Голодные игры: Пепел и сталь.

Горячая работа
R
Заморожен
29
Размер:
589 страниц, 226 593 слова, 27 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
18

Глава 12

Настройки
Коридор был пустым, как бывает в Тринадцатом между сменами — не «тишина», а пауза по графику. Свет ровный, белый, без углов. Воздух сухой, с привкусом металла и моющего раствора, будто здесь не живут, а обслуживают. Гейл шёл быстро, почти бегом. Не потому что опаздывал. Потому что тело привыкло опережать мысли. Режим въелся под кожу за последнюю неделю — приходить раньше, уходить позже, не задерживаться у дверей, не смотреть лишнего, не давать поводов. Его рука, со свежими строками расписания, ощущалась как напоминание: ты здесь не хозяин. Внутри всё время держался ровный, тяжёлый ток — не вспышки, не приступы, а постоянное напряжение, как перед грозой. Оно гудело где-то на заднем плане, мешая дышать полной грудью. Помогало только одно: шаги, порядок, задания. Когда есть последовательность — голова меньше возвращается туда, где ей нельзя быть. В шахты. В пепел. В тот день, когда лес больше не спас. Он уже видел перед собой зал, слышал в голове команды инструкторов, уже складывал день на блоки, как читал в кабинете у Боггса: «сначала — вот это, потом — вот это», — когда из бокового коридора вынырнула фигура. Эмили. Он успел заметить лишь движение — резкое, как бросок. Её пальцы сомкнулись на его рукаве, ниже локтя. Крепко. Слишком крепко для «тонкой девочки», как её здесь любили называть — то снисходительно, то раздражённо. — Что… — начал он. Дальше времени не осталось. Она дёрнула его в сторону, и бетонный коридор вдруг сменился узкой щелью между стеллажами — кладовкой, пахнущей пылью, смазкой и старой тканью. Дверь захлопнулась. Щёлкнула защёлка. Гейл рефлекторно напрягся — не от страха. От раздражения. От потери контроля. Он не любил, когда его движение прерывают. Не любил, когда кто-то ставит руку на его траекторию. В Тринадцатом и так всё сделано так, чтобы ты шёл по линиям. Когда тебя ещё и срывают с этой линии, внутри поднимается что-то тёмное — желание вернуть себе хотя бы это: шаг, направление, право решать, куда смотреть. — Ты с ума сошла? — выдохнул он, пытаясь повернуться к двери. Она толкнула его обратно. Не всем весом — не размахом. Точно. Коротко. В грудь. И Гейл замер. Потому что увидел её лицо. Не истерика. Не слёзы. Не просьба. Защита. Её глаза были красноватыми, как после бессонной ночи, но взгляд — острый, собранный. Волосы сбились, пряди выбились из причёски. Щёки бледные. И эта бледность не была капитолийской «фарфоровой». Она была как у людей, которые не ели нормально и не спали нормально слишком долго — просто потому, что некогда. Она стояла близко. Слишком близко для разговора. Как зверь, загнанный в угол, который решил: если уже угол — то лучше укусить первым. Гейл почувствовал, как злость в нём… не разгорается. Уходит. Словно кто-то открыл клапан и выпустил пар. Потому что он узнал это состояние. Узнал кожей. Та же энергия, что бывает у Хейзел, когда она смотрит на Вика и Рори после очередной тревоги. Та же, что была у него самого, когда он стоял между Прим и любым, кто мог её тронуть. Та же, что теперь вспыхивала внутри, когда он видел, как Китнисс бродит по коридорам и забывает про время, и он не знает, как удержать её, не сломав. Эмили не нападала на него. Она защищала своих. — Слушай сюда, — прошипела она, и в этом «слушай» не было просьбы. Был приказ, который даёт не начальник — мать, когда рядом дети. — Меня ты можешь ненавидеть сколько хочешь. Можешь кричать. Можешь… — она запнулась, будто подбирала слово, которое не сделает её слабее, — можешь делать что угодно. Понял? Гейл молчал. Дышал ровно. Следил за ней, как за возможной угрозой — но не как за врагом. Скорее как за человеком с ножом в руке, который не знает, куда этот нож сейчас повернётся. — Но к моим братьям, — продолжила она, и голос стал ниже, опаснее, — ты даже не думай приближаться, чтобы… чтобы обижать их. Никогда. Слова прозвучали не как обвинение. Как граница. Как линия на земле. Гейл открыл рот — и вдруг понял, что ему надо говорить осторожно. Не потому что она «капризничает». Потому что здесь, в этой кладовке, стояла не доктор Мур, не «капитолийка», не проект Койн. Стояла девчонка, на которой висит трое детей и работа, от которой зависят жизни. И она сейчас держит этот груз зубами, потому что руками уже не получается. — Эмили… — сказал он и сам удивился, что назвал её по имени. — Я не… — Не надо, — отрезала она. Она снова толкнула его. Чуть сильнее. И Гейл почувствовал: да, сила есть. Не спортивная, не тренированная. Живая. Та, что появляется у человека, который таскал на себе слишком много — не вес, ответственность. — Я не причиняю им зла, — сказал он спокойно. Спокойно — потому что иначе разговор сломается. — Я их не трогал. Я… — он сжал зубы, потому что внутри поднялась странная горечь: он вообще-то делал обратное. Он защищал Мэтта. Он привел его к Вику и Рори. Он таскал его к Мэлу. Чтобы у того появились друзья. — Я не собираюсь им вредить. Эмили усмехнулась — коротко, без радости. — Ты думаешь, я не знаю, как это бывает? — тихо сказала она. — «Я не собираюсь». А потом… случайно. Слово. Взгляд. Шутка. Толчок. И ребёнок уже… — она резко вдохнула, будто не позволила себе договорить. Её руки дрожали. Не от страха — от напряжения. Как у человека, который держит себя за горло, чтобы не сорваться. — Они не твои, — сказала она. — Они мои. И если я узнаю, что ты… их обидишь… — её взгляд стал жёстким, почти стеклянным, — я сделаю тебя инвалидом. Понял? Это прозвучало ровно. Без театра. Без пафоса. И Гейл вдруг почувствовал не желание усмехнуться и не желание «поставить на место». Он почувствовал — вес. Равенство угрозы. Не в физической силе. В намерении. В готовности. Он видел достаточно людей, которые угрожают, чтобы испугать. И достаточно людей, которые угрожают, потому что действительно сделают. Эмили была из второй категории. Гейл медленно поднял руки, показывая, что не будет нападать, не будет хватать. — Я понял, — сказал он. — Хорошо, — ответила она так, будто отметила пункт в голове. Она шагнула к двери. Резко открыла. Холодный коридор ударил светом. И прежде чем уйти, обернулась — на секунду. — И ещё, — сказала она тихо, почти без шипения. Голос дрогнул, но она удержала его. — Они сейчас… впервые за долгое время… начинают жить. Не ломай им это. Гейл не успел ответить. Она исчезла, как тень, оставив после себя запах мыла и чего-то человеческого — усталости. Дверь закрылась. Гейл остался в кладовке один. Он не двинулся сразу. Ему нужно было несколько секунд, чтобы вернуть себя в режим — туда, где всё по клеткам, по времени, по командам. Где эмоции — повод. Где любое «лишнее» слово может стоить жизни не тебе одному. Он стоял, слушая собственное дыхание, и странно отмечал: в груди нет привычного удара паники. Нет вспышки, которая тянет обратно в то, что он старается держать за дверью. Ничего не «поплыло». Не потемнело. Напротив. Внутри было почти ясное, холодное понимание. Он вспомнил, как сам хватал Вика за плечо, когда тот лез куда не надо. Как Рори становился маленьким зверьком, когда кто-то трогал их маму. Как он сам, стоя у стены в учебном блоке, прижимал к ней чужого мальчишку и говорил: «я не играю». Он понял Эмили так, как понимают не словами — телом. Страх за семью. Тот самый, который не делает злее. Делает опаснее. И мысль пришла ровно, как вывод из книги Боггса: Если бы она узнала, что он действительно навредил её братьям — она бы его убила. Не «может быть». Не «угрожала бы». Убила. Гейл медленно выдохнул. И — что было самым странным — он уважал это. Потому что это было единственное честное в этом бетоне: люди, которые готовы стоять за своих до конца. Он толкнул дверь. Вышел обратно в коридор. Свет снова стал ровным. Шаги снова — по линии. Он посмотрел на чернила на руке. Режим. Поводы. Незаменимость. И вдруг понял ещё одно, неприятное: если Эмили решила, что он — угроза, значит, она уже поставила его в список. А в Тринадцатом списки — это всегда опасно. Он двинулся вперёд — быстрым шагом, почти бегом — чтобы успеть на тренировку. Столовая гудела ровно — не громко, но так, что звук ложился на плечи, как форма. Люди ели быстро, будто боялись не успеть до следующего пункта. Гейл сел и поймал себя на странном ощущении: будто он одновременно дома и в гостях. Двенадцатый — рядом, голоса знакомые, лица свои… а всё остальное — чужое. Свет. Металл. Ровные ряды столов. Запах моющего раствора, который пролезал даже в еду. Стилисты выглядели уже почти людьми. Не прежними — не такими, какими их показывал Капитолий, — но живыми. И именно это требовало от Гейла усилия. Он заставил себя улыбнуться первым. — Ну что, — сказал он, глядя в миску с зелёной вязкой массой, — если кто-то надеялся на праздник, у меня плохие новости. Октавия осторожно подняла ложку, будто проверяла, не укусит ли. — Это… окра? — прошептала она. — Если закрыть глаза — почти, — ответил он. — Если открыть — лучше не надо. Флавий дернул плечом. Звук получился где-то между смешком и кашлем. — Он шутит? — тихо спросила Венья у Октавии, но так, что услышали все. — Я не шучу, — сказал Гейл и нарочно сделал голос серьёзным. — Ешьте сразу. Остынет — будет как клей. Настоящий. Строительный. — Ешьте, пока тёплое, — сказала Хейзел. — Тёплое тут редкость. Октавия всё-таки попробовала. Сжала губы. — Вязкая, — призналась она. — Видите? — он кивнул. — Уже почти комплимент. В Тринадцатом это считается «съедобно». Он сделал паузу и поймал взгляд Китнисс — не прямо, а боком. Она сидела напряжённая, будто в любой момент готова была вскочить. Ложка поднималась к губам машинально. Глаза не задерживались ни на ком. Не с ним, отметил Гейл. И не потому что она «вредничает». Потому что она… уходит внутрь. Как всегда, когда её пытаются поставить в рамку. Ему захотелось сказать что-то ей — простое, человеческое. Но он знал: сейчас не время. Сейчас он должен держать “нормальность” за столом. Хоть на пять минут. Пози вынырнула между стульями, как яркое пятно. Подбежала к Октавии и уставилась. — У тебя зелёная кожа, — объявила она. — Ты больная? Октавия застыла, будто её ударили не словами, а тишиной. Гейл уже напрягся — сейчас слёзы, сейчас всё рассыплется… Но Китнисс вмешалась первой, спокойно: — Это такая мода, Пози. Как помада. Октавия дрогнула и подхватила, чуть сипло: — Чтобы быть красивее. Пози подумала. Очень серьёзно. Потом сказала так, как умеют только дети: — Ты красивая любого цвета. Октавия моргнула — и в глазах блеснуло мокрое. — Спасибо, — выдохнула она. Гейл коротко усмехнулся, чтобы снять напряжение, и бросил в воздух: — Если хотите произвести впечатление на Пози, придётся краситься в ярко-розовый. Это её любимый цвет. Пози захихикала и убежала к Хейзел. Гейл заметил, как Китнисс на секунду словно разморозилась — крошечным движением лица. И тут же снова ушла в себя. Он не успел зацепиться за это. Дверь столовой открылась, и шум вокруг перестроился. Не стих — стал внимательнее. Эмили вошла с небольшой коробкой и подошла к стилистам так, будто это было просто ещё одно дежурство. — Так, — сказала она спокойно. — Последние витамины. Вы выписаны. Официально. — Выписаны… совсем? — Октавия подалась вперёд, как будто слово могло исчезнуть, если его не удержать. — Совсем, — кивнула Эмили. — Дальше — питание и сон. Без героизма. Флавий взял таблетку двумя пальцами, как нечто хрупкое. — Спасибо, доктор, — сказал он слишком быстро. — Вы… вы… — Не надо, — отрезала Эмили мягко, но твёрдо. — Просто принимайте. И… — она на секунду подняла взгляд, деловито, — вы теперь сами отвечаете за себя. Не доводите себя до обмороков. Не “на спор”. Не “потому что противно”. Венья нервно улыбнулась: — Мы постараемся. Октавия вдруг оживилась, как будто нашла привычный способ отблагодарить: — Можно я тебе сделаю макияж? Чуть-чуть. Ты такая… — она запнулась, — уставшая. Эмили даже не посмотрела на неё “капитолийским” взглядом. Только коротко, по-честному: — Некогда. У меня работа. И это было сказано без гордости. Без кокетства. Просто факт. Она повернулась уходить — и тут услышала голос Хейзел: — Ну что, как наш малыш? Животик отпустило? Эмили остановилась. Она на секунду зажмурилась, будто от света, и тут же снова стала ровной. И Гейл увидел разницу сразу: с ним она бы держала дистанцию. С Хейзел — нет. — После того, как вы показали… — сказала Эмили тише, — стало лучше. Это работает. Спасибо. — Я же говорила, — Хейзел кивнула. — Ты всё правильно делаешь, просто ты устала. Эмили пожала плечами — движение почти детское, упрямое: — Все устали. И в этот момент Гейл понял, что его цепляет не то, что она говорит. А то, как: без роли. Без защиты. Китнисс тоже это увидела. Он почувствовал её взгляд — быстрый, колючий. Не ревность. Скорее… рассинхрон. Как будто ещё один человек оказался на их территории, и территория стала опаснее. Эмили ушла так же тихо, как пришла. Гейл опустил глаза на свою руку с расписанием. Чернила уже начинали бледнеть по краям — от пота, от времени, от жизни. Порядок держался на тонкой плёнке. И именно поэтому, когда они с Китнисс встали после еды, он решил: разговор нельзя откладывать. Вчера он говорил через дверь. Сегодня надо сказать в лицо. Вчерашний вечер всё ещё стоял у него под кожей — как плохо заживший порез, который не болит, но постоянно напоминает о себе, стоит только пошевелиться. Блок Китнисс был далеко. Не по расстоянию — по ощущению. Другой этаж, другой коридор, другой ритм, другие двери, за которыми больше не было их общей тишины. Он пришёл туда поздно, уже после отбоя, зная, что разговор не будет простым, но всё равно надеясь — на инерцию прошлых лет — что если сказать правильно, она услышит. Он говорил то же самое, что и сегодня собирался сказать наедине. Про Койн. Про власть. Про то, что в Тринадцатом нельзя просто хлопнуть дверью и уйти, потому что здесь двери — часть механизма, и если одну сорвать, давление пойдёт по всем остальным. Она слушала, скрестив руки. Молчала слишком долго. — Значит, ты считаешь, что я сама её вынудила, — сказала она наконец. Не вопросом. Приговором. — Я считаю, что ты поставила её в ситуацию, где у неё не осталось хороших ходов, — ответил он тогда. — И она выбрала тот, который удерживает систему. — Систему, — повторила Китнисс, будто пробуя слово на вкус. — Всегда у тебя система. Он помнил, как это его задело. Не потому что было несправедливо — потому что было слишком близко к правде. — Пойми, — сказал он тогда, уже тише, — она не может позволить людям думать, что ты ею командуешь. — А ты не можешь позволить мне быть правой, — отрезала Китнисс. Дальше всё пошло быстро. Слова стали короче, резче. Он сказал, что Койн пришлось заранее объявить амнистию, не зная, что трибуты ещё могут натворить. Она — что по его логике, значит, надо было бросить остальных. Он попытался объяснить, что речь не о «бросить», а о последствиях. Она захлопнула дверь. Буквально. Он стоял в коридоре, глядя на серый металл, и впервые за долгое время не знал, что делать дальше. Не потому что боялся. Потому что не видел хода, который не сломает что-нибудь ещё. Именно поэтому сегодня, когда двери лифта закрылись, он заговорил первым. Не из упрямства. Не из желания победить. Металл окружил их, отрезав от коридоров, от людей, от возможности разойтись, не договорив. Гейл встал сбоку, по привычке ближе к панели. Китнисс — напротив, спиной к зеркальной стене. Он видел её отражение: напряжённые плечи, сжатые пальцы, взгляд, который скользил мимо него, как будто он был частью фона. Лифт тронулся. — Всё ещё злишься, — сказал он. Не упрёком. Констатацией. Она не посмотрела на него. — А ты всё ещё считаешь себя правым? — Считаю, — ответил он сразу. И это была правда. — И если хочешь, скажу то же самое ещё раз. Она резко повернула голову. — Отлично. Значит, ты так ничего и не понял. Вот она. Трещина. — Китнисс, — сказал он медленно, стараясь удержать разговор, как держат балку, пока под неё подставляют подпорки. — Я не на стороне Койн. Я на стороне реальности. — Реальности? — она коротко усмехнулась. — Реальность — это когда людей бомбят. Реальность — это когда трибутов бросают, потому что так удобнее. — Реальность — это когда любое нарушение используют против, — он говорил ровно, почти глухо, — чтобы закрутить гайки. Не на тебе. На всех. На твоей семье. На моей. Цифры этажей мигали. Лифт шёл вниз. — Ты поставила Койн в угол, — продолжил он. — Ей пришлось заранее объявить амнистию, не зная, что будет дальше. Это ослабляет её позицию. — Значит, по-твоему, я должна была промолчать? — Китнисс посмотрела прямо на него. — Сделать, как сказали, и оставить остальных? — Я говорю о последствиях, — сказал он. — О системе, в которой мы живём. Она никуда не делась только потому, что мы её ненавидим. Она отвернулась. — Ты говоришь, как они. Слова легли тяжело. Почти физически. — Я говорю, как человек, который видел, кого система давит первой, когда всё летит к чёрту, — ответил он. — И это редко бывают те, кто стоит в центре. Она молчала. — Тебе сейчас нужно, чтобы я был просто на твоей стороне, — сказал он тише. — Даже если ты не права. Мне… — он запнулся. — У меня так не получается. Лифт замедлился. — Значит, ты выбираешь её, — сказала Китнисс. — Кого? — Койн. Или эту… Мур. Ту же логику. Порядок. Процедуры. Фамилия Эмили прозвучала резко, как неуместный выстрел. — Это вообще при чём? — нахмурился он. — При том, что она есть, — бросила Китнисс. — И ты смотришь на неё так, будто она часть решения. Он хотел сказать, что это неправда. Что Эмили — не выбор, а факт. Работа. Ответственность. Чужая ноша, которую он не просил, но всё равно оказался рядом. Но лифт остановился. — Ты не понимаешь, что мне сейчас нужно, — сказала Китнисс, выходя. — И, похоже, не хочешь. — Я пытаюсь не дать тебе… — он не договорил. Потому что “сломаться” звучало как приговор. Двери закрылись за ней. Гейл остался внутри ещё на секунду — с ощущением, что он сделал всё правильно и всё равно проиграл. Он действительно верил, что говорит правильные вещи. Он не защищал Койн. Он защищал реальность. Просто реальность, как выяснилось, редко удерживает людей рядом. Он вышел из лифта, уже зная: это первая трещина, которую он не сумеет залатать. Подземный луг ударил по Гейлу не сразу. Сначала — воздух. Он был другим: не стерильным, не плоским. В нём чувствовалась влага, живая, настоящая, и что-то ещё — слабый, но отчётливый запах зелени. Не моющего раствора. Не металла. Земли. Он вдохнул глубже, почти незаметно для себя, и поймал странное ощущение — будто грудь расправилась сама, без приказа. Потом — свет. Он не бил ровно, как в коридорах Тринадцатого, а ложился слоями, мягко, с тенями. Здесь были углы. Здесь было, куда спрятаться глазам. И только потом до него дошло главное: здесь не было ощущения, что за тобой следят. Китнисс остановилась почти сразу — не из-за красоты, не из-за научного чуда. Гейл видел это по тому, как она замедлилась, как её плечи чуть опустились, будто тело вспомнило что-то раньше головы. Лес. Не этот — настоящий. Но достаточно похожий, чтобы дыхание стало ровнее. — Разве они не прекрасны? — голос Битти прозвучал с тем самым восторгом, который Гейл уже знал по рассказам Китнисс. — Они могут летать задом наперёд. И зависать в воздухе. Хотел бы я сделать такие крылья для тебя. Китнисс коротко усмехнулась. — Я бы в них запуталась, — сказала она. — И упала с первого же дерева. — Не сомневаюсь, — живо ответил Битти. — Но ты бы всё равно выжила. Гейл отметил, как легко они разговаривают. Без дистанции. Без осторожности. Битти знал Китнисс не как «символ» — как человека. И она это чувствовала. Колибри сорвалась с места, и Гейл поймал себя на том, что следит за ней, как за добычей — не с азартом, а с уважением. Быстро. Пугливо. Умно. — Можно устроить ловушку, — сказал он, почти машинально. Битти повернул к нему голову. — Расскажи. Гейл описал просто. Сеть. Приманка. Шум — как сигнал опасности. Не нападать, а позволить цели сделать выбор. — Думать, как жертва, — пробормотал Битти. — Да… да, это логично. Очень логично. Он посмотрел на Гейла иначе. Уже не как на «солдата при Сойке». — Ты полезен, — сказал он без всякой обходительности. — Нам нужно поработать вместе. Китнисс бросила на Гейла быстрый взгляд — не удивлённый, скорее настороженный. Как будто он внезапно оказался не там, где она его ожидала увидеть. В этот момент со стороны входа послышались шаги. Эмили. Она вошла устало, будто каждый шаг давался чуть тяжелее, чем должен. Планшет под мышкой, волосы собраны наспех. Она остановилась у края поляны, словно проверяя, имеет ли право здесь быть. — Моя золотая девочка, — тут же сказал Битти, и голос его стал мягче, теплее. — Рад тебя видеть. Хотя подозреваю, что ты здесь не по собственной инициативе. — По приказу Койн, — коротко сказала Эмили. — Выбор оружия. Китнисс напряглась почти сразу. Гейл почувствовал это кожей, как чувствуют смену ветра. Она едва заметно дёрнула подбородком, будто услышала чужое имя на своём месте. — Оружия? — переспросил Битти и нахмурился. — Это… преждевременно. — Это не обсуждается, — ответила Эмили. Без вызова. Без оправданий. Как человек, который устал объяснять очевидное. Битти вздохнул и, словно намеренно уходя от темы, спросил: — Как Сэм? И тут Гейл впервые услышал то, чего не ожидал. — Он разобрал сканер в комнате, — сказала Эмили. — Пытался вытащить чернила. Я получила предупреждение. Он — наказание. Моет посуду на общей кухне. И всё равно считает, что эксперимент был успешным. Она сказала это без улыбки, но и без привычной жёсткости. Просто… рассказала. Битти тихо рассмеялся. — Узнаю себя, — сказал он. — Абсолютно. Маленький смышлёный гений. Гейл поймал себя на том, что смотрит на неё слишком внимательно. Эмили не жаловалась. Никогда. А сейчас — позволила себе это. Здесь. В этом кусочке зелени под землёй. Значит, это место для неё — безопасное. Он перевёл взгляд на Китнисс. Она молчала. Но в её тишине было напряжение. Не злость. Не ревность. Скорее раздражение от сбоя. От того, что в привычную схему вдруг вклинился лишний элемент. Эмили не боролась за внимание. Не тянулась к Битти. Не смотрела на Китнисс. Она просто была — и этого оказалось достаточно, чтобы нарушить равновесие. Гейл вдруг понял: Эмили — не соперница. Она раздражитель. Не потому что важна. А потому что не вписывается. Он снова посмотрел на луг. На птиц. На Битти, который говорил с ними так, будто мир всё ещё способен быть тёплым. На Китнисс, которой здесь было одновременно легче — и невыносимее. И впервые ясно почувствовал: порядок, который он выбрал, трещит не из-за бунта. Из-за живого. Битти двинулся первым — коляска мягко, почти бесшумно покатилась по дорожке, и зелень осталась за спиной так же внезапно, как появилась. Гейл поймал себя на том, что уходить отсюда неприятно, как будто ты на секунду вышел на поверхность и тут же снова добровольно нырнул под бетон. Коридоры отдела спецобороны встретили привычным холодом. Сразу стало слышно, как работают вентиляции. Сразу вернулась ровная белизна света — без теней, без укрытий. У двери с табличкой про вооружение их остановили охранники. Не просто “проверили” — прогнали через процедуру так, будто перед ними не люди, а риск. Гейлу сняли отпечатки. Приложили пальцы к стеклу. Свет ударил в глаза — сканер сетчатки. Где-то у шеи холодно щёлкнула игла — кровь. ДНК. Детекторы. Два раза. Потом ещё раз, уже у внутренней двери — как будто за эти десять шагов он мог превратиться в другого человека. Китнисс стояла рядом, терпеливо, почти пусто. Она уже привыкла к тому, что её тело — пропуск, а не её слово. Эмили — чуть в стороне, с лицом, которое держится на дисциплине. Гейл видел: она устала, но не позволит себе это показать тем, кто любит считать усталость поводом для власти. Когда их впустили, Гейл впервые понял, что значит слово “арсенал” в Тринадцатом. Стеллажи, стойки, ящики, чёрные коробки, крепления на стенах. Металл, стекло, пластик, маркировка. Пистолеты и винтовки, гранаты, ножи, взрывчатка, средства связи, бронежилеты, каски — всё аккуратно, как на складе запчастей. И всё создано для одного: чтобы кто-то перестал дышать. Китнисс, как и тогда в Капитолии, тянуло к оружию без позы. Не потому что “красиво”. Потому что это было понятно. Вещи, которые можно держать в руках и которые отвечают честно. Битти улыбался — не торжествующе, а как человек, который показывает мастерскую. — Авиация, конечно, не здесь, — сказал он, и в голосе мелькнуло то самое оживление, которое было на лугу. Гейл только кивнул. Он оглядывался не с восхищением, а с расчётом. Это был не музей. Это было меню. В дальнем углу — стойка для лучников. Среди всего этого огнестрела и взрывчатки луки выглядели почти бесполезными — но Гейл знал, как «бесполезное» убивает, если попадает правильно. — Попробуешь? — Битти повернулся к нему. — Не для охоты. Для… картинки. И для дела, если до него дойдёт. Он протянул Гейлу тяжёлый, нагруженный оптикой лук — такой, что в Двенадцатом за него можно было купить дом в городе. Гейл взял его и сразу отметил баланс: плечи, натяжение, вес. В руках он ощущался не “красивым”, а чужим — слишком умным, слишком технологичным. — Это уже нечестно, — сказала Китнисс сухо, и Гейл услышал в её тоне знакомую шероховатость: ей проще злиться, чем признать, что ей страшно. Гейл посмотрел в прицел. — Олень бы не успел даже понять, — сказал он спокойно. — И человек тоже. Он не хвастался. Он называл факт. И сразу почувствовал, как Китнисс напряглась — будто он провёл пальцем по старому шраму, о существовании которого она предпочитала не помнить. Битти покатил дальше, к стене с встроенным сейфом. Набрал код. Стена раскрылась — аккуратно, без лишнего шума — и он вернулся с длинной чёрной коробкой. Китнисс опустилась на корточки, открыла защёлки. Лук внутри лежал, как живой: не блестящий, не украшенный — правильный. Гейл видел, как у неё дрогнули пальцы, когда она взяла его. — Он… — Китнисс будто не хотела произнести это вслух. — Реагирует на голос, — сказал Битти с той же гордостью, с какой фермер говорит о хорошем урожае. — Только на твой голос. И у него есть несколько сюрпризов. Китнисс попробовала натяжение. Лук будто отвечал ей. Гейл наблюдал, как она оживает на секунду — не улыбкой, не словами, а точностью движений. Так она выглядела в лесу: собранной, настоящей. И это было почти больно — видеть её такой здесь, в бетонной коробке, среди оружия, которое должно " олицетворять символ”. Пока Китнисс перебирала стрелы — бритвенные, зажигательные, подрывные — Гейл занялся своими. Ему был не нужен “эффект”. Ему нужно было, чтобы механизм не подвёл в грязи, в дыму, в панике. — Надёжность? Сколько выстрелов до сбоя? — Влажность? — Если грязь попадет в оптику? — Крепления — как быстро менять? Битти отвечал так же сухо, понимая язык. Между ними быстро возникла простая общая точка: оба думали не о том, что выглядит героически, а о том, что работает, когда всё остальное перестаёт. Эмили держалась чуть в стороне — как человек, который пришёл не туда, но должен выдержать. Её взгляд цеплялся за оружие с холодной осторожностью, будто металл мог укусить сам по себе. Она стояла ровно, плечи расправлены, подбородок поднят — маска, которая держит всё на месте. Но Гейл видел другое: как пальцы то сжимаются, то разжимаются, как на вдохе она задерживает воздух на лишнюю долю секунды. Китнисс, проверив лук, отступила на шаг. Провела пальцами по его плечу — как по живому — и сказала, не поднимая глаз: — Забавно. Гейл сразу понял: она не о луке. О том, как здесь произносят слова. — Как легко вы все об этом говорите. Она подняла голову. Взгляд — прямой, острый. Не просьба. Претензия. — Мы говорим не о “легко”, — ответил Гейл. — Мы говорим о том, что есть. — Нет, — Китнисс резко мотнула головой. — Вы говорите так, будто это нормально. Будто можно просто… — она махнула рукой в сторону стендов, к холодному ряду металла, — выбрать и решить, кого убить. Слово «убить» упало в воздух с тяжестью настоящего. У Гейла поднялось упрямство — не злость, не ярость, а то жёсткое сопротивление, которое держит его на ногах, когда всё сыпется. — Я не говорю “выбрать, кого убить”, — сказал он и сам услышал, как голос становится жёстче. — Я говорю — выбрать, кто выживет. Китнисс шагнула ближе. — Ты думаешь, я не знаю разницы? — она выговорила это так, будто каждое слово резало ей рот. — Я убивала. Я убивала трибутов. Я знаю, что чувствуют люди, когда убивают. И это не “выбор выжить”. Это… — она сжала ремешок колчана, — это то, что потом остаётся в тебе. Она прижала его. Потому что была там. А он — нет. И сейчас она бросала ему это в лицо: ты не имеешь права говорить так уверенно. Гейл не отступил. — Я не спорю с тем, что остаётся, — сказал он. — Я говорю о том, что у нас нет роскоши обсуждать это как теорию. — Ты всё сводишь к “нужно”, — голос Китнисс сорвался выше. — К “приказам”. К “системе”. К “порядку”. А потом — ловушки. Потом — дети на арене, которые умирают, потому что кто-то решил, что “так надо”. Слово «дети» попало в него, как камень. — Я решаю, что моя семья не умрёт первой, — сказал Гейл. И понял: сказал слишком прямо. Но уже было поздно. Тишина стянулась вокруг, как ремень. Даже Битти перестал двигаться. И тут Эмили, всё ещё стоявшая у стены, выдохнула — как будто сказала не “мнение”, а то, что вырвалось само: — Во время войны… на всех кровь. Оба повернулись к ней одновременно. Эмили не искала, куда поставить взгляд. Слова были ровные, но в них слышалось что-то сдавленное — она держала себя из последних сил. — Прямо или косвенно, — продолжила она. — Если ты нажимаешь на спуск — да. Если отдаёшь приказ — тоже. Если лечишь и возвращаешь людей туда — ты участвуешь. Даже если тебе хочется думать, что ты просто… лечишь. Она запнулась на полслове, вдохнула слишком резко — и это “слишком резко” выдало её больше, чем любые признания. Китнисс застыла. Лицо стало закрытым, чужим — как у человека, которого тронули не там, где он разрешал. — Ты вообще… — начала Китнисс тихо, и злость в этом тихом была явной. — Ты вообще не имеешь права. Её раздражало не то, что сказала Эмили. Её раздражало, что Эмили вообще влезла. Чужой голос в их старой, болезненной связи. Эмили будто опомнилась и тут же попыталась отступить, как делает человек, который случайно наступил на мину. — Я не… я не учу, — выдохнула она. — Я просто… я боюсь. Битти мягко подкатился ближе — почти незаметно, но так, чтобы между ней и остальным миром появилась защита. — Эмили, — сказал он тем голосом, которым говорят с ребёнком, который держится из упрямства и вот-вот сорвётся. — Дыши. Ты здесь в безопасности. Эмили коротко, зло усмехнулась — и в этой усмешке было больше страха, чем злости. — В безопасности? — почти прошипела она. — Меня вытолкнут наверх. Поставят рядом с вашей Сойкой. Чтобы камера видела, как “Капитолий” тоже на стороне повстанцев. А я… — она посмотрела на свои тонкие запястья так, будто они вдруг стали уликой. — Я физически не вытяну. И в этот момент Гейл увидел её иначе. Не доктором. Не “капитолийкой”. Напуганным зверьком — оленёнком, который слышит, как ломаются ветки, и понимает: бежать некуда. Китнисс сжала челюсть. Её взгляд метнулся к Эмили — коротко, колко — и Гейл уловил то, что раньше не хотел признавать: Китнисс не только злилась. Ей стало тесно. Некомфортно. Как будто чужой страх забрал у неё воздух. Она быстро, почти машинально поправила ремень на плече — как поправляют форму, когда снова становятся не человеком, а ролью. — Я пойду, — сказала Китнисс слишком ровно. — Мне… надо. Она не посмотрела на Гейла. И уж точно не посмотрела на Эмили. Просто развернулась — быстро, почти бесшумно — и вышла так, будто воздух в комнате стал для неё ядом. Дверь закрылась. Тишина стала плотнее. Битти тяжело выдохнул, словно на его плечи тоже легло что-то лишнее. — Ладно, — сказал он мягко, почти деловито, чтобы вернуть опору. — Тогда мы сделаем так, чтобы ты не осталась без шанса. Он повёл их дальше — к нижнему ряду, где лежали компактные пистолеты: лёгкие, короткие, без лишней «красоты». — Ей нужен минимум веса, — повторил Гейл уже тише. — И максимум шансов. — Два одинаковых, — кивнул Битти. — На случай отказа. На случай паники. На случай… Эмили подняла голову. — Я не умею стрелять. Слова вылетели резко. Как защита. Как стыд, который легче превратить в злость. — Ты не умеешь, потому что тебя никто не учил, — сказал Гейл. И в нём не было ни раздражения, ни снисхождения. Только факт. — Это разные вещи. Эмили молчала, сжав кулаки. Гейл шагнул ближе. — Тогда учимся, — сказал он. Не приказом — решением. Тем, от чего уже не отвернуться. Он встал за её спиной почти вплотную — не прижимая, не наваливаясь, просто закрывая собой пустое пространство, как закрывают вход в щель, когда знаешь: туда может прилететь. Ладони легли поверх её рук — твёрдо, точно, без лишнего давления. И дрожь он почувствовал сразу. Не «нервную». Глубинную. Так дрожит тело, которое ещё спорит с головой: не делай этого. Эмили сглотнула. Плечи подняты, будто она ждёт удара — и от этого каждая мышца работает против неё. — Расслабь плечи, — сказал Гейл тихо. — Ты сейчас воюешь не с пистолетом. Ты воюешь с мыслью. Он развернул её корпус на пару градусов, прижал локти ближе к телу. Движения были такими привычными, что ему даже не нужно было думать — так он поправлял стойку ребятам из Двенадцатого: не чтобы сделать из них солдат, а чтобы они не покалечили себя первым же выстрелом. — Стой так. Вес — в ногах. Не в руках. Руки будут дрожать, это нормально. Ноги — должны держать, — сказал он. И добавил чуть суше, чтобы она не утонула в словах: — Голова сейчас тебя подведёт. Её пальцы побелели на рукояти. — Я боюсь, — сказала Эмили вдруг. И почти сразу — будто сама себе дала пощёчину: — И да, я знаю, что это звучит жалко. Она вдохнула резко — как будто воздух царапнул горло. — И я… — у неё дёрнулась челюсть. — Я опять поссорилась с Китнисс. Слова вырвались не как признание — как злость на себя. — Потому что не умею держать язык за зубами, — продолжила она быстрее, чем нужно. — Я влезла. Сказала. А надо было… молчать. Они там… — она дёрнула плечом, — они у себя. А я всё ломаю. Гейл не убрал рук. Только замедлил дыхание — чтобы её дыхание тоже подстроилось. — Ты сказала то, что думаешь, — произнёс он осторожно. — Вот именно, — Эмили усмехнулась, и в этой усмешке было больше усталости, чем смеха. — Думать вслух — не всегда полезно. Особенно рядом с Сойкой. Её ранит всё, даже если ты не хотел. Она замолчала на секунду — и затем, будто специально делая себе хуже, бросила: — Я вообще капитолийка. Сказала так, словно ставила печать: вот, держите, я сама себя разоблачаю. — И трусость у нас, — она почти выплюнула слово, — в крови. Нас так учили. Бояться красиво, вовремя… и желательно за чужими спинами. Битти коротко рассмеялся. По-настоящему. И от этого смеха комната вдруг стала чуть менее металлической. — Это очень капитолийский диагноз, — сказал он. — Но страх — не район и не гражданство. Это просто человек. Он посмотрел на неё мягче — тем самым взглядом, которым смотрят не на сотрудника и не на «ценный ресурс», а на своего ребенка. — И, Эмили… тебе шестнадцать, — добавил он, будто специально возвращая ей право на этот страх. — Не «давно шестнадцать», как ты стараешься выглядеть, а совсем недавно. Пару месяцев. Шестнадцать. Гейл знал. Он слышал. Он запомнил. Просто в его голове это всегда звучало иначе: шестнадцать — почти семнадцать. Почти взрослая. Почти тот возраст, когда уже нельзя «бояться», когда тебя ставят в строй и говорят: держись. А “пару месяцев” означало другое: ещё недавно ей было пятнадцать. И она вдруг стала меньше. Не ростом — масштабом. Нелепо маленькой рядом с оружием и решениями. И одновременно — слишком взрослой для того, как много она уже тащит. Операции. Дежурства. Смены, которые никто не должен тянуть в одиночку. Вакцина. Люди, которых она возвращает к жизни — или теряет у себя на руках. И всё это делает девчонка, которая только-только перестала быть ребёнком по календарю. Гейл почувствовал странное, неприятное: уважение, которое уже не отделить от тревоги. — Я не хочу стрелять, — сказала Эмили глухо. — Я хочу, чтобы… всё это решалось без этого. — Она коротко махнула рукой в сторону стендов. — Но я хочу жить. И чтобы мои жили. Гейл наклонился ближе — так, чтобы она слышала его, а не то, что внутри кричит. — Никто не хочет, — сказал он. — Даже те, кто пытается выглядеть так, будто хочет. Он чуть сжал её пальцы — не удерживая, а собирая. — Смотри не на мишень, — продолжил он тихо. — Смотри на дыхание. Вдох. Выдох. Выстрел — между. Не раньше. Не позже. Между. Эмили кивнула слишком резко — как будто хотела доказать, что она «не слабая». Но дрожь всё равно шла волнами — от запястий к плечам. Битти смотрел на неё тем самым родительским взглядом, который в Тринадцатом почти неприличен: слишком тёплый. — На арене я тоже боялся, — сказал он спокойно, будто это был обычный факт. — Постоянно. Но когда хочешь жить… приходится на время отключить в себе жалость. Эмили вздрогнула. — Это звучит ужасно, — прошептала она. — Война и есть ужасно, — ответил Битти. — Ненормально было бы, если бы тебе казалось иначе. Гейл чуть сильнее накрыл её руки ладонями — заземляя. — Один выстрел, — сказал он. — Не ради них. Ради тех, кто ждёт тебя дома. Эмили закрыла глаза на долю секунды. Не колебание — настройка. Потом открыла. Подняла оружие. Дыхание. Вдох. Выстрел. Выдох. Звук вышел коротким и глухим — будто даже ему здесь не позволяли быть громким. Пуля вошла в мишень ниже центра. Не идеально. Но уверенно. Отдача ударила в запястья — коротко, мерзко. Эмили дёрнулась и почти выронила пистолет, злым движением вернула его на место, будто стыдилась собственного испуга. — Чёрт… — выдохнула она. Она смотрела на свои пальцы так, словно они сделали что-то без её согласия. — Я всё равно боюсь, — выдохнула она. И это прозвучало уже не как стыд. Как правда. — И будешь, — сказал Гейл. — Это не слабость. Он отпустил её руки, но остался рядом — на полшага. Чтобы не было пустоты, в которую легко провалиться. — Я не хочу, чтобы это стало легко, — прошептала Эмили. — Я не хочу привыкнуть. Гейл посмотрел на неё внимательнее и сказал то, что сам считал самым точным: — И не станет. Если станет — значит, ты уже потеряла что-то важное. Битти медленно кивнул. — На сегодня достаточно, — сказал он мягко. — Ты сделала шаг. Эмили не улыбнулась. Но плечи опустились на миллиметр — будто тело позволило себе воздух. Гейл подумал: её правда не готовили к этому. Ни физически, ни морально. И именно поэтому она опаснее для самой себя, чем для врага. И поэтому он помогает. Не потому что она из Капитолия. А потому что он не хочет, чтобы люди рядом с ним умирали — даже если этот бетон считает, что так и должно быть. Эмили положила пистолет на стол слишком аккуратно — как будто аккуратность могла отменить сам факт, что она держала его в руках. Пальцы ещё подрагивали, но лицо уже снова стало ровным. Маска вернулась на место, как пластина брони: гладко, без щелей. Она кивнула Битти — не благодарностью, скорее отметкой: поняла. Потом сделала шаг назад, как делают люди, которым нужно выйти прежде, чем их догонит собственная слабость. — Мне надо… — начала она и оборвала фразу. Слова «в лазарет», «к братьям», «на смену» звучали бы как оправдание, а оправдываться она не умела и не хотела. Битти хотел что-то сказать — это было видно по тому, как он подался вперёд, — но Эмили уже повернулась к двери. Гейл увидел в этом движении то, что видел сотни раз у своих: уход не от людей — от стыда. От того, что ты на секунду показал, что тебе страшно, и теперь нужно срочно вернуть себе контроль. Он мог бы облегчить себе жизнь и остаться. Он даже хотел остаться — из упрямой, горячей части себя, которая до сих пор реагировала на неё одним словом: Капитолий. Слишком гладкая. Слишком умная. Слишком «не отсюда». Но в эту злость уже подмешалось другое, неприятное: жалость. Не к ней самой — к тому, как её держат. Как используют. Как ставят под камеру и под чужой смысл. В Тринадцатом людей ломали не кулаком. Здесь ломали “необходимостью”. И он вдруг понял, что не хочет, чтобы она ушла одна. Это было нелепо. Неуместно. Опасно. В Тринадцатом любое лишнее движение превращается в версию, версия — в слух, слух — в отчёт. Но в нём поднялось что-то упрямое, старое: если человек после первого выстрела остаётся один — он может рассыпаться там, где никто не увидит. — Я проведу, — сказал он, прежде чем успел передумать. Эмили замерла на пороге. Не обернулась сразу — словно проверяла, услышал ли он сам себя. — Не надо, — ответила она сухо. — Надо, — сказал Гейл тем же тоном. Не командой. Фактом. Как «не стой под обстрелом». Она всё-таки обернулась. В глазах мелькнуло раздражение — и что-то ещё, более тихое. Не благодарность. Не доверие. Скорее злость на то, что её снова видят без прикрас. Битти посмотрел на Гейла коротко, понимая. Не вмешался. Только кивнул едва заметно — как человек, который отпускает ребёнка не одного. Эмили вышла в коридор. Гейл — следом. Свет ударил в лицо, и всё снова стало “по графику”. Их шаги легли на бетон в одном ритме, но между ними сохранялась дистанция — как будто она боялась: подпустишь ближе — и это сочтут слабостью. Она шла быстро, резкими, экономными движениями. Гейл отметил: плечи всё ещё держатся выше, чем надо. После выстрела мышцы не отпускают сразу. Тело помнит. У лифта она нажала кнопку слишком сильно, будто ударила по ней. Пока они ждали, Эмили смотрела на цифры над дверью, не моргая. Гейл стоял рядом, ощущая, как в коридоре сужается пространство: камера где-то в углу, пост охраны в конце, воздух сухой, и любое слово звучит громче, чем должно. Двери лифта раскрылись. Внутри — зеркальная стена, холодная панель, запах металла, который не выветривается никогда. Они вошли. Эмили встала в дальний угол — так, чтобы её меньше было видно. Гейл — у панели, по привычке, плечом к выходу. Лифт щёлкнул, закрывая их внутри. Несколько секунд они ехали в тишине. Гейл слышал только работу вентиляции и своё дыхание. Эмили не смотрела на него. Но молчание было не спокойным. Оно было натянутым — как струна, которую тронули не вовремя. — Про Мэтта, — сказал Гейл наконец. Эмили чуть напряглась. В этом было всё: готовность к удару, к спору, к новой угрозе. — Я не трогал его, — продолжил он ровно. — Я не собираюсь. И не собирался. Она молчала. Смотрела на цифры этажей, будто они были важнее любого разговора. Гейл почувствовал, как внутри поднимается раздражение — не на неё, на ситуацию. На то, что он должен оправдываться перед девчонкой, которую сам недавно считал частью чужого лагеря. И одновременно — на себя: потому что он понимал, почему она так держится. — Я видел, как он держится, — сказал Гейл. — Как он пытается быть взрослым, когда ещё не знает, что делать со злостью. Это… знакомо. Эмили повернула голову чуть-чуть, не полностью. Только боковым зрением — как зверь, который не хочет показывать шею. — Он не должен привыкать решать всё кулаками, — добавил Гейл. — Но и ломать его нельзя. Я поэтому и полез. Чтобы он не оказался один. Лифт ехал, цифры мигали. — Ты защищал его? — спросила Эмили наконец. Голос был ровный, но под ровностью слышалось недоверие — старое, выношенное. — Да, — ответил Гейл сразу. — И Сэма тоже защищу, если понадобится. Эмили усмехнулась едва заметно — без смеха. — Ты говоришь так, будто имеешь право. Гейл посмотрел на её отражение в зеркале: тонкая фигура, подбородок поднят, пальцы снова сжаты так, что белеют костяшки. — Я говорю так, потому что я видел, чем это заканчивается, — сказал он. — Когда взрослые заняты войной, а дети делают вид, что им всё равно. Она молчала. И Гейл понял: ей не нравится слово «дети». Ей нужно, чтобы её братья были “маленькими мужчинами” — потому что иначе ей придётся признать, насколько они уязвимы. А уязвимость — это то, что здесь считают роскошью. — Мэтт для меня ребёнок, — сказал Гейл чётко. — И это не оскорбление. Это граница. Я не воюю с детьми. Эмили медленно перевела взгляд на него. Впервые — прямо. И в её глазах мелькнуло что-то болезненное, как вспышка памяти. — Между мной и ним… пять лет, — сказала она глухо. — Всего-то. Иногда кажется, что если я соглашусь, что он ребёнок… я сама стану… — она оборвала фразу, будто слово могло потянуть за собой всё остальное. Гейл уловил это сразу: дело не в Мэтте. В ней. В её попытке сделать брата “взрослым” — чтобы не бояться за него каждую минуту и чтобы иметь с ним право спорить не как «мама», а как “равная”. Защитная реакция, упрямая и отчаянная. — Пять лет — это много, — сказал Гейл спокойно. — Особенно когда война отъедает детство кусками. Он может казаться взрослым. Но он не должен им быть. Эмили отвела взгляд. Пауза стала длиннее. — Ты думаешь, я не знаю? — сказала она тихо, почти без воздуха. — Думаешь, я не вижу, что он ещё… — она не закончила, будто признание сделает это настоящим. Лифт слегка дёрнулся, проходя уровень. Металл под ногами глухо стукнул, как сердце в тесной груди. Гейл поймал себя на том, что говорит дальше осторожнее, чем обычно. Не из мягкости — из понимания: она держит всё на честном слове, и одно неверное движение может сорвать крышку. — В кладовке ты сказала “мои”, — произнёс он. — И я понял. Я не лезу туда, где “твои”. Эмили сжала губы. Снова это — чужая точность, которая делает больно. — Тогда почему ты сейчас идёшь за мной? — спросила она резко. И тут же тише: — Ты же… ты же меня не выносишь. Гейл не ответил сразу. Он мог бы сказать “нет” — и это было бы ложью. Он всё ещё чувствовал к ней ту самую колючую, неприятную смесь: неприязнь к символу, к происхождению, к “капитолийской” гладкости — и жалость к человеку, которого встраивают в чужую схему, как деталь. Он вспомнил её руки после выстрела. Не позу. Не слова. Тонкую дрожь, которую она пыталась спрятать. — Я ненавижу Капитолий, — сказал он наконец. — И мне не нравится, что ты из него. Это правда. Эмили дёрнула подбородком — как будто ждала именно этого. — Вот, — коротко бросила она. — Но я вижу, как тобой пользуются, — продолжил Гейл, и голос стал ниже. — И это… злит. Потому что так же делают со всеми. Просто у тебя — ещё и ярлык. Удобный. Эмили смотрела на цифры этажей, но в её лице что-то дрогнуло — не от трогательности. От того, что он попал в точку. — Обычно вы радуетесь, когда “капитолийцам” плохо, — сказала она сухо. — Обычно — да, — признал Гейл. — А потом ты стоишь с оружием в руке, и я вижу, что ты не солдат. И что тебя всё равно потащат туда, где убивают. И мне всё равно становится не всё равно. Её губы сжались. Она не выглядела благодарной. Скорее раздражённой — как человек, которому предлагают опору там, где он привык падать сам. — Ты не обязан, — сказала она наконец. Голос был ровный, но в нём звучала усталость, как в человеке, который слишком давно всё делает “обязан”. — Я знаю, — ответил Гейл. Двери разъехались. Коридор встретил их прежним светом, прежним сухим воздухом и тем же ощущением, что стены слушают. Эмили вышла первой. На пороге остановилась — не оборачиваясь полностью, только слегка повернув голову. — Мэтт… — произнесла она, как будто слово было тяжёлым. — Он никому не доверяет обычно. Гейл пошёл рядом. Не вплотную, не «охраной». Просто так, чтобы её одиночество не было полным. — Я тоже, — сказал он. Она замерла на секунду, будто это совпадение задело её неожиданно. — Тогда не делай хуже, — сказала она тихо. — Я и не делаю, — ответил Гейл. — Я делаю так, чтобы он выжил. А выжить — иногда значит не остаться одному. Эмили молчала ещё несколько шагов. Потом, очень неохотно, почти сквозь зубы, произнесла: — Ладно… возможно, я была не права насчёт тебя. В этом. Слова прозвучали так, будто она платит за них. Гейл не улыбнулся. Не потому что не хотел — потому что в Тринадцатом лишняя улыбка тоже может стать версией. — Это уже достаточно, — сказал он. И пока они шли по коридору, Гейл впервые ясно понял: поддержка — не про симпатию. Не про доверие. Это когда ты идёшь следом, даже если внутри всё ещё сидит колючая ненависть — и всё равно не позволяешь человеку провалиться. Потому что в Тринадцатом чужое падение никогда не бывает чужим.
Возможность оставлять отзывы отключена автором