«Самое тяжелое бремя — это не железные цепи, а тишина, которую ты возводишь между собой и тем, кто тебе дорог. И самый прочный замок — это страх, что твоя любовь может стать для него ядом».
(из романа «Тихие комнаты»)
Воздух гудел от ушедшей энергии. Где-то смеялся Чанбин, обсуждая очередной удачный дубль. Я собирал свою сумку и пил воду, чувствуя, как за спиной жжет чей-то взгляд. Я знал, чей. Хёнджин. Он пялился на меня с тем выражением, в котором смешались обида и полное непонимание. Раньше он бы уже подошел, обнял за плечи и спросил: «Сынмин-а, пойдешь есть?» Сейчас он просто смотрел. И каждый его такой взгляд — это нож. Острый и точный, каким бываю я сам в свои ядовитые дни. Я вышел в коридор, в прохладную и тихую зону, где не было слышно общего гвалта. Прислонился лбом к холодной стене. Глупо. Это так глупо. Я, который всегда ценит логику и порядок, загнал себя в ловушку из собственных страхов. «Он ненавидит меня», — пронеслось в голове. Нет. Хёнджин не умеет ненавидеть. Он умеет гореть — творчеством, гневом, любовью. А я… я тушу эти пожары. Методично. Холодно. Он думает, что это он сделал что-то не так. Что его эмоциональность, его порывы, его желание быть ближе — стали для меня обузой. Он рисует в своей студии по ночам, и я знаю, что на одном из холстов будут глаза, полные тоски. Мои глаза, которые отказываются на него смотреть. И самый ужас в том, что я вижу это. Вижу, как мое отдаление бьет по его самой уязвимой части — по той, что сомневается, что ее достаточно любят. Я делаю это, чтобы защитить его. А в итоге калечу. Я представляю себе заголовки. Шепот за спиной. Осуждающие взгляды. Не просто на нас двоих. Нет. На них. На Чана, который вложил в эту группу всю свою жизнь. На Минхо, который оттачивает каждое движение. На всех восьмерых, кто прошел через ад и обратно, чтобы сейчас, в 2024-м, с альбомом «HOP» в руках, быть на вершине. Разве я имею право быть той причиной, по которой все это рухнет? Из-за одной моей слабости? Из-за одного неверного взгляда, который запечатлеет камера и разорвет на пиксели гневных постов? Я — рациональность. Я — тот, кто должен держать удар. Даже если этот удар я наношу себе сам, отдаляясь от человека, чья улыбка когда-то заставляла мое сердце биться чаще ровного ритма метронома. За стеной послышались шаги. Быстрые, нервные. Я узнал их походку даже в толпе. Он шел за мной. Как всегда. Даже когда я отталкиваю. Я зажмурился. Внутри все кричало. Кричало, чтобы я обернулся. Чтобы посмотрел в эти глаза, полные боли, и сказал ему всю правду. Сказал, что это не он. Что это я. Я, который так боится за него, что готов сам стать его болью. Но я не обернулся. Я слышал, как его шаги замерли в паре метров от меня. Слышал его сдавленный вздох. И потом — тихий уход, звук отступающих шагов, который был громче любого барабанного боя на нашей сцене. И только когда в коридоре снова воцарилась тишина, я позволил себе выдохнуть. Глубоко и прерывисто. Один. Два. Я несу этот крест молча. Потому что моя любовь — это не страстные картины Хёнджина. Это — тихая, стерильная комната, в которой я запираю его самого, чтобы уберечь от бушующего за окном шторма. Даже если он никогда меня за это не простит. Даже если однажды он перестанет пытаться достучаться до запертой двери. И самое страшное? Что в тишине моего перфекционистского сердца я сам не знаю, что хуже — допустить, чтобы этот шторм поглотил его, или смотреть, как он угасает без своего солнца. *** Дверь в наше общежитие закрылась за мной с таким тихим щелчком, что он прозвучал громче любого хлопка. Я стоял, повернувшись к ней спиной, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони. Воздух в легких был тяжелым и горячим, будто я пробежал марафон, а не просто прошел несколько метров от гостиной. Весь мой организм был на взводе, каждая клетка оголенным нервом, и этот адреналиновый гул в ушах заглушал голос разума, который тихо, но настойчиво шептал: «Ты только что все испортил». Я слышал, как Феликс неспешно передвигается в основной зоне. Скрипнула дверца шкафа, побежала вода из-под крана. Обычные, бытовые звуки, которые сейчас резали слух своей нормальностью. Как он может быть таким спокойным? Как может просто… жить, когда между нами только что рухнул хрупкий мост, который мы годами строили? Все началось так невинно. Он зашел в комнату, пока я пытался заставить себя учить новый текст, уставившись в экран планшета с заметками от Чана и себя. «Мин-а,— его голос был мягким, как всегда. — Мы можем поговорить?» Я не обернулся. «Если это снова про Хёнджина, то нет. Не можем». «Но я вижу, что ты страдаешь. И он страдает. Вы оба…» Я резко развернулся на стуле.«Я сказал, нет, Феликс. Я сам разберусь со своими… отношениями». Слово вырвалось против моей воли. Громкое, отчетливое, повисшее в воздухе между нами как признание. Феликс не выглядел удивленным. В его глазах читалось лишь понимание и та самая, непробиваемая доброта, которая в тот момент вывела меня из себя больше всего. Они все знали. Или догадывались. Все эти многозначительные взгляды, недоговоренные фразы, тактичное отведение глаз, когда мы с Хёнджином оказывались в одной комнате. Я думал, мы скрываем это так хорошо, а оказалось, просто играем в молчаливом сговоре с теми, кто нам ближе всех. «Мы просто хотим помочь», — тихо сказал Феликс, и это стало последней каплей. Помочь. Как они могут помочь? Их помощь — это разговоры, это попытки свести нас в одной комнате «просто поболтать», это советы «дать волю чувствам». Их помощь — это прямой путь к тому, чтобы о нас узнали все. Чтобы желтая пресса подхватили эту историю и разнесли в клочья. Внутри что-то сорвалось с тормозов. Голос разума был затоплен волной яда, который я так долго копил, направляя его внутрь себя. Теперь он хлынул наружу. «Ты правда думаешь, что твои советы что-то изменят, Ёнбок?» — выпалил я, и его корейское имя прозвучало не как ласковое прозвище, а как укол, я знал, что он не любит, когда его называют корейским именем. Феликс замер, его глаза чуть расширились. «Ты думаешь, если ты своим ангельским терпением и низким голосом будешь читать нам мораль, все само собой рассосется? У тебя в голове всегда такая же красивая и простая сказка, как и в твоих мыслях?» Я видел, как он буквально съежился от моих слов. Я бил прицельно, в самое больное место — в его доброту, в его веру в хорошее. В ту самую черту, которую все в группе безусловно обожали. Я объявил ее слабостью. Недостатком. Наступила тяжелая, гробовая тишина. Феликс смотрел на меня, и в его глазах было не столько боль, сколько что-то худшее — разочарование. Он медленно покачал головой. «Успокойся, Сынмин. Я просто хотел быть другом». «Мне не нужен друг, который не может понять, что некоторые вещи ему не по зубам!» — огрызнулся я, уже понимая, что перешел грань, но не в силах остановиться. Гордость, уродливая и раздутая, душила меня. Феликс больше ничего не сказал. Он просто развернулся и вышел из комнаты. А я, словно загнанный зверь, прошелся из угла в угол и с силой хлопнул дверью в свою спальню, оставшись в одиночестве с своей «победой». И вот теперь я стоял, опершись лбом о холодную стену, и «победа» моя отдавала пеплом. Я вел себя как придурок. Как последний эгоист. Феликс… он же просто хотел помочь. Он видел, как мучаюсь я, как мучается Хёнджин, и не мог больше этого выносить. Потому что он — Феликс. Его сердце не знает других способов существования. А я плюнул в это сердце. Я превратил его заботу в повод для ссоры, потому что был слишком горд и слишком напуган, чтобы признать свою слабость перед кем-то, даже перед ним. Я глубоко вздохнул, пытаясь выдавить из себя этот комок нервного напряжения. Стыд накатывал волнами, горячими и тошнотворными. Нужно было извиниться. Сейчас же. Выйти и просто сказать «прости». Сказать, что я не это имел в виду. Что я сорвался. Что я… Внезапно в квартире раздался резкий, настойчивый звонок в дверь. Курьер. Я замер, прислушиваясь. Слышно было, как Феликс нехотя пошел открывать. Послышался короткий, приглушенный разговор. Затем — шаги по направлению к моей комнате. Они остановились прямо за дверью. Я затаил дыхание, ожидая тихого стука, мягких слов примирения. Но вместо этого раздался голос Феликса. Не его обычный, светлый и мелодичный тембр, а тот самый, низкий и густой, громоподобный баритон, который появлялся только на сцене или в самые редкие моменты полной серьезности. «Ким Сынмин. Немедленно выйди и забери это». От неожиданности и от самого звука его голоса, прокатившегося по дереву двери, я вздрогнул всем телом и отпрянул. Сердце на секунду запрыгало где-то в горле. Это был не просящий Феликс. Это был приказ. И в его интонации не было злости, но была сталь. Сталь, которую я сам же и выковал своим хамством. Я медленно, будто на эшафот, потянулся к ручке и открыл дверь. Феликс стоял в полуметре от меня. В его руках была небольшая, но изящная картонная коробка. Он рассматривал ее пока я не вышел. Он не смотрел мне в глаза, его взгляд был устремлен куда-то мне в плечо. Он молча протянул мне коробку. Я взял ее. Она была на удивление легкой. «От Хёнджина», — коротко бросил Феликс тем же низким, лишенным эмоций голосом и, развернувшись, ушел в гостиную, оставив меня одного в дверном проеме. Я отнес коробку к своему столу и опустился на стул. Руки дрожали. Я разорвал скотч. Внутри, уложенные в стружку, лежали две вещи. Первая — новейший, только что вышедший сборник стихов того самого поэта-модерниста, на которого я однажды в интервью сослался как на источник вдохновения. Я даже не думал, что Хёнджин это запомнил. Рядом лежала записка. Я узнал его размашистый, стремительный почерк, который так контрастировал с моим аккуратным. «Сынмин-а. Я знаю, что ты любишь во всем искать логику. И я знаю, что мое поведение в последнее время ее лишено. Прости. Я пытаюсь понять, что сделал не так, но мой мозг отказывается работать. Он только рисует тебя. И пишет эти глупые слова. Может быть, в этих стихах ты найдешь объяснение тому, что не могу выразить я. Твой Хёнджин». Я откинулся на спинку стула, зажмурившись. В горле встал ком. Он просил прощения. Он, который ничего не сделал, который стал жертвой моей панической, необъяснимой для него отстраненности, он извинялся. Он искал способ достучаться до меня через поэзию, через искусство, через ту самую сферу, где мы всегда понимали друг друга без слов. А я в это время грубил единственному человеку, который пытался нам помочь. Я сидел так, может быть, минуту, может, десять, сжимая в руках злополучную записку. Я смотрел на записку, которую в момент отчаяния кинул в ведро. Стыд достиг своей критической массы и начал медленно, мучительно преобразовываться во что-то другое. В решимость. Я поднялся. Ноги были ватными, но они повиновались. Я вышел из комнаты и направился в гостиную. Феликс сидел на диване, уставившись в телефон, но по его застывшей позе было видно, что он не видит экрана. Я остановился перед ним, не зная, с чего начать. Как извиниться за то, что ткнул человека лицом в его же собственную, самую лучшую черту? «Феликс… — мой голос прозвучал хрипло и тихо. Я сглотнул. — То, что я сказал… о твоих мыслях, о твоей доброте…» Я не мог подобрать слов. Вся моя выстроенная логика и рациональность рассыпались в прах. Я просто посмотрел на него, позволив ему увидеть всю свою беспомощность, весь свой стыд. «Это была не правда. Это был… самый большой бред, который я когда-либо говорил в жизни. Прости меня. Пожалуйста». Феликс медленно поднял на меня глаза. В них не было мгновенного прощения. Была усталость и та самая, ранящая глубина, которую он так редко показывал. «Я знаю, что у вас там все сложно, Мин-а, — тихо сказал он. — Но мы — семья. Ты не должен отталкивать нас. Ты не должен отталкивать меня. Нельзя брать все на одного и ломаться под тяжестью». Он был прав. Абсолютно прав. Я кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Глаза невыносимо запекали. *** Зеркало в гримёрке было большим и безжалостным, отражая не только моё отражение, но и всю ту пустоту, что скопилась у меня внутри. Я сидел, уставившись на собственные глаза, подведённые для сцены, но видел лишь одно — его спину. Спину Сынмина, который только что вышел, не взглянув в мою сторону ни разу. Прошла неделя. Семь долгих, тягучих дней, каждый из которых состоял из одних и тех же вопросов, вертящихся в голове бесконечной каруселью: «Что я сделал не так?», «Почему?», «Что случилось?». Я отправил ему тот сборник стихов и записку, вложив в неё всё, что оставалось от моего терпения и надежды. Каждое слово было выстрадано, каждая буква выведена с дрожью в пальцах. Я думал, это станет мостом. Ключиком, который отопрёт дверь, которую он так внезапно захлопнул передо мной. Но ответом стала лишь оглушительная тишина. В гримёрке царил привычный предконцертный хаос. Где-то феном укладывали чёлку Чанбину, кто-то искал зарядку для телефона, слышался смех. Но для меня всё это было приглушённым фоном, белым шумом, сквозь который пробивался только звук его голоса, когда он коротко что-то сказал Феликсу и пытался отмахнутся от Минхо. Он говорил не со мной. Он уже неделю практически не говорил со мной. Мои пальцы сами собой сжались в кулаки, ногти впились в ладони. Идеи, одна безумнее другой, проносились в голове. Встать прямо сейчас, посреди этой суеты, переполненной стилистами и менеджерами, подойти к нему, упасть на колени и умолять. Умолять сказать, в чём я провинился. Обнять его, встряхнуть, закричать — сделать что угодно, лишь бы разбить это ледяное стекло, которое он выстроил между нами. Я был готов на всё. Готов снова писать стихи, готов рисовать его портреты до кровавых мозолей на пальцах, только бы он посмотрел на меня. По-настоящему. Как раньше. Я уже сделал движение, чтобы подняться с кресла, мускулы напряглись, как у спринтера на старте. Но в этот момент на моё плечо легла твёрдая, уверенная рука. Она не была грубой, но её хватку было не оспорить. Я взглянул в зеркало и встретился глазами с Чаном. Он стоял позади меня, и в его отражении я прочёл всё, что нужно. Он качал головой, едва заметно, но очень чётко. Его взгляд, обычно тёплый и отеческий, сейчас был серьёзен и непреклонен. Он говорил без слов: «Нет. Не сейчас. Не здесь». Он прочёл меня как открытую книгу. Увидел всю мою отчаянную, необдуманную готовность сорваться с места и устроить сцену. В месте, где повсюду были посторонние уши и глаза, готовые превратить нашу личную драму в публичный спектакль. Чан наклонился чуть ближе, его губы оказались у самого моего уха, и он прошептал так тихо, что никто, кроме меня, не мог расслышать: —Дай ему время. И что бы ты там ни задумал — это рано и не к месту. Его голос был якорем в бушующем море моего отчаяния. Резкий, влажный, но такой нужный. Я чувствовал, как дрожь в моих руках понемногу стихает, сменяясь тяжёлым, беспомощным осознанием того, что он прав. Всегда прав. Я перевёл взгляд чуть в сторону и в зеркале поймал взгляд Чонина. Тот сидел на диване, будто бы полностью погружённый в свой телефон, но я знал. Я был готов поспорить на сотню долларов, что он уловил суть нашего с Чаном безмолвного диалога. Его поза была слишком неестественной, а уголок рта был поджат так, как бывает, когда он о чём-то сильно переживает. Я был на все сто процентов уверен, что сразу после концерта, когда все немного выдохнут, Чонин подойдёт ко мне в своей неповторимой манере — с какой-нибудь нелепой шуткой, которая на поверку окажется мудрее любых учебников по психологии, и попытается утешить. Он, наш макнэ, всегда находил самые нужные слова, когда это было необходимо. Я снова посмотрел на Чана в зеркало. Его рука всё ещё лежала на моём плече, твёрдый и надёжный груз, не дающий мне уплыть в открытое море собственных эмоций. —И как ты это делаешь? — выдохнул я почти беззвучно, глядя на его отражение. — Я только об этом подумал, а ты уже запрещаешь. Чан позволил себе лёгкую, едва заметную улыбку, но в глазах его оставалась непоколебимая серьёзность. Я медленно кивнул, ощущая, как волна истеричной готовности к действию отступает, оставляя после себя лишь выжженную, усталую пустыню. —Спасибо, — прошептал я. Это «спасибо» было не просто за то, что он остановил меня от публичного срыва. Оно было за всё. За то, что он видел меня насквозь. За то, что нёс это бремя лидера — бремя ответственности не только за нашу музыку и карьеру, но и за наши сломанные сердца. За то, что в свои... сколько ему там уже было... он был для нас всех отцом, старшим братом и капитаном в одном лице. Мы иногда в шутку называли себя его «детьми», и в этой шутке была лишь доля шутки. В такие моменты я понимал это особенно остро. Его рука наконец разжалась, и он похлопал меня по плечу — жест, полный бесконечного понимания и поддержки. —Соберись, — тихо сказал он уже обычным голосом. — Скоро на сцену. Ты нужен им там. Всем нам. Он был прав. Как всегда. Через несколько минут зажгутся софиты, загрохочут барабаны, и тысячи голосов сольются воедино, скандируя наше имя. Я должен был собрать все свои осколки в единое целое и стать Хван Хёнджином — тем, кто зажигает сцену, тем, кто дарит эмоции. Драматичным, страстным, безупречным. Я сделал глубокий вдох, глядя в глаза своему отражению. Боль и растерянность никуда не делись, они просто ушли глубже, спрятались за маской артиста. Я мысленно поблагодарил судьбу за то, что в тот день, много лет назад, на пути моего одиночества встретился именно Кристофер Бан. Человек, который одним взглядом мог понять, что творится в голове у его «ребёнка», и вовремя подставить плечо, не позволяя упасть. Концерт был главным. STAY были главными. А наша личная боль... у неё ещё будет время. После того, как утихнут аплодисменты. *** Вода в душе была почти обжигающе горячей, но она не могла смыть липкое чувство вины, которое въелось в кожу глубже любой грязи. Я стоял под струями, закрыв глаза, и представлял, как они уносят с собой всю эту нервную дрожь, эту трусливую неуверенность. Было бесполезно. Единственное, чего я добился, — это того, что к внутреннему холоду добавился внешний жар. Я зашёл в гримёрку, и первое, что я почувствовал, — его взгляд. Он был как физическое прикосновение, раскалённое добела и полное такой немой боли, что у меня перехватило дыхание. Хёнджин сидел перед зеркалом, но смотрел не на своё отражение, а на меня. В спину. Я чувствовал, как он буквально прожигает в ней дыру, пытаясь докричаться до меня через пространство, заполненное чужими голосами и смехом. Я тут же уткнулся в телефон. Сделал вид, что меня поглотило что-то невероятно важное на экране. Любое уведомление, любая случайная новость — лишь бы не встречаться с ним глазами. Я был актёром, играющим роль самого занятого человека в мире, и моя игра была настолько жалкой, что её, должно быть, видели все. Мой взгляд скользнул по сторонам и наткнулся на Феликса. Он сидел в углу, нахмурившись, и его обычно тёплые, добрые глаза сейчас смотрели на меня с нескрываемым раздражением. Взгляд его говорил громче любых слов: «Хватит уже мямлить. Хватит притворяться. Посмотри на него, идиот». Да, я был идиотом. И трусом тоже. Полнейшим и абсолютным трусом. Я боялся одного-единственного разговора больше, чем любого сложнейшего вокального пассажа или гневного комментария от хейтера. Потому что вокал можно отработать до идеала, а на комментарии — наплевать. А вот увидеть боль в его глазах, причинённую моими же руками, и знать, что я могу снова её причинить… это было выше моих сил. С громким, внутренним вздохом я плюхнулся на диван рядом с Феликсом, отбросив телефон в сторону. Пружины жалобно заскрипели. —Я поговорю, — тихо выдохнул я, глядя прямо перед собой, чтобы не видеть ни его, ни Хёнджина. — Обещаю. Но позже. Феликс закатил глаза с такой силой, что, казалось, они навсегда так и останутся закатившимися. Он нервно провёл рукой по своим светлым волосам. —«Позже» — это когда, Сынмин? После того как он сгорит дотла? После того как вы оба сойдёте с ума? — прошипел он, но его слова были перекрыты лёгким шумом. Рядом с нами, с грацией большого кота, опустившегося на подоконник после удачной охоты, приземлился Минхо. Он развалился на диване, заняв собой пространство с таким видом, будто это его личные владения, и медленно, оценивающе перевёл взгляд с Хёнджина на меня. Его глаза, обычно полые озорства, сейчас были просто наблюдающими. И от этого становилось ещё невыносимее. Я тихо простонал и откинулся на спинку дивана, закрыв лицо предплечьем. Чёрт. Только этого не хватало. —Хён, ну не сейчас, — пробормотал я себе под нос, чувствуя, как нарастает отчаяние. Минхо молчал. Но его молчание было громче любого крика. Он сидел, не сводя с меня пристального взгляда, и я буквально физически ощущал, как в его голове рождается какая-то колкость. Острая, точная, как удар катаной, и такая же неизбежная. Это была наша динамика — мы постоянно подкалывали друг друга, это был наш язык, способ выразить всё, что угодно, от дружеской поддержки до лёгкого недовольства. И сейчас он явно собирался выразить последнее. Феликс, почувствовав надвигающуюся бурю, слегка подавил смешок, который, судя по всему, вызвало моё мученическое выражение лица. Минхо выдержал паузу, доводя обстановку до точки кипения, и наконец изрёк, его голос прозвучал спокойно и бархатисто, но каждое слово било точно в цель: —Интересно, Сынмин-а, твой телефон такой же холодный, как и твоё отношение к некоторым людям в этой комнате? Или он всё-таки способен передавать тёплые сообщения? Феликс фыркнул, тут же прикрыв рот рукой, но плечи его предательски тряслись. Я закатил глаза так, что увидел собственный мозг. Это было так по-минховски — взять реальную, болезненную проблему и обернуть её в обёртку язвительной шутки, которая ранила куда сильнее, чем прямое осуждение. — Очень смешно, — буркнул я без всякого энтузиазма, чувствуя, как закипаю от злости. Но злился я не на него. Я злился на себя. Потому что он был прав. До боли прав. Именно в этот момент мой взгляд, блуждавший в поисках спасения от насмехающегося взгляда Минхо, выхватил из общего хаоса сцену у зеркала. Чан. Он стоял за спиной Хёнджина, и его рука лежала на его плече. Хватка была твёрдой, удерживающей. А потом Чан наклонился и что-то тихо сказал ему на ухо. Это был не просто разговор. Это был молчаливый диалог, полный понимания и… контроля. Чан удерживал Хёнджина. От чего? От того, чтобы он подошёл ко мне? От сцены, которую Хёнджин, в своём эмоциональном порыве, мог устроить прямо здесь? Моё сердце сжалось. Значит, ситуация зашла так далеко, что уже требовалось вмешательство лидера, чтобы предотвратить взрыв. Моё трусливое молчание довело Хёнджина до состояния, когда его приходилось физически сдерживать. Стыд накатил новой, оглушительной волной. Я чувствовал себя последним подлецом. Я отвернулся, не в силах больше это видеть, и мой взгляд случайно встретился с другим. Чонин. Он сидел чуть поодаль, и в его глазах не было ни насмешки, как у Минхо, ни раздражения, как у Феликса. В его взгляде читалось спокойное, глубокое понимание и… что-то похожее на жалость. Но не унизительную жалость, а такую, какая бывает к человеку, который сам себя загнал в угол и не знает, как из него выбраться. Он видел всю эту пьесу — мои метания, боль Хёнджина, вмешательство Чана, язвительность Минхо — и всё понимал. И, я был уверен, позже подойдёт. Не с упрёками, а с той самой тихой, неловкой, но искренней поддержкой, на которую только он был способен. В этот момент гримёрка, некогда казавшаяся просто комнатой, превратилась для меня в поле боя. Каждый взгляд был укором, каждое молчание — приговором. И я, запертый в клетке из собственного страха и гордости, был и тюремщиком, и заключённым в одном лице. Все ждали, что я сделаю шаг. Все, кроме меня самого. Идиот. *** Адреналин — это странная штука. Сначала он закипает в крови, горячий и сладкий, заставляя сердце колотиться в унисон с бас-бочкой, а мышцы двигаться с такой лёгкостью, будто тебе подарили крылья. Ты паришь над сценой, над морем светящихся лайтстиков и тысячью голосов, скандирующих твоё имя. Ты — бог, и весь мир заключён в этих трёх часах оглушительной музыки и безумной, всепоглощающей любви. А потом концерт заканчивается. И адреналин уходит, вытекает из тебя, как воздух из проколотого шарика, оставляя после себя лишь оглушительную, ватной тишиной в ушах и тяжесть в каждой клетке тела. Усталость накатывает не волной, а целым океаном, холодным и безразличным. Ноги становятся ватными, спина ноет, а голова гудит, как улей. И в эту внезапную тишину пробиваются все те мысли и чувства, которые ты так успешно заглушал рёвом толпы и собственным выступлением. О, Боже. Но это был лучший концерт. Один из тех, что врезываются в память навсегда. Энергия была настолько плотной, что её можно было резать ножом. И я танцевал. Я не просто выполнял движения хореографии — я проживал её каждой частичкой своего существа. А потом, в той самой постановке, где по сценарию я должен был оказаться рядом с ним… со Сынмином… я почувствовал, как будто внутри меня включили лампу. Я чуть ли не светился. Это было мимолётное прикосновение плечом, всего на пару тактов, но для меня это растянулось в вечность. Я ловил краем глаза его профиль, сосредоточенный и собранный, и мне хотелось закричать. Потом были игры для фанатов. Ирония судьбы или злой умысел нашего штатного шамана, Чанбина, но по стечению обстоятельств именно нам с Сынмином выпало взаимодействие. Какое-то дурацкое, нелепое задание, которое заставило нас на секунду встретиться глазами. И в его взгляде я увидел не холод и не отстранённость, а ту же самую растерянность и смущение, что клокотали во мне. Он не отвёл взгляд сразу. Он задержал его на долю секунды дольше, чем следовало. И этого было достаточно, чтобы моё сердце, уже и так измотанное двухчасовым кардио, предприняло попытку выпрыгнуть из груди. Если бы у меня была возможность выражать все свои эмоции без последствий, я бы визжал. Громче, истеричнее и счастливее той самой девушки на первом ряду, которая плакала, когда Чан пел «Levanter». Я бы прыгал, смеялся и, возможно, расплакался бы от этого дурацкого, щемящего счастья. Но я всего лишь улыбнулся, как и положено улыбаться на концерте, и сделал вид, что это просто забавная игра. А потом всё кончилось. Софиты погасли, и мы, потные, запыхавшиеся и опустошённые, поплелись за кулисы. Я шёл, и усталость давила на плечи, как настоящий груз. Рядом с ним шагал Чанбин, мой сосед по комнате. Он что-то болтал без умолку, как обычно, — о каком-то моменте с фанатом, о том, как кто-то из команды чуть не споткнулся, о планах поесть после возвращения. Я был бесконечно благодарен ему за этот поток сознания. Он был живым щитом между мной и моими мыслями, попыткой отвлечь, развеять мрачную ауру, что вилась вокруг меня тёмным облаком всю последнюю неделю. Чанбин уже пытался поговорить со мной, и со Сынмином, выступать в роли миротворца, но Сынмин был упёртым, как баран, а я — слишком взвинченным и ранимым. Сейчас Чанбин, видимо, решил сменить тактику и просто заполнить пространство звуком, и я был ему за это признателен. Но моя благодарность не могла заглушить внутреннюю тревогу. Мой взгляд, блуждающий по коридору, наткнулся на Минхо и Джисона. Они шли чуть впереди, склонившись головами друг к другу, и что-то тихо, но оживлённо обсуждали. И ладно бы просто обсуждали. Но та ухмылка, что играла на губах Минхо, была недоброй. Нет, не то чтобы недоброй… Предвкушающей. Такое выражение лица бывает у кота, который только что загнал в угол мышку и теперь решает, как именно будет с ней играть. Он явно кого-то собирался убить. Морально, физически — неважно. План созрел, и в его глазах плясали чертенята. Мы вышли на улицу, к ждущим машинам, которые должны были развезти нас по общежитиям. Воздух был прохладным и бодрящим после спёртой атмосферы бэкстейджа. И тут началось самое интересное. Минхо, с внезапно проснувшейся в нем властностью, взял на себя роль распорядителя. —Чан-хён, Чонин-а, — его голос прозвучал неприлично бодро для человека, только что отыгравшего концерт. — Прошу вас, во вторую машину. Чан, который уже тянулся к двери нашей машины, замер и медленно повернулся. Он уставился на Минхо. Это был не просто взгляд. Это был целый спектр — от удивления и вопроса до попытки просканировать мозг Минхо на предмет повреждений. Он молча изучал его несколько секунд, его взгляд был тяжёлым и проницательным. Он видел ту же ухмылку, что и я, и, вероятно, читал Минхо как открытую книгу с очень странными иллюстрациями. Чанбин, стоявший рядом со мной, прошептал мне на ухо с придыханием: —Боже, они определённо вызовут инопланетян такими темпами. Или уже вызвали, и Минхо-хён — их посланник. Я фыркнул, но не мог с ним не согласиться. Обстановка была сюрреалистичной. И тут произошло неожиданное. Чан, не проронив ни слова, медленно кивнул. Один раз, коротко и чётко. Он понял. Понял всё. Его взгляд скользнул с Минхо на меня, и в его глазах я прочёл что-то вроде: «Ну, держись. Ты сам этого хотел». Затем он развернулся и, сказал Чонину следовать за собой, направился ко второй машине. Чонин лишь пожал плечами, бросив на нашу компанию взгляд, полный философского принятия абсурдности бытия, и поплёлся за лидером. Минхо с видом короля, только что успешно захватившего трон, вальяжно устроился на своём сиденье в машине. Он либо откровенно издевался над ситуацией, либо наслаждался собственной гениальностью. Возможно, и то, и другое одновременно. Джисон, словно ничего не произошло, втиснулся рядом с Чанбином, и они тут же погрузились в обсуждение какой-то новой программы, полностью игнорируя нависшее в воздухе напряжение. Дверь захлопнулась, и мы остались в салоне — я, Минхо, Чанбин и Джисон. Мотор завёлся, и машина тронулась, погружая нас в искусственный полумрак, нарушаемый только огнями уличных фонарей, проплывавших за окном. Я не выдержал и уставился на Минхо. Он сидел напротив, развалившись, и смотрел на меня с таким самодовольным выражением лица, что мне захотелось его стукнуть. Или обнять. Я ещё не решил. —Ну? — выдохнул я, моё терпение лопнуло. — Что за представление? Говори уже. Минхо хмыкнул, низко и бархатисто. Его глаза блестели в полутьме, как у настоящего хищника. —Сегодня, — начал он, растягивая слова, будто вкушая каждое из них, — к нам в общежитие приходит Сынмин. Он сделал паузу, чтобы его слова повисли в воздухе, тяжёлые и значимые. У меня перехватило дыхание. Сердце замерло, а потом забилось с новой, бешеной силой. — Понимаешь, к чему я клоню? — Минхо наклонился вперёд, и его ухмылка стала ещё шире. — Ты сегодня тоже придёшь. Не в свою комнату к Чанбину. К нам. Я вас запру в одной комнате, и не выпущу, пока вы, наконец, не перестанете строить друг из себя идиотов и не поговорите. Как взрослые люди. Ну, или как они. В общем, вы поняли. Он откинулся на спинку сиденья, удовлетворённый, сложив руки на груди, словно только что объявил о плане по спасению мира. А я просто сидел и смотрел на него. Весь мой гнев, вся усталость и вся накопившаяся боль смешались в один большой, невероятно сложный клубок эмоций. Это был ультиматум. Похищение. И, возможно, единственный шанс, который у меня был. И это организовал Минхо. Самый непредсказуемый, самый безумный и, чёрт побери, самый гениальный человек, которого я когда-либо знал. В голове пронеслись обрывки мыслей: «Он с ума сошёл», «А что, если Сынмин просто сбежит?», «А что я ему скажу?», «А если он скажет, что всё кончено?». Но сквозь весь этот хаос пробивалось одно чистое, ясное чувство — облегчение. Кто-то другой взял на себя ответственность за наш кризис. Кто-то другой силой заставит нас посмотреть друг на друга. И этот «кто-то» был Ли Минхо, который не терпел глупостей и всегда шёл к цели самым прямым, даже если и самым сумасшедшим, путём. Я не сказал ни слова. Я просто кивнул, глядя в тёмное окно, за которым мелькали огни Сеула. Адреналин давно ушёл, оставив лишь пустоту. Но теперь эту пустоту заполнял новый, странный коктейль из страха, надежды и дикой благодарности к нашему коту-садисту. Приключение начиналось. И на этот раз меня в него буквально втянули за *** Дорога до общежития Минхо и Джисона показалась бесконечной. В ушах всё ещё стоял гул от аплодисментов, а мышцы ныли от усталости, но внутри всё было обтянуто ледяной плёнкой тревоги. Джисон, позвонивший мне полчаса назад, сказал, что у них «чёрт-те что с текстами» и нужна моя помощь. «Ты же наш перфекционист, без тебя не справимся», — сказал он, и в его голосе я не уловил ни капли лукавства. Я шёл и пытался понять, в чём подвох. Я не помнил, чтобы обещал им помочь с текстами. Да, мы иногда обсуждали рифмы, делились идеями, но чтобы так срочно, после концерта? Что-то было не так. Моё внутреннее чутьё, всегда такое чуткое к фальши, кричало, что меня ведут в западню. Но отказаться — значило бы проявить слабость, показать, что я боюсь чего-то. А я не мог позволить себе этого. Я должен был держать лицо. Всегда. Особенно перед этим кошатником. Дверь открыл Минхо. Он стоял на пороге, опёршись о косяк, с видом кота, только что проглотившего канарейку и наслаждающегося последствиями. —А, наш затворник почтил нас своим присутствием, — бросил он свою колкость, острую, как лезвие. Его глаза насмешливо блестели. — Проходи, не задерживайся в прихожей. Иди в комнату к Джисону. Он там «мучается». Я хотел огрызнуться, сказать что-то колкое в ответ, но слова застряли в горле. Вместо этого я лишь молча проскользнул внутрь, сняв обувь. В гостиной никого не было. Воздух был неподвижным и напряжённым. Я толкнул дверь в комнату Джисона. Она была пуста. Ни самого Джисона, ни разбросанных, как обычно, листов с текстами. На столе стоял нетронутый ноутбук. Тишина. Густая, звенящая тишина, в которой стучало моё сердце. Что за идиотская шутка? С раздражением я плюхнулся на вращающийся стул перед столом. Что они задумали? Заманить меня сюда под предлогом работы и просто оставить одного работать? Моё терпение лопалось. Я собрался было встать и пойти выяснять отношения, как вдруг услышал шаги за спиной. Дверь с лёгким щелчком закрылась. Я не обернулся, продолжая смотреть в тёмный экран монитора, в котором смутно отражалась комната. И тогда меня позвали. —Сынмин-а... Голос. Его голос. Он прозвучал тихо, но в тишине комнаты он грохнул, как взрыв. Всё внутри меня замерло. Лёгкие отказались делать вдох, сердце застыло, а потом рванулось с такой бешеной скоростью, что в висках застучало. Я не двигался. Не мог. Позади меня раздались шаги. Медленные, уверенные. Я сидел, окаменев, чувствуя, как его тень накрывает меня. Потом его руки легли на спинку моего стула. Он развернул меня. Резко, но без грубости. И вот я уже сидел лицом к нему, а он стоял передо мной, зажав меня между своим телом и стулом, не оставляя ни малейшего шанса к бегству. Я наконец поднял на него глаза. Он был бледен. Под глазами лежали тёмные тени от усталости и, я знал, от бессонных ночей. Но в его глазах горел огонь. Не гневный, а решительный. Тот самый огонь, который появлялся у него, когда он неделями оттачивал сложнейший пассаж в танце, доводя себя до изнеможения, но не сдаваясь. — Сынмин, — повторил он, и его голос был низким, чуть хриплым. — Давай поговорим. Я попытался отвести взгляд, найти точку на стене, на полу, где угодно, только не встречаться с его глазами. Но это было невозможно. Он держал меня своим взглядом, как пинцетом. — О чём? — выдавил я, и мой собственный голос прозвучал слабо и неестественно. — Мне сказали, тут с текстами проблемы. — Прекрати, ты уже все понял, тебя сюда заманили, — он отрезал это резко, но без злости. — Ты знаешь, зачем ты здесь. И я знаю. Все уже знают. Хватит этого цирка. «Все уже знают». Эти слова обожгли меня сильнее любого упрёка. Значит, это было так очевидно. Моё жалкое бегство, моя трусость — всё это было настолько прозрачно для них. — Я не знаю, о чём ты, — пробормотал я, делая попытку встать, но он не отступил ни на сантиметр, и моё движение оказалось бесполезным. — Знаешь, — он наклонился чуть ближе, и я почувствовал запах его парфюма, смешанный с запахом пота после концерта. Этот знакомый, родной запах, от которого щемило в груди. — Ты знаешь. Ты всегда всё знаешь. Ты самый умный из нас. Так скажи мне, скажи мне прямо сейчас, глядя мне в глаза, что я сделал не так. Скажи, чем я тебя обидел. Скажи, почему ты смотришь на меня, как на прокажённого, уже целую неделю. В его голосе прозвучала настоящая, неприкрытая боль. Та самая, которую я видел в его взгляде все эти дни, но на которую старался не смотреть. Слышать её — было в тысячу раз хуже. — Ничем, — прошептал я, сдаваясь. Моя защитная стена дала трещину. — Ты… ты ничего не сделал. — Тогда почему?! — его голос дрогнул, и он с силой сжал спинку стула по бокам от моих бёдер. — Почему, Сынмин? Объясни мне, потому что я схожу с ума! Я думал, что мы… что у нас… — он не договорил, закусив губу. И тут во мне что-то надломилось. Вся моя выстроенная логика, все мои рациональные доводы о спекуляциях, о репутации группы, о том, что «так будет лучше для всех» — всё это рассыпалось в прах под давлением его боли, его искренности. — Потому что я испугался! — слова вырвались из меня с такой силой, что я сам испугался. Я не планировал этого говорить. Никогда. — Я испугался, Хёнджин! Испугался всего! Испугался, что кто-то что-то увидит, поймёт, начнёт сплетничать! Испугался, что из-за нас пострадает группа! Испугался, что ты… что тебе из-за этого будет больно! Лучше уж сейчас, чем потом, когда будет уже поздно! Я говорил, захлёбываясь, глядя куда-то в район его шеи, не в силах поднять глаза выше. —Я видел, как смотрят на нас иногда. Я видел, как шепчутся. И я подумал… я подумал, что если я просто отойду, перестану быть рядом так открыто, то… то всё утихнет. И тебя не заденут. И группу не заденут. Наступила тишина. Тяжёлая, но уже другая. Он слушал. Он дышал, и его дыхание было неровным. — Дурак, — наконец прошептал он. — Полный, круглый, идиот. Я поднял на него глаза, удивлённый. — Ты думал, что, причиняя мне такую боль, ты меня защищаешь? — в его глазах стояли слёзы. Он не позволял им упасть, но они были там, делая его взгляд стеклянным и беззащитным. — Ты думал, что, отталкивая меня, ты спасаешь группу? Группа — это мы. Все мы. И если двое из нас несчастны, то какая это группа? Ты своей логикой чуть не разрушил всё, что у нас есть. Его слова падали на меня камнями. Он был прав. Я был таким идиотом. Я так старался предотвратить гипотетическую беду, что создал самую настоящую. — Я… я не хотел тебя ранить, — пробормотал я, и мои собственные глаза предательски наполнились влагой. — Я просто… я видел, как в прошлый раз спекулировали из-за простого взгляда, и я представил, что будет, если… если догадаются о большем. Я не хотел, чтобы из-за меня… — Из-за нас, — поправил он мягко. — Не из-за тебя. Из-за нас. И пусть догадываются! Пусть говорят что хотят! Разве то, что мы чувствуем, их касается? Разве любовь STAY настолько хрупка, что не выдержит этого? Он отпустил спинку стула и медленно, будто боясь спугнуть, поднял руку. Его пальцы коснулись моей щеки. Прикосновение было тёплым, нежным, таким знакомым и таким безумно соскучившимся. — Я неделю не мог нормально спать, Сынмин-а, — прошептал он, проводя большим пальцем по моей коже. — Я перебирал в голове каждый наш разговор, каждый взгляд. Я думал, что ты разлюбил меня. Что ты понял, что я не стою того. Это было хуже, чем любые сплетни. В тысячу раз хуже. В этот момент последние остатки моей гордости и страха рухнули. По моим щекам потекли слёзы. Тихие, без рыданий. Я не мог больше это сдерживать. — Прости, — выдохнул я, закрывая глаза и прижимаясь щекой к его ладони. — Прости, что я такой трус. Прости, что заставил тебя так страдать. Он не сказал «ничего». Он не стал сразу прощать. Он просто смотрел на меня, позволяя мне прочувствовать всю тяжесть своей ошибки. А потом он наклонился ещё ближе. Его лоб упёрся в мой. — Больше никогда так не делай, — его шёпот был горячим и влажным. — Если боишься — говори со мной. Если хочешь отдалиться — говори со мной. Но не замыкайся. Не убегай. Я не переживу этого ещё раз. — Хорошо, — прошептал я в ответ, и это было похоже на клятву. — Обещаю. Мы стояли так, дыша в унисон, в тишине чужой комнаты, и года, казалось, упало с моих плеч. Адреналин от концерта, от этой ссоры, от примирения — всё смешалось в один сплошной, оглушительный гул в ушах. Я открыл глаза и увидел его лицо так близко. Его губы. Такие близкие. Он, казалось, читал мои мысли. Его взгляд упал на мои губы, потом снова поднялся на мои глаза, словно спрашивая разрешения. Я не отвёл взгляд. Я кивнул. Едва заметно. И тогда он закрыл оставшееся между нами расстояние. Этот поцелуй не был страстным или стремительным. Он был медленным, осторожным, почти исследующим. Он был полон прощения, обещаний и всей той боли, что мы причинили друг другу за эту неделю. Он был солёным от слёз и сладким от облегчения. Я поднял руки и запустил пальцы в его длинные волосы, притягивая его ближе, отвечая ему с той же нежностью, пытаясь передать всё, что не смог выразить словами. Все свои «прости», все свои «я так боялся», все свои «я тоже скучал». Когда мы наконец разомкнули губы, чтобы перевести дух, он не отстранился. Он просто прошептал мне на губы: —Всё. Я тебя никуда не отпущу. И Минхо, кажется, тоже — он нас запер. И впервые за долгую, мучительную неделю я рассмеялся. Настоящим, лёгким смехом, который вырвался из самой глубины души. А он улыбнулся в ответ, и в его глазах снова появился тот самый свет, который заставлял его сиять на сцене. Тот самый свет, ради которого стоило пережить любые страхи и любые сплетни.