Wonderlend

NC-17
Завершён
5
автор
Фэндом:
Размер:
53 страницы, 22 802 слова, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник

Глава 6. Улица трех фонарей

Настройки
Если у государства AZ было лицо, то оно улыбалось с гигантских, вездесущих плакатов, где Ким Хонджун, залитый искусственным солнцем, с твердым, отеческим взглядом указывал путь в «светлое, лучезарное завтра». Его рука была направлена в будущее, очищенное от скверны, его мундир сиял безупречной чистотой. Но если у AZ было подбрюшье, его открытая, гноящаяся рана, то она зияла здесь, на Улице Трех Фонарей. Это было не место, а состояние бытия. Конечная станция для душ, которых система перемолола и выплюнула. Воздух здесь был не просто спертым. Он был физически тяжелым, густым, сваренным из десятков отвратительных компонентов: пережаренного на прогорклом масле мяса неизвестного происхождения, едкого дыма дешевых сигарет без фильтра, едкой вони человеческих испражнений и мочи из темных углов, кислого запаха пролитого, забродившего пива и чего-то сладкого, что висело над всем этим — возможно, запах разложения, исходящий от самой улицы, а возможно, просто квинтэссенция отчаяния, достигшего своей конечной, токсичной точки кипения. Фасады некогда красивых, аристократических особняков, помнящих другую эпоху, были изуродованы до неузнаваемости. Стены испещрены пулевыми отверстиями, как оспинами, и покрыты граффити, которые уже выцвели и слились в бессмысленные, психоделические узоры, кричащие о боли, которую никто уже не мог выразить словами. Тротуары были усыпаны осколками бутылочного стекла, битым кирпичом и штукатуркой, в которых вязли подошвы стоптанных башмаков. Из разбитых окон свисали клочья когда-то дорогих штор, превратившихся в грязные тряпки. Именно здесь, в узкой, вонючей, залитой неопознанными жидкостями подворотне, прижавшись спиной к холодной, шершавой, покрытой мхом и похабными надписями стене, сидел Кан Есан. Он пытался совершить невозможное — стать невидимым. Втянуть в себя все звуки, затаить дыхание, остановить биение собственного сердца, чтобы его не нашли. Его только что с силой вытолкали на «панель» — «осваивайся, новичок, или будешь осваиваться в морге, места хватит всем». Клиент, грубый, пропахший потом, дешевым самогоном и лошадиным навозом детина, с силой, оставляющей синяки, сжал его челюсть, заглянул в затуманенные глаза, плюнул ему под ноги густой, желтой слюной и оттолкнул, найдя в толпе проституток кого-то покрепче, постарше, с меньшим количеством страха в глазах. Унижение было привычным, как хроническая, ноющая боль. Оно жгло изнутри, но уже не оставляло глубоких ожогов, лишь тлеющий пепел на месте когда-то бывших чувств. Есан смотрел на свои руки, тонкие, почти прозрачные, с синеватыми, словно нарисованными прожилками вен. Они лежали на его коленях, беспомощные и чужие, как инструменты, оставленные после тяжелой работы. Он не думал о «до». Мысли — о теплой комнате, о запахе материнских пирогов, о смехе братьев — были запретной, мучительной роскошью, ядом, от которого его разум отучил сам себя. Он выжигал эти воспоминания, как выжигали клеймо у него на бедре — раскаленным железом боли. Существовало только «после». После того, как его, пятнадцатилетнего, привезли сюда в запертом, душном фургоне вместе с другим «товаром», одурманив инъекцией, после мучительной, унизительной промывки кишечника ледяной водой из ржавого шланга, после того как ему выжгли на внутренней стороне бедра клеймо борделя — стилизованную лилию. Он был вещью. А вещи не имеют прошлого, не имеют имени. Они имеют только цену и назначение. Внезапно его взгляд, остекленевший от усталости, голода и животного страха, зацепился за фигуру, шатающуюся по другой, не менее грязной стороне улицы. Высокий, худой до состояния скелета, обтянутого бледной кожей, мужчина в грязном, прожженном в десятках мест кислотами лабораторном халате. Он не просто шел — он бродил, как неприкаянный мертвец, спотыкаясь о пустые бутылки и груды зловонного мусора, что-то невнятно и громко бормоча себе под нос и размахивая длинными, костлявыми, невероятно выразительными руками. Один из многих отбросов этого мира, один из тех, кого улица рано или поздно перемалывала в фарш. Но что-то в нем было… иное. В его хаотичных, порывистых движениях не было агрессии, свойственной обитателям этих трущоб. Не было и тупой покорности. Лишь полная, абсолютная, всепоглощающая потерянность. Он напоминал сложные, сломанные часы, которые все еще пытаются работать, издавая странные, ни на что не похожие звуки и производя бессмысленные, но отчаянные значения. Чон Юнхо остановился посреди улицы, словно наткнувшись на невидимую стену, и уставился в лужу, в которой плавали окурки, чей-то вырванный зуб и презерватив. Начинающийся дождь, холодный, противный, с примесью городской копоти, не казался его заботой. Вода стекала с его грязных волос по лицу, смешиваясь с чем-то другим. — Цербер? — его голос был хриплым, сорванным шепотом, в котором причудливо смешались детская надежда и старческое безумие. — Это ты? Где же ты пропадал, а? Глупый, непослушный пес… Я искал… везде искал… Обшарил все помойки… Есан замер, перестав дышать. Он видел, как по грязным, впалым щекам незнакомца катятся слезы, оставляя чистые, странные полосы на толстом слое городской грязи и копоти. Это была не пьяная истерика, не притворство, не игра на жалость. Это была настоящая, глубинная, выстраданная скорбь. Та самая, которую он сам носил в себе, как незаживающую, гноящуюся рану, но боялся вскрыть, выпустить наружу, чтобы не истечь кровью до конца. И в этот момент, сквозь пелену дождя и собственного отчаяния, их взгляды встретились. Юнхо замер, словно его ударили током. Его безумные, воспаленные, лихорадочные глаза, в которых прыгали отблески уличных фонарей, уставились на Есана, съежившегося в тени, подобранного под себя, как раненый, затравленный зверек. Он увидел его худобу, проступавшую сквозь тонкую, рваную рубашку, его огромные, полные немого, вселенского ужаса глаза, его черные, слипшиеся от влаги и грязи волосы. — Цербер… — это было уже не вопрос, а утверждение. Уверенное, почти ликующее, полное безумной радости узнавания. Он кивнул, и по его изможденному лицу пробежала тень улыбки, страшной и трогательной одновременно. — Я же говорил! Говорил всем, что ты не мог просто так уйти! Не мог! Ты вернулся! Вернулся к хозяину! Он, не обращая никакого внимания на грязь, блевотину и битое стекло, широко, почти пафосно шагнул через лужу и опустился перед Есаном на корточки. Есан инстинктивно отпрянул, вжавшись в штукатурку, ожидая знакомого сценария — удара, пинка, грубых, цепких рук, волочащих его в очередную вонючую комнату. Но вместо этого длинные, нервные, удивительно красивые и ловкие пальцы с коротко остриженными ногтями коснулись его щеки. Прикосновение было шершавым, от химикатов, но нежным, почти исследующим, полным неподдельного изумления. — Ты промок, глупыш, — прошептал Юнхо, и в его голосе звучала такая неподдельная, искренняя забота, что у Есана перехватило дыхание. — Исхудал. Совсем кожа да кости. Они тебя… — он огляделся по сторонам с внезапной яростью, — они тебя тут не кормили, да? Совсем не кормили? Гадюки! Твари! Он снял свой пропитанный химикатами халат, от которого пахло жженым миндалем, серой и смертью, и накинул его на дрожащие, узкие плечи Есана. Ткань была тяжелой, мокрой и холодной, но в ней была странная, необъяснимая защита. Запах безумия оказался надежнее, чем запах людской жестокости. — Нельзя тут. Холодно. Грязно. Все больные. Все заразные. Пойдем домой. Я накормлю. И вылечу. Все вылечу. Слышишь? Все. Никто больше не тронет моего Цербера. Есан не сопротивлялся. Не было сил. Не было смысла. Куда ему было идти? Здесь — лишь бесконечная, предсказуемая череда избиений, унижений и грязных, безликих прикосновений. Там, куда вел этот безумец, — неизвестность. Но в его безумных, полных слез глазах была какая-то исковерканная, необъяснимая, но настоящая доброта. Это был первый, слабый, но настоящий луч света в кромешной, беспросветной тьме его личного ада. И даже если этот свет исходил от горящего, ядовитого факела безумия, Есан был готов идти за ним. Куда угодно. Так Чон Юнхо, безумный алхимик, лишенный прошлого и будущего, нашел своего добермана. А Кан Есан, выброшенный на свалку человеческий материал, нашел своего хозяина. Их союз был заключен не на небесах, а в аду, и скреплен был не клятвами, а общим страданием и запахом смерти. --- Подвал. Неделю спустя. Есан лежал на том самом розовом, ядовитого цвета фуксии ковре, где когда-то истекал кровью и приходил в себя Чхве Сан. Теперь он был относительно чист, от него отскребли многолетние наслоения грязи, хотя самые стойкие пятна — крови, рвоты и чего-то еще — въелись в ворс навсегда. Юнхо, скрипя зубами от концентрации, с вытянутым от усилия языком, обрабатывал раны на его спине — свежие, кровавые и сине-багровые синяки, оставленные ремнем «клиента», который счел Есана «слишком вялым, холодным и неотзывчивым». — Дурак, — бормотал Юнхо, аккуратно, с хирургической точностью промакивая рваные края ран тряпкой, смоченной в едком, шипящем антисептике его собственного изготовления. — Нельзя так. Нельзя так с моим Цербером. Он же добрый. Он не кусается, если его не трогать. Он просто… боится. Все боятся. Я тоже боюсь. Понимаешь? Все. Боимся. Это нормально. Есан тихо постанывал, впиваясь пальцами в ворс ковра, стараясь отвлечься от жгучей боли. Но это была иная боль — не та, унизительная, что оставляла шрамы на душе, а почти лечебная. Боль очищения. Боль заботы. Он украдкой смотрел на Юнхо, который в эти редкие, драгоценные моменты ясности казался почти нормальным — просто уставшим, изможденным, поседевшим не от лет, а от ужаса ученым, а не безумцем, разговаривающим с призраками и неодушевленными предметами. — С-спасибо… хозяин, — прошептал он, выдавив из себя первые осознанные, связные слова за долгие недели, а может, и месяцы молчания. Юнхо вздрогнул так сильно, что чуть не уронил склянку с ядом. Он отпрянул, уставившись на Есана с внезапным, животным, паническим ужасом, как если бы его любимая, молчаливая игрушка вдруг заговорила человеческим, осмысленным голосом и задала вопрос о смысле жизни. — Ты… — он протер глаза грязным, прожженным рукавом, снова и снова, словно пытаясь стереть галлюцинацию. — Ты умеешь говорить? По-настоящему? Не мычать, а… говорить? Есан, испуганный его бурной реакцией, мог лишь кивнуть, судорожно сглотнув твердый, болезненный ком в горле. Юнхо закрыл лицо руками. Его плечи затряслись. Прошло несколько долгих, тягучих секунд, наполненных лишь шипением какой-то самодельной перегонной установки и далекими, приглушенными криками с улицы. — Ладно, — он наконец выдохнул, и его голос снова стал обычным — усталым, нервным, надтреснутым, но лишенным тех безумных, визгливых ноток. — Ладно. Значит, так. Но только когда мы одни. Слышишь? Только здесь, в этих четырех стенах. Для остальных… для всех снаружи… для Чонхо, для солдат, для всех… ты молчишь. Ты — моя собака. Моя умная, красивая, немая собака. Понятно? Мир снаружи… — он мотнул головой по направлению к тяжелой, железной двери, — он не для таких, как ты. Он не для тех, кто умеет говорить, думать, помнить. Он сломает тебя. Разорвет на куски. Быстро. Я не хочу этого. Я не позволю. С этого момента началась их странная, симбиотическая, болезненная жизнь. Юнхо обращался с ним как с собакой — заставлял есть холодную, безвкусную похлебку из жестяной миски на полу, иногда пристегивал к старому, потрескавшемуся, но прочному кожаному ошейнику и водил по подвалу, говоря с ним ласковым, сюсюкающим тоном. «Хороший мальчик, Цербер. Принеси палку. Сидеть. Лежать». Но в этом ритуальном, на первый взгляд унизительном безумии, была своя, извращенная, но четкая система. Была защита. Были правила. В мире, где Есан был вещью, роль любимого, хоть и ненормального, пса была спасением, якорем в море хаоса. Это был кокон, сплетенный из безумия и отчаяния, который охранял его от еще большего, неконтролируемого зла, что ждало снаружи. Иногда, глубокой ночью, когда Юнхо будили кошмары, он, весь в ледяном поту, с дикими, невидящими глазами, приползал к ковру и ложился рядом, обвивая Есана костлявыми руками, ища в его хрупком, но живом тепле спасения от мучителей прошлого, которые преследовали его и наяву, и во сне. — Они все там… — его шепот был похож на предсмертный хрип, на скрежет разбитого стекла. — Все. Мама, Сая… и я там. И мы все… мы все сгорим. В огне. Но ты… ты должен убежать, Цербер. Слышишь? Когда придет время. Когда я скажу. Обязательно. Обещай мне. Он начал учить его простым, но странным вещам. Нажимать на определенные кнопки на приборах, следуя сложной, цветовой схеме, которую нарисовал на стене. Приносить определенные склянки, различая их не по надписям, а по форме и оттенку стекла. Различать цвета по этикеткам, которые он сам и создавал. И однажды, глубокой ночью, он вложил ему в руку маленький, холодный, обтекаемый предмет — тот самый передатчик, похожий на брелок от автомобильной сигнализации, но с единственной, большой красной кнопкой. — Это… на самый-самый крайний случай, — сказал Юнхо, и его глаза в тот миг были пугающе ясными, трезвыми и бездонно печальными. — Если меня не станет. Если придут за тобой. Если станет так страшно, так больно, что жить будет уже нельзя. Если этот ад станет вечным… Нажмешь эту кнопку. Всего один раз. И все плохое… все это… просто исчезнет. Навсегда. Обещаешь мне это? Обещаешь, Цербер? Есан не до конца понимал смысл этих слов, но кивнул, сжимая в ладони холодный, гладкий металл. Он доверял хозяину. Хозяин всегда знал лучше. Хозяин давал ему еду, тепло и защиту. Хозяин плакал над ним. Значит, его слова — закон. И в своем потрепанном, залитом химикатами блокноте, в тот вечер, при свете синей горелки Бунзена, Юнхо сделал запись своим угловатым, торопливым, но разборчивым почерком. «Запись 421. Цербер научился говорить. Вернее, вспомнил, как это делать. Его голос тихий и хриплый. Возможно, это ошибка. Вернув ему дар речи, я вернул ему и боль воспоминаний. Возможно, это милость. Теперь он может попросить о помощи. Он спит у моих ног, свернувшись калачиком, и, кажется, видит хорошие сны. Я надеюсь. Последний протокол "Крысиный Король" активирован. Все "солдаты" на своих позициях. Система тотального самоуничтожения — это не акт ненависти или мести. Это акт высшего, последнего милосердия к системе, обреченной на вечное, бессмысленное гниение. Если уж этому монстру суждено пасть, то пусть падет не в тифозной горячке, а в огне. В чистом, всеочищающем пламени. И, возможно… в этом будет своя, ужасающая красота». Он отложил ручку и посмотрел на спящего Есана, на его безмятежное, наконец-то чистое от сиюминутного страха лицо, на темные ресницы, лежащие на бледных щеках. И впервые за долгие, мучительные годы его безумные, уставшие глаза наполнились чем-то, что с огромной натяжкой можно было бы назвать покоем. Он создал не только орудие глобального разрушения. Он нашел причину. Причину, по которой это разрушение, в конце концов, могло стать не просто актом отчаяния, а актом освобождения. Искуплением. Для них обоих.
5 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник