herbst in paris

NC-17
Завершён
54
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 3 465 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
54 Нравится 5 Отзывы 9 В сборник

adieu, goodbye, auf wiedersehen

Настройки
      В Париже каждую улицу можно назвать искусством. Хрустальные окна, вычурные античные фрески. Скульптуры, фонтаны, гладкая поверхность кварца. Слишком эти места красивы, чтобы бродить среди них безвольно, слоняться от дороги к дороге, слепить себя блеском драгоценных камешков на стеклянных прилавках ювелирных магазинов, пытаясь выжечь сверканием этим собственный разум. Роскошно, величественно, шедеврально-древне. Слишком светлы эти улицы, чтобы держать в голове столь темные мысли, плавая между гнетущих своей безупречностью зданий.       Сынхён хотел бы разбить себе голову об эту колонну с идеальным грифоном посреди улицы, может, тогда и замолчит внутри все. Только вот каменный чудный зверь переживет, а Сынхён нет — лопнет кожа на лбу, рассечет себе голову, разобьет хрустальный шарик черепа, и вылетят наконец оттуда гадкие стекляшки-бабочки, расцарапавшие уже весь мозг изнутри. Звучит как хорошая идея. Только люди могут понять не так, и макушку ему будут не плавить, чтобы новым узорным кусочком стекла спаять, а бинтами обмотают, иголкой больно зашьют и направят к психиатру, если не оправдается. И потечет по верхнему веку не густая нефть со снежинками, а противная-препротивная кислая кровь.       Может, и в крови есть свое изящество. Может, и открытые переломы по-своему красивы. Может, и отказ от антидепрессантов своего рода новаторство в высокой моде психоделики и грустных лиц, шрамиков на сгибе локтя и красных глазок. А я не буду сегодня эту таблетку грызть, раз водкой запить нельзя. А я буду самым красивым, когда побледнею, стану тоньше, с тенями глубже. Самым хорошим, когда не смогу говорить.       Тогда и осознание придет. И с дождем, и без дождя, и с промокшими туфлями. С тучками над головой, грозой в голове, туманом под головой. Басом прогромыхает, повисит над мозгами, да и думай дальше. Вот Сынхён и подумает — нужен ли он здесь, в Париже, ждут ли его. А одна сапфировая лужица может и ждет. Снегом идет, снежинками оседает, переливается голубеньким перламутром. А у Джиёна тут концерты.       Везде, где будет взгляд Сынхёна, будет и Джиён. Камбэк, новый альбом, громкое возвращение. Икона моды, сотни наград, живой и светится. А у Сынхёна обещания. Готово, что показать, но не готов тот, кто показывает. Весь его год — одно сплошное «скоро». Вся его жизнь. Живет, видит и ждет чуда.       Европа к нему будто дружелюбнее. Смелое, сомнительное, но не менее прекрасное искусство. Трагичная, треснутая история, подарившая эту любовь к шедеврам. Европейская архитектура с ним как будто лучше вяжется — так сказал Джиён, когда они в последний раз были здесь вместе. Острые черты лица Сынхёна и хрупкий ажур Нотр-Дама резонируют, как нечто родственное, он сказал. Может, Джиён нихрена не понимает в фасадах готических соборов. А Сынхён, как очевидно понимающий в французской культуре чуть больше, ответил, что Джиён тогда родился на Монмартре, ведь там все в его духе: и кабаре это чертово, и свобода художества, и стена любви, такой ведь он романтик.       Ага, романтик. Дамский угодник. Сердцеед, мать его, ведь у Сынхёна он уже дыру в груди прогрыз. Сквозную зияющую дыру, которую теперь и не зашьешь, а если витраж из нее с цветными хрусталями делать, то это надо себя очень сильно не уважать. Сынхён не то чтобы себя уважает, раз сейчас шляется в окрестностях отеля, где остановился Джиён. И еще себя уверяет: так просто получилось, ноги сами привели, и вообще — отъебись. Да, скучает. Да, провернул уже в голове до невообразимого тупой сценарий того, как он пересечется с Джиёном на улице, как они неловко столкнутся лбами, а потом... а потом он решит не мучать себя идиотскими невозможными фантазиями, и пойдет дальше в одиночестве, оставив фантом смущенного бывшего позади.       Фантом-то будет позади, за спиной, застывший на паузе сынхёнового стыда, а в голове останется. Столько раз уже Джиён менял цвет своих волос, что понятие его внешности сейчас у Сынхёна размывается радужной беспомощной палитрой. Хотелось бы ему увидеть Джиёна снова, потрогать его безупречную бархатную кожу — край наглости, но так ведь хочется. Тактильно исследовать все его тело, изучить все изменения, появившиеся за время расставания: насколько тоньше стала его талия, насколько шире плечи, насколько мягче бедра, насколько печальнее взгляд. Ювелирную работу над ним провести, оглядывая каждый мерцающий миллиметр кожи, выискивая новые родинки, зацеловывая его всего. Джиён невообразим. При всей любви Сынхёна к искусству, Джиёна он хотел бы видеть в Лувре, сияющего краше любого другого экспоната, величавее Ники Самофракийской, но хрупче нее, пусть та даже без рук и головы.       Любовь Сынхёна объяснению не поддается. Одержимость это, рвущийся импульс, что угодно — желание владеть им, боль-дежавю, ностальгическая тоска по чужому телу, режущие по душе осколки матового серебра. Капитуляция пред собственными чувствами к Джиёну, которым он противостоять бессилен. Этот мальчик уже трижды проклятый и четырежды прощенный будто свой поцелуй оставил у Сынхёна прямо на сердце, на душе — выгравировал отпечаток своих губ на самом нутре, как эти увековеченные элементы стрит-арта парижских переулков: от вдумчивых и легкомысленных одновременно граффити до возвышающихся грацией фресок.       Так всегда бывает, когда имя бывшего проносится в голове — мысли и бескрайнюю тоску уже не остановить. Стукнуть бы себя чем-нибудь, да опять же — не на людях.       Сынхён возвращается из омута потока разума в реальность. Здания четче, ум мутнее. Может, его уже и косит набок от головокружения, но это уже как нечто само собой разумеющееся.       Дорогой Квон Джиён, ты — причина, почему я верю в теорию хаоса.       Если жизнь любит тех, кто играет не по ее сценарию, то Джиён точно у нее на коленях, любимый и обожаемый. Вот же дрянь — даже на самой жизни он сидит, а на Сынхёне все еще нет. У того челюсть скрипит от осознания, что Джиён мог уже найти себе кого-нибудь другого. Замену. И ведь ему ничего не мешает этого делать — его всегда тянуло к вольности и раскрепощенности, а расставание закрывает для него всего одну уродливую дверь, пока открываются остальные миллионы красивых. Джиён потерял только один ключ, а взамен получил безграничное количество других.       Сынхён больно кусает себя за щеку, понимая, что снова уходит вглубь. Он тут отвлекает себя, смотря на всякую бижутерию красивую, серьги, кольца — кажется, мотивом к новой тираде упущенной возможности стало белое золото на одном из украшений. Теперь и от белого золота он будет Джиёна вспоминать? Эта жизнь — сумасшествие.       Только он шагнул в предательницу-лужу, как телефон в кармане коротко завибрировал. Все, полтергейст — у него ж на беззвучном всегда. Но раз потусторонние силы хотят ему что-то сказать, было бы как-то нетактично их игнорировать, поэтому он и лезет проверять, что там такого неотложного.       Неотложное и правда есть.       Сообщение.       От Джиёна.       В тот самый момент, когда Сынхён хотел еще раз попытаться абстрагироваться от мыслей о нем. Почему он все еще не удалил его из контактов?       И какого вообще хера?       И текст еще такой вычурный, в стиле Джиёна то ли пьяно-драматичного, то ли поэтичного, но драматичного при этом не менее:       «Оголи мое страдание».       И адрес в следующем сообщении. Сынхён сверяет по картам почти по привычке. Почти собирается отправить ему ответ, что уже в пути, но осекается. Что за херня и почему Джиён вообще пишет ему? Сам же больше всех кричал, что между ними все кончено. Смотрел только с постыдным сожалением за свои слова. Есть несколько предположений: или он пьян и возбужден, или он пьян и тоскует. Сынхён сжимает телефон в руке, тяжело вздохнув — о, как же так, чтобы у корейской звездочки всемирной сцены не было того, кто утолил бы жажду? Помочь ему с этим ощущается почти как чисто человеческая потребность. В крови заложено прибегать к Джиёну каждый раз, как тот вильнет бедрами и подзовет поближе.       Сынхён в его личные собаки не нанимался, но вот уже идет по улице, доверяя больше карте в телефоне, чем своему топографическому кретинизму. Очевидно, это не адрес его отеля. Джиён даже если и больной на голову, то еще не настолько, чтобы зазывать своего скандального бывшего прямо в жерло камер, журналистов и мышеловку слухов.       Это место оказывается поодаль оживленной улицы, промокшее и пустое, но Сынхён то ли внушает себе, что чувствует шлейф духов Джиёна, то ли сходит с ума. Он находит нужный вход, нужный этаж, нужную дверь. Все здесь нужное, только не Сынхён. В момент, когда лучше было бы скорее развернуться и уйти, он вместо этого нажимает на дверной звонок и ждет.       Пока был очарован таким абсолютно неправильным и неуместным шагом Джиёна, Сынхён даже не придал значения тому, куда вообще пришел. Здесь вдоль мрачного коридора панорамные окна, холодный пол и в целом сомнительно. Может, это какое-то слишком заумное дизайнерское решение, над которым Сынхён мог бы долго-предолго думать, если бы не трепыхающееся в груди сердце и челюсть, трясущаяся то ли от холода — дождь усилился, пока он там бродил, то ли от волнения. Когда волнуешься, всегда холодно. А теперь и когда холодно начинаешь волноваться.       За стеной предательская тишина. Может, он ошибся дверью? Может, это не тот этаж? Может, Джиён это не ему писал? Или это вообще не Джиён был, а он тут приперся по первому зову галлюцинации? Отсутствие романтизации своей тоски очеловечивает. Так всегда бывает: в одиночестве все мы великие поэты. Истлеет и однажды сынхёнова любовь.       В глазах хотят засверкать капельки бриллиантов-слез, Сынхён почти готовится уйти — уже распланировал паранойей, какие здесь пути отступления, но дверь пред ним вдруг отпирается. Скребется ключ будто не в замке, а у Сынхёна в голове, как у заводной игрушки, которая вот-вот должна начать двигаться. Только он не танцевать будет, а нестись отсюда нахер. И в дождь, и в лужи, и в тоску свою и бичевание. Но сердце сжимается вовнутрь, непроизвольно Сынхён вдыхает как-то слишком нервно и осеннее солнце тускнеет, раз так холодно спине становится. Перед ним Джиён, выглядывающий из щели приоткрытой двери. Белый, поблескивающий от снежинок, с красивыми накрашенными глазами. Синие волосы, оголенные ключицы, тонкие пальцы со странными кольцами. С камешками, с черепками, с узорами какими-то. Сынхён боится поднимать взгляд.       Зато не боится двинуть плечом и без слов и зрительного контакта попроситься внутрь. А Джиён отходит и пропускает, боязливо как-то отпрыгивая, но улыбаясь еле заметно при этом. Кажется, Сынхён выглядит как сумасшедший — по волосам стекают капли дождевой воды, под глазами синяки, а смотрит он полу-испуганно полу-одержимо.       Джиён одет красиво. В чем-то таком дорогом, наверняка дизайнерские тряпки очередного люксового бренда, в котором он первый азиат и корейский исполнитель, ставший мировым амбассадором. О, да-да-да, Сынхён эти заголовки уже наизусть знает. Новатор, первопроходец, самый лучший, самый красивый, самый талантливый — все его любят. И Сынхён не исключение. Поэтому решает с порога признаваться во всех сокровенных чувствах.       Первое, что он говорит Джиёну спустя три года разлуки:       — Ты псих.       Хрипло, скрипя зубами и смотря нездоровой манией на джиёнову тонкую шею.       А Джиён в привычной манере ерзает на месте, суетится забавно, сжимая шелковые рюши на рукавах вычурной рубашки, и отвечает, бегая глазами:       — А ты пришел, — выстрел.       Один-ноль в пользу Джиёна. У Сынхёна нет оправданий или доказательств, кто из них более болен — Джиён, из пустоты пишущий ему всякий символичный бред на ровном месте, или сам Сынхён, который на этот бред откликнулся в ту же секунду и прибежал, как послушный пес, к своему неповторимому и мерцающему блеском в свете софитов мальчику, который не мальчик уже давно. Джиён может только похвастаться, что в свои тридцать семь за ним бегает его высокий и вполне сознательный хён, как и тогда, когда ему было и двадцать пять, и девятнадцать, и когда в средней школе они были.       Вечно день сменяется ночью, и вечно Сынхён Джиёном чарован.       Квартира-студия, в которой Джиён стоит сейчас весь такой красивый, больше похожа на арт-пространство, на галерею кастомных лично Джиёном вещей, украшенных ромашками и похожими на абстрактный сумасброд. Сынхён вдается в детали — бутылка вина его собственного бренда рядом с упаковкой презервативов и тюбиком смазки — он увидел достаточно. Все здесь похоже на творческий хаос, почему-то ощущаемый как элемент современного искусства.       В центре темной комнаты кровать. Заправленная, белоснежная и чистая, но немного помятая. Смущает больше то, что вокруг нее стоят несколько камер и осветительных приборов, будто для фотосессии или записи — Сынхён, за все время, проведенное перед объективом, уже знает эту обстановку. Камеры включены и ведут запись кровати, хотя на ней ничего не происходит. Сынхёну не хочется знать, что это значит.       А Джиён со своей привычной грацией пробирается между штативами и усаживается на самый край кровати, малость раздвигает бедра очень уж вызывающе, опирается руками о матрас сзади.       — Сделай то, что считаешь нужным, — шепчет он и бросает краткий, жаждущий и голодный взгляд на Сынхёна, прежде чем опустить глаза.       Проще сказать, что он в зюзю пьяный, чем искать иные оправдания его действиям.       Сынхён замирает на месте. Сынхён, любящий искусство, говорит: «я считаю нужным уйти», пока Сынхён, любящий Джиёна, визжит: «я считаю нужным брать его прямо сейчас». Очевидно, какой выбор он сделал.       Нырнуть за Джиёном. Не задерживая дыхания, не боясь уйти на дно, схватиться за него и душить своей зависимостью.       Сынхён льнет к нему в секунду. Бесстыдно кусает в губы, пытаясь целовать. Он хочет слишком сильно, чтобы контролировать свой напор и рассчитывать силу. Жмет его ребра, талию, бедра. Вкус у Джиёна все такой же, как раньше — только более грустный. Губы такие же мягкие, такой же сладкий у него язык. Задыхается он, дрожит уже от одного поцелуя, тянет Сынхёна за волосы и плечи, вместе с ним падает на кровать.       Камеры смотрят на то, как жадно и голодно они целуются. Едят друг друга.       Фиксируют все: и как хнычет Джиён, как выгибается, и как Сынхён над ним гулко мычит, ногтями его кожу царапает, не сдерживая чувств. Как судорожно они друг за друга хватаются, прижимаются, обвиваются. На пленке останется и слюна Джиёна, и пот Сынхёна, но о мыслях их не узнает никто.       Джиён просил — вот Сынхён и оголяет его страдание. Под рубашкой его торчащие на груди ребра, плоский живот, фигура мечты. Эту мечту Сынхён целует, целует, целует, лижет каждый изгиб, кусает каждое мягкое место. Под серебристо-холодным освещением его кожа ярче, слепит и хочется вгрызаться в нее, зажмурившись.       — Играй. Покажи свое отчаяние, — шепчет Джиён бездумно, облизывая нижнюю губу Сынхёна.       Это край. Раздеть его — растянуть, порвать, как минимум покалечить его дорогущие шмотки лимитированной коллекции, срывая их с него. Джиён тонкий, хрупкий, фарфоровое тельце легко поддается прикосновениям.       Тени играют на стенах. В темноте, освещаемой лампами и камерами, Джиён выглядит как что-то неземное. Прекрасное, слишком безупречное, чтобы описать. Приглушенный синий свет резонирует с его волосами. Сынхён не любит оголяться, но с ним Джиён, который дал ему свободу. Поэтому одежда их двоих уже на полу или болтается на краю кровати, а Сынхён никогда в жизни не чувствовал себя таким голодным.       Похер, что это может значить. Похер, что между ними теперь. Похер, что Джиён на самом деле от него хочет.       Сынхён раздвигает его тонкие длинные ноги. Камеры могли бы его смущать, но все это неважно. Весь мир отошел на второй план, помутнел, ведь это Джиён. С Джиёном ничего не имеет значения.       Берет смазку.       Джиён хнычет от наполненности.       — Говори со мной. Говори, что любишь, — скулит он, обвивая ногами талию Сынхёна и прижимая его к своему лицу лбом, держа за затылок.       Сынхён трещит по швам:       — Люблю.       — Кого? — тупой вопрос.       — Тебя, — тупой ответ.       — А почему? Почему меня любишь? — всхлипывает.       Сынхён не может держать в себе океан.       — Потому что ты Квон Джиён, блять, ты вызываешь зависимость. Я одержим тобой. Ты — заболевание, понимаешь? Ты страшнее чумы, хуже дезоморфина, но я... сука... я люблю тебя, я тобой дышу, ты не выходишь из моей головы ни на секунду, Джиён, это ненормально, — хватает его за щеки и кусает прямо за душу.       До конца неясно, играет он по чужим правилам отчаяния, или льет из самого нутра.       У Джиёна закатываются глаза — этот толчок внутрь был особо глубоким.       — Люби меня, прошу, люби же ты меня, почему ты меня не любишь? Почему ты такой нереальный? Почему я у твоих ног, когда ты убиваешь меня? — рычит Сынхён ему прямо в рот, лижет его язык. Хочет слова Джиёна ощутить уже внутри себя. Его имя у себя в мозгу вырезать. Монумент в его честь возвести.       Джиён глотает сынхёновы слезы. Плачет, а трахается еще безжалостнее.       Сынхён хочет его душить.       — Хён... ах, я не могу... — прикидывается дурачком. Играет свою игру.       — Я ради тебя убью, я тебе к ногам в зубах буду головы отрубленные носить, ты это понимаешь? Ты не даешь мне жизни, зачем ты это делаешь? Зачем ты меня топишь? — царапает. Больно. Джиён вытерпит.       — А меня убьешь?       Сынхён сгребает его руками, жмет маленькое тело к себе, крепко-крепко его спину обхватывает. Джиён кричит громче.       — И тебя тоже, блядь ты... — хрипит Сынхён, и бросает Джиёна обратно на простыни, двигается резче. Слезы и пот капельками дождя над Парижем разбиваются о джиёнову липкую кварцевую кожу.       Сынхён его душит. Обхватывает руками горло и душит. Джиён скулит, сжимается внутри, дрожит. Смотрит жалобно. Размазанная тушь течет по его лицу.       — Плачь и ты, почему только я плачу? Ты ненавидишь меня? Есть ведь за что. Ненавидь меня, люби меня — что бы ты не делал, мне от всего хуево. Мне от тебя хуево, Джиён. Ты меня уничтожил уже, чего тебе еще надо? Я тебя люблю, люблю больше всей ебаной жизни, тебе этого мало? Я над тобой, сука, ах...       Сынхён давится слезами, жмурится и не может этого выносить. Лицо Джиёна покраснело, он хрипит чего-то снизу, а Сынхён не позволяет себе больше. Отпускает его горло, опускается, целует снова. Губы у Джиёна немного холодные.       — А мне нужно твое страдание. Ты мое оголил, я и твое должен, — тихо-тихо и сипло мямлит Джиён, мажет языком почти онемевшим по сынхёновым губам.       Сынхён больше отвечать не хочет. Одного «люблю» было достаточно. Остальное — импровизация и немного драматизма.       — Кончай, блять, — кусает его в ключицу.       — Мое тело теперь важнее? — издевается. Урод.       Сынхён назло выходит из него, — Джиён ахает, — грубо переворачивает на живот, тычет лицом в простынь и входит снова. Колени у Джиёна дрожат, но он старается. Стоять старается или Сынхёна с ума сводить — непонятно.       Но стонет так громко, срываясь на крик, когда его за волосы тянут. Синие, мокрые, почти как душа Сынхёна. Ломкая и больная от изнашивания.       — Почему я не могу тебя забыть? Почему ты ко мне во снах приходишь? Почему у меня только на тебя встает? Почему я вообще сейчас с тобой, сука ты такая? — наматывает короткие пряди Джиёна на кулак и кусает его в макушку.       — Ты псих, мм...       — А ты, мразь, позвал меня сюда.       — А ты пришел, как наркоман за дозой. Как жалкий щенок. Нравятся такие игры? — у Джиёна хватает наглости хамить, когда его уничтожают.       — Может я и наркоман. А ты — моя доза, я за тобой всегда буду возвращаться, я тобой всегда буду одержим, никакой мне диспансер не поможет. Ничто меня от тебя не вылечит. Играйся, давай, блять, я сейчас кончу, — дышит джиёновыми волосами, его потом, его кожей, всем его телом.       Джиён кричит. Так звонко, так жалко, с беспомощной дрожью. Жмет бедра друг к другу — Сынхён его по заднице ударяет — раздвигает снова.       Сынхён приказывает:       — Кончай.       Джиён, задыхаясь, исполняет.       У Сынхёна голова кругом, когда его вдруг сжимают так сильно, что в глазах темнеет. Стонет глубоким басом.       Трясущийся Джиён и свой приказ отдает:       — Внутрь, давай, как послушный щенок...       Сынхён, кусая его в шею больно-больно, слушается.       Они стонут, кричат в унисон: Джиён — тонко и жалобно, Сынхён — густо и рыча.       И всхлипывают одновременно. Рыдают одновременно. Сынхён тихо завывает, уткнувшись лбом Джиёну в спину, а сам Джиён навзрыд в простыню, ляпая ее поплывшей косметикой.       Камеры пишут. Пишут и их слезы, и их соприкосновение, и все соитие. Весь позор записан. Интересно, Джиёну для личного пользования или в качестве компромата на Сынхёна, который так наивно полез в капкан без сторонней мысли? Теперь сторонняя мысль есть. И не одна.       Главный вопрос — в чем был смысл этого печальнейшего секса?       Джиён соскучился?       Или Сынхён не знает сценария? Секса вообще в планах у Джиёна не было?       Но так он сладко плакал.

***

      Сынхён сидит на краю этой проклятой кровати. Всегда после секса с Джиёном курил — так и бросил. А сейчас опять. Что хуже: три года без сигарет или три года без секса с Джиёном?       — Мне продолжать быть поэтичным? — басит Сынхён с хрипотцой.       Джиён лежит голым у него за спиной, измазанный в потекшей туши.       — Если тебе это нравится.       — Ох, Джиён-а, не передать словами, как я люблю с тобой трахаться, — проговаривает с монотонным сарказмом Сынхён. Звучит как бетонная стена.       — А вы, господин Чхве, извращенец. Клялись мне в любви.       — Не клялся.       — Нет?       — Чума в четырнадцатом веке. Ее никто не звал — а все померли.       — Это комплимент?       — Это обвинение.       — Ты в четырнадцатом веке?       — Нет.       — Я — чума?       — Ага.       — Ты бы хотел вылечиться?       — Я звоню Ёнбэ.       — Понял.       Джиён замолкает. Сынхён никому звонить не собирался, это просто способ ненавязчиво сказать «ебешь мозги, отвали».       — Мы можем быть вместе? — Джиён бессовестно вякает снова.       — Уже звоню, — у Сынхёна в руках только сигарета.       — Будь поэтичным.       — Ах, Джиён-а, я гадкий, нечистый и ненавистный всеми вампир, мое имя осквернено... такой бравый инквизитор, как Вы, не может быть со мной, это неправильно и опасно. Убейте меня, — еще одна безэмоциональная шутка.       — Тебя никто не ненавидит.       — Мне это льстит, но тем не менее.       Джиён шмыгает носом.       Сынхён тушит сигарету об объектив ближайшей камеры, все еще включенной.       — Зачем это записывать?       — Промо для твоего будущего альбома. Я иду навстречу.       — Ты псих.       — Уже было.       — Мразь.       — Было.       — Урод.       — Не ври.       — Красавчик.       — Спасибо.       Так и не вскрылось, с какой целью это было заснято. Сынхён теперь ходит и оборачивается.       Сынхён на Джиёна не хочет больше смотреть — насмотрелся уже. Передозировка у него уже этим Джиёном. Так всегда: скучает, скучает, а когда получает, то перенасыщается и остывает. А потом все по кругу снова.       Не такой уж теперь Джиён и претендент на место новой Мона Лизы, когда по лицу его размазаны засохшие слезы, слюни, сопли и косметика. И не грациознее он Венеры Милосской, когда лежит голышом, весь в засосах и отпечатков зубов и рук Сынхёна. Джиён как Джиён. Ничем не привлекательный.       Это пока он такой. Неудивительный, самый обычный.       Сынхён здесь долго не пробудет.       Улицы Парижа зовут его в свой хрустальный шар одиночества, тоски и зависимости.
54 Нравится 5 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (5)