Глава девятая. Несбыточное печальное
12 декабря 2025 г., 15:14
Примечания:
10. Пустая метка за тему «Любая» из 21 дня
— Разве не пора идти? — Франц нарушил тишину и неловко улыбнулся. — Я думал, что Лизбет нас жд…
— Посидим ещё, — Курт придвинулся ближе. — У тебя на шее остались синяки? Не прячешь, чтобы все видели?
Он протянул руку и коснулся отпечатков кончиками пальцев, почти невесомо; однако по телу скользнула приятная дрожь и скрутилась спазмом внизу живота.
Остались не только они, но и след от обломанного зуба: неровные укусы темнели у ключиц и на плече, прямо поверх шрама. Франц рассматривал их каждый день, внимательно вглядывался и трогал, вновь ощущая запах клубничного шампуня и ледяной холод мокрой стены.
Свист для собак Сары рассёк пространство, в тени деревьев взметнулась пара потревоженных птиц.
— Нарисуешь?
— Что?
— Не знаю, что-нибудь. Ты же сказал, что рисовал. Я думал, ты умеешь, — Курт нахмурился. — Рисунки отвоёвывал, чтобы больше никогда к ним не притронуться?
— Нет, я… я могу нарисовать тебя, если хочешь, — сердце билось слишком быстро, словно боялось, что альбом вновь попытаются вырвать из рук.
— Я хочу не идти на репетицию. Лизбет сегодня с Мией, а она постоянно трещит обо всём на свете. Ты хотя бы молчишь, — Курт сплюнул в кусты и достал из кармана смятую пачку сигарет. — Куришь? Или хорошие мальчики берут в рот только член?
Франц молча открыл пустой лист и устроился поудобнее. Выпады звучали грубо, однако нечто всё же изменилось, словно несколько смягчило привычные дерзости.
Узкая полоска дыма подрагивала и поднималась ввысь, скользила над качающимися кронами и растворялась в нагретом солнцем воздухе.
Тишина перестала быть неуютной, почти не давила, лишь пробуждала интерес к продолжению. День казался особенным, не похожим на остальные. Что-то должно было произойти.
— О чём ты мечтаешь, Айко? — вдруг спросил Курт, отвлекаясь от созерцания реки, и повернул голову. — Помимо бесконечного услужения всем вокруг, разумеется.
Франц поднял взгляд от рисунка и задумчиво пожал плечами. Всерьёз он никогда не задумывался о своём будущем или об исполнении желаний; весь сознательный возраст мечтал о побеге из душной бабушкиной квартиры.
Несмотря на всё, что произошло в «Sternkuppel», это всё ещё был лучший период его жизни. О большем просить нельзя.
— Вот я мечтаю о том, чтобы выступить в цирке в Мюнхене. Цирк Кроне. Вряд ли меня когда-нибудь туда возьмут, но… но хочу увидеть, каково это — парить под куполом самого красивого места на земле.
Курт смотрел будто сквозь. Зрачок полностью захватил серо-зелёную радужку, растёкся угольным пятном. В его мрачной глубине на трапеции висел гимнаст в переливающемся трико и улыбался многотысячной толпе.
— Ты не служил в других цирках? То, что Хубертус называет «цирковым шатром», на деле с трудом соответствует своему званию. Полная чушь! Однажды я выступал в Дрездене, где была невероятная высота. Мы с партнёром ставили номера с двойным сальто, с лентами.., — в голосе скользнула болезненная обречённость, — а теперь я здесь, скачу, как обезьяна, в обруче.
Впервые за всё их общение лицо Курта вернуло ту мягкость, что мелькнула при первой встрече. Злость спряталась под натиском воспоминаний, губы дрогнули в подобие разочарованной улыбки.
Франц перевернул страницу и начал новый рисунок.
Старый набросок ему тоже понравился, однако в этом появилась искра, всплеск, который он наконец смог разглядеть.
Курт больше не сидел у камня на ферме, он парил высоко под куполом, крутил сальто и рассекал воздух, обвязанный шёлковыми лентами. «Sternkuppel» исчез в дымке воспоминаний вместе с собаками, труппой, узкими трейлерами и самим Францом.
В стеклянных глазах затеплилась жизнь.
— Жаль, что ты меня не видел, я был хорош. Очень хорош. Один из лучших артистов, — он невесело рассмеялся. — Я должен был поехать в Кроне, вступить к ним в труппу, уже подписал контракт…
Искра горела так ярко, что начала раздражать взгляд. У красивых историй обычно печальный конец. Вместо Кроне талантливый гимнаст выступает под грязно-белым шатром, крутится в обруче на высоте восьми метров и ненавидит свою жизнь.
— Почему не уехал?
— Потому что оказался тупым идиотом, Айко! Ты такой каждый день, а мне единожды не свезло! — неожиданно резко ответил Курт, скривил рот в ухмылке. — Напился и на спор сделал двойное сальто в прыжке без поддержки. Неправильно упал на батут, порезал плечо о крюк и порвал там что-то. Пока восстанавливался, контракт получил мой напарник, из цирка меня попёрли, поэтому пришлось приехать сюда. И вот, живу в комнате с идиотом, готовым отсосать за кусок сэндвича!
Франц вздрогнул, как от пощёчины, и посмотрел на заострившийся профиль. Искра потухла. Фигурка на бумаге разбилась за спиной у юноши с горящими глазами и мягким румянцем на красивом, но злом лице.
— Ну что? — Курт дёрнул на себя альбом и поморщился, озадаченно вглядываясь в рисунок. — Что это?
По его выражению сложно было понять эмоции, хмурые брови намекали на плохой исход.
Рука сама нарисовала молчаливое падение, набросок получился чуть шероховатым, дёрганным, однако в нём угадывался портрет печального человека напротив; даже отломанный зуб белел в приоткрытом рту.
— Извини, я перерисую! Верни, — Франц отмер, мотнул головой и положил ладонь на край переплёта. — Верни, я его выкину.
— Ты нарисовал это только что? Сейчас? Пока я говорил? — Курт будто не верил в увиденное.
— Ну да, — тревожный ком медленно поднимался от груди к горлу. — Я… я могу убрать, ладно?
Несколько секунд Курт лишь внимательно разглядывал портрет, затем поднял взгляд и негромко спросил:
— Ты так и не ответил, Айко, о чём мечтаешь. Есть мечты у печальных клоунов?
— Не знаю, — готовый к любой реакции, кроме настолько спокойной, Франц поджал колени к подбородку и поудобнее прислонился к каменной стене.
В голове прыгали десятки мыслей, скакали сотни когда-то желанных вещей: дорогие краски, мольберт, высшее образование в Художественной Академии, собственная комната.
Все по-разному важные, они так и не смогли переплюнуть одну, самую дорогую сердцу, близкую и одновременно несбыточную.
— Мечтаю о том, чтобы проснуться в один день и узнать, что на самом деле мама выиграла суды, забрала меня в Кишинёв и жизнь сложилась совсем по-другому, — наконец ответил он.
Голос предательски сорвался, и остаток предложения Франц прошептал себе под нос.
Обмен личного на личное состоялся, заплаканные глаза прячут оба.
— А что в Кишинёве? — Курт должен был смеяться, но вместо этого лишь придвинулся ближе и наклонил голову. — Я думал, ты немец.
Сбившиеся пряди отбрасывали тени на бледное лицо, у глаз пролегли мелкие морщинки, которых до невозможности захотелось коснуться. Хищный зверь на пару мгновений стал домашним.
— Немец, — согласно кивнул Франц и уставился на реку. — В Кишинёве живёт мама. Точнее, жила, но для меня всё ещё живёт.
По воде расплывались круги и отражались плывущие по небу медлительные, пухлые облака, будто нехотя ползущие вслед за ветром.
— Кто тебя воспитывал? Отец? — тёплая ладонь коснулась волос; зверь ластился сам. — Нет, не отец… м-м-м… сестра? Или бабушка? Крестик на тумбочке, вечно зашуганные движения и полная разврата голова. Точно бабушка.
Щёки обжёг жаркий румянец, сердце забилось в горле. Франц и сам не знал, чего смутился сильнее: что Курт отгадал или что настолько детально разглядывал.
Он зажмурился и затаил дыхание, боялся даже посмотреть в глаза напротив.
Внезапные изменения всегда пахли плохо, отдавали на языке привкусом ржавчины и землистого разочарования. Если потерять бдительность, то даже домашняя кошка может цапнуть.
Злой мальчик с разбитым сердцем не мог себя так вести, потому что полностью состоял из ярости и страха. Среди них нет места сочувствию.
— Расскажи мне про свою маму. Какой ты её помнишь? — прошептал Курт в самое ухо и, неожиданно для Франца, потянул и уложил его себе на колени, осторожно, почти невесомо поцеловал в лоб сухими горячими губами.
Не грубо, как в душе, и не нагло, как в первый день. Совершенно иначе, аккуратно, словно боялся испортить момент. Невозможно и в то же время удивительно реально.
— У мамы каштановые волосы и чёрные глаза. Платье светло-голубое, в белую клетку, с дурацким бантом на поясе. Её единственная фотография со мной — на мой третий день рождения. Я этого не помню, но фотограф — дедушка, край его пальца загораживает объектив. На фоне — старый магазин герра Гёссе с выцветшей вывеской и край красной, испачканной в грязи машины. Июль восемьдесят третьего года. За неделю до первого суда, — фотокарточка чётко стояла перед глазами, он помнил каждую деталь, кропотливо изученную за девять лет.
— Она потом уехала? — пальцы Курта продолжали перебирать пряди.
— Да, вместе с Гансом вернулась в Кишинёв. Бабушка запретила приезжать даже на мои дни рождения, и мама писала мне.
— Много писем?
— Двенадцать. Но прислала только одиннадцать, последнее отправил Ганс после её смерти. Бабушка запрещала писать чаще моего дня рождения, сжигала все лишние, — Франц усмехнулся. — Мы не говорили дома о маме, никогда не произносили её имени. Я ей так ни разу и не смог ответить. У меня есть портрет, хочешь посмот…
Он не договорил и распахнул глаза, сталкиваясь с серьёзным взглядом Курта.
Воздух накалился до предела, так, что дышать стало тяжело, на висках выступил пот, и маленькая капля скатилась по разгорячённой коже.
Мира вокруг не существовало, потому что они сами от него отстранились; чужие голоса смолкли и растаяли в предзакатном мареве.
Франц показал единственный портрет матери, который у него сохранился, и рассказал обо всех предыдущих, сожжённых бабушкой в камине гостиной. Края листа темнели от копоти, в верхнем углу, у самых волос, зияла дырочка от неудачно упавшего угля.
Спасённая из огня и долгие годы пролежавшая под стареньким матрасом, Марица Истрати печально улыбалась сыну, которого видела лишь пару раз. Она девять лет писала письма в пустоту, так никогда и не узнала, получил он их или нет.
Голос не дрожал, слёзы высыхали сразу же, как появлялись, однако Курт ничего не говорил. Просто слушал, слушал и продолжал гладить Франца по волосам. Репетиции так и не произошло.