Экстрасексы

NC-21
Завершён
44
1
автор
Фэндом:
Размер:
302 страницы, 121 833 слова, 29 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 29. Новый плен, или как опоздать на собственный выпускной.

Настройки
      

Спустя год.

      Нервный, бешеный стук пальцев по собственному колену отбивал в такси сумасшедшую, тревожную джазовую импровизацию. Чонин уставился в окно, но мелькающие огни витрин и фонарей не складывались в узнаваемые улицы. Перед его внутренним взором стояла совсем иная картина: разгневанное, багровое лицо богатого заказчика, его палец, тыкающий с такой силой в развернутые чертежи, что бумага вот-вот порвется.              «Вы что, не понимаете? Мне нужна гармония! Гармония пространства и энергии! А это… это просто коробка с окнами! Переделать! Срочно! Я ведь плачу не за раздумья, а за скорость!» — голос клиента визжал в его памяти, смешиваясь с гулом машин за окном.              Чонин машинально взглянул на часы на телефоне. Цифры пылали, как обвинение. Его желудок сжался в тугой, болезненный комок, а во рту появился привкус медной монеты. Он опаздывал. Опаздывал на самое главное событие последних пяти лет своей жизни — на собственный выпускной.              Мысль «Я хочу уволиться» зародилась в его голове не сегодня. Она тихо зрела месяцами, как подкожный нарыв. Но сегодня, под аккомпанемент этого истеричного крика и давящего чувства вины, она прозвучала с особой, стальной, неопровержимой ясностью. Он больше не был тем запуганным, вечно извиняющимся стажером, готовым терпеть унижения ради строчки в резюме. Он стал профессионалом. И его время, его нервы, его самоуважение стоили гораздо дороже, чем гонорар за этот проклятый «особняк гармонии».              — Остановитесь здесь, пожалуйста! — резко крикнул он водителю, увидев впереди перекрытый для парадного подъезда полицейскими лентами вход. Он не стал ждать, пока машина полностью остановится, вывалился на тротуар, сунул водителю купюру, не ожидая сдачу, и бросился бежать.              Асфальт был горячим под тонкими подошвами туфель. На ходу он открыл молнию своей деловой сумки и вытащил оттуда смятую, торжественную форму. Темно-синяя мантия пахла нафталином и далеким, почти забытым запахом библиотеки. Он набросил её на плечи, не останавливая бега, на ходу застегивая пуговицы на мятой белой рубашке. Квадратная академическая шапочка едва держалась на растрепанных рыжих волосах. Развевающаяся за ним мантия делала его похожим не на выпускника, а на сбежавшего пациента или огромную, трепетную летучую мышь.              Он ворвался в вестибюль университета, проскочил мимо удивленных охранников и распахнул тяжелые двери актового зала. Его грудь вздымалась, в висках стучало. Он замер на пороге, ослепленный ярким светом софитов и оглушенный торжественной, гулкой музыкой. Церемония уже шла полным ходом. Ряды выпускников, родственники, цветы, скучающие официальные лица на сцене. Он почувствовал себя чужим, заблудившимся псом на чужом пиру.              И тут он увидел сигнал. Джисон, сидевший где-то в середине зала, отчаянно махал ему рукой, показывая на единственное пустое место рядом с собой. Чонин, сгорбившись, стараясь быть как можно меньше, пробрался сквозь лес коленей и сумок, извиняясь шепотом, и рухнул на стул, запыхавшийся.              — Черт возьми, Йенни, я уже думал, ты проспал свою собственную официальную «трансформацию из гусеницы в прекрасную, дипломную бабочку», — прошипел Джисон, но в его глазах читалось нескрываемое облегчение.              — Нет, — отдышался Чонин, пытаясь пригладить волосы и расправить безнадежно помятую мантию. — Просто очередной кокон, который мне пришлось прясть, оказался из титановых нитей и был набит идиотами. — Сердце всё еще колотилось где-то в горле.              Один за другим под звуки торжественного марша и волны аплодисментов вызывали на сцену выпускников. Чонин почти не слышал имен. Он сидел, сжимая в холодных пальцах бархатный край мантии, и его взгляд, лихорадочный и беспокойный, метался по рядам, по балконам, по проходам. Он сканировал толпу с отчаянной надеждой, искал одно-единственное лицо. Только его.              И вот ведущий, с пафосом растягивая слова, объявил его факультет.              — Факультет архитектуры! Диплом с отличием — Ян Чонин!              Аплодисменты прокатились по залу. Он поднялся. Ноги были ватными, непослушными. Казалось, проход до сцены растянулся на километры. Он шел, и его взгляд, как луч слабого, неточного прожектора, выхватывал из моря лиц улыбающихся незнакомцев, плачущих от счастья матерей, гордых отцов с камерами. Его собственное сердце сжималось от леденящей, тяжелой пустоты. «Он не пришел. Из-за этого идиотского, бессмысленного заказа… он не пришел. Всё это — и он даже не увидит».              Он поднялся по ступенькам на сцену. Декан, пожилой мужчина с добрыми глазами, вручил ему заветный красный кожаный свиток, крепко пожал руку. Улыбка, которую Чонин выдавил на свое лицо, была натянутой, искусственной, она тянула кожу и болела. Он повернулся лицом к залу для традиционной фотографии. Его глаза, почти уже смирившиеся с разочарованием, машинально поползли в самый дальний, плохо освещенный угол зала, туда, где под нависающим балконом царила глубокая тень.              И он увидел. Хван Хенджин. Он стоял там, прислонившись спиной к стене, в своем безупречном, идеально сидящем темно-сером костюме, со скрещенными на груди руками. Он не аплодировал. Он не улыбался. Он не махал. Он просто стоял. И смотрел. Но этот взгляд, тяжелый, пристальный, пронизывающий расстояние и свет, был наполнен таким концентрированным, безраздельным признанием, такой немой, оглушительной гордостью, что у Чонина перехватило дыхание. Всё в нем замерло.              Весь мир резко вышел из фокуса. Гул зала, вспышки фотокамер, голос ведущего, объявляющего следующее имя, — всё это растворилось в оглушительном гуле собственной крови, застучавшей в висках. Чонин стоял на сцене, сжимая в руке диплом, и смотрел только на него. В этот миг вся накопленная за день нервозность, злость на капризного клиента, леденящая усталость — всё испарилось, сгорело в пламени этого одного взгляда. Он не опоздал. Он пришел вовремя. Потому что самое главное сегодня было не в получении этого куска украшенной кожи. Самое главное ждало его в тени под балконом. Этот взгляд говорил громче любых торжественных речей: «Я здесь. Я видел твой путь. И ты — совершенство.»              Чонин, всё еще стоя под софитами, медленно, почти незаметно для окружающих, кивнул ему. И в ответ уголки строгих губ Хвана дрогнули. На его лице расцвела та самая редкая, подлинная улыбка, которую видели считанные единицы. Улыбка без тени сарказма или превосходства. Улыбка, которая была теплой и предназначалась только ему одному.              Спускаясь со сцены, Чонин уже не чувствовал неудобства от смятой мантии. Он шел, выпрямив спину, с дипломом в руке и с новой, алмазной твердостью внутри. У него теперь была профессия, от которой он, возможно, скоро освободится. У него были друзья. Но самое главное, самое нерушимое — у него был дом. И этот дом стоял в дальнем углу шумного зала, в безупречном костюме, с глазами цвета самого дорогого темного шоколада. И он ждал его. Всегда.                     Выпускной бал, как и все праздники, начал тихо умирать. Официальная часть окончательно растворилась в воздухе, напоенном теперь смесью дорогих духов, воска от сотен свечей, запахом бумаги дипломов и чистой, звонкой молодости. Торжественные речи и гимны сменились счастливым, нестройным гомоном. Толпа — море темно-синих мантий, ярких букетов и сияющих лиц — выплеснулась из прохладного полумрака актового зала на огромную, залитую слепящим послеполуденным солнцем площадь перед университетом.              Площадь превратилась в гигантскую фотостудию под открытым небом. Вспышки камер вспыхивали повсюду — резкие, белые, ослепляющие, похожие на внезапные летние зарницы. Повсюду слышался смех — счастливый, освобожденный, перекрывающий шум города. Выпускники обнимали родителей, подбрасывали в синее небо свои квадратные академические шапочки, которые падали обратно в море протянутых рук. Воздух звенел от радости, от «спасибо», от «я так горжусь тобой».              Чонин стоял чуть в стороне от самого оживленного водоворота, прислонившись спиной к теплому камню старинной колоннады. В одной руке он все еще сжимал диплом в его жестком футляре, ощущая под пальцами фактуру кожи и тисненый герб. Но в другой, внутренней руке, он держал нечто более важное — жаркий, неизгладимый отпечаток того взгляда из глубины зала. Этот взгляд горел у него в груди, как маленькое частное солнце, согревая изнутри.              Джисон, уже снявший свою мантию, с азартом фотографировал все подряд на телефон. Он пытался поймать и Чонина, но тот лишь машинально поворачивался к камере, выдавая рассеянную, отстраненную улыбку. Его собственный взгляд, беспокойный и ищущий, скользил по толпе, выискивая в этом калейдоскопе лиц высокую, знакомую, невозмутимую фигуру.              И вдруг, сквозь общий гул, пробился голос. Голос, который он не слышал, казалось, целую геологическую эпоху. Голос, от которого мышцы на его спине непроизвольно сжались, а по коже плеч пробежали мурашки — холодные, колючие, сотканные из чистого недоумения и чего-то острого, давно забытого, похожего на привкус старой, непрожитой боли.              — Чонин.              Он медленно обернулся, как будто боясь, что голос окажется игрой воображения. Но нет. Из пестрой толпы к нему пробивался Чан. Тот самый Чан. Он выглядел иначе: в его осанке не было прежней развязной уверенности, в глазах, которые когда-то смотрели свысока, теперь плавала неуверенность и глубокое, нескрываемое смущение. Время и, возможно, жизненные обстоятельства оставили на его лице свои следы.              — Чонин, — он снова произнес его имя, остановившись на почтительном расстоянии, будто боясь пересечь невидимую черту. Он нервно переминался с ноги на ногу, сжимая пустой стакан от напитка. — Я… честно, не думал, что у меня хватит духу подойти. Но увидел тебя и… не смог пройти мимо.              Чонин онемел. Воздух вокруг него словно загустел, звуки площади приглушились, отступили. Он стоял, не в силах вымолвить ни слова, и просто смотрел на человека, который когда-то был олицетворением его самого темного периода. Причиной его лжи, его страха, той двойной жизни, где он разрывался между желанием быть собой и необходимостью прятаться. Перед ним стояло его прошлое — живое, дышащее, жалкое.              — Я знаю, что эти слова ничего не изменят. И не вернут, — Чан говорил быстро, торопливо, его взгляд скользил по плечу Чонина, по колоннаде, куда угодно, только не встречался с его глазами. — Но я должен был сказать. Прямо здесь и сейчас. Я прошу у тебя прощения. За всё. За тот подлый обман. За манипуляции. За то давление, которое я оказывал… за весь тот кошмар. — Он на секунду заставил себя поднять глаза. И в них, помимо страха и неловкости, мелькнуло что-то, похожее на искреннее, выстраданное сожаление. — И я… я просто счастлив видеть тебя вот таким. Сильным. Стоящим здесь, на своей собственной земле, по своей собственной дороге. Ты заслужил это. По-настоящему. Это… это впечатляет.              Слова, которых он, возможно, подсознательно ждал все эти месяцы, наконец прозвучали. Они упали в тишину его внутреннего мира. Но вместо ожидаемого сладкого триумфа, вместо горького облегчения, Чонин почувствовал лишь странную, ледяную пустоту. Как будто он слушал извинения за обиду, нанесенную не ему, а какому-то другому, давно исчезнувшему юноше. Эта глава была закрыта, переплет разорван, и страницы пожелтели и рассыпались в прах. Прошлое больше не имело над ним ни малейшей власти. Оно было просто музейным экспонатом.              И в этот самый момент пространство вокруг них физически изменилось. Воздух, только что наполненный смехом и болтовней, внезапно сгустился, стал тяжелее, плотнее. Давление изменилось. Толпа инстинктивно, почти неосознанно, начала расступаться. Не потому, что кто-то просил, а потому, что почувствовала незримую силу. Образовался живой, тихий коридор. И из этого коридора, медленно и бесшумно, как тень от высокого здания, вышел Хенджин.              Он подошел вплотную, и его присутствие было настолько осязаемым, таким властным и плотным, что Чан буквально побледнел, краска сбежала с его лица. Он непроизвольно отпрянул на шаг назад, будто его отбросило невидимым барьером, холодным и непреодолимым. Хван даже не удостоил его взглядом. Его глаза, темные, как бездонные колодцы, и абсолютно непроницаемые, были прикованы только к Чонину. В них не было ни гнева, ни вопроса. Было лишь спокойное, всевидящее наблюдение.              — Кажется… мне пора идти, — прошептал Чан, его голос заметно дрогнул, став тонким и беззвучным. Он сделал еще один шаг назад, готовый к бегству. — Еще раз… поздравляю.              И он, не дожидаясь ответа, повернулся и практически растворился в толпе, исчезнув так же быстро, как и появился, унося с собой призрак давно законченной истории. На их маленьком островке тишины остались только они двое.              Хван, позволив уйти последнему призраку прошлого, наконец перевел свой взгляд с расступившейся толпы на Чонина. И только теперь Чонин заметил, что в его руке, изящно обхватывая длинные стебли, был букет. Не огромный, пафосный веник, а изысканная, минималистичная композиция. Он состоял из цветов глубокого, почти чернильного ириса, нескольких веточек эвкалипта с серебристыми листьями и одного-единственного, идеально белого каллы, чей лепесток изгибался, как лебединая шея. Цветок, который в языке цветов означал не только преклонение, но и уважение к силе духа.              — Поздравляю, выпускник, — голос Хвана прозвучал низко, бархатисто, предназначенный только для его ушей. Он протянул букет. — Цветок, достойный твоего упрямства и изящества. А ирис… он символизирует мудрость, которой ты научил меня.              Чонин взял букет. Его пальцы, обхватившие прохладные, гладкие стебли, предательски дрожали. Он готовился ко многому, но не к этому — не к хрупкой красоте, подчеркивающей значимость момента. Аромат эвкалипта, свежий и горьковатый, смешался со сладким дыханием каллы.              — Спасибо, — прошептал он, чувствуя, как невидимый, горячий ком подкатывает к горлу, сжимая голосовые связки.              Хван сделал шаг ближе, сокращая и без того крошечную дистанцию между ними до минимума. Его взгляд, за минуту до бывший ледяным щитом против Чана, претерпел изменения. В нем появилась та самая хищная мягкость, которая была в тысячу раз опаснее любой открытой ярости. Взгляд, который не угрожал, а обладал.              — Ты прошел невообразимо долгий путь, лисенок, — сказал он, и каждое слово ложилось на кожу Чонина, как прикосновение. — От того испуганного, лгущего себе и всем мальчишки… до мужчины, который стоит здесь, на солнце, держа в руках не просто диплом, а ключи от собственного будущего. Я всегда знал, что под этой мягкостью скрывается сталь. Но было… бесконечно захватывающе наблюдать, как ты ее открываешь для себя. Как учишься не просто быть сильным, а направлять эту силу.              Он замолчал, и в этой паузе что-то окончательно рухнуло внутри него самого. Вся привычная язвительность, вся броня холодного, все контролирующего сарказма растаяла, как иней под утренним солнцем. Его лицо, обычно являвшее собой маску совершенного самоконтроля, обнажило нечто голое, уязвимое и потрясающе серьезное. Это был не тот Хван, которого знал мир. Это был Хван, которого знал только Чонин. И то — лишь краешком души.              — И теперь, — его голос стал тише, но обрел такую плотность, что каждое слово казалось отлитым из чистой, закаленной стали, — когда твое будущее начинается заново, я хочу быть его частью. Не как тень, не как учитель. Как партнер. Официально. Перед лицом всего мира. Навсегда.              И тогда произошло то, что навсегда разделило жизнь Чонина на «до» и «после».              Хван Хенджин — тот, для кого унижение было изысканным развлечением, а абсолютный контроль над каждой ситуацией являлся такой же естественной потребностью, как дыхание, — медленно, не отрывая от него глаз, опустился на одно колено. Прямо здесь, на выщербленных временем и тысячами ног каменных плитах университетской площади, под палящим солнцем и на глазах у сотен людей.              Время не просто замедлилось — оно остановилось, застыло в прозрачном, хрупком янтаре. Весь окружающий мир — смех друзей, торопливые разговоры, доносящаяся откуда-то музыка, шелест листьев — исчез, растворился, заглушенный оглушительным, гулким стуком собственного сердца Чонина, бившегося в висках, в горле, в кончиках пальцев. Он смотрел, не дыша, завороженный, как в замедленной съемке.              Хван открыл маленькую, изящную коробочку из черного бархата, которую достал из внутреннего кармана пиджака. Внутри лежало кольцо. Оно было таким же, как и их история — нетрадиционным, сильным, красивым. Это был не тонкий золотой ободок, а широкая, массивная, но удивительно изящная полоса из белого золота, отполированного до матового, приглушенного сияния. По всей ее поверхности, не бросаясь в глаза, но переливаясь при малейшем движении, была инкрустирована россыпь мелких бриллиантов. Они не слепили, а мерцали холодным, сдержанным огнем, словно далекие, но верные звезды в безоблачном ночном небе Хвана.              — Ян Чонин, — Хенджин произнес его полное имя, и в этих двух словах не было ни капли привычной насмешки, ни отголоска властного приказа. Была лишь просьба. Самая важная, самая обнаженная и самая искренняя просьба за всю его жизнь. Голос его был тихим, но абсолютно четким, прорезающим тишину их личного пространства. — Выйдешь за меня? Станешь моим мужем?              Слезы, которые Чонин отчаянно сдерживал все это время — от волнения на сцене, от встречи с Чаном, от нежности букета, — наконец вырвались наружу. Они хлынули ручьем, горячие и соленые, застилая взгляд, катясь по щекам и капая на шелковистые лепестки ирисов в его руке. Он не мог говорить. Горло свела судорога, а легкие отказывались набрать воздух для слов. Он мог только кивать. Отчаянно, содрогаясь от беззвучных, прерывистых рыданий, в которых смешались все эмоции последних лет. Он протянул левую руку. Дрожала она так, что, казалось, букет вот-вот выпадет из другой.              Хван, его собственные глаза, всегда такие сухие и насмешливые, теперь блестели подозрительной, отраженной влагой. Он бережно извлек кольцо из бархатного гнезда. Его пальцы, всегда такие твердые, уверенные и точные в каждом движении, сейчас слегка, почти незаметно дрожали. Он взял руку Чонина в свою, на миг задержавшись, чувствуя пульс, бьющийся в запястье дикой, птичьей частотой. И затем надел кольцо на безымянный палец. Металл, сначала прохладный, мгновенно принял тепло его кожи. Оно село идеально, будто было отлито по мерке его души, а не пальца.              И тогда мир, замерший на паузе, взорвался. Сначала это был единый, пронзительный женский крик восторга откуда-то сбоку, затем другой. Крики удивления, узнавания. Поток аплодисментов, сначала робкий, затем нарастающий, как лавина. Звуки, наконец, прорвались сквозь звуковой барьер его оглушенного сознания. Их окружил гул — ликующий, искренний, потрясенный.              Хенджин поднялся, не отпуская его руки. И в следующее мгновение Чонин был втянут в его объятия. Поцелуй Хвана, когда их губы наконец встретились, был не просто знаком согласия или ответом на предложение. Это было обещание, произнесенное без слов. Это было слияние двух судеб в одну неразрывную нить. Это был шов, наложенный на разорванную ткань его старой жизни, и первая, главная строчка в книге новой. Начало.              Они стояли, обнявшись, посреди бушующего моря ликования. Мир вокруг был невероятно ярким — от слепящего солнца, от вспышек сотен камер, что уже щелкали вокруг. Невероятно громким — от аплодисментов, криков, поздравлений. И абсолютно, безупречно совершенным в своей хаотичной, живой реальности.              У Чонина на пальце было холодное, твердое, невероятно настоящее кольцо. В руке — хрупкий, благоухающий букет цветов, подаренный с пониманием его души. А в сердце, в каждой его трепещущей клетке, жил человек, который когда-то разбил его на острые, болезненные осколки, чтобы затем, с бесконечным терпением и мастерством, собрать воедино. Но собрал не в прежнюю форму. Он склеил из этих осколков нечто новое — сияющую, прочную и бесконечно прекрасную мозаику, которой Чонин даже не мог себя вообразить. И это, как тихо шептал ему пульс под холодным металлом кольца, было только самым первым днем их вечности.              Глухой, герметичный стук закрывающейся двери роскошного внедорожника был похож на падение крышки на шумную, яркую вселенную. Он мгновенно отсек оглушительный гам площади — крики, музыку, аплодирующую радость толпы. В салоне воцарилась тишина. Не пустая, а густая, насыщенная, как крем, налитая в пространство между ними. Нарушал ее лишь ровный, почти неслышный гул мощного двигателя, работающего на холостых оборотах, и тихое, прерывистое дыхание Чонина.              Воздух был наполнен сложными ароматами: запахом дорогой, обработанной кожи салона, стойкими нотами дорогого, древесно-пряного парфюма Хвана, который всегда казался продолжением его кожи, и тонким, уже угасающим ароматом цветов из букета, лежавшего теперь на коленях у Чонина. Это был островок хрупкой, только что случившейся реальности в коконе из металла и стекла.              Чонин сидел, прислонившись головой к прохладному стеклу окна. Он не видел мелькающих за ним улиц. Его взгляд был прикован к собственной левой руке, лежавшей на темном бархате сиденья. На безымянном пальце кольцо из темного титана и белого золота выглядело одновременно чуждым и невероятно, неопровержимо правильным. Оно было холодным и тяжелым, не просто украшением, а осязаемым, материальным напоминанием. Под подушечкой пальца он чувствовал мельчайшие неровности инкрустации, шероховатость полированного металла. Его губы все еще помнили точное давление губ Хвана, а в ушах, под тишиной, стоял оглушительный гул аплодисментов, смешавшийся с бешеным стуком его собственного сердца.              Хван, положив одну руку на массивный руль, другой поправив зеркало, первым нарушил эту насыщенную, неловкую тишину. Его голос прозвучал ровно, с оттенком светского скучающего раздражения, но Чонин, знавший каждую его интонацию, уловил под ней знакомую, острую ноту настоящего досадливого гнева.              — Новый сезон «Битвы Экстрасенсов», — заявил он, глядя на дорогу перед капотом, — это какое-то непотребное, пошлое зрелище. Сплошная картонная декорация и напыщенная, дешевая мистика. Никакой глубины. Никакой подлинной силы. И уж тем более, — он выдержал паузу, — никакой той… внутренней стойкости.              Он бросил быстрый, острый взгляд на Чонина, будто ища в нем союзника в своем презрении.              — Тебе следует вернуться. Хотя бы в качестве приглашенного эксперта или гостя на одно шоу. Чтобы эти выскочки и платные провидцы вспомнили, как выглядит настоящий, а не купленный талант. А не эта жалкая подделка под экстрасенсорику.              Но Чонин его не слушал. Вернее, звуки слов долетали до него, но смысл не проникал внутрь. Его мозг, все еще перегруженный калейдоскопом эмоций, искал точку опоры, способ зафиксировать этот сдвиг реальности. Он машинально взял свой телефон. Поднял левую руку, повернув ее так, чтобы в кадр под неярким светом салона попали два ключевых объекта: бархатный футляр с дипломом, лежащий на сиденье между ними, как закрытая глава, и его собственная рука с кольцом на фоне слегка запотевшего от его дыхания окна. Уличный свет, пробиваясь сквозь тонировку, падал идеально, выхватывая холодный блеск золота, искрящиеся бриллианты и создавая торжественную, почти интимную композицию.              Тихий щелчок виртуального затвора прозвучал громко в тишине. Чонин, не отрывая взгляда от экрана, легкими движениями пальцев отредактировал фото, чуть увеличив контраст, чтобы кольцо стало абсолютным центром вселенной на этом снимке. Затем его пальцы замерли над клавиатурой, набирая подпись. Уголок его губ, все еще влажный от слез, дрогнул в едва уловимой, хитрой улыбке.              Хван, заметив его полное, сосредоточенное погружение в телефон, нахмурился. Его брови сошлись. Раздражение, которое он пытался излить на безликих участников шоу, нашло новый, гораздо более близкий и привычный объект.              — Я разговариваю с тобой, лисенок, — его голос стал жестче, потерял вайб светской скуки. — Или это кольцо на твоем пальце уже отняло не только свободу, но и дар речи? Или, может, ты пишешь трогательное сообщение благодарности своему работодателю, который принял тебя на работу без диплома? Ах да, это же я.              В этот самый момент Чонин нажал кнопку «опубликовать». Он медленно, с нарочитой нежностью, повернул экран телефона к Хвану.              На фотографии была выверенная, идеальная композиция: размытый, неузнаваемый фон за окном, диплом как символ одного, только что завершенного пути, и главный, неоспоримый фокус — его рука с обручальным кольцом, лежащая поверх бархата. Подпись под фото гласила:              «Сегодня официально выбрался из одного плена (диплом, наконец-то, в кармане). Но, кажется, по собственной глупости сразу же угодил в другой. Гораздо более… личный».              Хван прочел подпись. Его глаза, секунду назад сверкавшие раздражением, сузились, а затем медленно, неотвратимо, его губы растянулись в той самой, редкой, хищной и безмерно довольной ухмылке. Весь гнев растаял, испарился, сменившись горячим, глубинным удовольствием. Его лисенок. Его дерзкий, непокорный, блестящий лисенок. Он не просто принял предложение со слезами на глазах. Он мгновенно, буквально в первые же минуты, возобновил их старую, вечную, любимую игру — игру на грани вызова и подчинения, остроумия и власти.              — «Плен»? — переспросил он, растягивая слово, и в его голосе звучал насмешливый, почти отеческий укор. — Уже жалеешь о своей добровольно выбранной участи? Я ещё даже не успел как следует надеть на тебя ошейник с гравировкой, а ты уже заводишь свою старую пластинку с нытьём.              Чонин забрал телефон и посмотрел на него прямо. В его глазах не было и тени прежней робости или страха. Был только озорной, сияющий, живой огонек вызова, который Хенджин сам же и выковал в нем.              — Ошейник? — парировал он, поднимая бровь. — Мне кажется, это кольцо — нечто большее. Это не ошейник, который можно снять. Это тавро. Клеймо. Нанесенное на самое видное место, чтобы каждый, кто посмотрит, сразу понимал, чья это собственность. А нытье… — он сделал театральную паузу, наслаждаясь моментом, — мое нытье не из-за плена, Хван. Оно из-за того, что мой новоиспеченный «владелец» настолько невыносимо скучен, что в день нашей помолвки вместо чего-то романтичного ноет о каком-то второсортном телевизионном шоу, как старый ворчун.       Хван громко, от души рассмеялся. Это был низкий, раскатистый, подлинный смех, который сотрясал его плечи и был такой же редкостью, как и те влажные блики в его глазах на площади. Он протянул руку и взял руку Чонина в свою. Его пальцы обхватили запястье, а большой палец лег поверх кольца, ощущая его холод и форму.       — Романтика? — переспросил он, притягивая его руку к своим губам. Его глаза не отрывались от Чонина, пока он оставлял мягкий, но весомый поцелуй сначала на холодном металле кольца, а затем на самой чувствительной внутренней стороне его запястья, где пульс тут же участился. — Дорогой мой, мы с тобой не созданы для шаблонной романтики с лепестками роз и глупыми клятвами под луной. Мы созданы для чего-то лучшего. Чтобы доводить друг друга до белого каления. До предела. До безумия. И этот твой новый «плен»… — его голос стал тише, но каждое слово обрело плотность и вес, — он только-только начинается. И ты, поверь мне, еще не раз будешь умолять, чтобы он длился вечно. И я реально про ошейник говорю, а не про кольцо.              Чонин почувствовал, как по его спине, под тканью рубашки, пробежали знакомые, острые мурашки. Но это был не страх. Это было чистейшее, обжигающее предвкушение. Он больше не был тем, кем был. Он вырос. Он стал сильнее, увереннее, острее. И их игра, их вечный «плен» — теперь был сложным, опасным и бесконечно прекрасным танцем двух равных партнеров, знающих все шаги и все уязвимые места друг друга.              — Посмотрим, — тихо, но отчетливо бросил он вызов, глядя ему прямо в темные, обещающие бездны глаз. — Посмотрим, кто кого будет умолять первым.              Хван лишь усмехнулся в ответ — беззвучно, одними глазами. Он отпустил его руку, положил свою ладонь поверх его руки с кольцом, зафиксировав их связь, и плавно нажал на педаль газа. Мощный автомобиль бесшумно тронулся с места, увозя их от огней и шума города в их общее, непредсказуемое, безумное и абсолютно идеальное будущее. А на экране телефона, лежавшего теперь в бардачке, уже начинали взрываться уведомления — комментарии, лайки, репосты, вопросы. Но Чонину было все равно. Единственное, что имело значение в этой вселенной, было холодное, тяжелое, прекрасное кольцо на его пальце и теплое, твердое прикосновение руки Хенджина, лежащей поверх его, ведя их вперед.       
Примечания:
Отзывы (1)