирателей, в их кожу, в их дыхание, и что-то ещё, сладковато-приторное, от чего тошнило и кружилась голова. Запах страха. Его собственного страха, который он не мог контролировать, потому что страх был липким, тягучим, он заполнял лёгкие, застревал в горле, вытекал из глаз, когда никто не видел. А потом появлялись руки. Крепкие. Грубые. Чужие. Они возникали из темноты. Тянулись к нему со всех сторон — сжимали запястья, прижимали к ледяному полу, раздвигали ноги, ломали сопротивление, которое было бесполезно, потому что их было слишком много, потому что он был один, потому что никто не придёт. Пальцы впивались в кожу, оставляя синяки — лиловые, багровые, жёлтые, — которые потом будут долго болеть, будут ныть под душем, когда ледяная вода касается их, будут напоминать о том, что случилось. О том, что он позволил этому случиться. Они прижимали его. К полу. К стене. К собственному бессилию. Не давали двинуться, не давали крикнуть, не давали даже закрыть глаза, потому что тогда темнота становилась ещё страшнее, ещё гуще, ещё более живой. А надо всем этим — смех. Громкий, пьяный, равнодушный смех людей, которые давно забыли, что такое страх, потому что тот кто раньше вызывал его был здесь, на полу, под ними, и он не мог убежать. Том резко повернул голову. Всё тело его напряглось, выгнулось дугой, как натянутая тетива перед выстрелом, как струна, которая вот-вот лопнет. — Нет… — прошептал он. Голос его был хриплым, сорванным, почти неразличимым — таким, каким он кричал в Азкабане, когда Ник зажимал ему рот, а Мэтт делал своё дело. — Нет, нет, нет… Слова накладывались друг на друга, путались, обрывались, не успев родиться. Он говорил их не для кого-то — для себя. Пытаясь убедить себя, что это всего лишь сон. Однако камера не отпускала. Том зажмурился — так сильно, что перед глазами поплыли алые круги, такие же, как глаза того, другого, кого он иногда видел в зеркале и который смотрел на мир с ненавистью. Он попытался дышать — вдох, задержка, выдох, — как он сам учил себя в те ночи, когда кошмары душили и не давали проснуться. Но воздух застревал в горле, не доходя до лёгких, и лёгкие горели, требуя кислорода, которого не было, а стены сжимались, сжимались, сжимались. И вдруг тёмные стены растворились. Они таяли на глазах, превращаясь в серое марево, а потом в золотистый свет, а потом — в него. Том увидел Гарри. Он стоял в этом странном, зыбком пространстве между сном и явью — не в камере, не в комнате, а где-то посередине, там, где время теряло смысл, а расстояние становилось иллюзией. Его тёмные, непослушные волосы падали на лоб знакомыми, чуть растрёпанными прядями. Сильная линия плеч, которую Том чувствовал под своими пальцами вчера, когда лежал рядом с ним и слушал, как бьётся сердце. И улыбка. Та самая — тёплая, чуть усталая, с лёгкой, едва заметной грустинкой в уголках губ. Зелёные глаза Гарри сияли мягким, живым светом. — Гарри… — прошептал Том, и в этом имени было всё. Вся его жизнь, все его смерти, все его воскрешения. Вся боль, которую он причинил. Вся боль, которую причинили ему. Вся надежда, которую он похоронил много лет назад. Мольба. Надежда. Отчаяние. Приказ. Том протянул руку. Она взметнулась вверх — резко, отчаянно, с той бессознательной надеждой, которая не знает логики, не знает страха, не знает поражения. Пальцы его вцепились в воздух, пытаясь ухватиться за образ, за тень, за обещание. Пытаясь удержать его, который был так близко, так реально, так невыносимо далеко. Но Гарри не ответил. Не потому что не хотел. А потому что его здесь не было. Образ растворился — медленно, нехотя, с той же невесомой грацией, с какой появился. Улыбка растаяла первой, потом глаза, потом знакомая линия плеч. И только запах — дождь, порох, что-то тёплое, почти домашнее, — остался на секунду дольше, напоминая, что это было. Что это не сон. Что Гарри существует. Том резко открыл глаза. Комната вернулась. Золотистые лучи солнца, одеяло, скатавшееся в ногах, тишина за дверью — домовики давно ушли, оставив завтрак остывать на столе. Всё было на своих местах. Всё было так, как прежде. Том уставился на свою руку — ту самую, которую протянул к Гарри. Она всё ещё была поднята, пальцы всё ещё были растопырены, будто он пытался ухватиться за воздух, за сон, за чужое присутствие, которое уже исчезло. Ладонь была влажной, на ней остались следы от ногтей — глубокие, красные полумесяцы, которые саднили и горели. Рука упала. Медленно, бессильно, как подбитое крыло. Она упала на простынь и замерла. Том прикрыл глаза. Веки были тяжёлыми, воспалёнными, под ними щипало — то ли от невыплаканных слёз, то ли от усталости, которая была глубже, чем просто недосып. Он лежал, чувствуя, как дрожь понемногу отпускает, как дыхание становится глубже, ровнее, как мир перестаёт быть враждебным, возвращаясь к своему обычному, спокойному состоянию. Но внутри, там, где жил страх, всё ещё было темно. Он с тяжёлым вздохом открыл глаза и сел на кровати. Движение было медленным, почти болезненным — каждое усилие давалось с трудом, будто тело отвыкло от того, чтобы подчиняться приказам. Простынь смялась под ним, одеяло сползло на пол, но Том не обратил внимания. Он сидел, опустив плечи, и смотрел прямо перед собой — на стену. Он провёл рукой по лицу. Волосы упали на лоб, закрывая обзор, но Реддл не убрал их. Ему было всё равно. Он моргнул, прогоняя остатки сна, и перевёл взгляд на часы на стене. Стрелки показывали время ближе к обеду. Том никогда не спал так долго. Никогда. В приюте подъём был в шесть утра — независимо от того, ложился ли ты вчера в девять или в полночь, независимо от того, снились ли тебе кошмары, от которых просыпался с криком, зажав рот ладонью, чтобы никто не услышал. Воспитатели не любили, когда дети кричали по ночам. Это мешало им спать. Это напоминало им о том, что в тесных, холодных комнатах, живут не просто сироты, а маленькие, сломленные люди, у которых тоже есть душа. В Хогвартсе он научился вставать раньше всех. На час, на два, иногда на три — в зависимости от того, как сильно ему нужна была тишина. Тишина, в которой библиотека принадлежала только ему. В которой книги не шептались о его происхождении. В которой он мог быть собой — не наследником Слизерина, не блестящим студентом, не будущим Тёмным Лордом, а просто Томом. Томом, который читал, думал, планировал и не боялся быть обычным. В Азкабане… в Азкабане он не спал вообще. Или спал, но не мог отличить сон от яви, потому что кошмары были реальнее, чем холодный каменный пол под щекой. Реальнее, чем цепи на запястьях. Реальнее, чем дыхание надзирателя, склонившегося над ним в темноте. Сон и явь там смешались в один липкий, тягучий комок страха, из которого нельзя было выбраться, потому что даже когда ты просыпался, кошмар продолжался. Только менялись декорации. И лица. И руки. А сейчас он проспал до обеда. Том почувствовал, как к щекам приливает жар — медленно и неумолимо. Он разливался по скулам, по кончикам ушей, по шее. Том знал этот жар. Знал его слишком хорошо. В приюте он заставлял себя не краснеть, когда воспитатели отчитывали его перед всей группой. Он сжимал кулаки так, что ногти впивались в ладони, и представлял, как они — эти взрослые с их жирными лицами и равнодушными глазами — горят. Горят в зелёном пламени, которое он когда-нибудь научится призывать. Горят так же ярко, как его щёки сейчас. Красное пламя. Красный стыд. Красная ярость. В Хогвартсе он научился скрывать жар за маской ледяного спокойствия. Он тренировался перед зеркалом — часами, днями, неделями, — заставляя свои щёки оставаться белыми, даже когда внутри всё горело. Он представлял, что эмоции — это враги, которых нужно победить. Но сейчас маска не работала. Сейчас не было ни приюта, ни Хогвартса, ни необходимости доказывать, что он сильнее своих эмоций. Не было надзирателей, которые смотрели бы на него с насмешкой. Не было Пожирателей Смерти, которые ждали бы его слабости, чтобы наброситься. Был только стыд. Глупый, детский, нелепый стыд. Стыд за то, что позволил себе расслабиться. Стыд за то, что позволил телу взять верх над волей — той самой железной волей, которая когда-то заставляла Пожирателей Смерти падать на колени от одного его взгляда, которая вывела его из приюта, из грязи, из нищеты, которая построила империю на страхе и крови. Стыд за то, что провалился в эту тёмную, тёплую, бездонную пропасть, которую называют сном. Пропасть, в которой не было кошмаров. Только тепло. Только запах Гарри. Только чувство, что он не один. Не один. Как же давно он не позволял себе этого чувства. Как же давно он запрещал себе верить, что кто-то может быть рядом по-настоящему. Том провёл ладонью по щеке — резко, почти грубо, будто пытался стереть не только жар, но и сами эмоции, которые его вызывали. Пальцы его — тонкие, всё ещё чуть дрожащие после ночи, полной кошмаров, — скользнули по скуле, по влажной от пота коже, по краю золотого ошейника, который вдруг стал почти горячим. Том отдёрнул руку, словно обжёгся, и сжал её в кулак, пряча от мира эту слабость. Хотя в комнате никого не было. Только часы на стене, которые тикали слишком громко, слишком настойчиво, слишком буднично, отсчитывая секунды, минуты, часы его позора. — Идиот, — прошептал Том себе под нос. Это слово было адресовано ему самому. За то, что позволил. За то, что расслабился. За то, что поверил — пусть на секунду, пусть во сне, — что кто-то может остаться. Что кто-то не уйдёт на рассвете, как все. Что кто-то не предаст, не использует, не выбросит, когда станет не нужен. Он встал с кровати. Колени дрожали — всего секунду, но Том почувствовал эту дрожь, и она была противной, унизительной, напоминающей о том, как он стоял на коленях в Атриуме, перед камерами, перед всей Британией, и целовал ботинок Гарри Поттера. Ноги коснулись прохладного пола. Дерево было гладким, отполированным до блеска — совсем не похожим на холодный, шершавый бетон Азкабана, на котором он спал столько ночей, поджав колени к груди, пытаясь сохранить остатки тепла. Босые ступни оставляли на полу едва заметные влажные следы — следы пота, следы страха, следы сна, который всё ещё не отпускал его до конца. Том смотрел на них, на эти бледные, быстро испаряющиеся отпечатки, и чувствовал, как реальность медленно возвращается. Сначала он почувствовал запах кофе. Потом — свет. Золотистые лучи, пробивающиеся сквозь шторы, ложащиеся тёплыми пятнами на его босые ступни, на голые щиколотки, на край пижамных штанов, которые были ему чуть великоваты. Потом — тишину. Том провёл рукой по волосам — бесполезно, они всё равно висели спутанными прядями. Он не стал их расчёсывать. Не было сил. Не было желания. Потянувшись, Реддл подошёл и сел за стол. Дерево было прохладным под пальцами. На столе стоял поднос — домовики принесли завтрак ещё час назад, но благодаря чарам еда не остыла. Золотистые круассаны всё ещё дымились, источая аромат свежей выпечки и сливочного масла. Кофе в чашке был горячим — Том чувствовал его запах даже на расстоянии: терпкий, горьковатый, с лёгкой ноткой корицы, которую он любил, но никогда не просил. Он взял круассан, отломил кусочек, поднёс ко рту — и понял, что не хочет есть. Желудок сжался в тугой, болезненный комок, стоило только представить, как пища будет проходить по горлу, которое всё ещё саднило после ночных кошмаров. Том отложил круассан обратно на тарелку, взял чашку с кофе и сделал глоток. Горячая, терпкая жидкость обожгла язык, скользнула вниз, разливаясь по груди спасительным теплом. Том закрыл глаза на секунду, позволяя этому теплу вытеснить холод, который всё ещё жил под рёбрами. Вдох — раз, два, три, четыре. Задержка. Выдох — пять, шесть, семь, восемь. Лучше не становилось. Он отпил ещё, и в этот момент раздался стук. Три коротких, уверенных удара. Не громких, но настойчивых — таких, которые не оставляют сомнений в том, что за дверью кто-то есть, и этот кто-то не уйдёт, пока ему не откроют. Том замер. Чашка застыла на полпути ко рту. Том смотрел на дверь и считал. Не удары. Не секунды. Возможности. Кто это мог быть? Том поставил чашку на стол. Кофе плеснулся через край, оставляя тёмное, быстро расползающееся пятно на белой скатерти — такое же, как кровь на карте Лондона в тот вечер, когда Гарри принудил его через связь. Том посмотрел на это пятно и отвернулся. Он встал и пошёл к двери. Босиком. По прохладному, гладкому полу. Пижама была расстёгнута на две пуговицы — Том не стал её застёгивать. И, честно говоря, ему было всё равно, кто увидит его таким — уставшим, растрёпанным, с красными от недосыпа глазами и золотым ошейником на шее. Он остановился перед дверью. На секунду прижался лбом к прохладному дереву. Том выдохнул — тихо, почти беззвучно, — и спросил: — Кто это? Голос его был хриплым со сна, с той особенной, низкой хрипотцой. Он звучал глухо, недоверчиво — как у человека, который привык, что за дверью редко бывает кто-то, кого хочется видеть. — Итан Сентри, — раздалось из-за двери. Голос был ровным, спокойным, без той тёплой нотки, которая всегда была в голосе Гарри. Он был профессиональным и отстранённым. Таким, который не обещает ничего — ни защиты, ни дружбы, ни понимания. — Гарри Поттер попросил зайти к вам, мистер Реддл. Том замер. Итан Сентри. Заместитель Робардса. Тот самый, который смотрел на него с холодным, изучающим любопытством, как на редкий экспонат в музее — ценный, опасный, но мёртвый. Тот, с кем Гарри приезжал в Азкабан в первый раз. Том не знал, как относиться к Сентри. В этом человеке было что-то неуловимо чужое — не враждебное, нет, но и не дружелюбное. Что-то такое, что заставляло Тома напрягаться, когда он оказывался рядом. Что-то, что напоминало ему о… о ком-то. О ком-то, кого он не мог вспомнить. Чьё лицо пряталось в тумане, а голос звучал так отчётливо, так больно, так близко. Том глубоко вздохнул и открыл дверь. Сентри стоял в коридоре, засунув руки в карманы чёрных брюк. Поза его была расслабленной — почти ленивой, — но Том знал: эта расслабленность обманчива. За ней скрывалась готовность к чему угодно. На нём была безупречная белая рубашка — идеально выглаженная, без единой складки, — с закатанными до локтей рукавами, открывающими сильные предплечья. Совсем не такие, как у Гарри. Не покрытые шрамами. Он был высоким — значительно выше Тома, — и эта разница в росте заставляла Тома чувствовать себя уязвимым. Реддл ненавидел это чувство. Он выпрямил спину, поднял голову, вскинул подбородок — всё, что мог, чтобы выглядеть выше, сильнее, увереннее. Но Сентри всё равно смотрел на него сверху вниз и в этом взгляде не было ни угрозы, ни жалости, ни той липкой, грязной похоти, к которой Том привык в Азкабане. Платиновые волосы Сентри были аккуратно зачёсаны назад, открывая высокий лоб и холодные серые глаза. В тусклом свете коридорных ламп они казались почти прозрачными — такими, в которых можно увидеть своё отражение, но не увидеть душу. — Что вам нужно? — спросил Том, и в его голосе прозвучала та привычная, колючая нотка, которую он надевал, как щит, когда чувствовал себя неуверенно. Сентри оглядел его с ног до головы. Медленно. Внимательно. Не торопясь. Взгляд его скользнул по спутанным волосам, которые падали на плечи и спину чёрными, непослушными прядями. По расстёгнутой пижаме, открывающей ключицы. По босым ногам с побелевшими от холода пальцами, вцепившимися в деревянный пол. Том чувствовал этот взгляд на своей коже — как прикосновение. На лице Сентри появилась лёгкая, едва заметная усмешка — не насмешливая, не злая, не та, от которой хотелось ударить. А какая-то… понимающая? Том не мог разобрать. В этом человеке вообще было что-то неуловимое — как тень, которая живёт своей жизнью, как отражение в мутной воде. Но усмешка заставила Тома напрячься. — Вы долго спали? — спросил Сентри. — Могу себе позволить, — отрезал Том, скрещивая руки на груди. Жест вышел защитным, почти детским. Том ненавидел себя за это. Ненавидел за то, что его тело реагировало раньше, чем разум успевал приказать ему замереть. Ненавидел за то, что Сентри заметил это — заметил всё: и дрожь в коленях, и побелевшие костяшки пальцев, и этот дурацкий, никчёмный жест, который ничего не защищал. Сентри ничего не сказал. Только смотрел и в этом взгляде было что-то, от чего Том чувствовал себя голым. Не физически — он и так был почти раздет. А морально. Будто Сентри заглядывал под кожу, под маску, под ту ледяную броню, которую Том носил годами. И, кажется, находил там то, что искал. — Можно? — спросил Сентри, и Том почувствовал, как воздух между ними стал плотнее, тяжелее, почти осязаемым. Словно Итан своим вопросом — одним только вопросом — уже вошёл, уже нарушил границу, уже оказался там, где Том не хотел его видеть. Реддл отвёл взгляд и отступил в комнату, пропуская Сентри внутрь. Аврор прошёл в центр комнаты. Он двигался бесшумно, почти невесомо. Его шаги не издавали ни звука — даже половицы под ним не скрипели. Итан остановился у окна, повернулся, оглядываясь по сторонам с тем же отстранённым, изучающим любопытством, с каким рассматривал Тома минуту назад. Кровать, на которой до сих пор хранились следы чужого тела — продавленная подушка, смятое одеяло, край простыни, свисающий на пол. Окно, за которым серело пасмурное лондонское небо, тяжёлое от невыпавшего дождя. Том закрыл дверь. Прислонился к ней спиной — не потому, что хотел преградить путь, а потому, что ноги вдруг перестали слушаться, а стена за спиной была единственной опорой, которая не могла его предать. — Поттер попросил, — сказал Сентри, поворачиваясь к Тому, — узнать у вас предпочтения в книгах и принести вам что-нибудь почитать. А ещё предложил провести вам экскурсию до тренировочного блока. Том удивлённо уставился на мужчину. Тренировочный блок? Гарри хочет, чтобы он туда пошёл? Зачем? Чтобы посмотреть, как авроры тренируются? Чтобы почувствовать себя ещё более беспомощным, стоя в стороне, наблюдая за теми, у кого есть палочки, сила и право? Чтобы вспомнить, как когда-то он сам стоял в центре такого же зала — только тогда это были не авроры, а Пожиратели Смерти, и они смотрели на него с ужасом и обожанием, а не с холодным, оценивающим любопытством? Или чтобы… — Почему вы так смотрите, мистер Реддл? — спросил Сентри, и его губы снова дрогнули в той лёгкой, едва заметной усмешке. — У меня что-то на лице? — Да, — сказал Том, и его голос прозвучал резче, чем он хотел. Слова вырвались сами собой — колючие, ядовитые, как укус змеи, которую потревожили. — Хорошее настроение. Он сам не понял, зачем это сказал. Может быть, потому что хотел задеть. Может быть, потому что не выносил, когда кто-то другой, не Гарри, смотрел на него с этим странным, почти понимающим выражением, будто знал о нём что-то, чего знать не мог. Может быть, потому что внутри всё ещё жила та привычная, колючая злость на весь мир — на Гарри, на Министерство, на себя, — которую он так старательно прятал последние недели под маской сотрудничества и тихой благодарности. Сентри усмехнулся — на этот раз шире, явственнее. Усмешка тронула уголки его губ, но не коснулась глаз. В них мелькнуло что-то, похожее на удивление или на интерес. Том не мог разобрать. — Да вы что, — сказал Сентри, и в его голосе прозвучала лёгкая, почти дружеская насмешка. Такая, какой обмениваются старые знакомые, а не аврор и его временный подопечный. Такая, от которой обычно хочется улыбнуться в ответ или ударить, в зависимости от настроения. — А вы, мистер Реддл, оказывается, умеете шутить. В его серых глазах мелькнуло что-то живое — искра, которую Том не видел в этом холодном, безупречном лице ни разу за всё время их знакомства. Искра любопытства. Или, может быть, одобрения. Том не знал. И не хотел знать. Но эта искра заставила его на секунду забыть, где он находится, кто перед ним стоит и почему в горле так пересохло, что слова приходится выталкивать силой. — Раньше я убивал и за меньшее, — сказал Том. Голос его был ровным, почти безжизненным. В нём не было угрозы. Не было и намёка на ту опасную, хищную грацию, которая делала его Тёмным Лордом. Была только усталая, выжженная констатация факта. Сухая, как пепел. Горькая, как полынь. От такой правды у любого нормального человека кровь стыла бы в жилах — не от страха, а от осознания того, насколько глубоко может падать человек. Насколько далеко можно зайти, чтобы выжить. Чтобы победить. Чтобы стать тем, кем он стал. Но Итан Сентри, кажется, не был нормальным. Он не побледнел. Не отвёл взгляда. Не ушёл от этого человека. Он стоял на том же месте и смотрел на него. Словно Том сказал не «я убивал», а «я предпочитаю зелёный чай чёрному». — Раньше на вас не было ошейника и приказа не причинять вред окружающим, — сказал он спокойно, и его серые глаза сверкнули. Ты больше не тот, кем был. Ты — раб. Ты — собственность. Ты не можешь причинить вред даже мухе, даже таракану, даже тому, кто смотрит на тебя с ненавистью и презрением, потому что Гарри Поттер, твой хозяин, твой спаситель, твой палач, запретил тебе это. Запретил одним словом, одним взглядом, одной мыслью, которая пронзила вашу связь и осталась там, пульсировать под рёбрами, напоминать о том, кто ты теперь. Слова повисли в воздухе — тяжёлые, как свинец, и холодные, как лёд. Они давили на плечи, на грудь, на горло, не давая дышать. Том чувствовал их вес, их холод, их правду. И это было невыносимо. Том сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Боль была резкой, отрезвляющей — она вернула его в реальность, вырвала из того липкого, тягучего состояния, в которое он провалился, услышав слова Сентри. — Вы правы, — сказал Том, и его голос прозвучал ровно, без той колючей нотки, которая была секунду назад. Только усталость. Только принятие. Только пустота, в которой когда-то жила его сила. — Я больше не могу причинять вред. Но это не значит, что я не хочу. Последние слова он произнёс тихо, почти шёпотом, и в этом шёпоте было всё — годы ненависти, годы унижений, годы боли, которые не прошли, не рассосались, не забылись. Они жили в нём. Пульсировали под кожей. Ждали своего часа. И ошейник, этот проклятый ошейник, который должен был удерживать его в узде, иногда, в минуты слабости, напоминал: зверь не умер. Он просто спит. И если его разбудить… Том не договорил. Не хотел. Не мог. Потому что Сентри смотрел на него и в его взгляде не было страха. — Так вы пойдёте на экскурсию? — спросил Сентри. — Хорошо, — сказал Том, и это слово прозвучало громче, чем он ожидал. Громче, чем он хотел. — Я согласен. Сентри приподнял бровь — всего на долю секунды, но Том заметил. Он всегда замечал такие вещи — дрожь ресниц, напряжение губ, мельчайшие изменения в выражении лица. Это был инстинкт выживания, выработанный годами в приюте, отточенный в Хогвартсе, доведённый до совершенства в Азкабане. Он не мог его отключить. Не хотел. Этот инстинкт помогал ему оставаться в живых. Жест Сентри — короткий, почти неуловимый — был единственным признаком того, что заместитель Робардса вообще способен удивляться. — Вот как, — сказал Сентри, и в его голосе тоже мелькнуло удивление — лёгкое, почти невесомое, как рябь на поверхности спокойного озера. — А я думал, вы откажетесь. — Я тоже так думал, — честно признался Том, и уголки его губ дрогнули в лёгкой, едва заметной усмешке. — Но Поттер, наверное, расстроится, если я проигнорирую его просьбу. А он и так слишком много для меня делает. Слова вырвались сами собой — Том не успел их остановить, не успел придать им нужную, колкую форму, за которой можно было бы спрятаться. Они были простыми, почти наивными, и в этой простоте было что-то пугающее. Потому что Том Реддл не признавал чужих заслуг. Не говорил спасибо. Не оправдывал своё послушание желанием не расстраивать кого-то. Не позволял себе быть уязвимым — даже на словах. Но сейчас он сказал. Сентри усмехнулся. — Поттер умеет располагать к себе людей, — сказал Сентри. — Даже тех, кто когда-то хотел его убить. Том ничего не ответил. Только покачал головой — не в знак отрицания, а просто потому, что не знал, что сказать. Гарри действительно умел. Умел так, что Том иногда сам не понимал, когда успел перестать бояться и начать ждать. Ждать его прихода — не как хозяина, не как аврора, не как спасителя, а как человека, который садится на край кровати и спрашивает: «Как ты?». Ждать его голоса — низкого, чуть хриплого, с той особенной, тёплой ноткой, которая появлялась, когда Гарри говорил с ним, когда он думал, что Том спит, и не знал, что Том слышит каждое слово, каждое дыхание, каждый вздох. Ждать его рук — больших, шершавых, покрытых шрамами и мозолями, — которые иногда, случайно или нарочно, касались его волос, его шеи, его плеча, и от этих прикосновений у Тома перехватывало дыхание, а сердце начинало биться где-то в горле. Он ждал Гарри. Каждое утро. Каждый вечер. Каждый раз, когда слышал шаги в коридоре. И это ожидание — глупое, детское, бессмысленное — было единственным, что удерживало его от того, чтобы снова провалиться в темноту. — Так что насчёт книг? — спросил Сентри, возвращая разговор в деловое русло. — Поттер просил узнать ваши предпочтения. У меня есть доступ в библиотеку Министерства, в том числе и в закрытые секции. Могу предложить кое-что интересное на вечер. Том задумался на несколько минут. — Историю, — наконец сказал он. — И магическую теорию. Всё, что связано с ритуалом Уз. Последние слова он произнёс тише, почти шёпотом, как будто боялся, что стены имеют уши. Сентри кивнул — коротко, деловито, не задавая лишних вопросов. — Будет сделано, — сказал он. — Экскурсию я проведу сегодня через три часа. Если вы, конечно, не передумаете. — Не передумаю, — ответил Том, и в его голосе прозвучала уверенность, которой он сам от себя не ожидал. Она пришла откуда-то из глубины — из того места, где жила его старая, железная воля, которая когда-то не знала поражений. Которая заставляла его вставать, даже когда хотелось упасть. Которая шептала: «Ты можешь. Ты справишься. Ты — Том Марволо Реддл». Сентри снова усмехнулся — той своей лёгкой, почти невесомой усмешкой, которая не раздражала, а скорее… успокаивала? Том не мог понять. В этом человеке вообще было что-то неуловимое — как тень, которая живёт своей жизнью, как отражение в мутной воде. — Тогда до встречи, мистер Реддл, — сказал Сентри, направляясь к двери. Дверь закрылась — тихо, почти неслышно, с тем особым, мягким щелчком. Шаги Сентри зазвучали в коридоре — уверенные, размеренные, неспешные. Они постепенно затихали, растворялись в тишине, уступая место другим звукам — далёкому гулу лифтов, приглушённым голосам где-то на верхних этажах, монотонному тиканью часов на стене. Том стоял посреди комнаты, слушая, как тишина заполняет пространство, и чувствовал, как напряжение, которое держало его всё утро, наконец начинает отпускать. Том глубоко вздохнул и медленно выдохнул. Потом он подошёл к зеркалу. Тому самому, которое когда-то закрывал полотенцем, боясь увидеть монстра. Боялся, что из глубины стекла на него посмотрят красные глаза, безгубый рот, змеиные ноздри — то, что осталось от человека, который называл себя Волан-де-Мортом. Боялся, что Тёмный Лорд всё ещё жив — не в крестражах, не в воспоминаниях, не в тех тёмных уголках сознания, которые просыпались, когда Том терял контроль. А в нём самом. В его крови. В его магии. В его проклятой сущности, которая отказывалась умирать, даже когда он сам хотел этого. Но теперь он смотрел в зеркало спокойно. Не отводил взгляд. Не прятался за маской ледяного презрения. Не пытался убедить себя, что ему всё равно. Он просто смотрел — и видел. В стекле отражался мужчина с бледным лицом. Кожа уже не была той прозрачной, почти призрачной белизной. Под глазами всё ещё залегали тени — годы лишений не проходят за несколько недель, — но они стали светлее, мягче. Щёки округлились, скулы уже не выступали так остро, как в первые дни после освобождения. Он выглядел почти… здоровым. Тёмные волосы падали на плечи и спину чёрными, непослушными прядями — некоторые завивались на концах, некоторые торчали в разные стороны, создавая образ, который трудно было назвать аккуратным. Том смотрел на своё отражение и чувствовал, как внутри поднимается привычное раздражение — на себя, на свою неспособность выглядеть достойно. Он провёл рукой по волосам — бесполезно, они снова рассыпались по плечам непослушными волнами. Пальцы замерли, сжимая тонкую прядь, и Том поймал себя на мысли, что слишком долго рассматривает собственное отражение. Слишком пристально. Слишком критично. Словно чужими глазами. Словно оценивая — достаточно ли хорошо, достаточно ли красиво, достаточно ли… достаточно. Это было неправильно. Том тряхнул головой, отгоняя наваждение. Пальцы его впились в край раковины с такой силой, что побелели костяшки. Золотые глаза смотрели на него из зеркала — усталые, но живые. В них больше не было того лихорадочного блеска, который появлялся, когда он не спал несколько ночей подряд, когда магия внутри него пульсировала, пытаясь залечить очередную рану. Была усталость. Было принятие. Была жизнь — та самая, которую он так долго отрицал, которую так долго пытался убить в себе, раз за разом отрезая куски собственной души, и которая, вопреки всему, продолжала теплиться где-то глубоко внутри. В отражении не было монстра. Не было того змееподобного существа с красными глазами, которого он боялся увидеть. Был только Том. Уставший. Потерянный. Сломанный. Но живой. И, может быть, этого было достаточно. Хотя бы сегодня. Хотя бы сейчас. Хотя бы для того, чтобы выйти за дверь и не бояться чужих взглядов. — Выдержишь, — сказал он своему отражению, и голос его был твёрдым, как сталь. Не дрогнул. Не сорвался. Не превратился в тот жалкий, надломленный шёпот, который вырывался из горла в минуты слабости. — Ты выдержишь. Отражение не ответило. Только золотой ошейник на шее пульсировал — ровно, спокойно, в такт сердцу. Том отвернулся от зеркала и пошёл к окну. Движения его были медленными, почти ленивыми — он не спешил. Время принадлежало только ему, и он мог тратить его так, как хотел. Том забрался на подоконник. Широкий, обитый мягкой, тёплой тканью, он манил к себе с того самого дня, как Гарри привёл его в эту комнату. Тогда Том стоял у окна, прижимаясь лбом к холодному стеклу, и чувствовал себя так, будто смотрит на чужую жизнь — яркую, живую, недосягаемую. Сейчас он сидел на подоконнике, поджав под себя ноги. На подоконнике было прохладно — стекло холодило спину, даже сквозь ткань пижамы, и Том поёжился, но не стал спускаться. Он прижался лбом к стеклу и закрыл глаза. За окном серело пасмурное лондонское небо — тяжёлое, низкое, с густыми, почти чёрными облаками, которые медленно плыли куда-то на восток. Ни проблеска солнца, ни намёка на свет — только бесконечная, серая пелена, которая, казалось, давила на город, на дома, на людей, на самого Тома. Но в этом сером, пасмурном небе было что-то успокаивающее. Оно не требовало быть ярким. Не притворялось. Оно было таким, какое есть — хмурым, тяжёлым, задумчивым. Как и он сам. Том посмотрел на облака и думал. Думал о том, как странно устроена жизнь. Как можно родиться в приюте, расти среди равнодушных стен, мечтать о величии и в итоге оказаться здесь, на подоконнике, в пижаме, с золотым ошейником на шее, и чувствовать… покой? Или не покой, а его бледную тень? То, что остаётся, когда война заканчивается, когда враги становятся… кем? Он думал о Гарри. О том, как тот вошёл в его жизнь — не как спаситель, нет, Том не верил в спасителей. А как неизбежность. Как цунами, как землетрясение, как тот самый момент истины, которого он так долго боялся и который, оказывается, не был концом. Который был началом. Гарри не был похож на тех, кто встречался Тому раньше. Он не преклонялся, не боялся, не пытался использовать. Он просто был рядом — иногда тихий, иногда раздражённый, иногда смешной в своей неуклюжей заботе. Том думал о Сентри. О том, что этот холодный, безупречный человек, который смотрел на него как на редкий экспонат, который напоминал ему о ком-то, кого он не мог вспомнить, — почему-то не вызывал привычного желания защищаться. Не было ни страха, ни ненависти, ни той липкой, грязной злости, которая поднималась, когда кто-то смотрел на него слишком долго. Было что-то другое. Любопытство? Или просто усталость от бесконечной войны, которая шла внутри него? Том думал о себе. О том, кем он был и кем стал. О том, как мечтал о бессмертии. О том, как презирал слабость и как теперь позволяет себе плакать по ночам, когда никто не видит. Жизнь — странная штука. Том всегда думал, что она подчиняется законам логики, магии, власти. Что можно всё просчитать, предвидеть, контролировать. Что нет места случайностям, ошибкам, чувствам. Но он вдруг понял, что ошибался. Жизнь не подчиняется ничему. Она просто течёт — как вода сквозь пальцы, как облака по небу, как время, которое не остановить заклинанием. И всё, что можно сделать — это плыть по течению. Или не плыть. Но тогда течение унесёт тебя в любом случае. Том выдохнул — долго, шумно, чувствуя, как одиночество, которое сжимало его грудь всё утро, понемногу отступает. Он провёл пальцем по стеклу, рисуя невидимые узоры. Кончик пальца оставлял на холодной поверхности едва заметный, быстро тающий след — как след от его присутствия в этом мире. Том смотрел, как след исчезает, и думал о том, что он сам когда-то хотел оставить след на века. Выжечь своё имя в истории огнём и кровью. Заставить мир помнить его — с ужасом, с трепетом, с ненавистью. Он был готов. К новому дню. К новым людям. К новой жизни, в которой, возможно, было место не только Гарри. В которой он сам мог выбирать — идти на экскурсию или остаться в комнате, читать книги или смотреть в окно, доверять или нет. Выбирать — это было страшно. Потому что выбор означал ответственность. А ответственность означала, что ошибки будут стоить дороже. Это было страшно. Как первый полёт на метле, когда ветер свистит в ушах, а земля уходит из-под ног, и ты не знаешь, удержишься ли, упадёшь ли, разобьёшься ли. Как первое заклинание, которое удалось — после сотен неудач, после насмешек, после того, как поверил, что ты ни на что не способен, после того, как профессор Дамблдор посмотрел на тебя с подозрением, а однокурсники — с завистью. Как первый раз, когда он почувствовал, что может всё. Что мир принадлежит ему. Что он — Том Реддл — чего-то стоит. Но теперь это чувство было другим. Не пьянящим, не ослепляющим, не тем, от которого кружится голова и хочется смеяться, разрушать, завоёвывать. А тихим, спокойным, почти умиротворённым. Как после долгой болезни, когда температура наконец спадает, и ты понимаешь, что выжил. Что будешь жить дальше. Что, может быть, даже стоит. Не ради величия. Не ради власти. А ради того, чтобы сидеть на подоконнике, смотреть на серое небо и чувствовать, как одиночество отступает, уступая место чему-то новому. Чему-то, чему он не знал названия, но что уже начинало казаться домом. Он спустился с подоконника. Ноги коснулись прохладного пола — дерево было гладким, отполированным до блеска. Том постоял секунду, чувствуя, как реальность возвращается, как мысли успокаиваются, как сердце бьётся ровно, в такт ошейнику. Том выдохнул — последний раз — и пошёл собираться.

***

Реддл поправил воротник свитера. Движение было привычным, почти механическим — пальцы скользнули по мягкой шерсти, поправляя то, что и так сидело идеально. Но Том всё равно поправил. Ещё раз. И ещё. Потому что не мог остановиться. Потому что в голове застрял чужой голос — низкий, хриплый, с той особенной, маслянистой интонацией, от которой хотелось ещё раз вымыться с мылом, содрать кожу, вырвать волосы с корнем. — «Хорош, — говорил тот голос. — Волосы откинь назад, так лицо лучше видно. Да, вот так. Красивый. Очень красивый. Иди сюда, покажи себя». Том зажмурился на секунду, прогоняя наваждение. Но голос не уходил. Он въелся в память, как запах дешёвого табака въелся в тюремную робу, как прикосновения чужих рук въелись в кожу, как крики въелись в стены камеры, которые, казалось, до сих пор помнили каждое слово. Голос Ника. Или Мэтта. Или того, третьего, чьё имя Том вычеркнул из памяти вместе с теми ночами, когда его заставляли смотреть в зеркало и улыбаться. — «Ты же хочешь, чтобы тебя не били, Томми? Хочешь, чтобы еду давали? Тогда делай, что говорят. И улыбайся. Ты так красиво улыбаешься. У тебя губы такие… податливые». Он провёл рукой по волосам в последний раз — теперь они были аккуратно уложены, блестели в дневном свете, падали на плечи мягкими, послушными волнами. Том потратил на них почти полчаса — расчёсывал, укладывал, снова расчёсывал, пока не добился идеального, на его взгляд, результата. Но чей это был взгляд? Его? Или тех, кто смотрел на него из темноты, оценивая, как оценивают лошадь на рынке, как взвешивают мясо перед покупкой, как осматривают тело перед тем, как сделать больно? — «Вы такой красивый, мистер Реддл, — шептал другой голос — приторный, сладкий, тошнотворный, с влажным дыханием, обжигающим ухо. — Такие волосы, такие глаза, такие… губы. Вы даже не представляете, как я хочу… сколько ночей я думал о вас, когда патрулировал коридор…» Том тряхнул головой, отгоняя воспоминание. Пальцы его впились в край свитера, сжимая мягкую ткань с такой силой, что костяшки побелели, а под ногтями заныла тупая боль. Он ненавидел эти мысли. Ненавидел, что они приходят сами — без спроса, без предупреждения, когда он смотрит в зеркало, когда поправляет волосы, когда надевает чистую рубашку, когда моется в душе, когда просто дышит. О том, что скажут другие — увидят ли они его красоту, оценят ли, захотят ли… схватят ли. И где. И как сильно. Это были не его мысли. Он знал. Его слишком долго рассматривали как вещь. Как украшение. Как тело, которое можно использовать и ломать. И он, сам того не замечая, начал смотреть на себя так же — оценивающе, отстранённо, чужими глазами. Чужими жадными глазами, которые бегали по его фигуре, задерживаясь на шее, на запястьях, на бёдрах. — «Ты красивый», — говорил Мэтт, проводя пальцами по его щеке, спускаясь ниже, к ключицам, к груди, к животу. «Такая кожа, такая гладкая. Как у куклы». «У тебя очень красивая шея», — шептал Ник, сжимая её так, что темнело в глазах, а воздух со свистом вырывался из сдавленного горла. — «Такое лицо не для Азкабана», — усмехался Робин, заставляя его смотреть в мутное зеркало общей душевой, пока вода стекала по избитому телу, смешиваясь с кровью. — «Такое лицо нужно показывать. Люди должны увидеть кто ты на самом деле». Том открыл глаза и посмотрел на своё отражение в оконном стекле. Бледное лицо, тёмные волосы, золотые глаза — пустые, усталые, с тёмными кругами, которые не проходили даже после долгого сна. Том посмотрел на свои пальцы. Они не дрожали. Он заставил их не дрожать. Заставил себя дышать ровно. Заставил себя не думать о том, что будет, если он выйдет за эту дверь, и кто его там встретит, и посмотрят ли на него так же, как смотрели… они. Он поправил воротник в последний раз — резко, почти грубо, будто хотел задушить себя этой тканью. Пальцы его замерли на мгновение, сжимая мягкую шерсть, и Том почувствовал, как под тканью пульсирует ошейник — ровно, спокойно, насмешливо. «Ты никуда не денешься», — шипел он в голове. — «Ты всегда будешь носить меня. Даже когда останешься один. Даже когда сдохнешь». Глубоко вздохнул, чувствуя, как воздух — прохладный, чистый, пахнущий бергамотом и чем-то ещё — царапает горло. Вдох получился слишком глубоким, слишком жадным, будто он пытался надышаться впрок, будто боялся, что скоро воздуха снова не будет. Как там. Когда его лицо прижимали к бетонному полу, а тяжёлое колено давило на спину, выбивая остатки воздуха из лёгких, из тела, из души. Том открыл дверь, не дожидаясь стука. Не потому, что был готов. А потому, что ждать было хуже. Ждать — значит вспоминать все те разы, когда стук в дверь означал только одно: сейчас войдут. Сейчас начнётся. Сейчас будет больно. Сейчас его снова будут трогать, и он ничего не сможет с этим сделать. Итан Сентри не успел постучать. Он только поднёс руку к тяжёлой дубовой двери, когда дверь резко распахнулась внутрь, едва не заставив его отшатнуться. Сентри замер на секунду — его рука так и застыла в воздухе, не успев совершить ни одного удара. Он смотрел на открывшуюся дверь. Сентри опустил руку. В его серых глазах мелькнуло что-то — удивление, смешанное с осторожным любопытством. — Мистер Реддл, — произнёс он, и в его голосе прозвучало то самое удивление. — Я не ожидал, что вы… что вы откроете так быстро. — Я не люблю ждать, — сказал Том, пожав плечами. Золотые глаза скользнули по мужчине. Сентри стоял в коридоре с двумя книгами в руках. Они были старыми — в потёртых кожаных переплётах, с потускневшим золотым тиснением на корешках. Аврор держал их бережно. Пальцы его обхватывали корешки, не сминая, не торопясь. В этом жесте не было ни опаски, ни подобострастия, ни той лицемерной заботы, которой прикрывают отвращение. Просто — аккуратность человека, который уважает древность. — То, что вы просили, — сказал Сентри, протягивая книги. Том взял их осторожно, почти невесомо — боясь повредить старые, потрескавшиеся корешки, боясь, что они рассыплются в прах от одного его прикосновения, как рассыпалось столько всего в его жизни. Как рассыпалась его магия, когда ошейник замкнулся на шее. Как рассыпались его воспоминания под пальцами Невыразимцев. Как рассыпалось его тело в камере Азкабана — по кусочкам, по косточкам, по каплям крови, которые никто не считал. Кожа под пальцами была шершавой, тёплой — как будто книги хранили тепло тех, кто читал их до него. Он посмотрел на названия. «История магических ритуалов Британии. Том III». Книга была толстой, тяжёлой, с выцветшим золотым тиснением на корешке — когда-то буквы сияли, но время стёрло их блеск, оставив только смутные, едва уловимые очертания, как шрамы на старой коже. Том провёл пальцем по корешку, чувствуя, как шершавая кожа царапает подушечки — больно, но не так, чтобы отдёрнуть руку. Привычно. Всё привычно. Он не открыл её. Не сейчас. Потому что рядом лежала другая. «Древний союз. Ритуалы соединения двух магических сущностей». Том замер. Сердце пропустило удар, потом забилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев, сжимающих книгу. Он не мог дышать. Не мог думать. Не мог отвести взгляд от этих букв — чёрных, чётких, с аккуратными завитушками на заглавных. Они плыли перед глазами, сливались в пятна, распадались на атомы и снова собирались, издеваясь над ним, дразня, обещая. Само название — такое простое, почти академическое, такое безобидное на первый взгляд, — ударило его под дых, лишило воздуха, заставило забыть, как дышать, как стоять, как быть. Соединение двух магических сущностей. Не господство. Не подчинение. Не уничтожение одной воли другой. А соединение. Равное. Древнее. Забытое. — Мистер Реддл, — раздался голос Сентри. Тихий, спокойный, почти невесомый. — С вами всё в порядке? Том поднял глаза. Сентри смотрел на него — не сверху вниз, как раньше, а чуть наклонив голову, с тем выражением, которое трудно было назвать беспокойством. Скорее — вниманием. Тихим, ненавязчивым, почти профессиональным вниманием человека, который привык замечать детали. И который видел сейчас каждую: дрожащие пальцы, сжавшие книги так, что побелели костяшки; расширенные зрачки, почти скрывшие золото радужек; прерывистое дыхание, которое никак не могло стать ровным; капельку пота, скатившуюся по виску и затерявшуюся в чёрных прядях волос. Том хотел сказать «да». Хотел соврать, как врал всегда — легко, естественно, не моргнув глазом. Хотел натянуть маску ледяного спокойствия, за которой можно спрятаться, как за каменной стеной. Но маска не натягивалась. Она треснула. — Нет, — сказал он, и слово вырвалось хриплым, надорванным шёпотом, в котором не было ни капли привычной колкости. Только правда. Только страх. Только усталость человека, который устал притворяться. — Не в порядке. Сентри не стал утешать. Не предложил сесть, выпить воды, отложить книги. Он просто стоял — и ждал. Потому что знал: сейчас каждое слово будет лишним, каждое движение — фальшивым. В его серых глазах не было жалости — только тихое понимание. Солидарность того, кто тоже когда-то стоял на грани и знал, каково это — когда мир рушится, а ты не можешь ничего сделать. Том смотрел на книги. На их потрёпанные корешки, на выцветшее золото, на шершавую кожу, которая царапала пальцы. И думал о том, что, может быть, в этих страницах есть ответ. Может быть, там, среди пыльных формул и забытых ритуалов, он найдёт способ разорвать эту связь. Или, может быть, найдёт способ её принять. И не знал, что страшнее. — Спасибо, — сказал он тихо. Не за книги. За то, что спросил. За то, что не стал делать вид, что ничего не заметил. За то, что позволил ему сказать «нет». Сентри кивнул — коротко, сдержанно, без тени улыбки. И Том вдруг подумал, что, может быть, не все люди в этом мире — монстры. Может быть, некоторые просто умеют ждать. И этого достаточно. Хотя бы на сегодня. Хотя бы сейчас. Том молча положил книги на кровать. «История магических ритуалов» легла первой — ровно, спокойно, почти торжественно. Кожаный переплёт глухо стукнул по одеялу, и в этом звуке было что-то окончательное, неумолимое — как удар молотка судьи, выносящего приговор. Том поправил книгу, чтобы корешок смотрел строго вверх, чтобы ни одна страница не была загнута, чтобы ни одна деталь не нарушала строгого, почти ритуального порядка, который он пытался навести в хаосе собственных мыслей. Ему вдруг показалось важным — эта аккуратность, эта правильность, этот последний жест контроля над чем-то, что он ещё мог контролировать. «Древний союз» он положил поверх — и почему-то не смог заставить себя сделать это так же аккуратно. Книга упала чуть набок, уголок переплёта завернулся, открывая пожелтевшую, пахнущую веками страницу. Том подошёл к Сентри. — Зачем вы принесли это? — спросил тихо Том. Сентри смотрел на него долго, внимательно. В его серых глазах мелькнуло что-то — то ли сочувствие, то ли понимание, то ли тихая, почти незаметная грусть. Но и Том смотрел на него также. Не отводил взгляд. Не прятался за маской ледяного презрения. Не пытался убедить себя, что ему всё равно. Он смотрел — и ждал. Золото встретилось с холодным серебром, и в этой встрече не было победителя. — Потому что вы попросили, мистер Реддл, — сказал он наконец. Без попытки смягчить удар или уйти от ответа. — Вы попросили — я принёс. Всё остальное неважно. Том тяжело вздохнул. Выдох получился долгим, шумным, с той особенной, надрывной хрипотцой, которая появляется, когда сдаёшься после долгой битвы. Он понял. Понял всё — и то, что этот человек провёл аналогию, и то, что он сравнил два до жути похожих ритуала, и то, что он знал. Знал больше, чем говорил. Знал то, о чём Том даже боялся думать. Может быть, в этом крылось что-то ещё — что-то, что Сентри не говорил вслух, но что Том чувствовал кожей, каждой клеткой, каждой частицей своей израненной, уставшей души. — То, что связывает меня с Поттером, — сказал Том, и голос его был ровным, почти безжизненным, — это не то, что описывается в той книге. Я уверен. Он говорил это и хотел верить. Нужно было верить. Сентри наклонил голову на бок. Жест был лёгким, почти кошачьим — в нём чувствовалась грация хищника, который не торопится нападать, потому что уверен в своей правоте. Или, может быть, потому что не хочет нападать. На его губах появилась улыбка — не усмешка, нет, не та ледяная, колкая усмешка, которой Том привык защищаться. А настоящая, живая, почти хитрая улыбка, которая делала его лицо не холодным, не безупречным, а почти человеческим. Почти тёплым. — Вы так думаете? — спросил он, и в его голосе зазвенело что-то новое — вызов, или, может быть, приглашение подумать. Не угроза, нет. Скорее — приглашение. — Тогда почему эти два ритуала различает лишь пара слов? А всё остальное — то же самое? Те же жесты, те же формулы, та же магия, которая связывает двух людей воедино. Те же требования, те же последствия, та же нерасторжимость. Он сделал паузу, и в этой паузе Том услышал, как бьётся его собственное сердце — глухо, тревожно, почти болезненно. — Различие только в словах, мистер Реддл. Только в том, как эти слова произнесены — с каким намерением, с какой целью, перед каким свидетелем. И даже подтверждение этой связи — то самое, которое делает её нерасторжимой, — осталось таким же. Сквозь века и забвение. Оно не изменилось. Том нахмурился. Брови его сошлись к переносице, и на лбу пролегла глубокая складка — та самая, которая появлялась, когда он прокручивал в голове сложные магические формулы, вспоминал забытые ритуалы или пытался собрать воедино обрывки собственной памяти. Складка, которая делала его лицо не просто красивым, а живым, человеческим, почти уязвимым. Такой, какой бывает только у тех, кто потерял слишком много, чтобы притворяться. — «Пара слов», — пронеслось в голове. — «Различие только в словах». А потом мысль пришла — резкая, острая, как удар кинжала между рёбер. Она появилась из ниоткуда — из глубины, где жила связь, где пульсировал ошейник, где билось чужое сердце в такт его собственному. Она пришла и застыла, холодная, неумолимая, как приговор. Том вдруг понял, что Сентри прав. Что если убрать из ритуала рабства несколько слов — всего несколько, — он станет ритуалом брака. Тем самым, который соединял души, а не заковывал их в цепи. Который делал двух людей единым целым — неразрывным, неделимым, вечным. Который нельзя было разорвать, потому что он был написан не на пергаменте, а в самой сути тех, кого касался. — Поттер не знает? — спросил Сентри, и в его голосе зазвучала лёгкая, почти невесомая насмешка. — А я-то думал, почему вы так легко согласились на этот ритуал. Почему не сопротивлялись. Почему не пытались бежать, не проклинали всех вокруг, не требовали пересмотра условий. Он замолчал на секунду, и в этой паузе Том услышал, как бьётся его собственное сердце — глухо, тревожно, почти болезненно. — Так вы знали, — продолжил Сентри, и его голос стал тише, почти задумчивым, почти… понимающим. — Знали, что есть возможность. Что Поттер может не знать всех деталей. Что ритуал не завершён. Что вы ещё можете быть свободны. И поэтому согласились. Не потому, что смирились. Не потому, что сломались. А потому, что надеялись. Слово «надеялись» повисло в воздухе, жёсткое, как пощёчина. Том почувствовал, как оно врезается в кожу, в кости, в самую душу — туда, где он прятал эту надежду так глубоко, что сам почти забыл о её существовании. Надежду на то, что ошейник — не навсегда. Что рабство — не вечно. Что он сможет разорвать эти узы, когда придёт время. Когда Гарри перестанет быть нужен. Когда он снова станет сильным. Когда сможет мстить. Но Сентри смотрел на него — и, кажется, видел не это. Видел что-то другое. То, что Том сам боялся в себе признать. — Или, может быть, — сказал Сентри, и его голос упал до шёпота, — вы надеялись на другое. Что Поттер не узнает никогда. Что он так и будет думать, что вы — его раб. Что он будет защищать вас, заботиться о вас, тратить на вас своё время и силы, не подозревая, что вы ждёте. Ждёте момента, когда сможете ударить первым? Том почувствовал, как внутри него что-то взорвалось. Ярость пришла мгновенно. Она поднялась откуда-то из глубины, из того места, где он годами копил ненависть, где прятал крики, которые никто не слышал, где хоронил себя прежнего — сильного, свободного, того, кто никогда не позволил бы чужому человеку смотреть на себя так. Смотреть и видеть. Смотреть и знать. Смотреть и судить. — Вы ничего не знаете, — процедил Том сквозь зубы, и голос его дрожал — не от страха, от ярости, которая рвалась наружу, требовала выхода, требовала крови. — Вы не были там. Вы не видели. Вы не чувствовали, как… как они… Он не договорил. Слова застряли в горле, задушенные собственным бешенством. Пальцы его сжались в кулаки так, что ногти впились в ладони, оставляя глубокие, кровавые полумесяцы. Боль была резкой, отрезвляющей — но сейчас она не отрезвляла. Она только подливала масла в огонь, разжигала пламя, которое грозило сжечь всё вокруг. — Я ничего не ждал и не жду, — выплюнул он, и в его голосе зазвенела сталь. — Я выживал. Каждый день. Каждую ночь. Каждый раз, когда они приходили. Каждый раз, когда дверь открывалась, и я не знал, кто войдёт — Ник, Мэтт, или оба, или все сразу. Я не думал о мести. Я думал о том, как дожить до следующего утра. Как не сломаться. Как не закричать, когда… Он замолчал. Горло сдавило спазмом. Глаза защипало — от ярости, от бессилия, от того, что этот человек с серыми глазами смотрит на него и видит то, что Том сам не хотел видеть. А потом ярость ушла. Не сразу. Она угасала медленно, как угли в потухающем костре, оставляя после себя только пепел и пустоту. Том почувствовал, как его плечи опускаются, как напряжение, которое держало его всё это время, начинает отпускать, и вместе с ним отпускает что-то ещё — стены, которые он строил годами, защиту, которая помогала ему выживать, ложь, в которую он сам научился верить. Безысходность нахлынула тихо, как прилив. Она не кричала, не требовала внимания — она просто пришла и заполнила собой всё пространство внутри, вытесняя ярость, страх, надежду. Оставляя только пустоту. Только усталость. Только тоскливое, бесконечное понимание того, что он никогда не сможет объяснить. Что никто не поймёт. Что даже если он расскажет — слова будут слишком слабыми, слишком плоскими, слишком ничтожными, чтобы передать тот ужас, в котором он жил восемь лет. Он посмотрел на свои руки. Пальцы всё ещё были сжаты в кулаки, но уже не так сильно — скорее по привычке, чем от ярости. — Вы ошибаетесь, — сказал Том, и голос его прозвучал глухо, почти безжизненно. В нём не было ни ярости, ни вызова, ни той привычной, колючей злости, которая помогала ему держаться. Только усталость. Только пустота. — Я не надеялся. Я просто… хотел жить. Как всегда.. И ни слова ему. Поняли? Ни одного слова об этой книге. Ни о ритуалах. Ни о… ни о чём. Он не договорил. Не мог. Слова застряли в горле — слишком страшные, слишком правдивые, слишком похожие на признание, которого он не был готов сделать. Признание того, что если Гарри узнает — если они оба узнают, — то им придётся выбирать. — Конечно, мистер Реддл, — сказал Сентри. — Ваша тайна останется со мной. Реддл внимательно посмотрел на мужчину. Вгляделся в его лицо — в эти спокойные серые глаза, в тонкую линию губ, которые не дрогнули, не сжались, не выдали ни тени сомнения. Сентри не отказался. Не начал спорить, не потребовал объяснений, не задал ни одного из тех вопросов, которые вертелись на языке у самого Тома. Просто кивнул — и принял. Как будто хранить чужие тайны было для него самым обычным делом. Как будто Том попросил его передать соль за обедом, а не спрятать правду, которая могла разрушить всё. Которая могла убить. —«Странный человек, — подумал Том, всё ещё не веря. — Или… ему действительно всё равно». Реддл почувствовал, как внутри поднимается холодная, липкая волна. Мысль о том, что этот человек — Сентри — теперь знает. Знает то, чего не знает даже Гарри. Знает, что ритуал не завершён. — Пойдёмте. Экскурсия не ждёт. А книги подождут до вечера. Том кивнул. Не поднимая глаз. Потом повернулся к кровати, поправил «Древний союз» — убрал завернувшийся уголок, выровнял корешок, положил книгу ровно, как первую. Аккуратно. Погладил потрёпанную кожаную обложку кончиками пальцев — там, где кожа была тоньше всего, почти стёрлась до дыр, и под ней угадывались пожелтевшие, пахнущие веками страницы. Том смотрел на них секунду, потом убрал руку. — Идёмте, — повторил он, развернулся и подошёл к Сентри. Воздух между ними снова стал плотным, почти осязаемым. Напряжение росло — медленно, неумолимо, как вода, поднимающаяся в трюме тонущего корабля. Том чувствовал, как оно сжимает грудь, как пальцы начинают неметь, как воздух становится густым и тяжёлым, пропитанным электричеством и страхом. Он ждал — чего? Очередного вопроса? Очередного разоблачения? Очередной правды, которую он не хотел слышать? А потом Сентри улыбнулся. И напряжение лопнуло. Не взорвалось — не больно, не громко, не так, как рвутся плотины, затопляя всё вокруг. А лопнуло тихо — как мыльный пузырь, как паутина, которую сдуло ветром, как нить, которую перерезали острым ножом. Том почувствовал, как плечи его опускаются, как мышцы расслабляются, как страх отступает, уступая место чему-то другому — облегчению, удивлению, странному, почти забытому чувству безопасности. Это было так неожиданно, так неправильно, так абсурдно, что Том на секунду растерялся. Он стоял и смотрел на Сентри, не понимая, что произошло, как этот человек одним движением губ — просто улыбкой — смог разрядить напряжение, которое копилось годами. В Азкабане никто никогда не улыбался ему так. В Азкабане улыбки означали только одно — сейчас будет больно. Сейчас будут смеяться. Сейчас его снова унизят. Но Сентри не был надзирателем. И его улыбка не была угрозой. Она была… просто улыбкой. Тёплой. Почти домашней. Такой, какой улыбаются старому знакомому, которого не видели много лет, или ребёнку, который сделал что-то нелепое, но милое. И Том не знал, что с этим делать. Сентри оглядел его — с ног до головы, как утром. Только теперь в его взгляде не было той холодной, препарирующей отстранённости. Было что-то другое — оценка, но не как экспоната, а как человека. Который за три часа успел превратиться из растрёпанного, заспанного узника в… в кого-то другого. Или, может быть, в того, кем он был всегда. Просто никто не замечал. На Томе были чёрные брюки из мягкой, приятной на ощупь ткани — они сидели идеально, не слишком облегая, не слишком свободно, подчёркивая стройность ног, но не выставляя её напоказ. И тёмно-серый свитер, который был чуть великоват. Волосы были аккуратно уложены — чёрные, блестящие, они падали на плечи мягкими волнами, обрамляя бледное лицо. Сентри улыбнулся снова — шире, теплее. — Я забыл это упомянуть, но сейчас вы выглядите… мило, мистер Реддл, — сказал он. Том почувствовал, как к щекам приливает жар. Он открыл рот, чтобы ответить — что-то колкое, ледяное, уничтожающее, — но не смог. Слова застряли в горле. Потому что он вдруг понял: Сентри не издевался. Не пытался унизить. Не смотрел на него как на вещь. Он просто сказал правду. Сказал, что выглядит мило. И Том не знал, как на это реагировать. — Вы издеваетесь, — выдавил он наконец. — Ничуть, — Сентри покачал головой, и его улыбка стала чуть шире, чуть заметнее. — Просто констатирую факт. Вы хорошо выглядите, мистер Реддл. Если бы я не знал, кто вы, я бы подумал, что вы идёте на свидание, а не на экскурсию по тренировочному блоку. Том замер. Свидание. Это слово — такое простое, почти незначащее — ударило его сильнее, чем любое проклятие. Потому что он никогда не был на свидании. Никогда. В Хогвартсе его приглашали — девушки, иногда парни, — но он всегда отказывался. Слишком опасно. Слишком близко. Слишком много шансов, что кто-то увидит его настоящего, а не ту маску, которую он носил. Слишком много шансов, что кто-то захочет узнать его лучше, а лучше значило глубже, глубже значило опаснее, опаснее значило — смерть. Не для него. Для них. Он знал, что сделает с тем, кто узнает его слишком хорошо. Он уже делал. Не раз. А после Хогвартса… после Хогвартса были крестражи, были войны, была власть, была кровь, был страх. Тысячи лиц, которые смотрели на него снизу вверх, замирая от одного взгляда, но ни одно из них не было тем, с кем можно сесть за один стол и просто говорить. Не о завоеваниях. Не о смерти. Не о бессмертии. О пустяках. О погоде. О книгах. О том, что снилось прошлой ночью. И всё же Том помнил. Помнил ужины в дорогих ресторанах, куда его приглашали чистокровные лорды, надеясь на его расположение. Помнил, как пил вино с Абраксасом Малфоем, обсуждая политику и преимущества брака между старыми семьями. Помнил, как однажды — всего один раз, — позволил себе расслабиться настолько, что почти назвал это свиданием. Почти. Но это было ошибкой. Тот вечер стоил ему трёх дней бессонницы и одного убийства — незначительного, почти невесомого, того, кто посмел встать на пути. С тех пор он не повторял ошибок. Свидания стали переговорами, ужины — сделками, улыбки — оружием. А сердце — он давно похоронил своё сердце. Вместе с тем Парижем. Вместе с той улыбкой. Вместе с именем, которое не хотел вспоминать. — Это не свидание, — сказал Том, и голос его прозвучал резче, чем он хотел. — Это экскурсия. Которую вы обещали провести. По просьбе Поттера. — Конечно-конечно, — Сентри кивнул, но в его глазах всё ещё плясали те самые, чёртики, от которых Тому хотелось то ли ударить его, то ли засмеяться. — По просьбе Поттера. Который, кстати, не уточнял, что вы должны быть мило одеты. — Вы несносны, — сказал Том, и в его голосе не было злости. Было усталое, почти тёплое раздражение. — Вы всегда такой? — Какой? — Сентри приподнял бровь, и его улыбка стала ещё шире. — Такой… раздражающий. — Только с теми, кто мне симпатичен, — парировал Сентри, и Том почувствовал, как щёки его заливает новый жар. — Вы точно издеваетесь. — Я? Ни в коем случае. Держите. Сентри протянул ему мантию. Чёрную, глубокую, струящуюся в его руках, как вода. Ткань была тонкой, почти невесомой — Том видел, как она колышется от едва уловимого движения воздуха. Глубокий капюшон, отделанный тонкой серебряной нитью, мог скрыть лицо целиком. — Наденьте, — сказал Сентри. — В Министерстве много людей. Не все из них нейтральны к вашему присутствию. Том посмотрел на мантию. На эту чёрную, струящуюся ткань, что мерцала в руках Сентри, как тень, пойманная в плен. Она смотрелась бы уместно и на званом ужине, и в ночном переулке, и на аудиенции у самого Министра. И, наверное, на похоронах. Тоже бы смотрелась. — Хорошо, — сказал Том, и его голос прозвучал тише, чем он хотел — почти шёпотом, который едва нарушил тишину коридора. Он протянул руку, чтобы взять мантию. Пальцы его уже почти коснулись ткани, уже почти ощутили её прохладу, её гладкость, её обещание защиты и забвения. Но Сентри не отдал её. Вместо этого он внезапно шагнул ближе. Всего на полшага. Но этого хватило, чтобы Том почувствовал его присутствие всем телом. Сентри был высоким — значительно выше Тома. И сейчас, когда он стоял так близко, его тень полностью накрыла Тома, поглотив его, сделав частью себя. Сентри поднял руки. Медленно. Ткань мантии колыхнулась, взметнулась в воздухе на секунду и опустилась на плечи Тома. Ткань коснулась его спины — прохладная, гладкая, почти невесомая. Она легла на плечи мягко, как чужое дыхание, как ладонь, которую не просили, но и не посмели оттолкнуть. Сентри расправил складки — пальцы его скользнули по воротнику, по краю капюшона, по золотому ошейнику, который тускло блеснул, соприкоснувшись с чужой кожей. И Том вдруг почувствовал, как мир вокруг него сдвинулся. Дежавю пришло не сразу. Сначала — лёгкое, едва уловимое покалывание в затылке, как от статического электричества, как от чужого дыхания на коже. Оно поднялось откуда-то из глубины позвоночника, пробежало по шее, по плечам, по рукам, заставляя волоски встать дыбом. Потом — тяжесть в груди. Такая знакомая, такая болезненная, что на секунду перехватило дыхание. Словно кто-то невидимый сел на рёбра, сдавил лёгкие, вытеснил воздух, оставив только пустоту и страх. А потом — образ. Резкий. Яркий. Как вспышка молнии в ночном небе, как крик, который не успеваешь выдохнуть. Он не возник из ниоткуда — он вырвался из самой глубины, из того места, где Том прятал всё, что не хотел помнить. Где хоронил лица, голоса, прикосновения. «Надень. Ты не хочешь, чтобы тебя узнали». Голос. Низкий. Бархатный. С лёгкой хрипотцой, которая появляется от долгого молчания или от того, что говоришь слишком много запретных слов. Он звучал так близко, так отчётливо, что Том почувствовал, как горло сдавливает спазм. И его собственное молчание. И запах — дорогой табак, сладкий парфюм, что-то едва уловимо знакомое, что-то, что ассоциировалось только с одним человеком. Том моргнул. Раз. Другой. Глаза защипало — то ли от яркого света ламп, то ли от чего-то другого, что он отказывался признавать. От той влаги, которая собиралась на ресницах, но не смела пролиться. Картинка сменилась. Улица. Закатное солнце, разрезающее небо на алые и золотые полосы. Краски были такими яркими, такими живыми. Холодный ветер, пахнущий осенью и чем-то ещё. Гарью? Кровью? Прелой листвой? Том не мог разобрать. Ветер трепал волосы, заставлял щуриться. Перед ним кто-то стоял. Другой мужчина. Высокий. Светловолосый. Волосы его были длинными — длиннее, чем у Тома сейчас, — и падали на плечи бледными, почти белыми прядями, переливаясь в закатном свете то золотом, то серебром. С глазами цвета болотной тины — глубокими, зелёными с золотистыми крапинками. В этих глазах не было холода. Было что-то, чего он не мог назвать. Что-то, что делало его уязвимым. Он стоял перед Томом — молодым Томом, тем, который ещё не стал Волан-де-Мортом, который даже не знал про крестражи, который только начинал свой путь во тьму, который ещё верил, что мир можно завоевать, а не разрушить, — и накидывал на его плечи чёрную мантию. Точно так же. Плавно. Медленно. Почти ласково. Ткань скользнула по плечам, окутывая, скрывая, защищая. Пальцы его задержались на воротнике дольше, чем нужно — касаясь кожи, касаясь шеи, касаясь того места, где много лет спустя будет золотой ошейник. Прикосновение было лёгким, почти невесомым, но Том чувствовал его до сих пор. Жжение. Ожог. Клеймо. — Ты не хочешь, чтобы тебя узнали, — сказал тот мужчина, и его губы дрогнули в лёгкой, печальной улыбке. В этой улыбке было что-то такое, от чего у Тома сжалось сердце. — Не рядом со мной и не здесь. А потом он наклонился — так близко, что Том почувствовал его дыхание на своих губах. Тёплое. Живое. Пахнущее вином. И поправил капюшон, натягивая его глубже, скрывая лицо, оставляя только тень. — Иди, — сказал он. — Я догоню. Картинка исчезла. Растаяла, как утренний туман под лучами солнца. Оставила после себя только горький привкус на губах и странную, ноющую пустоту в груди. Там, где когда-то было что-то важное. Что-то, что он потерял. Что-то, что у него отняли. Что-то, что он сам, возможно, убил. Том вздрогнул. Вздрогнул всем телом. Его плечи напряглись. Пальцы вцепились в край мантии — туда, где она лежала на его груди, — сжимая ткань так сильно, что костяшки побелели, а под ногтями заныла тупая, знакомая боль. Он сделал шаг назад. Отстраняясь. Защищаясь. Спасаясь от того, что нахлынуло, от того, что не звал, от того, что не хотел помнить. Сердце колотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев. Дыхание сбилось, стало поверхностным, почти паническим — тем самым, которое он знал слишком хорошо. Которое приходило по ночам, когда ему снились камеры, и надзиратели, и чужие руки, которые нельзя было остановить. — С вами всё в порядке, мистер Реддл? — спросил Сентри. Голос его был тихим, ровным, без той тревожной нотки, которую Том привык слышать от Гарри — тёплой, обеспокоенной, почти нежной. В нём не было беспокойства. Не было жалости. Только констатация. Том поднял глаза. — Да, — сказал он. И соврал. Как умел лучше всего. Как учил себя много лет назад, в приюте, когда ложь была единственным оружием, которое не могли отнять. — Всё в порядке. Просто… вспомнил кое-что. Сентри не поверил. Том знал это. Видел по его глазам. Но он не стал спорить. Только кивнул — коротко и сдержанно — и сказал: — Тогда идёмте. Экскурсия не ждёт. Он двинулся по коридору — быстро, уверенно, не оборачиваясь. Том пошёл следом — бесшумно, скользя, как тень в своей чёрной мантии, как призрак из прошлого, который вдруг ожил и решил прогуляться по коридорам Министерства. Шаги Сентри гулко отдавались в тишине. Том смотрел на его широкую спину, на безупречную рубашку, на закатанные рукава, открывающие сильные предплечья, и думал о том, что этот человек — Сентри — напоминал ему кого-то. Кого-то из далёкого прошлого. Кого-то, кого он не мог вспомнить, но чьё присутствие чувствовал кожей.
Примечания:
146 Нравится 193 Отзывы 68 В сборник
Отзывы (9)