До Мажор

PG-13
В процессе
18
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 48 страниц, 26 984 слова, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 19 Отзывы 1 В сборник

Глава II. Вару

Настройки
Примечания:

Как дела у твоего друга в сером городе?

Всё-таки бегать на сольфеджио едва ли не вприпрыжку стабильно каждую среду с каким-то неподдельным желанием его отсидеть — самая странная моя привычка. Самая странная, сколько в уме ни перебирай. Меня там ничего не цепляет, понимаете? Вообще ничего! Ни Галина Витальевна, ни музыкальная теория, ни портрет Римского-Корсакова на стене, ни группа учащихся-бедолаг, вынужденная после школы не отсыпаться, а сидеть и на пяти линейках нотного стана вырисовывать разрешение мажорного септаккорда. Была у меня тяга к сольфе где-то с первого по четвёртый, может, класс музыкалки, а потом всё: моя прекрасная, невероятная и сногсшибательная Наталья Петровна вышла на пенсию, сменившись вышеупомянутой Галиной Витальевной. Ничего такого уж выдающегося в ней нет: вроде и доносит всё ясно, спокойно, понятно, но дело с ней не прёт совсем — всё больше из-за моего личного к ней недоотторжения. Забил я на определение тритонов и одноимённых тональностей, как-то совсем уж перестал вникать во всё новое, и даже соблазна во время перерыва доебаться до фортепьяно с той только целью, чтобы пробежаться пятернёй от «до» малой октавы до «до» первой, больше не появлялось. А избавиться от привычки летать на два урока (не знаю, как у вас, а у нас существует ещё музыкальная литература как роскошное дополнение к сольфеджио) у меня так и не вышло. И выйдет, возможно, только где-нибудь при реинкарнации в следующей жизни, ибо с началом меня заключительного года мучений! Нет, ну, сложно сказать, что прям таких уж адских мучений: всё-таки я люблю музыку, гитару, с оркестром концерты давать и по такому поводу пропускать школу, да и учителя тоже хорошие у меня, но морально всё равно это всё тяжело. Школа наслаивается на школу, учишься и учишь ты без обеда и выходных, так что подсознательно всё равно выпуститься хочется. Восемь лет это почти столько же, сколько дают за особо тяжкие преступления. А кто-то ещё по девятилетке умудряется пойти: в колледж им, видите ли, музыкальный хочется. Мёдом там намазано для всех моих знакомых из ДШИ. Кого ни спроси, у всех путь один, словно ни в чём другом они себя не видят. Есть ещё «пятилетки» — пять лет и выпуск с Богом. Особо одарённые, которых, вероятно, в музыкалку запихивают для того, чтобы просто запихнуть, учатся и того меньше — четыре года. Тоже бесполезно, как по мне: проще вообще не начинать и деньги на такое обучение не тратить. Ах да, ещё же конкретные такие платники есть! Вот тоже, нашли, куда сливать родительские кровно заработанные. Проще не в школу с таким запросом подаваться, а к частному педагогу какому-нибудь. Гитаристу, как правило. Потому что ни разу я не видел платников, идущих на другой инструмент. Короче! Отвлекли вы меня! Сам я учусь по восьмилетке, и мне тут все предрекают красный аттестат, на минутку, но я бы не был в нём так уверен. Как минимум из-за проблем с сольфеджио. У меня по нему пятёрки, конечно, база есть, где-то даже немного лучше других разбираюсь, но до уровня экзамена вряд ли дотягиваю по моей скромной оценке. А я, вообще-то, редко когда в себе бываю не уверен. Всех, кстати, с прошедшим Первым сентября. Провёл его на ура, конечно. После линейки и всякой посредственной школьной банальщины, которая вам хорошо известна, пошёл в музыкалку. Согласен с тем, что пункт назначения странный, но сердцу, как известно, не прикажешь. Во дворе ненароком столкнулся с парнями из оркестра: мы зависли на турниках, где поделились друг с другом впечатлениями, успевшими накопиться за начало дня. Один из этих «товарищей» как раз в колледж музыкальный в этом году поступил, но решил, что в День знаний не по понятиям пары посещать, и вот — прогуливал. Немного погодя мы обменялись прощальными рукопожатиями и разошлись: они за сигаретами, я — в школу. Там выпросил у вахтёрши себе свободный кабинет (не без сложностей, ибо с семи утра это поднебесное место уже работало, и половина классов была занята уже уставшими музыкантами) и засел за расстроенную за лето гитару. Играл что-то смутное, без нот и наугад. Что-то между Виницким по нотам и Nirvan'ой по табам. Если скажете, что форс — у меня в репертуаре Совергон, Конец солнечных дней и ЯРЧЕ СОЛНЦА всякие, специально, чтобы таких, как вы, заставить слова назад взять. Просто что-то я нормально играю, а что-то нужно вспоминать, потому что в пальцах, может, и есть что, а в голове уже ничего не осталось. Забывается всё, да и я не любитель что-то самостоятельно играть, чтобы «для себя». И хвастаться мастерством тоже не перед кем. Мало того что и так каждый второй сейчас гитарист, и его умением «Александру» [1] играть вряд ли удивишь, так ещё и я с гитарой не выхожу никуда. По мне вообще не сказать, что за спиной у меня восемь лет музыки. Не вписывается в мой образ беззаботного раздолбая такое увлечение. Иной раз кто-то между делом подмечает, что мне бы пошло играть в какой-нибудь группе на гитаре, и потом этот «кто-то» страшно удивляется, когда узнаёт, что я, вообще-то, и так уже. Оркестр — не совсем группа, конечно, и бас-гитара — не совсем электро, но не всё ли равно, где ритм расшатывать? Вот и мне всё равно. В школе я отсидел в общей сложности в районе двух с половиной часов, не отрываясь от струн и грифа, и был крайне удивлён тем, что за это время никто ещё не явился проводить в занятом мною кабинете урок. У нас обычно свободных классов вообще нет, и ни в один из двух актовых залов не попасть. Особенно это ощущается во вторую смену. Там постоянно тусуются скрипки вместе с их мразотной, расфуфыренной преподавательницей с начёсом выше головы, взглядом тигрицы и умом тупицы. Поэтому да, было в моём чрезвычайно длинном пребывании в классе что-то из области фантастики. Ключ я сдал на вахту, где уже забыли, что я вообще приходил и что-то занимал, и пошёл бесцельно бродить по улицам. Домой я возвращаться не люблю. Дома должны ждать, должны видеть тебя, слышать, чувствовать, что ли. Там ты должен находить себя среди раскиданных тетрадей по русскому, гитарных пьес и книг за авторством Брэдбери. Меня не видят, не слышат и не чувствуют, а тетрадки по русскому — не больше чем бесполезная макулатура на скрепках. И потому я уже пятый год кряду не возвращаюсь домой, а просто: прихожу в дом, при том условии, естественно, что не оставил намеренно ключи в квартире. Они занимают чересчур много места в заднем кармане джинс, а я предпочитаю оставлять его для наушников. Так я поступил позавчера. Ушёл, зная, что вернусь уже под утро следующего дня, заявив о себе звонком в домофон в пятом часу. Всё затем, чтоб взять школьную сумку на учёбу, дальше — без попытки вникнуть — отсидеть с ней все семь уроков и после пропадом пропасть где-нить с рандомным школьным кентом. У него же остаться на ночь. Ему за счастье меня приютить, мне за необходимость. В подъездах по ночам люди без определённого места жительства устраивают себе пабы, а на улице полицейские не выкупят мой вайб: в участок отвезут, ещё и от нехрен делать припишут мне статус закладчика. Перспектива прикольная, но, скажем честно, любительская. Короче, весь день я носился от одного знакомого к другому, привлекал больше поведением, нежели внешностью, взгляды прохожих и развлекал себя как мог, чтобы потом всё равно приволочь свою бунтарскую тушу к квартире... — Вару, пожалуйста. Что за интервал? Я дёргаюсь и поднимаю голову. Зелёные нелепые кудри, как вызов обществу и директрисе моей общеобразовательной школы в первую очередь, подпрыгивают. Галина Витальевна не сводит с меня глаз и прожимает на фортепиано приятные два звука. Я обращаюсь в слух, но даже на второй раз не могу сказать уверенно, квинта это чистая или вовсе терция. Если терция, то какая? А если квинта, разве у неё такое звучание? — Терция, — решаюсь я. Как-то непозволительно долго думаю для восьмиклассника. — А какая: большая, малая? — Большая? — выгибаю я бровь и не без облегчённого вздоха утыкаюсь носом обратно в нотную тетрадь: угадал. Не весь прайм потратил. Со стены на меня, придурка, пялится Глинка. Огромная репродукция его портрета, не знать которую в глаза попросту стыдно. Слева от меня восседает Варя — какой-то сносный результат случайного знакомства, с которым можно обсудить, какое же сольфеджио блядское, и похихикать (впрочем, без утайки) с двух девочек перед нами: дуры дурами, относящие себя к, Господи, «анимешникам». Их шутки, которые смешат бедняжек до нехватки воздуха, появились где-то в районе периода эпидемии коронавируса и устарели тогда же, одежда у них — что-то среднее между современностью и футболками с пайетками-перевёртышами, а на чёрном шопере той, что покудрявее и потолще, белыми буквами красуется «смехуяшечный мем» за двадцать второй год. Раздолье для потехи. Но вы, знаете, не подумайте, что я осуждаю. В конце концов, я описал целевую народного хора и ансамбля скрипачей, и это непростительно — смеяться над теми, с кем вы разъезжаете с одной и той же концертной программой по всем сценам в городе. Я подсмеиваюсь! А это не совсем одно и то же. Варьке скучно, мне тоже. От неё, скажу между делом и искренне, веет токсичностью и стервозностью, и я искренне удивлён, что это никак не проявляется в стенах музыкалки и при общении наедине, во всяком случае, со мной. У неё чёрные волосы, пара прядей покрашена в нечто между розовым и оранжевым, тушью и всякими подводками ярко выражен акцент на глаза, и смотрится это, по правде говоря, очень, даже не знаю, как точнее выразиться. Очень круто, но стандартно, наверное. Зато не вызывает смеха, скорее всего потому, что между какой-то скрипкой с сальными волосами и явно следящей за собой (пусть и типичным типажом девушек) пианисткой разница, очевидно, есть. Я зеваю. Часы пытаются подползти к пяти вечера, а там ещё тридцать минут — и нас пустят на все четыре стороны. Если Варя не планирует дел на остаток дня — у меня есть все шансы её перехватить и пошляться по микрорайону, общаясь на очень поверхностные темы, потому что толком не знаю я ни её увлечений, ни её интересов, вообще не знаю её, как личность. Тут важно понимать, да, что мы не друзья, даже не приятели. Мы видимся единожды на каждой неделе, по средам, на месте встречи, которое изменить нельзя. Мы не разговариваем. Одним ухом слушаем короткие высказывания друг друга, состоящие из мемов под настроение, другим пытаемся переварить бормотание Галины Витальевны, поэтому дела обходятся без полноценных светских бесед. Они автоматически случаются после музыкалки, но если вы будете достаточно невоспитанны и начнёте подслушивать нас со стороны, вероятно, удивитесь, насколько посредственным, однако, может быть диалог между людьми. Тем более между подростками. Я срисовываю с доски очередное обращение, но думаю уже полноправно не в том направлении. — Давай, короче, уйдем в пять минут? — шепчет мне Варька на ухо, приятельски пихая в руку. Смотрю на время. 16:58. — Бля, давай. Тоже хотел те предложить, на самом деле, — подмигиваю и поднимаю руку, чтобы что-нибудь соврать. Галина держать не станет, даже если, будучи тёткой проницательной и опытной, всё поймёт. Хватает одного только: «Галина Витальевна, можно мы в пять минут уйдём? Там обстоятельства личные», — и вот в пять минут шестого мы, собрав школьные манатки, с гордостью выходим на улицу под солнечные сентябрьские лучи. Успешно нами будут забыты все полученные за сегодня сведения из теории музыки, едва только мы, переглянувшись, направимся в сторону «кэбэшечки», ну и хрен с ними, если честно. Кому не хотелось плевать в сторону музыкальной школы? Из магазина выходим с двумя пачками чипсов и бутылками Фреш-бара с мармеладными мишками, довольные идём к подъезду жилой голубой шестнадцатиэтажки аккурат напротив музыкалки. Крутая, кстати, шестнадцатиэтажка, виды с неё впечатляющие, только стены как из картона. Она на возвышенности стоит, под ней — спуск к домам частников, простецким таким одноэтажечкам с теплицами на участках. И если на её верхний этаж подняться и на балкон выйти, то там и озерцо, затерявшееся в частном секторе, видно, и десяток заводов, и центральную часть города, и лес на горизонте. И попасть туда легко: каждые пять минут стабильно из подъезда — того, с которого вид наиболее отменный — кто-то да выходит. Ты туда шмыгаешь, благо охранник не приставлен, и уже как жилец. Если с кем-то в лифте оказываешься, надо обязательно этаж естественный нажимать, вроде седьмого, чтобы не нарваться на приверженцев порядка, а потом, когда этот кто-то выйдет, подняться наверх. В чём прикол считать подозрительными подростков без алкоголя, без сигарет, намеревающихся по-человечески душевно поболтать, сидя на холодном бетоне, не сводя глаз со шпиля жёлтого роскошного многоквартирного дома на центральной площади, во сто раз круче, чем эта площадь, — хрен его знает. Я вообще много таких домов облазил за пятнадцать лет-то жизни. Помню даже, случай был: я как-то на балкон подобный вышел с другом, а там сидят парень с девушкой, где-то лет семнадцати, у парня гитара. И он ей играет этот, Господи, «Тёмно-оранжевый закат». А лето было, часов семь вечера, солнце едва заходить начинало, так мы притихли, сели так, чтобы присутствием своим не нагнетать, и слушали. Он потом ещё струны перебирал, подбирал что-то такое, подходящее моменту. Точно помню, что звучала «Баночка с окурками» и от Градусов какая-то дребедень. Вторых вообще не люблю, сразу ассоциации с меме двадцать первого года, но тогда и они звучали как бы сносно, хотя по-прежнему были лишены чего-то цепляющего. Я смотрю на свою «подружку». Вообще, Варе, вроде как, нужно в художку — рисовать этюды и живые кувшины, но Варе, вроде как, плевать. Не знаю, ходит ли она туда из-под палки, что называется, или действительно любит погружаться в творчество — говорю же, мы не вдаёмся в личную жизнь друг друга. Я только один раз видел, как она рисует: забыв про заданное домашнее, она прямо на сольфеджио в спешке накидывала на акварельную бумагу какую-то постановку с двумя людьми. Или не постановку. Я не профессионал в этой сфере, могу и термины спутать. Ну и с точки зрения художника тот «скетч», наверное, был отнюдь не шедевром Третьяковской галереи. С точки зрения меня — классно. Не сказать, что её увлечение мне вообще не близко, но сам я с художки удрал, когда мне лет шесть, что ли, было. Сначала в группе занимался, потом на индивидуал перешёл за ненадобностью и тупостью большинства предметов, входящих в программу. За мной отмечали «чувство цвета» и возможность видеть то, что не каждый педагог умудрялся разглядеть, но так как выезжал я исключительно на собственной мотивации, то вскоре перегорел и начал канючить, что мне это надоело, что в рот я это ебал, туда-сюда: стандартное детское нытьё. И, не получив каких-то возражений от родителей (ровно так же, как и разговоров на тему «у тебя же так хорошо получается, всё ещё будет, давай не будем совершать поспешных действий»), я гордо ливнул из художественной школы под осуждающий взгляд моей учительницы — имя, отчество не помню. Сколько дверей в лучшие жизни я перед собой закрыл — не вышептать. У меня получалось всё, всё, к чему ни прикоснись, а довести до ума хоть что-то у меня не хватало вот буквально толики желания. Я слал нахуй все «хобби» раньше, чем здравый смысл и сожаление брали надо мной верх. Четыре года шахмат, второй юношеский — в лету. Фотография, спорт — туда же. Музыкалка — это единственное, что смогло удержать меня у себя под опекой. Может, потому что уйти из неё куда как сложнее, нежели расхерачить фотоаппарат, сделать из этого трагедию мирового масштаба и перестать ходить в студию. Варвара толкает меня в бок. Я отмираю, с удивлением обнаруживая, что стою, прислонившись животом к холодной кирпичной балконной стене. Как зашли в подъезд, как доехали — не помню. Тянусь к раскрытой пачке Lays в Вариных руках, выуживаю оттуда два картофельных ломтика с крабом. — Это, ничё тут так, да? — чёрные волосы лезут мне в глаза, когда она встаёт рядом со мной. — Ага, — односложно киваю я. Я совсем не вижу надобности отвечать иначе. В пятнадцать лет появляются иногда очень странные фетиши. Мой — вторгаясь в чужие дома, смотреть на город, в котором я был рождён, и находить в этой серости блочных домов, заляпанных зелёными пятнами крон деревьев, что-то красивое. Побочка от занятий фотографией, часто цепляюсь глазами за хороший ракурс или гармоничное освещение. Одно отличие, что к камере руки машинально не тяну. — Слушай, а где ты друга своего потерял? — Варя хрустит чипсами и смотрит на детскую площадку, распластанную внизу. — Конкурс у него зональный. Где же, где же... — я щёлкаю пальцами, вспоминая, — в Барнауле, вроде. — Цепляюсь взглядом за двух детей у пруда. Они носятся по берегу не то друг за другом, не то за утками, которых там на самом деле поистине настолько много, что ими можно... пруд прудить! — Ебать. Это далеко? — Да нет. Часов пять езды на междугороднем, может, — я делаю глоток золотистой газированной воды, чувствуя растекающуюся по горлу приятную сладость. — Ясно, база скрипок. Езжай туда, не знаю, куда, принеси Гран-при. Я подсмеиваюсь. Метко сказано. Чтобы ездить по всем этим сёлам за семь вёрст киселя хлебать, нужно быть либо очень целеустремлённым, работая на звание заслуженного коллектива, либо очень тупым. Так вот — «Колорит» тупой. Потому что вечно лицезреть недовольный ебальник этой мымры и постоянно быть в бегах по Барнаулам, Новосибирскам и Ульяновскам — это удел тупых. Я назову тысячу альтернатив, где маяться придётся меньше, а условия стократно лучше этого гадюшника. Ветер треплет мои зелёные кудрявые пакли — причина всепоглощающего ахуя на лице Ирины Александровны в седьмом классе, том самом классе, когда о последствиях всех своих деяний задумываешься поздно или не задумываешься в принципе. Иринка — это наша классуха, при упоминании которой каждого бросает в озноб и учащённое сердцебиение. Вызвать у неё шок равносильно восьмому чуду света, ибо ощущение, что она видела уже всё, что ни на есть. Единственная химичка на две смены, гром-баба, «двадцать четыре года стажа преподавания в университете»... Ты либо старательно вырабатываешь к ней Стокгольмский синдром, либо ненавидишь её вплоть до выпуска. Нам, как её классу, сами понимаете, пришлось однажды выбрать первое. В основном это просто помогает пережить без психов двойку по ОВР и выкупить очередную неведомо как сгенерированную ею фразу, с которой хохотать можно до талого ещё последующие недели две. Ничего существенного, но дышится всё-таки легче. Первое впечатление, как сейчас помню, она у нас оставила незабываемое, но, держу пари, другие классы, которым повезло больше нашего в плане классных руководителей, отделались далеко не просто лёгким испугом. Сидя тогда в кабинете, будучи неопытным и дурным пятиклассником, я успел уверовать и убедиться раз и навсегда, что конкретно здесь, в Царствии Ирины Александровны, от Бога остаётся только икона на обоях её телефона. Диктаторским тоном с нами в началке никто не разговаривал, кроме, может быть, завуча, на которого, впрочем, конкретно мне доводилось нарываться лишь однажды и то по мелочи, прошу заметить. А тут, стоило только сменить одну рекреацию на другую — здравствуйте, сидит, баронесса-голубая кровь, и умело так, попутно с обращением к нам как к «рыбам её», уверяет нас, что с ней мы загнёмся ещё до начала курса химии, что два — это отныне и до веку наша любимая оценка, что пора бы нам ставить памятники при жизни, потому что через три года будет уже поздно, и подобные фразы, несомненно мотивирующие детей, большинство из которых недавно научилось только из слогов слова составлять, задуматься о том, чтобы свернуть на естественно-научную дорожку (или отчислиться и уйти, скажем, в восемьдесят пятую). Короче, можете себе представить, какое было выражение на её лице, когда я, тринадцатилетняя мелочь, захожу к ней в класс, а вместо моих «роскошных» чёрных натуральных прядей на голове у меня зелёное месиво. Она как от шока отошла, сказала, мол, по мне теперь сразу будет понятно, у кого учусь, якобы все знают, что у Ирины Александровны с ума спрыгнуть как дважды два, а я теперь самое яркое тому доказательство. Во всех смыслах. Я уже не помню, почему вообще зелёный. Почему не какой-нибудь приевшийся людским глазам, «хайповый» для того времени цвет. Тёть Лена с уверенностью заявила, что мне пойдёт конкретно этот оттенок зелёного, а самого меня, наверное, особо и не волновало, чем перекрывать натуральную чернь кудрей. Главным было выделиться, претерпеть изменения во внешности, как я уже упоминал, довести директрису до ручки, ибо раздражала она меня неимоверно своим «контролем внешнего вида учащихся», и всеми своими поступками неизменно оправдывать звание раздолбая. Единственное, перекрашиваться в период общественных мнений о том, что красятся только палитры и гомики (что, в целом, взаимозаменяемые, блин, понятия) — очень опрометчивое решение, ибо того и гляди к кому-то из них да припишут. Но всем этим хламом на сумках я никогда не увлекался, одевался базово, но с чувством стиля, а волосы, вообще-то, ещё Билли Айлиш красила, кстати, значит... Хотя, блядь, интернет-то чё-то дискутировал на эту тему, тут однозначно не заявишь... Блядь, ну краска на прядях — не показатель ориентации, короче. Привыкли тоже стереотипы навязывать и жить по ним, клепать ярлыки налево и направо. У меня вот друг... Хотя с ним тоже не всё однозначно. Просто в таких условиях живём, когда про влечение к какому-то гендеру опасно распространяться: подавят либо законом, либо общественной моралью. Раньше не такой гнёт был, как будто, хотя и я раньше мало что в этом понимал. — Тебе в художку не надо? — Не, не сегодня. В плане, сегодня, но в пизду её, если честно. Тут Варя резко замолкает, я следую её примеру. Мы слышим шаркающие шаги за тяжёлой дверью, направляющиеся, по ощущениям, к нам. Переглядываемся. Это явно жилец: он ступает размеренно и неторопливо, прокуренным голосом откашливается и, кажется, отхаркивается. Мы нехотя отходим на другой край балкона и в случае чего собираемся по лестнице спуститься на этаж, а то и на два ниже. Дёргается ручка тяжёлой двери: это женщина. Лицо у неё тусклое, брови жирно подведены, закрывая своей толщиной краснючие глаза, коричневые волосы короткие, с едва заметной сальностью — стандартный курильщик, у которого не сегодня-завтра сдадут лёгкие к чёртовой матери. Её пальцы, грязные, с желтоватыми, отсюда вижу, ногтями, сжимают сигарету и зажигалку. Она поворачивает на нас, двух оболтусов, голову, вежливо здоровается. Мы здороваемся в ответ. — Вы одни тут? — голос грубит, прямо как у Пика, но слышно, как она старается звучать без агрессии. — Да, — за меня отвечает Варя. Мы с ней к курящим относимся более чем сносно, потому что не привыкать нам видеть таких. Что просто на улице, что вблизи, в кругу друзей и родственников. — А, да вы не беспокойтесь. Я сейчас покурю и уйду. — Огонёк зажигалки вспыхивает и отражается в её глазах, тухнет моментально. Она облокачивается на холодное железо, и в нос нам тут же ударяет запах табака. Мы не брезгуем, но трапезничать при ней недоеденными чипсами стесняемся. Варя прислоняется к кирпичной стене, смотрит на то, как начинает розоветь небо, намекая на скорый закат. Я утыкаюсь в телефон, для справки отписываюсь другу: «Стою с тётей какой-то на балконе, пиздец». Пальцы оставляют неприятный жирный след на экране, и я мажу по посторонним клавишам. Влажных салфеток, конечно же, нет ни под рукой, ни в принципе. Вообще-то, он бы наверняка уже написал о результатах конкурса, о том, какое место занял, где он сейчас и когда собирается назад, если бы хотел, но вдруг там просто с интернетом хреново? Или эта скрипичка их муштрует, возможности нет? Решаюсь на второе сообщение: «Выступил-то как?», стреляю глазами время последнего захода. Лучше бы он ответил побыстрее — как-никак ночевать я планировал у него. Женщина тушит сигарету и уходит, кивая нам на прощание. Ещё с минуту мы прислушиваемся к шагам её сланцев (лол) по полу, а затем слышим, как гулко хлопает дверь в какой-то из квартир. Только тогда оживляемся. — Пиздец, я думала, она нас щас выдворит отсюда, — Варя косится на дверь, ведущую в межквартирный коридор. — Знаешь, там... — Ага, да, сбросит. Чё ей, делать нехуй больше? Норм тётка вроде. — Кто её знает. У таких людей мозг атрофируется уже к тридцати годам, а этой, по ощущениям, уже за сорок. — К восемнадцати, — поправляю я. — Что к восемнадцати? — Мозг атрофируется. У Пика, во всяком случае, именно так, — я с улыбкой подмигиваю, и делаю ещё один глоток из бутылки. Варя смеётся. — Родную кровь чморишь, не стыдно? — прищуривается она, опуская тот факт, что не такая уж эта кровь родная. — Пойдём, может? Нам русичка уже назадавала на три страницы херь какую-то, мне сделать надо. — Как ска-ажешь, — протягиваю я и отхожу к двери: толкаю её, бросая прощальный взгляд на разлёгшийся под сентябрьским заходящим солнцем Солнцевск; придерживаю, чтоб моя хоровичка в неё не впечаталась. Варя забегает в лифт первой, я тащусь за ней следом. Расстаёмся мы около кирпичного здания бани, по совместительству какого-то ноунейм-затрапезного фитнес-клуба. Мы не обнимаемся приятельски, руки не жмём — оба понимаем, что мы хороши друг для друга лишь когда дело касается прогула или убийства времени, не больше. Она идёт домой корпеть над русским, я — на поиск свободных качелей в каком-нибудь дворе, где непременно родители должны гулять со своими отпрысками: так неиронично интересней. Попутно лезу в телефон, изъедаемый верой в лучшее. Есть! «Буду в городе в девять, дома — в районе половины десятого. Приходи, разумеется. Про результаты потом напишу, как в поезд сядем, а то тут связь ни к чёрту». Всё в одном сообщении, жесть. И в этом весь Зонт. В этом стиле общения, в характере — да во всём. Тихоня, блин. А всё-таки умудрился стать для меня кем-то вроде значимого человека — парадокс, да и только! Но клянитесь, что при встрече с ним не расскажете, кем я его считаю, а не то он жутко загордится: голову кверху поднял, нос задрал и пошёл хвастаться, что среди моих однотипных знакомых вроде всяких Варь и Тимофеев он один выделяется. Своим дозволением завалиться к нему в квартиру, пусть даже, знаю заранее, под неодобрительный косой взгляд его брата, Зонт поднял мне настроение до предела. Я приземляюсь на цепочные качели на какой-то детской площадке, находящейся, по ощущениям, минутах в пятнадцати-двадцати ходьбы от моего двора. Люблю беспорядочно шнырять по городу в свободное время, гуляя, как правило, дворами, а не парадными улицами. Каждый дом — история, каждая надпись на кирпичной стене с намёком на граффити — фотография. Я открытые улицы Солнцевска исходил вдоль и поперёк, а теперь пристращаюсь к серым пятиэтажкам, повидавшим на своём продолжительном веку откровенное дохуя. И громкое списание со счетов прежнего губернатора города, и признание самих себя аварийными, но всё ещё не разрушенными, и вот теперь — войну. Стрёмное слово: вой-на. У нас никогда не называли её настоящим именем, вот так, чтобы прямо, в лоб, и чтобы осознание вышибло мозг. Красиво вуалируют словом «спецоперация», хотя каждому всё станет ясно, как Божий день, появись только желание вникнуть подробнее, появись только желание открыть любую новостную сводку за ту же последнюю неделю. «Вести» не прекращают клепать статьи и репортажи о происходящем прямиком с мест событий, люди гибнут тысячами, города рушатся, прямо как мои планы на светлое будущее, Пика чуть на фронт не упекли, потому что он на свой возраст не выглядит, а у нас всё якобы под контролем, и всё язык не поворачивается говорить как есть, чтобы не испугать. Куда уж ещё больше пугаться? Я не боюсь. Я ведь не в эпицентре, даже не рядом. Но над Солнцевском всё чаще начали грузовые самолёты летать, иногда по нескольку штук за день. Чёрт бы с ними, летают — пусть летят, да только они, заразы, шумные донельзя; начитавшись или просто наслушавшись по радио и телику новостей, стресс ты всё равно испытываешь, так что невольно, а дёргаться начинаешь. Просто какой-то подкожный страх, беспричинный и ничем значительно не обусловленный. Я никогда не слышал, как свистит сброшенный с неба и рассекающий воздух снаряд или гремит военный самолёт по свинцовому небу, но наверняка он похож на этот грохот над моей девятиэтажкой. Не поправляйте, если ошибаюсь. Не хочу знать, откуда вы знаете правду. Ладно-ладно, кусаю язык, а то нагнал тоски. В самом деле, должно ли мне быть до этого дело? Куда больше меня заботит тот факт, что я опять сплю в чужой квартире. Ума не приложу, как, несмотря на всё своё недовольство, Курник умудряется разрешать мне оставаться у них, есть их еду и спать в их постели за скомканное спасибо. Ай, вы ж не знаете, кто это! Ну и слава Богу; если честно, вы не хотите с ним знакомиться. Душнила, безуспешно пытающийся воспитать себе подобное создание; когда его периодически озаряет мысль, что ни хрена у него не выйдет, он впадает в истерику, проявляющуюся в лице нравоучений, нотаций и лекций. «Ой, подумаешь, не он первый так себя ведёт, не он последний», — скажете вы и будете отчасти правы, но этот — случай крайней степени тяжести. Он даже когда про погоду говорит приплетает в речь — вообразите щас — статистические данные! Зуб даю: рандомную цифру произносит и считает себя всезнайкой. Я называю это сотрясением воздуха и никогда не слушаю его. Зонту хватает эмпатии и сочувствия, чтобы его защищать периодически, но я по глазам вижу: он тоже охотно готов убиться, чтобы не слушать своего брата, и разделяет моё непредвзятое мнение. Что пиздец у них там в отношениях — это к ясновидящему ходить не нужно. И это делает моё пребывание в их квартире ещё более безосновательным. Я не привык спрашивать ни у одного, ни у второго об этом прямо: пусть сначала друг с другом разберутся, а потом переключатся на третьего лишнего. Встревать в чужие семейные тёрки, когда у самого в этом плане бардак, чревато буквально ничем. Ни лучше, ни хуже ты никому не сделаешь, просто нос сунешь, а дальше как с любопытной Варварой. Моё дело бравое — довольствоваться тем, что дают безвозмездно. И благодарен я за крышу над головой безмерно, только язык не поворачивается благодарить по-человечески. Надеюсь, это не сильно подрывает мой и без того никакущий авторитет в глазах этого серого кардинала-диктатора. Вечереет и становится прохладнее. На следующей неделе должны начаться последние тёплые дни осени, но сначала нужно пережить похолодание по случаю наступления сентября. Дети с игрушками в руках всё ещё носятся по асфальту мимо своих брошенных трёхколёсных самокатов и прыгают по полустёртым классикам. Я спрыгиваю с качелей и иду в сторону дома. Не своего, естественно.

***

Вечер четверга — худшее, что со мной случается стабильно каждую неделю, если не считать вечера понедельников. Потому что оркестр давно уже перестал быть для меня отдушиной и наоборот стал тем, что не перестаёт душить. Хотя сегодня отвращение притупляется новостью, о которой я узнал ещё в середине августа благодаря ежедневным сводным: на смену этому бездарному челкарю, который за два года игры в оркестре не приспособился даже гитару правильно от усилителя отключать, наконец-то явится какой-то, со слов Робертовича, одарённый и опытный ученик. Я уже имел возможность упомянуть, что не доверяю всем этим первоклашкам, пришедшим на четыре года обучения ради развлечения, но раз даже дирижёр выдвинул положительную оценку этому гитаристу-инкогнито, значит, можно немного сбавить обороты своего скептицизма. Если его сразу пустили в концертный оркестр, а не заставили играть месяцами все эти паршивые пьески в две строчки по одной целой ноте на такт, как делают это полторы калеки в учебном, значит, всё действительно серьёзно. А ещё значит, что кадров для концертного оркестра у Робертовича совсем не остаётся; и в том, что я планирую оставаться здесь после выпуска, он тоже не уверен, а потому страхуется. По неосторожности едва не налетаю на Зонта, выходящего из кабинета со скрипкой в руках. У него со вчерашнего вечера как был вид крайне усталый, так и остался. Я с утра пораньше домой заскочил, сумку взять на учёбу, и мы с ним в школу вместе ушли. После мучительных семи уроков я к нему уже не напрашивался, а в музыкалке вот встретил только что — с какой-то глубокой замученностью и угнетённостью в глазах. Так что имею предположение: не иначе как по случаю моего отсутствия в их квартире серый кардинал и этот недопонятый скрипач просто поцапались, никого не стесняясь, — и угадайте, кем была выиграна эта стычка. Мы даже в музыкалку не смогли вдвоём пойти, потому что, как оказалось, Зонт улетел туда пулей за два часа до оркестра, меня заранее не уведомив: ни специальность, ни фортепиано не стали этому причиной, а банальная потребность в смене обстановки. Я знаю об этом, потому что мы много раз рефлексировали на эту тему и много раз приходили к выводу, что нам обоим спокойнее в царстве музыкальных инструментов и надрывающих глотки хоровиков, чем где-либо ещё, что могло бы вам взбрести в голову сейчас. Мы дружески обнимаемся, но я всё равно чувствую скованность в его движениях. Затем переступаем порог актового зала. Там Лиза уже наигрывает какую-то пьесу, которую выдали ей ещё весной того учебного года (сказали, что здесь её соло, и пусть только она попробует его не выучить так, чтобы от пальцев отлетало), и Киселёвы возятся на складе с инструментарием. Моего новоиспечённого соратника нет, и либо он всё-таки не в моей группе, либо не знает: или ты на оркестр приходишь за час до его начала, или выслушиваешь безудержную ругань дирижёра, что ты, видите ли, опоздал, приходить надо раньше, а не время всего коллектива тратить, и всё такое прочее, отбивающее постепенно даже у самого стойкого ученика желание заявляться к нему на урок в принципе и вызывающее искать оправдания задержке или, хлеще, прогулу. Он приходит без двадцати минут шестого, коротко кивает всем присутствующим и тут же скрывается на складе. Понимаю, что это пришествие по мою душу, ибо таким красавцам только бас в руки и подавать, чтобы их уровень пафосности и харизмы окончательно пробил потолок. Выглядело это чёрно-белое нечто как герой немого кино, но, положа руку на сердце, парень был на порядок привлекательнее всей прочей составляющей оркестра. Его движения оказываются отточенными до идеала: он знает, в какой последовательности подключать гитару к колонке, с осознанным взглядом крутит колки на усилителе, а когда наконец ловит на себе мой охреневший взгляд, решается просто исчерпывающе кивнуть в знак приветствия. Какой, блядь, граф! Вы знаете, первое впечатление о себе очень легко испортить. Тяжело потом доказывать, что ты вообще не такой, каким показался. Я даю шанс «собаснику» просто за красивые глазки. Откидываюсь на спинку стула и небрежно роняю: — Дохуя серьёзный, значит? Ладно, и не таких оркестр исправлял, — протягиваю руку, подмигивая. — Вару. Рад знакомству, невероятно рад. Он меняется в выражении лица. Взгляд как бы свысока меняется на недоумённый. — Вару? Прозвище, что ли? — В точку. Попробуй угадать исходник, — я убираю проигнорированную руку и делаю вид, что обращаюсь к настройке баса. Вообще я просто кручу колок из одной стороны в другую: я хреново настраиваю и предпочитаю просить Робертовича. Куда как надёжнее. Мой собеседник действительно задумывается: думает дольше, чем я предполагал, но в итоге сдаётся. — Из того, что могу вспомнить, как будто ни одно имя не подходит. Всмысле, не звучит. — Вероятно. Всякие Вани и Володи — реально не про меня. Влад. — И какая связь между Владом и Вару? — он скептически приподнимает бровь. Даже в этом действии есть что-то напыщенное. — Четыре буквы, четыре звука, блядь, всё тебе причинно-следственную связь нужно выявить. Похожи они просто. Но если серьёзно, то я же этот, «лигурийский регулировщик», вот и... — я осекаюсь, понимая, что меня не поняли, и раздражённо повышаю голос. — Картавлю я, неужели не слышишь! А у меня фамилия Воронин и отчество Рустамович. Для полноты картины не хватало только имени через «р». Пришлось заморочиться. Он задумчиво кивает, словно здесь есть над чем задуматься. — Картавые, живите вечно, — цитирует он клише-комментарий под видео с людьми, с которыми меня связывает одна и та же проблема. — Я Риккардо. Де Карли, если это имеет значение. — Риккардо? Ну, что тут сказать, один:один за креативность имени, — прыскаю я в руку. — Нерусский или родители — фантазёры? — Первое, — он жмёт плечами. — Я из Италии. Я тотчас давлюсь воздухом и даже теряюсь, потому что не верю своим ушам. Из Италии? Да в Россию? Да ещё и к нам в оркестр? Смело, Риккардо, смело и крайне тупо. — Нихуя ж себе, ближний свет, из Италии! Назови мне хоть одну достойную причину своего переезда из светлого будущего в вечное затворничество! — Родители, — коротко и ясно. И даже как-то обречённо. Ставлю свою жизнь, что решение по поводу смены места жительства с ним даже не обговаривалось. — А, родители... Ладно, весомо. Риккардо смотрит на меня уже без видимого ощущения своего превосходства, и я невольно расслабляюсь. Всё, пробил хладную броню этого иностранца. Впрочем, он вполне оправданно ощущается так, как будто на социальной лестнице стоит выше всех оркестрантов, уже собравшихся в актовом зале и негармонично дёргающих струны. Он намного свободней, чем все мы вместе взятые. Был таким, во всяком случае. Я решаюсь узнать, сколько уже он живёт без Старбакса, Макдональдса и Зары, пользуясь какими-то сильно проседающими по качеству российскими аналогами. — А чё ты, давно? — Что? — Переехал. Давно? — Весной того года. — Да? По тебе и не скажешь. Неплохо владеешь русским, однако, — я перехватываю гитару поудобнее и не успеваю набрать в лёгкие воздуха, чтобы спросить что-то ещё, как дверь открывается и всё внимание оркестра оказывается приковано к Робертовичу. Знакомьтесь, наш дирижёр и директор школы по совместительству. Грузный мужчина, чьи перепады настроения надо просто уметь выносить, иначе — моментальная смерть в унижении. Он у нас и швец, и жнец, и на дуде игрец [2] — и барабаны ему подвластны, и баян, и фортепиано. Одному только не обучен — отношению к детям, блядь, нормальному. Вывести его из себя легче лёгкого, а про его поведение во время концертов мне даже заикаться не стоит. Все вопросы, которые у тебя возникают, он решает (если решает) только с криком и с разговорами о том, что все к нему, видите ли, пристали, хотя ещё чаще он просто от тебя отмахивается, как от внешнего раздражителя. Тебе, растерянному оркестранту, у которого проблемы с аппаратурой и сетевым подключением, в таком случае остаётся надеяться либо на Виталю, либо на самого себя. На себя ты привык не уповать, а потому ждёшь, когда первый вариант появится в твоём поле зрения, чтобы подозвать его с умолениями помочь. Вопрос задачи: зачем в таком случае нам вообще Робертович? Ни должного внимания к коллективу, ни формирования в нём подобия сплочённости — только то, что он называет оттачиванием техники, и репетиции три раза в неделю. Настройкой инструментов заняться мог бы и Виталя, как и прочей поддержкой по технической и не только части, а эмоциональное состояние оркестрантов... Ну что ж, кому есть время обращать на него внимание, когда прогон перед концертом вы заканчиваете за тридцать минут до того, как? Наш предводитель падает на серый стул с высокими ножками и тут же принимается шуршать бесчисленным множеством папок с нотами. Моё настроение снова падает ниже плинтуса. Телефон выносит приговор: 18:13. В актовом душно, заходящее солнце из окна за моей спиной падает на мои пальцы, ухватившиеся за гриф гитары. Я открываю первую попавшуюся партию и бездумно бью по ладам написанные ноты; мысли далеки от музыки. — Блин, опять Чарли по классике опоздает. Ещё минут десять будем слушать, какие у нас в школе преподаватели ироды, смеют заканчивать свой урок по расписанию, а не за двадцать минут до оркестра, — цежу я полушёпотом сквозь зубы почти раздражённо. Риккардо, погружённый до этого в пристальный разбор «Шутейной», отчего-то передёргивается. — Ты чё? — интересуюсь, поворачивая к нему голову. — Ничего. А у вас что, это обычное дело? — Что именно? — Выслушивать выговоры другому человеку за опоздание. — Ну, мы же не можем выйти, — я киваю головой в сторону оркестра. — Так что да. Он считает, что это несомненно будет вырабатывать у нас дисциплину. — Вырабатывает? — Не дай Бог. Мы даже на чужих ошибках не учимся. Риккардо замолкает, поджимает губы, и потом, как бы решаясь на что-то, спрашивает: — А у твоего Чарли фамилия не Батлер, случаем? Я напрягаюсь. Знакомы, что ли? И если знакомы, с чего это у нашего нуарного такой около измученный тон? Меня терзают подозрения. — Случаем Батлер, — отвечаю я, и, клянусь, слышу, как итальянец обречённо выдыхает. — Ты его знаешь? Басист порывается что-то ответить, но Робертович снова перебивает его зычным «здравствуйте». Чарли вбегает в кабинет в ту секунду, когда директор уже поднимает дирижёрскую палочку (ибо представлять оркестру нового участника в его обязанности, разумеется, не входит). По томному мужскому вздоху, говорящему ярче любых слов, становится ясно, что ему ещё с того года осточертели эти чарлиевские систематические опоздания, но, бля, а в чём здесь вина ученика-то? Он, может, расписание уроков сам сочиняет или репетиции в седьмом часу организовывает? — Давай живее, — кивает директор в его сторону и сам отвлекается на телефон. Я пользуюсь моментом. — Так вы знакомы? — Без пяти дней его одноклассник. Парню эта тема явно по душе не приходится. И немудрено, кстати говоря. Четырёх дней вполне достаточно, чтобы оценить масштаб катастрофы в ебанутом девятом «Д». — М-м-м. Подружились? — Почему тебя это интересует? — он выгибает бровь, увиливает от вопроса. Как низко. Нет бы сразу сказать правду, что друзьями им не стать, что он скорее примкнёт к ебланам или сознательно предпочтёт закрывать глаза на происходящее, чем водиться с изгоями... — Потому что мы с ним друзья. Наверное, Риккардо теряется в том, что ему нужно ответить, и потому просто шкрябает ногтем гитарный гриф. Чарли наконец занимает место рядом с Семёном, но Робертович, вместо того, чтобы вновь вскинуть руки, только откашливается. Решил всё-таки сделать нам одолжение и поздравить нищих смертных с началом учебного года. — Всем ещё раз здравствуйте, рад вас всех видеть. И очень рад, что многие, кто сдал экзамены в том учебном году, остались с нами в этом; для меня это очень важно, для вас, я надеюсь, тоже. Рад видеть, что вы готовы сотрудничать дальше со мной, с остальными, трудиться и работать. Спасибо всем, кто посещал исправно занятия в августе, очень ценю вашу готовность, очень ценю ваше желание. Не могу не отметить также новое лицо в коллективе, так что прошу любить и жаловать: Риккардо. Он второй год у нас, но кадр бесценный. Это я абсолютно серьёзно сейчас. Здесь оркестр застучал по инструментам, имитируя аплодисменты в знак приветствия. Я украдкой посмотрел на Чарли, но эмоции с его лица считать не смог; это никогда не было моей сильной стороной. Робертович продолжил: — Но! Но. Не думайте, что я кого-то из вас выделяю сильнее других, не думайте, что я вас считаю плохими; вы все — оркестр, вы все — коллектив, сплочённый, рабочий коллектив! Вы равны друг перед другом и равны в моих глазах, поэтому, Сёма, — вы посмотрите на него, уже на меня обиделся — не позволяйте себе считать, что я кого-то из вас принижаю, а кого-то больше люблю... Что касается рабочего плана... Рабочий план у нас с вами на этот год и на следующий грандиозный. В октябре, где-то в двадцатых числах, уже планируется и согласовывается концерт в ДК города. Программа новая, партии я уже начал печатать, на следующей неделе начнём ими заниматься и разучивать. Сейчас вы всё ещё раз повторяете, делаете упор на «Концерт», «Фантазию на тему русских народных песен», «Шутейную». Акцентирую, «Шутейную» обязательно! Темп, который мы весной нагнали — это только начало. Пока что ещё думаю, стоит ли её выставлять в программу... Зависит от вас! Зависит от вас. По остальным пьесам я ещё посмотрю. Сегодня мы сделаем с вами быстрый прогон, и я услышу, на что, где и кому стоит обратить внимание... «Есть такая земля», пожалуйста, в медленном темпе. Обнимаю гриф посильнее, и опускаю глаза в ноты. Репетиции — это скучно и выматывающе. Я начинаю зевать уже на третьем произведении: будь неладны эти одиночные половинные на такт. Смаргиваю слезу, подступившую после очередного зевка, и кошусь в сторону Риккардо. Отдаю должное: он пиздецки круто играет для человека, увидящего в глаза наш оркестр в действии только сегодня. Но я подозреваю, что если он такой крутой, каким его выставил Робертович, значит, вероятно, ещё где-то в мае-июне до него дошла новость о том, что он будет играть в оркестре, и что он для него начнётся не с четвёртого класса, как у остальных, а со второго, потому что помимо обучения по четырёхлетке он ещё и звёзды с неба хватает. И оркестровые партии ему выдали на руки тоже где-то в конце учебного года — в общем, поэтому он сейчас весь такой из себя уверенный. Всучи ему Робертович на следующей неделе обещанные нам новые партитуры — зуб даю, растеряется, потеряется и сольётся. Он может хоть с того года зубрить в одиночестве концертные партии, но пока лицом к лицу не столкнётся с дирижёрским возмущением, все его старания — это лишь моментный повод для гордости. То ли дело я! Пять лет оркестра, в течение которых я оттачивал своё непревзойдённое мастерство отсчитывать двадцать восемь тактов паузы не на пальцах, а на слух, и ноль уважения Робертовича, зато среди оркестрантов слыву басистом с большой буквы. Чтобы ты в их обществе людей тонкой душевной организации чувствовал себя человеком, а не мишенью для слухов, надо буквально грызться за их доверие с ними самими. И всё равно, несмотря на то, что я хотел жить, а потому вертелся, я умудрялся не единожды становиться и пьяницей, и курильщиком, и отъявленным бабником. А всё, как думаете, от чего? От того, что оркестром, дирижёром, музыкалкой и миром управляют скрипки, а не здравый смысл. И альт-домры. У тех тоже язык подвешен как надо и обольстительности в натурах хватает, так что сначала со всеми сдружиться, а потом опплевать неугодных вместе со скрипачами в воскресенье после двухчасовой сводной репетиции в тесном кабинете у них в генах заложено. Я не общаюсь ни с кем из них, если уж на то пошло, живу со своей головой на плечах, и всему, что распространяется по оркестру с той скоростью, с которой радиация поглощала Чернобыль в своё время, предпочитаю не верить или верить не до конца. Понятно, что Великий — ёбырь, понятно, что Машка и Римский — неадекватные активисты, у которых разговоры на девяносто процентов состоят из восхваления «Артека», но углубляться в то, кто там что у кого слил, какой длины член отправил четырнадцатилетний мальчик четырнадцатилетней девочке — это не в моих интересах. По крайней мере в те периоды, в которые они не пытаются выставить конкретно меня в конкретно дурном свете. Им вообще подай незначительный повод — и вот ты уже на смертном одре. Имел совесть поставить себя на аватарку — значит, лицемер, который ни во что никого не ставит; спросил что-то у того, про кого по оркестру шляются слухи — теперь ты и есть тот, про кого по оркестру шляются слухи. И в этом царстве идиотизма и вакханалии нетронутым, тем, чья репутация никогда не была очернённой, был единственный Батлер. Негласное правило: оскорбления, сплетни и негативное отношение в его сторону пресекать на корню. Это не значит, что все здесь строят из себя перед ним этаких паинек, но зато значит, что его не вмешивают ни в какие конфликтные ситуации, за спиной, даже если и пиздят что-то скверное, то как-то крайне аккуратно, причём явно делают это не с оркестрантами, а что-то вроде как в СССР (на кухнях с самыми близкими и полушёпотом), и с пониманием относятся к косякам парня, если такие случаются. Он, знаете, активный. Очень. И забывчивый. И, наслаиваясь друг на друга, эти факторы создают не самое хорошее впечатление о человеке, порождают всё больше отрицательный на него взгляд, навязывают стереотипы и подсознательно норовят заставить закатить глаза при его появлении в поле зрения. Я знаю об этом, потому что у меня в окружении трое таких; я вижу, как на них порой косятся на улицах, как их постоянно кто-то да одёрнет из особо нетерпимых. Первый — это Чарли. Второй — приятель, живущий напротив «Быстронома» (кстати, надо бы с ним встретиться). Третий — я. Здесь было бы уместно вкатить что-то вроде нравоучительной тирады о том, что поведение человека зависит от «совокупности дерьма с ним в жизни произошедшего», но это, при случае, вам расскажет кто-то ещё, типа того серого кардинала-надзирателя. Вы заебётесь слушать. Так вот, мне очень нравится то, что если дело касается Чарли, все эти аутисты вдруг приобретают толику адекватности и становятся немного более человечными. Это не до конца убивает во мне веру в толерантность и отсрочку Судного дня. Я позволяю себе скоситься на Риккардо. Что-то в нём у меня вызывает доверие и мне кажется, что он не примкнёт к тем нелюдям, обитающим в его классе. Впрочем, я часто ошибаюсь в подобных предположениях. Когда оркестр заканчивается, я первым лечу на склад. Немыслимая толкучка из домристов и балалаечников там всегда образуется стремительно, а мне не хочется стоять там долго и просить Дорошенко подать чехлы от гитар, ибо он этого не сделает. Потому лавирую между оркестрантами и всё равно врезаюсь во вторых малых [3]. Руки чешутся протолкнуться, но мы же тут топим за уважение к коллективу, так что я остаюсь стоять. Когда я возвращаюсь, небрежно бросая собаснику его чехол, замечаю, что он уже разобрался со шнурами от колонок и, блядь, даже провод свернул нормально. Я своего страдальца как только не скручиваю, лишь бы в карман влез и карман закрылся, а тут надо же, какие тонкости. Мог бы и мой заодно также скрутить, видит же, что я распиздяйствую, наверняка такого, как он, должно это раздражать! Он кивает в качестве благодарности, а я оборачиваюсь на Зонта. Он о чём-то разговаривает с Чарли чуть поодаль от остального коллектива. Внезапно оба бросают взгляд на меня. Нет, не на меня. Чуть правее, на Риккардо. Тот не замечает или делает вид, что не замечает, потому что мне кажется, что такие графы чувствуют, как на них смотрят, вне зависимости от расстояния, продолжительности и прочего. Зонт с Батлером снова отворачиваются и по выражению их лиц и объятиям я понимаю, что они прощаются. Прощаются? Разве не вместе идём? Чарли уже на выходе из кабинета кричит мне подытоживающее «до воскресенья!» и скрывается в коридоре. Зонт без особой аккуратности роняет скрипку в чехол и подходит ко мне. Мы с Риккардо в это время собираемся относить гитары на склад. Я останавливаюсь, Рикк — нет. Зонт провожает его взглядом. — Чарли ушёл. Сказал, что дома ждут, просил не обижаться, — тонкие пальцы Зонтика шкрябают по чехлу инструмента. Я смотрю в сторону коридора, где парой секунд назад исчез наш друг. — Прикол хочешь? Наш басист новый... — я осекаюсь, не успевая договорить, ибо Риккардо возвращается и проходит мимо, косясь красными глазами на нас. Клянусь, на миг ощутил себя тем самым гнусным сплетником. Парень, к счастью, не ввязывается, забирает телефон с колонки и уже собирается уходить, но я останавливаю его — чужой титул одноклассника Чарли не даёт мне покоя. — Риккардо! Постой. Тебе с нами до смерти в оркестре играть, так что знакомься. — Я толкаю в плечо Зонта, — Зонтик. — Ещё одно прозвище? — он разворачивается и подходит к нам. Странно, если честно. Я думал, что уйдёт, как подобает графскому происхождению. — Почему? Нет. Он реально Зонтик. — С трудом верится, — он оценивающе разглядывает скрипача, но тот всегда был слишком стеснителен, чтобы говорить о том, что его что-то не устраивает, потому не рискует делать замечаний. — Ой, Господи, — я кладу руку другу на плечо и театрально закатываю глаза. — У него фамилия Зонт. Слишком удачная, чтобы её нигде не использовать. — Вот оно что. А имя, вероятно, уже не такое яркое? Зонт открывает рот, чтобы представиться, но я тут же кладу ладонь ему на рот, затыкая. — Какая разница? Он — Зонт. Зонтик. Скрипач убирает мою руку (впрочем, без злости) и улыбается: — Прости, если кажется странным. Но я привык. Более того, мне даже нравится, — он улыбается. — Тебя я знаю. Можешь не представляться. Как там его? А, Де Карли кивает, и собирается уйти. Я наклоняюсь чуть ближе к Зонтику. — Он одноклассник Чарли. С этого года. Риккардо замирает у двери, но не поворачивается к нам. Услышал, гад! — Что с ним не так? — спрашивает он так, что я не могу определить, что выражает его интонация. — С Чарли всё так, — Зонт поправляет голубую чёлку. — Проблемы с теми, кто считает иначе. — Слушайте, — он слегка поворачивает голову вправо. — Я вашего Чарли не трогаю. Мне вообще до него нет дела. Мне просто интересно, за что ему достаётся. Вы — первые после нашей классной, кто, кажется, готов за него драться. — Ты же иностранец? — спрашиваю я. В ответ кивок, — Надеюсь, ты никогда с ними не столкнёшься, в таком случае. Я бы и врагу не пожелал. — Что? С чем? — С последствиями промывки мозгов, — по-моему, злость мне скрыть не удалось, и я скрываюсь на складе. Гитару-то так и не повесил. — Мы не можем сказать прямо. Это значит влезть в чужое, личное. Вроде как секрет разболтать, — слышу я вмешательство Зонта. — Может, это не совсем правильная позиция, но Чарли просил не говорить. — Что-то серьёзное? Я выхожу уже налегке. — Да, — киваю, молчу пару секунд и потом выдыхаю. — Странно, что ты не в курсе. Нужно быть совсем вне пространства и времени, чтобы не понимать, о чём речь. Тем более в твоём-то классе. — Мы из одной школы? — осведомляется Риккардо. — Если ты из семьдесят девятой, то да, из одной. — Что ж, значит нам придётся пересекаться и в другие дни, — парень хрустит пальцами. — Это неплохо. Особенно для тех, кто недавно перевёлся, — жмёт плечами Зонтик, — Пойдёмте. Робертович не любит, когда мы задерживаемся здесь после занятий. — Серьёзно? Какое ему дело? — Де Карли выгибает бровь. Мы с Зонтом равняемся с ним и выходим вместе. Я закрываю кабинет на торчащий в замочной скважине ключ, и вот, наконец, мы втроём оказываемся в коридоре. — Никакого, — качает Зонтик головой. — Он просто человек с идиотским складом ума, не обращай внимания. Недельки три походишь и привыкнешь к его выкрутасам, если он новым не обучится до того времени, — я подмигиваю нашему итальянцу и взлетаю по небольшой лесенке к вахтёрше, чтобы сдать ключ. Затем ловко перепрыгиваю через все ступени обратно, но восхищения у зрителей в глазах не наблюдаю. Вместо этого Зонт с Риккардо переглядываются и с выражением лиц вроде «жаль, что не упал» вместе проходят через шаткий турникет к выходу. Свинство. Я догоняю их на выходе, хватая Зонта за плечи. — Вы бы хоть с сарказмом, но похлопали. — Ты нас не впечатлил, — пожал плечами мой, судя по всему, уже бывший друг. — Да таких, как вы, только ядерная война и впечатлит, — отпускаю я Зонтика и вклиниваюсь между ним и Риккардо. Толкаю второго в бок. — Ты где живёшь? Риккардо смеривает меня усталым взглядом, затем хмурится. — В пятнадцатиэтажном доме здесь неподалёку. — Юрина? — У трамвайного кольца. — Юрина, — киваю я и тут же оживляюсь. — Подожди, Юрина? У меня дом через дорогу. У этой Мальвины тоже. Зонтик томно вздыхает, но улыбается. — Я попрошу родителей о переезде, — он издаёт что-то похожее на смешок, который, впрочем, тоже звучит как что-то оскорбительное, и прищуривает глаза. Поняли мы уже, что ты у нас цену себе знаешь, хватит напоминать! — Ты знаешь, да, тебе стоит задуматься об этом. Иначе я буду завидовать, зная, что пока я в этой блядской серой коробке гнию на пару с почтовыми раздолбанными ящиками, какой-то циник через дорогу балдеет в хорошенькой новостройке. Когда будешь переезжать, не забудь квартирку мне подарить. — Может, тебе ещё счета удалённо оплачивать? Я нагло подмигиваю. — Может. Зонт идёт рядом, и я понимаю, что он слушает нас, слушает внимательно, но не встревает. Иногда хорошее качество: можно подмечать важные вещи, делать какие-то одному тебе понятные выводы сразу, без рефлексирования. Иногда плохое: с хуя ли вот он молчит? Всегда ещё с таким меланхоличным грустным видом (который ему свойственнен просто из-за жизни хреновой), что я невольно начинаю думать, что это я не обращаю на него внимание, а не он отыгрывает роль немого слушателя. Можно подумать, много коренных итальянцев видел, при всём при том, что за границей-то не был ни разу. Да и я также; раз смотался в Абхазию туром выходного дня, так этим разве удивить? — Ты не здешний? — встряхивает Зонтик головой, и голубые пряди его высокого хвоста забавно подпрыгивают. — Италия. Милан, — я не услышал ни ноты хвастовства в его голосе. — Италия?! — Зонт удивлённо раскрывает серо-зелёные глаза и хлопает в недоумении ресницами, — Так ведь... Италия... Россия... Ты из этих, что ли? — Из каких? Скрипач передёргивается, словно от отвращения. — Из тех придурковатых иностранцев, которые ломятся в Россию, посмотрев на красивые фотки Красной площади. Приезжают, прости за вульгарность, хуеют, и уезжают обратно. — Я не в Москве. — Не имеет значения. Такие считают, что раз в столице красиво, то везде аналогично. Потому что привыкли к тому, что у них в стране так. А у нас и в столице красота заканчивается там, где начинается Подмосковье. Нет, там, где заканчивается её центральная часть, — клянусь, иногда такие откровения тихого, мирного скрипача пугают даже меня. Риккардо выдыхает. — Я к ним не отношусь. Я вообще не хотел этого переезда. Или хотя бы не сюда. — О, тогда ладно, — примирительно улыбается Зонтик. — Знаешь, может и к лучшему, что ты сейчас в Солнцевске. Хотя бы не боишься спать. Жаль, санкции всё равно доходят. — А чего бояться? — скептически произносит Риккардо, и мы с Зонтом переглядываемся. — Войны? — неуверенно спрашиваю я. Он вообще новости читает? Хотя ему зачем. Наверняка семья полная, наверняка не призовут, наверняка нет родственников где-то на фронте и в городах, подверженных регулярным обстрелам с утра до ночи и с ночи до дня. Наверняка иностранцам, неприкосновенным и свободным, плевать на... — СВО? Как мне дороги эти агитирующие плакаты с призывом, — алые глаза едва ли не смеются над нами. — Это государственный бред, а не... — Война, Риккардо. Война, слышишь? Четвёртый год длится, — в воздухе виснет почти липкая тишина. Риккардо не находится в ответе. Зонт не злится: не на что. В самом деле не на что. Де Карли не отсюда, он чужой. Ему не интересно, ему не нужно. Он вырастет, поступит в Америку, в Швейцарию или Германию, будет жить на широкую ногу и ни в чём себе не отказывать. Он не будет обращать внимания на людей, которые затыкают уши, слыша грохот, не понимая, что это гремят залпами фейерверки; на ненависть и неприязнь к чужому языку и национальности; на затравленные взгляды тех, чьё детство было похоронено под первым эвакуационным автобусом с надписью «Дети». Или «Дiти». Злости нет. Есть только, чему позавидовать. И на этот раз дело даже не в хорошенькой новостройке. — Ты не увидишь, если не будешь смотреть. И не поймёшь масштабов, пока лицом к лицу не встретишься с теми, для кого этот «государственный бред» стал началом конца, — Зонт сжимает скрипку крепче и, наверное, я знаю, кого он имеет ввиду, говоря о «встрече с теми». На наше общее счастье, мы выходим к последней проезжей части, которая делит улицу надвое. Пешеходный светофор загорается красным, на остановку подходит автобус, и мужчина с той стороны, оглядываясь, чтобы не вылететь под машину, несётся через дорогу к нему. Обстановка между нами противоречивая, но мы слишком глупые, чтобы зацикливаться на последней теме. Или слишком осторожные. За такие разговоры — под руки и в обезьянник. А за изречения Зонтика — на пожизненно небо в клеточку. — Ладно, бывай, — моргаю я. — Ты уже заебался, небось. Риккардо на секунду отводит от нас взгляд, смотрит на дорогу, затем выдыхает. — Терпимо. Могло быть и хуже. А вы... — А нам вот, — Зонт кивает головой на девятиэтажку за нашими спинами. — Я Вару провожу и... — Не провожай, — я разглядываю ногти на правой руке, не зная, куда ещё деть взгляд. — Я к тебе. Зонт равнодушно жмёт плечами. Я был у него вчера, буду сегодня и собираюсь быть завтра. Его мнение, ясное дело, в таких делах редко берётся в расчёт. Риккардо кивает, встряхивает чёрно-белыми волосами и, кинув короткое «Увидимся», спешит на пешеходный переход. Мы долго смотрим с Зонтом ему вслед, до тех пор, пока парень не исчезает за рядом машин на парковке. — Ладно. Надежда есть, — произносит мой друг, провожая взглядом очередной проехавший по дороге и явно превышающий положенную скорость автомобиль. — Я бы не был так уверен. Он, знаешь, словно... такого редкостного равнодушия человек, что ему в пору приписывать эгоцентризм, а не эмпатию. — Это пройдёт, — Зонтик кладёт руку мне на плечо и подмигивает. — После шестнадцати у всех проходит. — Когда там у Ромео день рождения? Он смеётся, но смех его превращается в что-то вымученно-саркастичное. — Он будет исключением, а не правилом. Мы разворачиваемся и идём вглубь дворов. Тени наши растягиваются по пыльному асфальту. Мне почему-то кажется, что с Риккардо мы поладим. Может, не сразу. Может, не через неделю, но хотя бы через месяц — точно. Если будет дружить с нами, сдружится и с Чарли, потому что по-другому здесь не выйдет. Но я уже замечал, что часто ошибаюсь в своих предположениях. — Что у тебя там с Куромаку? Зонт качает кистью руки в воздухе, как бы говоря «неоднозначно». — Но на тебе это не должно будет сказаться. Ну, я так думаю, — улыбается он, оборачиваясь на меня. — Он ко мне и без того относится как к нахлебнику и считает меня плесенью на стенах вашей квартиры. Если он ничего мне сегодня не скажет, я подумаю, что мир, должно быть, сошёл с ума. — Брось. Мы это уже обсуждали, — он поднимает голову к небу, с секунду вглядывается в плывущие по нему белые комья облаков, словно надеясь увидеть в них что-то противоестественное. — Я сбился со счёта, сколько раз. — Обсуждали, да, — киваю я и тоже поднимаю взгляд вверх. Там одна из типичных городских птиц рассекает голубую гладь и вылетает за пределы моего обзора. — Кстати, я походу у тебя очки свои оставил. Я не смотрю на Зонта, но слышу, как он хихикает. Вот тварь, не удосужился даже на репетицию их принести, чтобы отдать! — Оставил, да. На столе валяются. Я беззлобно фыркаю. — Не валяются, а чинно лежат. Если их Маку ещё не распетал за ненадобностью. Зонтик толкает меня в бок, а я показываю ему язык. Ну что поделать, когда у его старшего брата, тяжелейшего на подъём человека, характер и поведение такие, что постоянно хочется язвить на их счёт? Мы отмираем, заворачиваем за угол. Я позёвываю, пинаю без того измятую брошенную бутылку своими кроссовками. Она с характерным стуком отскакивает от бордюра и катится по серому асфальту. Подъезд Зонтика стал мне за последние года два точно совсем как родной. Чуть ли не во снах его вижу, настолько приелся. Раздолбанный лифт, который по слухам собираются менять в районе октября вместе с другими лифтами во всём доме, облезлая зелёная краска, отщёлкивающаяся целыми пластами со стен, холодные ступени лестницы, на которых оседает грязь с ботинок жильцов и лап собак, скрипучие дверцы почтовых ящиков, которые, конечно же, не закрываются на ключ. Картина обыденна, как день, и единственное отличие между нашими подъездами (видимо, чтобы не словить ненароком дереализацию) заключается в номерах квартир и их дверях. В лифте Зонт смотрит себе под ноги, я — на него. Он выше меня на пять сантиметров, волосы у него несравненно длиннее моих, кожа более бледная, но мне, в целом, нравится. Я редко вижу его не через зелёные линзы солнцезащитных очков, которые давно стали постоянным моим аксессуаром, и потому часто щурюсь, смотря на его неестественно голубые пряди, которые он (я не имею представления как, вспоминая, с каким Цербером он уживается под одной крышей) смог выкрасить в этот цвет. Без зелёного подтона они кажутся вырвиглазными. Без зелёных очков в принципе всё, что меня ни окружает, кажется вырвиглазным. В его квартире тепло и тихо. — Это надолго? — спрашиваю я, обводя глазами коридор. Спрашиваю на постоянной основе, но ответ редко когда отличается от «До восьми или девяти». — До девяти точно, — кивает Зонт, скидывая футляр со скрипкой около обувницы. Бинго. Куромаку работает учителем математики на две смены в сто двадцатой школе, в здании которой у нас ДШИ. Уходит в шесть, приходит в девять, и, может быть, мне не стоит так его ненавидеть. Человек работает один, сука, учителем, блять, математики, то есть горбатится за тридцать тысяч двадцать четыре часа в сутки (работа такая, что не заканчивается даже когда школа закрывается на ночь), а взамен получает только тёрки с завучем, разгневанными требовательностью педагога несчастными мамами двух распиздяев и докладными на своё имя. Кому расскажешь — сразу подумает, мол, бедный мужчина! На его плечах шакальная нагрузка, отсутствие обеспечения родителей и несовершеннолетний брат. А всё-таки его бесконечный надзор, гиперопека и принятие решений за младшего брата хоть и ясно, откуда берут своё начало, но оправданию не подлежат. Я мою руки, Зонт бросает скрипку к обувнице и подходит ко мне, опираясь на дверной косяк. В глазах — тотальная усталость. Начало учебного года уже успело сказаться и на нём, и, как же иначе, на его брате. — Всё-таки, он опять тебе что-то высказал. — Ты как узнал? — вскидывает брови друг. Я окидываю его скептическим взглядом с головы до ног. — Да так, телепатия, — фыркаю я и пропускаю Зонтика в ванную. На кухне, пока Зонт греет рис и курицу в микроволновке, чья страна-производитель распалась в далёком тысяча девятьсот девяносто первом, я замираю у окна, вглядываясь в детскую площадку и зелень на деревьях, которая всё больше смешивается с желтизной. — Чёрный, белый? — слышу я откуда-то со стороны. — А? — Хлеб, говорю. Чёрный или белый? — парень стоит у холодильника аккурат рядом со мной. — Любой. Я всеядный, — растягиваюсь в улыбке. — Да это уж я знаю, — Зонт небрежно кидает на стол мешок с чёрным ржаным хлебом и подходит ко мне. — Ты на что смотришь? — Заучиваю вид из твоего окна. — Пора бы уже запомнить. Ты как на кухню попадаешь, сразу оказываешься здесь. Было бы на что любоваться и что заучивать, — мотает он головой, и голубой хвост дёргается в такт из стороны в сторону. Микроволновая печь пищит, извещая о разогретой еде. Единственное, чем хорош этот советский монстр — пониманием того, что греть нужно содержимое тарелки, а не её саму. Мы садимся, но едим молча. Зонтик одной рукой в телефоне. — Чарли написал. Просит прощения, что пришлось уйти раньше. — Да ладно ему, прощения ещё просить за мелочи, — я достаю изо рта хрящик, брезгливо откладываю его на край тарелки. — Мне кажется, что его просто насторожил Риккардо. Хотя с чего бы вдруг? — парень кладёт телефон экраном вниз. — Может, Риккардо. А может, правда что-то стряслось. Так я и не понял, как к нему этот итальянец относится. — Судя по тому, что он говорил, то никак. Встречается такое, — Зонт раскидывает рис вилкой. — Встречается всякое. Но игнорировать издевательства и издеваться — практически одно и то же. — Что ж ему теперь, за незнакомого человека заступаться? Морочить голову себе чужими проблемами, не успев вообще погрузиться в микрофлору класса? Играть роль благодетеля? Я, вообще, могу Рикка понять с его таким отношением. Оно идёт врозь с моими принципами, но и мы все друг друга не копируем, — Зонт прожёвывает кусок курицы. — Кстати, давно с Тахиром* не встречались. Надо бы узнать, что у него на личном фронте. — Надо бы, — киваю согласно. — Как раз думал об этом на оркестре. В перерывах между раздумьями о нашем иностранце. Тахир — это тот самый друг у «Быстронома», которого я уже успел упомянуть, если помните. Он славится завидным оптимизмом, несносной эмпатией и любовью ко всему живому. В целом, если так присматриваться, то это как второй Чарли, только, наверное, ещё хуже. Чарли хотя бы не отдаёт всего себя людям, которые только этого и добиваются. У Тахира в друзьях детства водится один бесценный кадр, который по совместительству ещё и, кто бы мог подумать, нашенский скрипач. И такое мудачьё, которого ещё поискать надо. Мы с Зонтом долго выслушивали от нашего блондинистого, как его заебал собственный друг и как он не может уже с ним грызться по мелочам, пока в один прекрасный день не выдвинули ультиматум: либо он шлёт на три весёлых буквы своего ненаглядного Ромео, либо мы шлём на три весёлых буквы его самого. Кончилось тем, что он, клятвенно пообещав, что порвёт с ним всякие связи, действительно стал реже с ним контактировать, но совсем отречься не смог. И теперь у них что-то вроде приятельских отношений, как у нас с Варей, когда целенаправленно встречаться бы с человеком не стал, но скрасить одиночество бессмысленной прогулкой можно. Что до Ромео, то я не знаю, как он пережил и проработал у себя в голове такие перемены. Возможно, они вообще на нём никак не сказались — общение оставили, и ладно. Он вообще относится к той категории людей, для которых мир не рухнет ни при каких обстоятельствах, пока он сам не захочет снять розовые очки. Может быть, это мои домыслы, конечно, но если судить со слов Тахира, то всё именно так — типичная трагедия парня, живущего в романтике и купающемся в осознании собственного превосходства. Гордиться ему, на самом деле, есть чем. Как минимум, наличием социальных контактов повсюду, полной семьёй и природной красотой. Вот только парадокс — чем больше у человека жизненных превосходств, тем больше этот человек эгоистичен и эгоцентричен. — Написал, — подаёт голос Зонт. — Прям в лоб спросил, что ли? — не понимаю я. — Просто гулять позвал на выходных. Пусть сам выберет, в какой из двух. У нас-то всё равно их нет. Улыбаюсь, потому что правда. Суровая реальность музыкалки — ни выходных, ни праздничных дней, исключительно оркестр, оркестр, и, наверное, ещё оркестр. Поэтому уповать на свободные дни значительно невозможно: ты уходишь из дома в семь утра, чтобы вернуться в девять вечера, голодный, злой и заебавшийся. Хорошо, что хоть у Тахира с этим проблем нет и не было никогда. Моя тарелка опустела, у Зонта ещё половина ужина недоедена. Ест он плохо и мало, можно сказать, вообще не ест, чем вызывает у меня искреннее неодобрение. Я вылезаю из-за стола, благородно мою за собой посуду. Моющее средство неприятно режет глаза — я очень восприимчив к подобной химии. Боковым зрением вижу, как друг скидывает недоеденный рис в общую сковороду. Незаметно киваю сам себе одобрительно: хоть мясо съел. — Ставь чайник. Я домою, — протягиваю я руку к нему, желая взять тарелку. — Если не сложно, — имеет он в виду мои слегка прищуренные глаза. Затем отступает доливать воду в чайник, и через пару секунд я слышу за своей спиной резкий щелчок кнопки. Стряхиваю капли воды в раковину, руки вытираю о себя. Оборачиваюсь. Зонта на кухне нет — отошёл, Бог знает куда. Может, цивильно вымыть руки в ванную, может, обратив внимание на неэстетично оставленную в коридоре скрипку, решил её убрать. Я обвожу глазами потолок, томно вздыхаю и снова оказываюсь у окна. Ровно в девять часов вечера раздаётся звонок домофона, оповещающий об открытой двери подъезда.
Примечания:
18 Нравится 19 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (2)