Тебе не идёт белый

NC-17
В процессе
22
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Мини, написана 41 страница, 18 112 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
22 Нравится 4 Отзывы 5 В сборник

"A fright night and she's dressed to thrill A vision in leather with looks that kill-"

Настройки
Примечания:
После изматывающих разборок с Гильдией, исчерпавших пределы терпения всех сторон, мафия и Агентство вооружённых детективов собрались за одним полированным столом, дабы очертить контуры своего хрупкого перемирия. Мира, который, судя по всему, не был рассчитан на скорый финал — уж слишком очевидной и соблазнительной была взаимная выгода, чтобы позволить ей рассыпаться из-за принципов или давних обид. Чуя восседал в кресле, сжимая в ладонях чашку с остывшим кофе, словно это был единственный якорь, удерживающий его в этом море лицемерия. Его шляпа покоилась на соседнем стуле, создавая символический барьер между ним и остальными. Он делал ленивые, почти ритуальные глотки, даже не делая попытки вслушаться в переливы чужих голосов. Вся его поза, от опущенного века до расслабленной спины, была одним сплошным сообщением о тотальном безразличии. Напротив, Мори-сама и Кёё-сан, словно два изысканных актёра на сцене, с присущей им утончённой театральностью что-то обстоятельно разъясняли главе Агентства и тому очкастому юноше, что сидел рядом, — Куникиде, если память не изменяла Чуе. Его взгляд, тяжелый и отстранённый, скользнул дальше, наткнувшись на Акутагаву-куна. Тот с таким ледяным напряжением впился взглядом в узор на темно-зеленых обрях, будто силой одной лишь ненависти пытался испепелить бездушный рисунок. Рюноскэ героически игнорировал обеспокоеные и недовольнве взгляды со стороны оборотня — прямое следствие недавней громовой лекции от Накахары о необходимости соблюдать приличия и не ронять честь мафии в присутствии детективов. Затем взгляд, двигаясь по плавной, почти сонной траектории, наткнулся на фигуру, развалившуюся на стуле с вызывающей, почти оскорбительной небрежностью. Дазай. Создавалось стойкое впечатление, что его сознание витало где-то в заоблачных высях, в мире абстрактных концепций и скучных мыслей, далёких от приземлённой прозы дипломатических баталий. В разительном, почти карикатурном отличии от остальных членов Агентства, чьи позы были скованы стальным напряжением, а лица застыли в масках сосредоточенной серьезности, этот придурок чувствовал себя на удивление раскованно, будто на дружеской вечеринке. Чуя читал его как открытую книгу: имей Осаму такую возможность, он бы непременно, с кокетливым вздохом, закинул ноги на отполированную до зеркального блеска столешницу. Однако, судя по едва уловимой скованности в его плечах, его новый напарник приложил титанические усилия, чтобы не допустить подобного эпатажа. И потому Дазай, хоть и с видимым внутренним усилием, вёл себя относительно сносно. Взгляд Чуи зацепился за него, утяжелённый грузом невысказанных мыслей, в то время как он сделал ещё один медленный, почти механический глоток горьковатой жидкости. Во время того хаотичного, апокалиптического сражения с монстром, Лавкрафтом, не было ни времени, ни душевных ресурсов, чтобы рассмотреть новый облик «скумбрии» — равно как и в пыточной, где все его мысли были заняты желанием сломать бывшему напарнику нос, отодвигая всё остальное на второй план. Но сейчас, в стерильной атмосфере переговорной комнаты, он отчётливо видел: стилистические предпочтения этого идиота не претерпели сколь-либо значимых метаморфоз. Они попросту мигрировали из тотального, поглощающего свет чёрного в тошнотворную, выцветшую гамму бежевых и кремовых оттенков, словно пытаясь слиться с пылью и забвением. Вот это пальто, бесформенный балахон, будто державшийся на одном лишь добром слове и не расползавшийся на нитки лишь по воле непостижимой магии вселенной. Вот тёмно-коричневый жилет, украшенный до безобразия уродливыми, дешёвыми пуговицами, похожими на засохшие ягоды. Вот светло-голубая рубашка в тонкую полоску, которая, казалось, за всю свою несчастную существование ни разу не удостоилась чести познакомиться с утюгом и теперь горько оплакивала свою судьбу безнадёжными складками. Галстук-боло с безвкусным, кричаще-голубым камнем — явно из той же стилистической оперы безысходности, что и пуговицы, — диссонировал с общим видом, как фальшивая нота в траурном марше. Эти брюки, словно на размер превышавшие необходимый, лишённые ремня и украшенные у подола тёмными подтёками уличной грязи от постоянного, контакта с асфальтом. И довершали этот хаос туфли, чей консервативный, строгий фасон куда больше подошёл бы педантичному Куникиде... Зная привычки и моральный облик Осаму, Чуя мог с уверенностью предположить, что они были им банально «позаимствованы» на неопределённый срок. Это был не образ, а самое что ни на есть эстетическое преступление, честное слово. Наглядное пособие по тому, как не следует обращаться с тканью и собственным телом. Чуя, надо отдать должное, разбирался в моде вполне сносно — благодаря изысканному, почти болезненному вниманию к деталям, привитому Анэ-сан, и бесконечным, утомительным вояжам по бутикам в компании капризной Элис. И сейчас, с позиции этого вымученного знания, он мог со всей ответственностью заявить: одежда Дазая являла собой наглядный пример не просто дурного вкуса, но тотальной экзистстенциальной капитуляции. Впрочем, это не вызывало удивления; Осаму и в прошлом никогда не зацикливался на вопросах гардероба, относясь к одежде как к функциональному маскировочному халату. Однако нынешний его вид был чем-то иным, нежели простая небрежность... Это была пародия, намеренная или нет, на саму идею «нормальности». Эти выцветшие, аморфные, мертвенные тона — белый, словно выбеленный солнцем труп, бежевый, цвета пыли на старой мебели, грязно-коричневый, напоминающий о болотной трясине — откровенно не шли ему. Они гасили его, растворяли в серости окружающего мира. Но он помнил, как ему шёл чёрный. Как тот цвет поглощал его, делая не тенью, а источником тьмы. Те безупречно сидящие костюмы, подчёркивавшие каждую линию его юношеского тела, тот развевающийся плащ, превращавший его в предвестника бури, галстуки, завязанные с небрежной точностью, пиджаки, хранившие очертания плеч... Чёрт возьми, тот самый корсет из грубой кожи, что он носил, когда им обоим было по семнадцать, стягивавший его гибкий стан в тугой, смертоносный футляр. ... Когда им было семнадцать. Когда им было семнадцать, в скудном, но выразительном гардеробе Осаму имелся ещё один предмет угольного оттенка, и от внезапно нахлынувшего воспоминания, острого, как лезвие бритвы, Чуя чуть не поперхнулся, сделав судорожный, обжигающий глоток из чашки. Горячая жидкость прошла не в то горло, вырвав короткий, подавленный кашель, и он на секунду опустил веки, пытаясь отогнать наваждение.

***

Это была эпоха зарождения их хрупких, невысказанных недо-отношений. Та эра, когда всё началось с дурацких, спонтанных прикосновений, с поцелуев, украденных в моменты адреналинового пика или в тишине, когда это диктовалось самим воздухом, наэлектризованным между ними. Глупый, неумелый флирт двух неопытных подростков, которые лишь нащупывали границы того, что им было позволено. Это стало частью их уникальной динамики, тайным языком, понятным лишь им двоим. И пусть это было из ряда вон выходящим — сначала сходиться в схватке, как две дикие, озлобленные собаки, рвущие друг друга за глотку, а спустя час, в уединении, делиться сбивчивыми, нежными прикосновениями, которые говорили громче любых слов. Возможно, это сочетание ядовитых оскорблений и порочного флирта было токсичным, извращённым, неправильным — но никто из них не возражал. Им было достаточно этого греховного симбиоза, и они и не думали разгребать эту яму, предпочитая тонуть в ней вместе. Это было время, когда их запястья украшали шипастые браслеты, когда футболки пестрели логотипами метал-групп, когда Чуя носил кожаные куртки, пропахшие дымом и бензином, и широкие джинсы с самодельными нашивками и звенящими цепями. Когда свой невысокий рост он компенсировал массивной подошвой ботинок, когда его волосы всегда были нарочито растрёпаны, а каждый уголок его лица — губы, брови, нос, мочки ушей — украшало холодное сверкание пирсинга. Сначала Дазай смеялся над ним, язвительно заявляя, что такой образ как раз подходит его статусу бешеной псины мафии. Он смеялся, пока сам не начал воровать его кольца и серьги, смеялся, пока его собственные, выразительные глаза не стали подчёркиваться густой чёрной подводкой. Возможно, для кого-то со стороны это была просто фаза, очередной период подросткового бунта, но для Чуи это навсегда останется его самым сокровенным и болезненно-приятным воспоминанием. Воспоминанием о том, как Дазай, медленно и неотвратимо, позволил этой эстетике поглотить и себя. Одно из таких воспоминаний вспыхнуло сейчас с особой яркостью — тот день, когда Дазай, с присущим ему беспечным фатализмом, объявил, что хочет проколоть язык. И попросил он об этом не кого-нибудь, а самого Чую. Даже если не считать его врождённую низкую сопротивляемость боли, всё прошло на удивление гладко и быстро. Им потребовалась лишь стерильная игла, крошечный штанга-пирсинг, упаковка салфеток и бутылка дешёвой водки, выполнявшая роль и антисептика, и анестетика, и средства для храбрости. Чуя до сих пор помнил, как Дазай запрокинул голову, его обычная маска безразличия на мгновение сползла, обнажив уязвимость. Помнил, как его собственные пальцы, обычно сжимавшие рукоятку оружия, с неожиданной трепетной точностью зажали кончик скользкого от крови языка. Помнил резкий, подавленный стон, который вырвался из груди Дазая, когда игла прошла сквозь плоть, — стон, от которого по спине Чуи пробежала судорога, странная смесь жалости и возбуждения. Помнил, как после, когда адреналин отступил, Дазай, с новым металлическим блеском во рту, поцеловал его с такой экспериментальной, исследующей болью интенсивностью, что у Чуи перехватило дыхание. Это был поцелуй, острый, солёный от крови и водки, поцелуй, который был одновременно и благодарностью, и вызовом, и обещанием. Их миссии в те дни почти всегда заканчивались в чьей-то постели — наскоро, в темноте, в комнате общежития Портовой Мафии или на квартире Чуи. Звон металлических заклёпок о пряжку ремня, скрежет цепей о джинсовую ткань, срываемой с бёдер, — эти звуки сливались в странную, агрессивную симфонию, заглушаемую лишь тяжёлыми гитарными риффами, льющимися из наушников, сброшенных на пол. В наушниках всегда играла одна и та же музыка — навязчивая, монотонная, но резвая, будто саундтрек к их личному саморазрушению. И в такт этому хаосу двигались их тела — не в нежности, а в ярости, не в ласке, а в захвате, как будто каждый хотел доказать другому своё право на боль, на власть, на эту исковерканную, невозможную близость. И сейчас, глядя на этого человека в уродливых бежевых тонах, Чуя с болезненной остротой осознавал, что все эти воспоминания — самые тёплые и самые отравляющие, какие у него есть. Они были его проклятием и его единственным утешением. Но самым ярким, выжженным в подкорке воспоминанием, всё ещё оставался тот единственный предмет гардероба Осаму — тот, что он мысленно упомянул уже дважды, тот, что заставлял кровь приливать к вискам даже сейчас, спустя годы. Он помнил каждую секунду того вечера с болезненной, почти фотографической четкостью. Дазай в тот день завалился к нему в квартиру без предупреждения, с присущей ему наглостью взломав дверь. Ещё до того, как Чуя успел подняться с кровати, чтобы встретить непрошеного гостя грубой бранью, тот уже стоял на порхе его спальни, беззвучно напевая ту самую, до боли знакомую, бессмысленную мелодию. Рыжеволосый в тот момент уже собирался спать, и первая реакция была — раздражение, желание вышвырнуть наглеца обратно в ночь. Но вся усталость, все мысли разом улетучились, когда Осаму, не говоря ни слова, начал раздеваться прямо перед ним, под пристальным светом луны, льющимся из окна. Он ярко помнил, как на пол, с шелестом, похожим на предсмертный вздох, падала чёрная ткань его брюк, а за ними — пиджак, бесформенный и мрачный. Затем последовал галстук, тот самого цвета бездны, отброшенный небрежным движением. Потом — белая рубашка, расстегнутая одним резким движением, соскользнула с узких плеч и упала к его ногам белым призраком. Это не было спонтанным или пошлым стриптизом, это было что-то до ужаса интимным но не вызывающим. И вот, Дазай оказался перед ним почти нагой, освещённый лунным светом, который превращал его кожу в матовый, фарфоровый холст. Чуя видел его таким бесчисленное количество раз — в душных комнатах мотелей в которых они останавливаются, в ванной после миссии, в своей же постели. Но в тот вечер всё было иначе. Бледное, почти андрогинное тело Осаму, казалось, светилось изнутри, излучая странную, греховную ауру. Он был худым, высоким и костлявым, но в этой костлявости была своя утончённая, стремительная грация. Каждое ребро, каждая выпуклость ключицы проступали под тонкой кожей, рассказывая историю недоедания и пренебрежения. Бесконечные шрамы — как следы самоповреждений, так и «подарки» от других — и свежие бинты, туго обтягивающие шею, предплечья и бёдра, не уродовали его. Напротив, они создавали изощрённый, сломанный узор, превращая его тело в карту боли и выживания, в воплощение порока, который манил и отталкивал одновременно. Он выглядел как олицетворённый грех — в самом извращённом и непреложном смысле этого слова. Но в тот день Чуя смотрел не на это. Его взгляд, тяжёлый и пристальный, скользнул вниз, к тому самому, дважды упомянутому предмету гардероба, что оставался на Дазае. Единственному, что не был сброшен на пол. Чёрные, откровенно женственные трусики-бикини. Из мягкой материи, с миниатюрным, жеманным бантиком посередине и принтом из крошечных, стилизованных черепов. И он мог поклясться в тот миг, что это было самое прекрасное, самое возбуждающее зрелище, которое ему доводилось видеть. Оно затмевало любой шелк, любое самое дорогое кружево на нижнем белье из тех, что продавались в секс-шопах под вывеской «сексуальное нижнее белье». Нет. Это было иначе. Эти трусики Дазай, должно быть, высмотрел в женском отделе одного из тех магазинов альтернативной одежды, где они иногда закупались. И в этом был его фирменный, едкий шик — сочетание невинного бантика и мрачных черепов, женственности силуэта и мужского, угловатого тела. И в этом был весь он — насмешка над условностями, игра с гендерными границами, вызов, брошенный самому понятию нормы Они были идеальны. Они вызывающе выделялись на его бледной, почти фосфоресцирующей коже, подчёркивая неестественную длину его ног, резкую линию узких бёдер и туго очерченную, округлую, но небольшую задницу. Это было чарующе, гипнотизирующе. Чуя чувствовал себя заколдованным, пригвождённым к месту этим видом. Воздух в комнате стал густым и тяжёлым, его собственное дыхание застряло в горле. А потом Дазай начал приближаться. Медленно, нарочито, слегка виляя бёдрами, с походкой манекенщицы на подиуме, наслаждающейся произведённым эффектом. Каждый шаг был вызовом, каждое движение бёдер — немым вопросом и обещанием. Лунный свет скользил по его коже, отливая серебром на бинтах и шрамах, и тень от его ресниц падала на скулы. В его глазах читалась та смесь наглости и уязвимости, которую понимал только Чуя. Той ночи не было конца. Она растянулась в бесконечную череду прикосновений, укусов, сдавленных стонов и влажной, солёной кожи. Это была ночь, когда обычные правила перестали существовать, а границы между болью и наслаждением стёрлись в порочную, сладкую пыль. И после этой ночи эти чёрные кружевные трусики с черепами навсегда стали его самым любимым предметом, который когда-либо оказывался на теле Осаму. Этот образ — бледное, изломанное тело в вызывающе нежном белье, идущее на него через лунную комнату, — был выжжен на его сетчатке, навеки запечатлён и запечатан в самых потаённых глубинах его мозга. Это был его личный фетиш, его слабость, его проклятие и его самое сокровенное, порочное наслаждение. Если зарываться в воспоминания еще глубже, сквозь туман наслоившихся лет, он с болезненной четкостью помнил не только образ, но и слова, что сорвались с губ Осаму в тот вечер. Слова, которые вонзились в него острее любого клинка. «Ну что, песик?» — голос Дазая был низким, чуть хриплым от нарочитой небрежности. Он стоял, вырисовываясь силуэтом против лунного света, и его пальцы лениво скользнули по кружевной кромке на его бедрах. «Никак не нарадуешься? Или ты просто язык проглотил от восторга?» От этих слов, произнесенных с сладострастной растяжкой, возбуждение пробиралось в самый мозг Чуи, жгучей волной растекаясь по венам. Оно заставляло кровь с гулким стуком приливать к низу живота, скручивая там тугой, нетерпеливый узел желания, который пульсировал в такт его учащенному сердцебиению. И он ответил. На удивление тихо и хрипло, без привычной едкой насмешки или грубого окрика. «Заткнись...» Это прозвучало скорее как мольба, чем приказ. И это слегка раздражало — осознавать, что из-за одного лишь вида, из-за этого абсурдного и совершенного зрелища, все его едкие шутки и колкости выскользнули прочь, словно слюна... которая, кстати, начала в избытке скапливаться у него во рту, когда Дазай с томным, довольным видом похлопал длинными ресницами и медленно покрутился на месте, давая тому рассмотреть себя со всех сторон. Это был самый изощренный вид пытки. Каждый повот его бедер, каждый изгиб спины, подчеркнутый черным кружевом, был и обещанием, и насмешкой. Чуя слегка сглотнул, чувствуя, как кадык резко дернулся в горле. Его руки, до этого сжатые в кулаки от попытки сохранить самообладание, сами собой разжались и потянулись вверх, почти против его воли, моля о прикосновении. И тогда Дазай остановился. Вплотную. Он подошел к кровати, где сидел остолбеневший Чуя, и без разрешения встал между его расставленных ног, вторгаясь в личное пространство с дерзкой неприкосновенностью. Доминируя и предлагая себя одновременно. Лунный свет теперь освещал его сзади, создавая нимб вокруг растрепанных каштановых волос и окутывая его тело таинственным сиянием. Он был так близко, что Чуя чувствовал исходящее от его кожи тепло и едва уловимый запах дождя, сигарет и чего-то неуловимого, что было сугубо его, Дазая. «Что же ты такой тихий, а?» — снова заговорил он, и его голос был сладок, как самый изощренный яд, но опасен, как пение сирены, что манит моряков на острые скалы, чтобы утопить в пучине. Но при этом в нем сохранялась та самая игривость и самодовольство кошки, которая заигрывает с мышкой, зная, что та уже в лапах. Было ясно — несмотря на собственное волнение и возбуждение, которое Чуя читал в легком румянце на его щеках и чуть расширенных зрачках, его эго только росло и цвело от голодного, потерянного выражения на лице Чуи. От того, как его обычная усатая брутальность и уверенность куда-то мгновенно испарились, оставив лишь оголенные нервы и томительное ожидание. Осаму наклонился чуть ближе, его дыхание коснулось губ Чуи, обжигающе горячее. «Моя бешеная собачка вдруг стала такой смирной... Мне это нравится. Говори, ты хочешь прикоснуться?» Чуя не ответил. Он не мог. Вместо этого его руки, наконец, преодолев последние сантиметры, легли на острые кости бедер Дазая, ощущая под пальцами прохладу кожи и фактуру злополучного кружева. Это было капитуляцией. И оба они это понимали. Его пальцы, покрытые грубыми мозолями — свидетельством бесчисленных боев и изнурительных тренировок, — наконец коснулись кожи. Они скользнули вверх по острым бедренным косточкам, будто ощупывая хрупкую архитектуру этого тела, затем сошлись на впалом, почти аскетичном животе, где под тонкой кожей проступали напряженные мышцы. Движение вниз было мучительно медленным, намеренно обходящим ту самую область, скрытую черной тканью, от которой перехватывало дыхание. Вместо этого его ладони огладили худые, но сильные бедра, задержались на внутренней стороне, где кожа была особенно нежной и чувствительной, а затем спустились ниже, к коленям, ощущая легкую дрожь, пробегавшую по ногам Дазая. И снова — обратный путь. Медленный, исследующий. Кончики его пальцев теперь намеренно задевали края бинтов, обвивавших руки, ощущая под тканью рельеф старых шрамов. Это было напоминание обо всем, что было между ними — о боли, о насилии, о взаимном разрушении. И это делало текущий момент лишь острее, запретнее. Наконец, его руки нашли свою цель — упругие, узкие ягодицы. Он не схватил их грубо, не стал доминировать с привычной силой. Нет. Его ладони просто легли на них, прижались, словно находя, наконец, точку опоры в этом головокружительном падении. Теплые, шершавые, они впитывали прохладу кожи, ощущая под собой податливую плоть. «Красивый...» Слово сорвалось с его громче, чем он планировал, низкий, хриплый шёпот, полный не свойственного ему благоговения. Он прекрасно знал, что эти слова будут использованы против него, превратятся в язвительные шутки и колкости завтра утром, что Дазай будет дразнить его этим «сентиментальным прорывом» еще неделями. Но в данный момент, *блять*, ему было на это плевать. Пусть весь мир рухнет, пусть его репутация жестокого и невозмутимого исполнителя разобьется в дребезги — эта хрупкая, разломанная красота в его руках стоила любого унижения. Дазай издал короткий, прерывистый вздох — не ожидающий, а скорее принимающий, разрешающий. Он не сопротивлялся, а наоборот, слегка подал бедра вперед, инстинктивно расширив стойку, предоставляя еще больший доступ, больше возможностей для прикосновений. Из его горла вырвалось нечто среднее между мурлыканьем и легким смешком — звук торжества и томной расслабленности. Эта легкая усмешка, однако, тут же превратилась в долгий, сдавленный вздох, когда шершавые подушечки пальцев Чуи начали медленное, почти гипнотическое движение по его ягодицам. Они не просто лежали, а изучали, ощупывали каждую выпуклость, каждую впадину, сжимали с осторожной, пробующей силой. В голове у Чуи, против его воли, промелькнула глупая, стыдная мысль — что в этом дурацком, нежном белье эту часть тела хочется назвать не грубым «зад», а каким-то другим, более мягким словом... «Попка». Мысль была мгновенно отброшена как идиотская и неподобающая, заставив его внутренне скривиться. Это звучало нелепо и слащаво. Эти слова нужно оставить похотливым взрослым за тридцать, а не подросткам. Но от этого навязчивого образа было не избавиться. «Ну и?» — Дазай нарушил тишину, его голос прозвучал приглушенно и немного сдавленно, будто ему и самому перехватывало дыхание. Он слегка прогнулся в спине, выгибаясь навстречу ладоням, и это движение было настолько откровенным и пошлым, что у Чуи в висках застучала кровь. — «Только гладить собираешься, чуу-чуу? Или твои... исследовательские интересы простираются чуть дальше?» Он произнес это с такой сладкой, ядовитой невинностью, что Чуя почувствовал, как по его спине пробегает судорога одновременно от желания и ярости. Ярости на то, насколько легко этот человек мог его раскусить, обнажить все его потаенные, стыдные мысли и выставить их на всеобщее обозрение, даже когда вокруг никого не было. Потом воспоминания становились туманнее, расплывчатыми, как снимки, залитые слишком ярким светом. Он не помнил всё в мельчайших подробностях — их секс всегда был похож на стихийное бедствие, на схватку двух хищников, где нежность тонула в волнах животной ярости. Он превращался во что-то дикое, беспорядочное, полное укусов, синяков и сдавленных стонов, заглушаемых в подушки. Но он точно помнил отдельные, выжженные кадры. Как эти черные трусики в какой-то момент оказались у него на голове, ослепляя его, наполняя дыхание призрачным ароматом его тела и стирального порошка. Потом — во рту, когда он, в порыве какого-то первобытного помешательства, зажал шелк между зубами, чтобы сдержать собственный стон, пока Дазай сводил его с ума движениями своих бедер. А потом они валялись где-то на полу, заброшенные и помятые, как свидетельство их взаимного падения. Он помнил, как Дазай, закинув голову в экстазе, один раз чуть не свалился с кровати, и ему пришлось резко схватить его за тонкую талию, притянув обратно, к себе, в самую гущу этого хаоса. Помнил, как наутро неудобно отлежал себе плечо, но любая боль была лишь сладким эхом той ночи. Образ этого конкретного нижнего белья отложился в каждой клетке его мозга, в каждой нервной окончательности, став навязчивой идеей, фетишем, точкой невозврата. Позже они экспериментировали с другим бельем — более откровенным, более техничным, кружевным, с подвязками, с разрезами, самым развратным и вычурным, что только можно было найти. Но эти простые черные трусики с их дурацкими черепашками навсегда остались его фаворитом. В них была не просто пошлая эротика, а нечто большее — насмешка, вызов, та самая язвительная невинность, которая сводила его с ума сильнее любой профессиональной соблазнительницы. Он помнил, как они ощущались на его собственной коже позже, когда Дазай в порядке шутки или жестокой ласки заставлял его их надевать. Помнил, как ткань подчеркивала все «нужные» места на том, изломанном теле, делая его одновременно уязвимым и невероятно властным. Помнил, как... «Чуя-сан? Чуя-са-ан?..» Его имя, произнесенное настойчивым, но почтительным тоном, вырвало его из плена воспоминаний, как удар хлыста. Голос принадлежал Хигучи. Женщина стояла рядом с ним, уже поднявшись, чтобы проводить Акутагаву, но заметила странную отрешенность на лице своего начальника. Его остекленевший взгляд, застывшую позу и пальцы, все еще плотно сжимающие пустую кружку. Чуя медленно, почти физически ощутимо вернулся в реальность. Он моргнул, осознав, что собрание давно закончилось. Зал пустел, детективы под бдительным присмотром охраны организованно покидали штаб-квартиру мафии. Мори-сан, с неизменной улыбкой, провожал Фукудзаву и его людей. В его собственной руке болталась пустая кружка из-под кофе, когда он успел ее выпить? В горле стоял комок от подступивших было чувств. Блондинка, не получив ответа и видя его отрешенность, не придумала ничего лучше, чем осторожно забрать у него чашку, стараясь не коснуться его пальцев в перчатках. «Я заварю вам еще кофе, Чуя-сан», — кротко и немного смущенно сказала она, прежде чем развернуться и почти побежать вслед за её уже удаляющимся семпаем, оставив его одного в просторном, наполненном тенями зале для переговоров. Тишина, наступившая после ее ухода, была оглушительной. Но теперь ее нарушал не гул голосов, а навязчивый, пульсирующий ритм его собственного сердца и отголоски того, старого смеха, который навсегда остался в прошлом.

***

Дальнейшая часть дня пролетела относительно спокойно, в водовороте рутинных обязанностей, которые с натянутой, но эффективной методичностью вытеснили навязчивые мысли о Дазае на периферию сознания. Чуя успел провести встречу с ключевыми клиентами мафии — переговоры прошли гладко, без подводных течений, лишь сухие цифры контрактов и размеренный обмен любезностями, за которыми скрывалась стальная хватка власти. Затем он, следуя неписаному кодексу лидера, почтил своим присутствием скромное празднование дня рождения одного из своих подчиненных. Молодой парень из отдела охраны. Минут пятнадцать он провел в шумной комнате, кивнув в ответ на тосты, его короткая, но весомая похвала («Хорошая работа. Продолжай в том же духе») заставила молодого солдата выпрямиться от гордости. Это был жест, лишенный сантиментов, но оттого еще более ценный — демонстрация признания в мире, где ценятся лишь результаты. И вот сейчас, глубоким вечером, он сидит в своем просторном, строго обставленном кабинете. Воздух плотно пахнет дорогой кожей кресел, старым деревом стола и едва уловимым, горьковатым ароматом пороха, въевшимся в ковер. Перед ним на мониторе застыл почти дописанный отчет о поставках оружия — сухие колонки цифр, описания калибров, маршруты. Его пальцы с привычной скоростью выбивали по клавиатуре заключительные строки, но движения были чуть более механическими, чем обычно. На краю стола, в опасной близости от стопки документов, стояла уже шестая, а может быть, и седьмая кружка кофе за сегодня. Напиток был приготовлен точно так, как он любил — обжигающе крепкий, без малейшей слабости в виде сахара или молока, лишь с единственной каплей орехового сиропа, которая смягчала безжалостную горечь, но не скрывала ее сути. Он поднес чашку к губам, сделал медленный глоток, наслаждаясь знакомым, бодрящим ударом по вкусовым рецепторам. Этот ритуал был одним из немногих личных удовольствий, которые он себе позволял. Но сегодня даже этот проверенный стимул, эта концентрированная энергия, казалось, боролась с невидимой преградой. Наслаждение от напитка было настоящим, но мимолетным, словно луч света, едва пробивающийся сквозь толщу облаков. Ибо сквозь него, сквозь кофеиновую бодрость, упрямо проступала тяжесть, оседающая на веках свинцовой пылью, и глубокая, костная усталость, только сейчас у него промелькнула мысль о том что день выдался тяжелым из-за свой монотонности. В итоге, сдавшись перед навалившейся умственной и физической апатией, он принял волевое решение — работа на сегодня окончена. Попытка выжать из себя еще хоть каплю продуктивности грозила обернуться фатальной ошибкой в отчетах или жестокой мигренью, которая отравила бы и без того короткие часы отдыха. Спустя полчаса он уже мчался по ночным улицам Йокогамы, оставляя за спиной яркие неоновые артерии и погружаясь в более темные, тихие кварталы, где располагалось его жилье. В салоне машины царил идеальный баланс — тепло, исходящее от системы климат-контроля, согревало тело, в то время как струя прохладного ночного воздуха, врывающаяся через приоткрытое окно, освежала сознание, смывая остатки дневного напряжения. Глухое, мощное урчание двигателя сливалось в неожиданно гармоничный дуэт с басовитыми гитарными риффами и хриплым вокалом, доносившимися из колонок. Звучал его старый плейлист, коллекция песен, собранная в, казалось бы, другой жизни. Он включил его случайно, наугад ткнув в экран, но теперь эта случайность казалась промыслительной — знакомые мелодии наполняли салон чем-то вроде ностальгического умиротворения. На пассажирском сиденье, аккуратно пристегнутый ремнем безопасности, лежал темный бумажный пакет из элитного винного магазина. Внутри покоилась бутылка выдержанного красного вина, которую он приметил еще на прошлой неделе, и пара закусок — в первую очередь, кусок его любимого выдержанного сыра с его сложным, солоновато-ореховым вкусом. Это были не предметы первой необходимости, а осознанные маленькие роскоши, трофеи, добытые у тяжелого дня. И сейчас, управляя машиной почти на автомате, он наконец почувствовал нечто, отдаленно напоминающее покой. Не просто отсутствие шума или дел, а глубинное, выстраданное чувство завершенности. Он ловил себя на мысли, что впереди — ни встреч, ни срочных докладов, ни необходимости быть настороже. Лишь тишина его апартаментов, обещающий глубину вкус вина, простая еда и возможность просто быть, а не казаться. Это осознание — что у него впереди есть это личное, защищенное время на по-настоящему хороший, ничем не омраченный отдых — согревало его изнутри куда сильнее, чем салонный обогреватель. И впервые за весь день его плечи по-настоящему расслабились. Но это хрупкое, едва обретенное умиротворение оказалось мимолетным, словно мыльный пузырь, лопающийся от малейшего дуновения. Оно было беззащитным перед внезапным шквалом воспоминаний, что обрушились на него без предупреждения, как удар грома среди ясного неба. Пока он смотрел на дорогу, освещенную фарами, его взгляд бессознательно зацепился за одинокую фигуру на тротуаре — человека в длинном, развевающемся на ветру светлом пальто. И этого мимолетного образа оказалось достаточно. Словно щелчок переключателя в мозгу. Перед его внутренним взором, наложившись на ночной пейзаж, с болезненной четкостью проступили два контрастных изображения. Первое — сегодняшний Дазай, в своем тошнотворном бежево-кремовом одеянии, сидящий с вызывающей небрежностью на переговорах. Этот образ был чужим, раздражающим, попыткой слиться с серой массой, что для Дазая было самой неестественной маскировкой. И тут же, как по жестокой иронии, из глубин памяти поднялось второе — яркое, насыщенное, живое. Дазай семнадцатилетний. Весь в черном, от лакированных ботинок до кожаных наручей на запястьях. Тот самый, с подведенными дымчатыми глазами, впивающимися в него с вызовом и обещанием. Тот, чье присутствие обжигало, а прикосновения оставляли на ктуре не только синяки, но и невидимые шрамы на душе. Эти два призрака — прошлый и настоящий — столкнулись в его сознании, создавая оглушительный диссонанс. Отвратительный выбор одежды сегодняшнего дня казался не просто дурным вкусом, а кощунством, предательством той самой эстетики бунта и тьмы, что когда-то была их общим языком. И воспоминания о прошлом, которые он тщетно пытался подавить весь день, хлынули с новой, сокрушительной силой. Они были уже не туманными и ностальгическими, а острыми, как осколки стекла. Он снова почувствовал на губах привкус крови и водки от того поцелуя после пирсинга, услышал скрежет цепей о джинсы и сдавленный смех Дазая у себя в постели. Руки сами по себе сжали руль так, что кости побелели. Глубокий, размеренный ритм музыки внезапно стал казаться назойливым и невыносимым. То самое вино и сыр на пассажирском сиденье теперь выглядели не как награда, а как жалкая попытка заткнуть пустоту, которая вновь зияла внутри него, еще более глубокая и болезненная, чем прежде. Он с силой прибавил газу, и мощный автомобиль рыкнул, рванувшись вперед по почти пустой трассе, игнорируя красный свет и свист шин от поворота, словно пытаясь уйти от самого себя, от этих призраков, что удобно устроились на пассажирском сиденье и теперь беззвучно смеялись над его наивной верой в то, что сегодняшний день может закончиться спокойно. Спустя еще десять минут мучительной езды, эти навязчивые мысли, которые он тщетно пытался задавить рациональностью и раздражением, переросли из психологической проблемы в откровенно физиологическую. Ярость и чувство предательства, вызванные сегодняшним видом Дазая, совершили в его сознании какой-то извращенный кульбит, молниеносно перескочив от гнева к тому самому, выжженному в подкорке образу. К черным кружевам на бледной коже, к бантику и крошечным черепам, к тому, как все это выглядело, ощущалось и — черт возьми — *пахло*. Волна жара, низкая и упрямая, прокатилась по низу живота, затягивая тугой, неудобный узел желания прямо в его брюках. Это было грубо, неуместно и совершенно непреодолимо. Разум больше не мог остановить то, что запустила плоть, помнящая каждую деталь с оскорбительной четкостью. Машина с визгом шин втиснулась в его парковочное место в подземном гараже. Чуя почти выпрыгнул из салона, с силой захлопнув дверь, словно пытаясь запереть внутри собственного демона. Он схватил пакет с вином и сыром — некогда желанные трофеи, теперь превратившиеся в бессмысленный багаж — и быстрыми, отмеряющими шагами направился к лифту. Его единственной целью сейчас было добраться до квартиры, до изоляции, где он мог бы наконец снять это душащее, постыдное напряжение, вернуть себе контроль над собственным телом. Он стремительно прошел через вестибюль, промелькнув мимо дежурной администратора — молодой женщины, столь глубоко погруженной в экран своего смартфона, что она и не заметила его. Лифт, казалось, двигался с издевательской медлительностью, секунды растягиваясь в минуты, а пульс, наоборот, бешено колотился в висках. Наконец, с тихим щелчком, двери раздвинулись на его этаже. Он зашагал по мягкому, глушащему шаги коридорному ковру, уже мысленно представляя, как повернет ключ, отключит сигнализацию и... Остановился как вкопанный в двух шагах от своей двери. Его пальцы, уже сжимавшие ключ, замерли в воздухе. Панель системы охраны рядом с косяком, обычно горевшая мягким зеленым светом «деактивировано», сейчас была темной. Это значило лишь одно: кто-то уже ввел код. Кто-то, кто знал этот код. Кто-то, кто был внутри.
22 Нравится 4 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (1)