Глава 5. Дневники сумасшедшего алхимика
20 ноября 2025 г., 20:43
Подвал. Всегда подвал.
Это было не помещение. Это была рана в теле государства AZ, гниющая, незаживающая. Воздух здесь был не просто спертым — он был физически тяжелым, ядовитым, созданным из паров азотной кислоты, сероводорода, хлора и чего-то сладковато-гнилостного, исходящего от мешков с органическими образцами в дальнем углу. Образцами, которые уже давно перестали быть просто «образцами» и стали частью биохимического ландшафта. Стены покрылись разноцветными налетами — изумрудными, кроваво-красными, серно-желтыми кристаллическими узорами, которые не просто росли, а медленно, но верно пожирали камень, превращая его в хрупкую, ядовитую пыль. Это был не штаб, не лаборатория. Это был желудок Левиафана, место, где переваривали саму реальность, чтобы получить на выходе чистые, отточенные орудия смерти.
Чон Юнхо сидел на корточках перед сложной дистилляционной установкой, собранной из осколков разной аппаратуры и спаянной в кошмарном, но функциональном порядке. Его пальцы, длинные, костлявые и неестественно гибкие, дрожали с едва заметным, но постоянным тремором — наследием тысяч экспериментов на себе, тысяч вдохов ядовитых паров. Он напоминал огромного, больного паука, плетущего паутину из тонкого стекла и концентрированного яда. Его лабораторный халат, когда-то белый, теперь был прожжен в десятках мест, залит бурыми и зелеными пятнами и пропитан насквозь едким запахом. Волосы, некогда ухоженные, сейчас представляли собой спутанную, свалявшуюся массу, покрытую разноцветной пылью и кусочками засохшей пены, вырвавшейся из пробирки. Чон даже не вспомнит, когда мылся в воде теплее уличной температуры.
— Концентрация… семь процентов? Нет, восемь… — он бормотал себе под нос, его голос был хриплым шепотом, сорванным постоянным кашлем. Дрожащей рукой он капнул из пипетки мутную, маслянистую жижу в колбу с кипящей фиолетовой субстанцией. Жидкость зашипела, вырвавшись струей едкого желтого дыма, который ударил ему в лицо. Юнхо отшатнулся, закашлялся — резким, лающим, разрывающим горло кашлем, который выворачивал его легкие наизнанку. — Идиот. Ты всегда торопишься. Всегда. Ничему жизнь не учит. Ничему.
Он потянулся к потрепанному, обугленному по краям блокноту, лежавшему на ящике с криво нарисованной черепушкой и надписью «ОСТОРОЖНО! НЕВРОТОКСИН! ПРОЧИТАВШИЙ СИЕ — УЖЕ МЕРТВЕЦ!». Обложка была заляпана химикатами, отпечатками пальцев и чем-то темным, бурым, похожим на давно засохшую кровь. Он открыл его, разорвав пару страниц, и начал писать дрожащим, угловатым почерком, который с каждым днем становился все более неразборчивым.
«Запись 347. (Или 348? Память — предатель. Она то уходит, то возвращается, принося с собой обрывки кошмаров). Пытаюсь стабилизировать состав "Воздушного поцелуя". Побочный эффект — неконтролируемый, истерический смех, переходящий в ларингоспазм и последующий отек легких. Поэтично. Клиент (Господин Х) требует повышения эффективности на 15%. Спрашивает, могу ли я сделать его "более личным", "чтобы чувствовалась рука мастера". Он, кажется, наслаждается не только результатом, но и процессом. Интересный психотип. Садист-эстет. Возможно, стоит предложить ему вариант с индуцированными галлюцинациями. Чтобы жертва в агонии видела в своем палаче ангела, спускающегося с небес. Ирония была бы ему по вкусу. Должен просчитать дозировку… Не хочу, чтобы он сам начал видеть ангелов. Хотя… с другой стороны…»
Он отложил блокнот и потянулся к единственному чистому, священному месту в этом аду — к потертой, пожелтевшей фотографии, приклеенной к столешнице старой, засохшей смолой. На ней — улыбающаяся женщина с его же умными, добрыми глазами, маленькая девочка с двумя косичками на ее руках, показывающая пальчиком в объектив, и большой черный доберман, пытающийся лизнуть объектив, отчего его морда получилась размытой. Перед фотографией стояла пустая, чисто вымытая колба, в которую он иногда наливал немного медицинского спирта — "чтобы им не было так одиноко", и клал крошечный кусочек сахара. "Собаке тоже сладенького", — бормотал он тогда.
«Мама… мама говорила, что у меня золотые руки. Что я могу собрать и починить что угодно. Она думала, что я буду создавать лекарства. Лечить людей. Спасать жизни. А я… а я…»
Его мысли, и без того хрупкие, прервал резкий, оглушительный звук — где-то с грохотом, похожим на выстрел, рухнула металлическая стойка, заваленная старой аппаратурой. Юнхо вздрогнул всем телом, как от удара током, и судорожно обнял себя, впиваясь длинными пальцами в ребра, пытаясь физически сдержать накатывающую панику. Память, коварная и безжалостная, накатила волной, смывая жалкие подпорки его рассудка.
Вспышка. Ярче тысячи солнц, ярче сварки. Не свет, а абсолютная белизна, выжигающая сетчатку. Грохот. Не звук, а физический удар по телу, сбивающий с ног. Крики. Не его. Никогда его. Он всегда молчал. Стиснув зубы, закусив губу до крови, пока они… пока они… Потом тишина. Глухая, давящая, звенящая тишина, хуже любого грома. И запах. Сладковатый, приторный запах жженого мяса, смешанный с едкой кирпичной пылью и озоном. И эта игрушка. Маленькая, деревянная лошадка-качалка. Расколотая пополам, как орех. Обгоревшая. Рядом с… РЯДОМ С…
— ДОВОЛЬНО! — он проревел это слово, ударив кулаком по столу так, что колбы зазвенели, а несколько пробирок упало и разбилось. — Не сейчас. Не сейчас. Закрой рот. Закрой глаза. Не смотри.
Он встал, пошатываясь, как пьяный, и, спотыкаясь о хлам, подошел к клетке в самом темном углу. Там, на чистых, странно ухоженных опилках, сидела белая крыса с розовыми глазами-бусинками. Она смотрела на него без страха, с тихим, почти человеческим пониманием.
— Привет, солдат, — его голос внезапно смягчился, стал почти нормальным, каким он был когда-то. Он просунул палец сквозь прутья, и крыса, по имени «Капитан», лизнула его подушечку. — Ты сегодня дежурный? Смотри, не надышись парами. Умирать будем вместе. Компания, как говорится, скрашивает одиночество. Лучше, чем одному.
Это была его маленькая, тихая месть. Его последний, отчаянный бунт. Почти к каждой крысе, бегавшей по вентиляционным шахтам и подвалам всего штаба, он прикрепил крошечную, не больше ногтя, капсулу с взрывчаткой его же изготовления. «Новобранец», «Сержант», «Майор» — у каждой было звание и своя зона ответственности. Система, которую он в шутку назвал «Крысиный король», была гениальной в своей простоте — сигнал по зашифрованному радиоканалу, который мог активировать только один, специально модифицированный им, передатчик. Его страховка. Его завещание. Его «прощай и иди нахуй» всему этому цирку уродов, в котором он был главным клоуном.
Дверь в подвал с скрипом открылась, впуская полосу тусклого света из коридора. На пороге, как тень, стоял Чонхо, его «помощник». Крыса в человеческом обличье. Уши и глаза Сонхвы.
— Доктор, — голос Чонхо был плоским, безжизненным, как скрип несмазанных шестеренок. — Отчет по "Воздушному поцелую". Господин Пак ждет результатов.
Юнхо медленно, с преувеличенной театральностью, повернулся. Его глаза, глубоко утонувшие в синячных впадинах, сверкнули лихорадочным, безумным блеском.
— Скажи милому, благоухающему Пак Сонхве, — прошипел он, — что искусство, в отличие от его бухгалтерских отчетов, не терпит суеты. Или он хочет, чтобы я сэкономил на стабилизаторах, и его любимые гвардейцы сначала обоссались от истерического смеха, а затем, захлебнувшись в собственных легких, осчастливили его отчетом о чрезвычайной эффективности?
Чонхо не моргнул. Ни один мускул не дрогнул на его каменном лице.
— Он ждет к вечеру, доктор.
Дверь закрылась, снова погрузив подвал в полумрак. Юнхо остался один. Он снова закашлялся, приглушенно, утробно, и вытер рот рукавом халата. На грязной ткани осталось алое, свежее пятно.
«Легкие отказывают. Хорошо. Скоро. Совсем скоро. Интересно, что будет первым: я закончу "Короля", или "Король" закончит меня? Пари, на которое я поставил всю свою жизнь», — подумал он без тени сожаления, с каким-то даже болезненным облегчением.
Он вернулся к столу, отодвинул колбу с бурлящим ядом и снова открыл дневник. Чернильная клякса расползлась по бумаге, как ядовитая медуза.
«Запись 348 (или 349? Какая разница). Чонхо снова был. Пахнет дешевым лаком для ботинок и страхом. Интересно, знает ли он, что сам является частью моего главного эксперимента? Они все — часть эксперимента. Я изучаю, как долго человек может сохранять видимость разума, находясь в самом сердце ада. Предварительные выводы: недолго. Рассудок — это роскошь, которую нельзя позволить себе в мире, построенном на абсурде. Сегодня во сне снова видел Цербера. Он вилял хвостом и скулил. Говорил, что скучает по прогулкам. Скоро, мальчик. Скоро мы пойдем на последнюю, самую долгую прогулку. И там не будет ни поводков, ни ошейников».
Он отложил ручку, и его пальцы снова обрели твердость, найдя знакомые рычаги и вентили. Он принялся настраивать горелку. Пламя вспыхнуло холодным, почти невидимым в ядовитом мареве синим цветом. Юнхо улыбнулся кривой, безрадостной, безумной улыбкой, обнажив желтые от табака и химикатов зубы.
— Ладно, красавица, — прошептал он колбе с бурлящей, многоцветной жидкостью, гладя ее стекло обожженными пальцами. — Продолжим наше последнее свидание. Покажи мне, на что ты способна. Покажи мне финальный акт.
И в мерцании огня его худая, согбенная фигура казалась не фигурой ученого, а призраком, танцующим на груде опилок и костей. Он был живым трупом, часовым механизмом, тикающим в самом сердце империи, которую он презирал, которой он служил и которую в один прекрасный день должен был обратить в пыль и пепел. И в глубине его безумных глаз, среди хаоса и боли, жила лишь одна ясная мысль: «Никто не уйдет живым. Никто».