И тишина, что была между Нами была, кричала громче любого слова.

R
Завершён
14
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
42 страницы, 16 320 слов, 15 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 9. Возвращение из небытия со следами на пепле.

Настройки
Примечания:
Сознание возвращалось к Краткому не светлой волной осмысления, а обрывками болезненных, чуждых ощущений. Первым пришло обоняние — едкий, навязчивый запах хлорки и чего-то медикаментозного, сладковатого, вызывающего тошноту. Потом слух — равномерный, надоедливый писк какого-то прибора, доносящийся слева, и приглушенные шаги за стеной. И наконец, осязание — странная тяжесть в руке, тупая, ноющая боль где-то глубоко в предплечье, и давящая слабость во всем теле, такая всепоглощающая, что даже мысль о том, чтобы пошевелить пальцем, казалась титаническим усилием. Он медленно, с огромным трудом, разлепил веки. Глаза слипались, мир предстал размытым, затянутым белесой пеленой. Потом зрение прояснилось. Белый потолок. Белые стены. Полумрак, нарушаемый лишь тусклым ночным светом из окна и холодным свечением монитора у его кровати. Больничная палата. Он лежал неподвижно, просто наблюдая, как его сознание по крупицам собирает реальность. Капельница. Тонкая пластиковая трубка, уходящая в его руку, закрепленная лейкопластырем. Повязка на правом запястье — чистая, белая, профессионально наложенная. И эта повязка… она стала тем ключом, который открыл шлюзы памяти. Не его собственная, жалкая попытка в ванной. Нет. Это было раньше. Сквер. Холодный ветер. Лицо Аза. Его глаза, полные шока, брезгливости, отторжения. Слова, которые резали больнее лезвия: «Ненормально… Обманывал… Не могу принять…» И все последующее. Темнота. Боль. Апатия. Запах гниющей плоти, исходящий от него самого. И абсолютная, всепоглощающая беспомощность. Мысль ударила его с такой силой, что он чуть не задохнулся. Он не умер. Его спасли. Кто-то вломился в его крепость отчаяния, в его последнее пристанище, и вытащил его обратно. Обратно в этот мир боли, стыда и унижения. Лишил его даже этого последнего, жалкого выбора — исчезнуть. Сначала это была просто точка, черная и горячая, где-то в глубине его груди. Она пульсировала, росла, вбирая в себя все те эмоции, что он не мог выразить все эти недели: унижение от признания, горечь отвержения, ярость от собственного бессилия, ненависть к себе за то, что он не смог довести начатое до конца, и теперь — всепоглощающую, бешеную ярость от того, что его лишили даже этого права. Это был не медленный, тлеющий гнев. Это был взрыв. Вулкан, дремавший под толщей ледяной апатии, внезапно рванул наружу. Его тело среагировало раньше, чем разум. Оно напряглось, как струна, мускулы свела судорога. Глухой, хриплый стон вырвался из его пересохшего горла. Он рванул руку, ту самую, в которой была игла катетера. Резкое, яростное движение, полное слепого, животного протеста. Боль, острая и жгучая, пронзила вену. Но это была ничто по сравнению с тем пожаром, что бушевал внутри. Он увидел, как пластиковая трубка дернулась, как из места входа иглы тут же выступила алая кровь, залившая лейкопластырь. – Нет! Нет! Да как вы смеете?! - это был не крик, а сиплый, разорванный рев, полный такой ярости, что, казалось, воздух в палате задрожал. Он схватился здоровой рукой за трубку капельницы и дернул ее снова, с дикой силой. Скоба, державшая флакон, с грохотом отлетела от стойки, пластиковый контейнер с физраствором рухнул на пол, разбился, брызги соленой жидкости обрызгали его лицо и простыни. Игла вырвалась из вены, оставив после себя рваную, кровоточащую ранку. Дверь в палату распахнулась. В проеме стояла дежурная медсестра, ее глаза были круглыми от ужаса. – Успокойтесь! Что вы… Но он ее уже не слышал. Его взгляд упал на повязку на левой руке. На символ его слабости, его позора, его сломленности. Он впился в нее пальцами и начал яростно рвать, сдирать с кожи. Швы, наложенные хирургом, болезненно натянулись, свежая рана обнажилась — красная, воспаленная, уродливая. – Убрать! Убрать все! Я не хочу! Я не позволю! Персонал среагировал быстро. Подбежали еще двое санитаров. Его, бьющегося в истерике, с дикими глазами, полными ненависти ко всему миру, прижали к кровати. Он вырывался, царапался, плевался, его тело, обессиленное болезнью, было пронизано неестественной, адреналиновой силой отчаяния. Кто-то сделал укол успокоительного в мышцу. Сначала он не подействовал, Краткий продолжал метаться, но постепенно, ядро гнева стало тяжелеть, расползаться по телу теплой, густой волной. Его движения стали медленнее, непослушнее. Последнее, что он увидел перед тем, как сознание снова поплыло, было испуганное лицо медсестры и белый потолок, который, казалось, снова неумолимо надвигался на него, чтобы похоронить заживо. Но на этот раз под ним не было бездны апатии. Под ним бушевало море ярости. И это было единственным, что он чувствовал. Единственным, что наполняло его опустошенную душу. --- Ёшка пришел утром, неся с собой пакет с фруктами и свежими булочками — бесполезный, наивный жест заботы, который он сам не знал, как еще проявить. У порога палаты его встретила та самая медсестра, лицо которой было серьезным и усталым. – Ваш друг… Он пришел в себя ночью, - сказала она, и по тону Ёшка сразу понял, что все прошло не так, как он надеялся. – И? Как он? - спросил Ёшка, чувствуя, как у него похолодело внутри. – Буйный, - отрезала медсестра. — Очень. Вырвал катетер, сорвал повязку, рану разодрал. Пришлось фиксировать и колоть седативные. Врач сказал — реактивная фаза. После глубокой депрессии такое иногда бывает. Гнев вытесняет беспомощность. Ёшка молча кивнул. Он вошел в палату. Краткий лежал на кровати, его руки были мягко, но надежно зафиксированы специальными манжетами к поручням. Он бодрствовал. Его глаза, темные и глубокие, как колодцы, были широко открыты и смотрели в потолок. Но в них не было прежней пустоты. В них горел огонь. Не жизнь, а именно что огонь — горячий, сухой, разрушительный. – Краткий… - тихо начал Ёшка, подходя ближе. Краткий медленно, очень медленно повернул голову в его сторону. Взгляд был настолько тяжелым, полным такой немой, концентрированной ненависти, что Ёшка невольно отступил на шаг. – Ты, - прошипел Краткий. Его голос был хриплым, изодранным, но в нем не было слабости. В нем была сталь, — Это ты. Вломился. Привел этих… этих людей. Вытащил меня. – Ты умирал, Краткий! - Ёшка попытался говорить спокойно, но его собственный голос дрогнул. — У тебя было заражение крови! Т-ты лежал… – Я лежал там, где хотел! — рявкнул Краткий, дернув руками за фиксаторы. Тело его напряглось, – Это был Мой выбор! Мое решение! Кто ты такой, чтобы его отнимать?! Кто ты такой, чтобы решать, жить мне или нет?! – Я твой друг! - выкрикнул Ёшка, и в его глазах блеснули слезы, – Я не мог просто оставить тебя там! – Друг? — Краткий засмеялся, и это был ужасный, беззвучный, судорожный смех, – Друг? Ты, который ведет Мое шоу? Ты, который жалеет этих тварей? Ты, который смотрит на меня с этим своим… своим вечным прищуром психоаналитика? Ты — не друг. Ты — тюремщик. Ты приковал меня к этой жизни, как сейчас приковал к этой кровати! Каждое слово било точно в цель, отравленное ядом правды, вывернутой наизнанку. Ёшка чувствовал, как они вонзаются в него, и ему нечем было защититься. – Я пытался помочь… Всегда пытался помочь… - слабо прошептал он. – Помочь? - Краткий снова дернулся, его лицо исказила гримаса ярости. — Ты помог? Ты посоветовал признаться! Помнишь? Сказал: «Говори ему, иначе так и промолчишь всю жизнь»! Я послушался! И что? Посмотри на меня, Ёшка! Взгляни на меня! Вот он, результат твоей помощи! Вот оно, твое «лучшее»!» Он говорил, и его гнев был страшен именно потому, что он был обоснован. Он был логичным продолжением всей их истории. Ёшка не мог с ним спорить. Он мог только стоять и принимать этот шквал ненависти, понимая, что за ним скрывается невыносимая боль. – Я… я не знал, что это так обернется… - честно сказал Ёшка, опуская голову. – А что ты вообще знаешь? - голос Краткого внезапно стал тихим, ядовитым, почти интимным. Он снизил тон, но от этого его слова стали еще страшнее, — Ты знаешь, каково это — чувствовать себя уродом? Изгоем? Ты знаешь, каково это — любить так, что это разрывает тебя изнутри, и при этом знать, что тот, кого ты любишь, содрогнется от одной мысли о тебе? Ты знаешь, каково это — резать свою плоть не для того, чтобы умереть, а для того, чтобы на секунду перестать чувствовать этот ужас внутри? Нет. Ты не знаешь. Ты просто носишь свой сиреневый свитер и свои заколочки-звездочки и играешь в добренького ведущего для убогих обджектов. Ты живешь в своем розовом, пушистом мирке, где все можно решить добрым словом и кружкой какао. А я… я живу в аду. И ты, своим «спасением», только подбросил дров в мой адский костер. Он замолчал, тяжело дыша. Казалось, он выдохнул из себя всю свою ярость, всю горечь, все накопленное за годы отчаяние. И на смену ей пришла не апатия, а нечто новое — ледяное, решительное отречение. – Уходи, Ёшка, - тихо сказал он, отворачиваясь к стене. — И больше не приходи. Ты свое отыграл. Спас несчастного сумасшедшего. Поставь себе галочку. Теперь оставь меня в покое. Навсегда. Ёшка постоял еще минуту, глядя на его спину, на забинтованную руку, на фиксаторы. Он хотел что-то сказать, найти какие-то слова, которые могли бы пробить эту стену гнева и боли. Но ничего не находилось. Все слова казались пустыми и фальшивыми. Он развернулся и вышел. Тихо закрыл за собой дверь. Он стоял в коридоре, прислонившись лбом к холодной стене, и чувствовал себя абсолютно разбитым. Он спас жизнь Краткого. Но в этой ярости, в этом огне, он с ужасом понимал, что, возможно, потерял его душу безвозвратно. И самое страшное было то, что в словах Краткого была своя, уродливая, но правда.