СЧАСТЬЕ
26 ноября 2025 г., 15:42
Примечания:
Присутствуют мб противные для кого-то моменты??? но в любом случае без подробного описания
ПБ подключена
Алфёдов лениво перебирает клавиши, порядком задолбавшись наигрывать одну и ту же мелодию. Ебучий собачий вальс – первое, чему учили в музыкалке, которую он так и не окончил. Он ни черта не помнит, он, кажется, никогда и не умел играть, но зачем-то же это делает? Просто поебать мозги соседям.
Алфёдов, когда заежал в комнату, о пианино был ни слухом, ни духом. Он вообще тогда мало о чём был осведомлён, он въехал бы не зависимо от условий, потому что ни на что другое не хватало денег. Всё еще не хватает. Он согласился жить в комнате три на три с совершенно незнакомым на тот момент человеком – как будто бы пианино, занимающее пол комнаты, это не так уж ужасно. Они с Джустом выбили за него небольшую скидку, а потом Алфёдов вдруг начал играть. Пианино жутко расстроенное, его больно слушать, и собачий вальс на нём сам на себя совсем не походит. А Джуст не любит громких звуков. А стены тонкие ужас, соседи всё в дверь скребутся и по трубам тарабанят, потому что играет Алфёдов исключительно по ночам – что он, что Джуст, домой возвращаются поздно. Странно, что Алфедова никто ещё с утра на кухне не прирезал. Наверно, только потому что хозяйка квартиры запрещает любые конфликты, и в случае них выселяет и тех, кто прав, и тех, кто не прав, и тех, кто за кого-то заступается.
Джуст на диване рядом, глаза прикрыл, и если бы не кружка в руках, из которой он переодически отпивает, Алфёдов бы решил, что он старается уснуть. Только старается – всё равно при таком шуме не сможет.
В дверь стук. Алфёдов убирает руки от клавишь, поднимает вверх в капитулирующем жесте. Открывший глаза Джуст этому улыбается, щурится ещё сильнее, чем обычно при улыбке – очки лежат сверху на пианино. Стук повторяется, Алфёдов не сдерживается, прыскает. Любой из соседей начал бы вдобавок кричать, а если криков нет – это мальчик из четвёртой комнаты. Десятилетний, он живёт со своим то ли дедушкой, то ли дядей, который с самого появления Алфёдова здесь твердил ему, что альбиносы – зло дьявольское. Или какое там? Они на религии чутка помешаны. Самого дедушку-дядю танком не разбудишь, а мальчик мучается, приходит стучать в их дверь, мало ли, у Алфёдова проснётся совесть, и он вдруг прекратит играть. Дальше стука не заходит – по ту сторону ведь дьявольское отродье. Две минуты перерыва и тихий гадкий смешок, чтоб мальчик подумал, что Алфёдов угомонился, чтоб потом затарабанить по клавишам с новой силой, чтоб сквозь дверь чувствовать его боль. Джуст жмурится и всё-таки затыкает уши руками, всё так же лыбится.
Алфёдов тянется за оставленной на пианино пол часа назад, уже остывшей кружкой чая. Джаст тихо жалуется на обилие мошек вокруг лампы, которые, по-хорошему, должны уже вымирать. Уже не лето. Алфёдов очерчивает паутину тонких труб, непонятно для чего нужных, расползающихся из-за пианино и уходящих в потолок. Ноги, подтягивает под себя, отрушивая перед этим друг о друга – бетонный пол вечно жутко пыльный.
Из-за соседней стены тихие разговоры, а на кухне завывает чайник. Комуналка четырёхкомнатная, под забивку засёлённая, шумная и живая. Только эта "живость" не такая, как когда говорят о больших городах, а та, которая бывает в подвалах. Когда все углы сплетены паутиной, под каждым предметом мебели стайка жирных насекомых, и если остаться там более, чем на минуту, обязательно вынесешь кого-то на себе. Никто бы не был против зацепиться репейником и покинуть это место. Ну, по крайней мере, так Алфёдову казалось, когда он жил там.
(Алфёдов узнал, как живётся за пределами его любимого, тёплого, живого мирка, и о боже, ему определённо не хотелось бы знать, нет–)
Помимо мужика и его внука-племянника из третьей, ещё двое алкашов (не буйных, слава те госпади) и в четвёртой какой-то стрёмный тип лет двадцати, которого Алфёдов откровенно побаивается.
И с ним в комнате бывший случайный человек. Через два года жизни здесь, друг у друга под боком – единственный по-настоящему имеющий значение человек.
(Джуст был его всем, каждая секунда тех годов, каждая положительная и отрицательная эмоция в одном флаконе, всё, о чём можно было помнить, и Алфёдов никогда не думал, что можно чувствовать столько всего к кому-то одному, чувствовать так тихо и незаметно, ОЩУЩАТЬ ТАКУЮ ПУСТОТУ ПОСЛЕ ЕГО УХОДА–)
Алфёдов ненавидел свою жизнь, честно, правда, так ужасно колюще ненавидел. Тогда. Кто-то мог бы назвать это смирением – но нет, теперь он просто точно знает, что та жизнь была СЧАСТЬЕМ. Говорят ведь, что всю важность осознаёшь после потери. И что всё познаётся в сравнении. И вообще, много чего говорят. Просто сейчас, в новой хорошей жизни, он продолжает видеть свой любимый, старый, плохой сон. Алфёдов так очевиднейше, отчаянно по нему скучает – если то было не счастье, с чего бы ему так тосковать, верно?
Счастьем была эта ужасная на первый взгляд повседневность, серая на совершенно не запоминающейся работе, и жёлтая в свете старых ламп квартиры.
Счастьем были вечера на кухне в редкие выходные. Полушёпотом разговаривать с Джустом за столом, пока варится еда, потом тут же оставаться ужинать, и этим всех бесить – все соседи едят исключительно в своих комнатах. Считать, сколько раз моргнула лампа и скрипнули двери, смеяться и глупо шутить, лежать головой на столе и ощущать ладонь Джуста, перебирающего его волосы (СЧАСТЬЕМ БЫЛ ДЖУСТ, СИДЯЩИЙ РЯДОМ, ОСЯЗАЕМЫЙ, ОЩУТИМЫЙ, ЖИВОЙ). Наблюдать, как в разное время в течении нескольких часов каждая комната заходит на кухню, рассматривать, кто, что и как готовит, сидя с Джустом на противоположных сторонах стола и деля проводные наушники. Помогать пацану из третьей варить макароны, потому что его дедушка-дядя отказался находиться в одной с Алфёдовым комнате, а кушать-то хочется. Смотреть в окно – на неживую улицу, фонарь на перекрёстке и птичий помёт на наружном подоконнике толстым слоем, напоминающий снег.
Счастьем было в праздник остаться в комнате, потому что мужик, который с внуком-племянником, из третьей, готовит еду на всех, но не делится с дьявольским отродьем. Слышать шум и смех из открытого окна кухни через собственное открытое окно. Они там все напьются, и уже скоро находиться с ними будет невозможно. Ждать, пока Джуст поговорит с ними немножко, ради приличия, и в комнату вернётся с тарелкой и чайной ложкой на двоих – можно снова в его предплечье уцепиться, оставить синяки крепкой хваткой, голову уложить на плечо, и слушать о том, что пьяный стрёмный тип из четвёртой отказался есть то же самое, что ест алкоголичка из первой, хотя раньше ничего подобного за ним не наблюдалось. Смеяться над этим. Стрёмный тип много чего странного говорил – и это тоже было неотъемлемой частью Алфёдовского счастья.
(АЛФЁДОВ ТАК ИХ ВСЕХ ОБОЖАЕТ, ВСЕХ СОСЕДЕЙ, ХОЗЯЙКУ КВАРТИРЫ, КАЖДОГО ТАРАКАНА И КАЖДУЮ ПТИЦУ НА ПОДОКОННИКЕ, ОНИ ВЕДЬ ВСЕ БЫЛИ ЧАСТЬЮ ТЕХ ДВУХ ЛЕТ, ОНИ ВСЕ ДЕЛАЛИ АЛФЁДОВА СЧАСТЛИВЫМ. ДАЖЕ КОЛЛЕГИ С РАБОТЫ, С КАЖДОГО МЕСТА, И САМИ ЭТИ МЕСТА – ОНИ ВЕДЬ ТОЖЕ БЫЛИ ЕГО СЧАСТЬЕМ)
Алфёдов помнит в подробностях день, когда на работе раскрыли, что он несовершеннолетний. Конкретный день, когда это опять случилось – а таких было много, просто ни на каком новом месте это не считалось таким ужасом и позором, как там. Его ведь и так не жаловали, на него и так поглядывали косо, и его возраст, кажется, был всем очевиден, но начальство благородно дождалось прямых доказательств, чтоб выпереть его с чистой совестью.
Голова была забита тревогой в смеси со скользким отчаянием, тем, что ему нужно опять искать работу, опять мучаться, опять перебиваться жалкого вида подработками за копейки, пока не найдёт способ устроиться куда-то в обход всех правил, но зато за нормальные деньги. А потом он вернулся к остальным, и всё будто в один момент ухудшилось раз в восемь.
ЕГО ВЕДЬ ИТАК НЕ ЖАЛОВАЛИ. На него итак поглядывали косо и свысока. У него за пол года – небывалое время на одном и том же месте – и так глаз начал дёргаться. Он и так тиххикардию ловил каждый раз, когда кто-то из соседей в подслушанном диалоге его упоминал, будто все они ему смерти желают, а ни за чем иным вспоминать о его существовании вообще нельзя. Ему и так начало видеться, будто на улицах все смотрят на него, – хотя, ну, это всегда присутствовало. Он и так уже стремался оставаться с кем-либо, кроме Джуста, один на один, после того, как один мужик с той работы в глаз ему ёбнул в туалете по приколу. В день увольнения этот же самый тип Алфёдова головой о стену, кстати.
В трамвае, по дороге домой, глаза уже были на мокром месте. Алфёдов, честно, пытался проморгаться, пытался как-то незаметно вытереться руковом и успокоиться, хотя бы временно. Он в какой-то момент всхлипнул, и это оказалось громче, чем он ожидал. Он согнулся впополам, глядя в собственные колени, но знал, что на него обратили внимание, чувствовал на себе взгляды пассажиров, и был уверен, что кто-то стал его обсуждать – то, что он этого не слышал, не значит что такого не было. Конечно, стали.
Плакать на людях – высшая степень жалкости. Плакать в принципе – уже пиздец. Алфедов всегда это понимал, всегда это себе повторял, когда становилось совсем плохо. Вот только это понимание успокоиться не помогает! Алфедов невольно, случайно – нет блять нет, он этого не хотел, больше всего именно этого – представляет, как убого выглядит со стороны, и по ребрам будто удар проходится, и у него опять кружится голова, и опять пульсирует синяк от удара на макушке, о котором Алфедов очень пытался не вспоминать. Выскакивая из трамвая в каком-то полусогнутом положении, он заламывает по очереди все пальцы, по третьему кругу, они всё отказываются хрустеть, и Алфедову кажется, что он просто переломает сейчас себе все кости.
От остановки до дома пол километра, а он сейчас не может идти вообще. Он в первом же переулке на землю падает, у него ноги не слушаются, и руки тоже, и мозги уже давно переваренную кашу напоминают, и он совсем не помнит – единственное, чего он в этом дне не помнит – рыдал ли он тогда в переулке? Громко? Его, блять, кто-то слышал? Может, к нему кто-то подходил? Если бы подходил, Алфедов бы всё равно не обратил на это внимания. Спасибо на том, что у него в истерике сумку с документами и последней зарплатой не спёрли. НО ВЕДЬ ЕГО МОГ КТО-ТО В ТОТ МОМЕНТ ВИДЕТЬ, КАКОЙ УЖАС–
Он спустя как минимум пол часа катания по земле пытался отряхивать костюм, и видел, что тут только стирать, а то и выкидывать, и продолжал отряхивать методичными одинаковыми движениями рук, и думал о том, что Джуст, наверно, беспокоится, наверно, совершенно не понимает, куда он пропал, наверно... – и по щекам продолжали течь слёзы (ПОЧЕМУ ОНИ ЕЩЕ НЕ ЗАКОНЧИЛИСЬ, РАЗВЕ ОН НЕ ВСЮ СВОЮ ЖИЗНЬ ВЫПЛАКАЛ). Он даже здесь проебался, даже перед Джустом.
Алфёдов помнит каждый свой шаг по дороге в комуналку, каждый вздох, помнит, как медленно и постепенно темнело – весна, чтоб её, помнит то облегчение, когда уже на подходе к квартире смог насухо вытереть щёки. Глаза жгло нещадно.
Он не встретил в коридоре никого из соседей, в комнату почти ввалился, не посмотрев на Джуста, и стал трясущимися руками заперать дверь. Джуст в спину ему спросил, почему он так поздно.
И Алфедова снова унесло, и спокойствия, блять, хватило только до первого слова, до попытки ровно вдохнуть. Алфёдов уронил сумку и чуть не уронился сам, не смог нормально закрыть дверь, руки просто окончательно перестали слушаться, и опять ударила в голову боль того удара. Джуст испугался такой резкости, всполошился весь, а Алфедов просто не мог ничего внятного сказать. Джуст прижимал его к себе, в волосы рукой зарывался, что-то говорил, как-то пытался успокоить, а Алфедову не хватало самообладания даже на то, чтобы прижаться в ответ, хотя очень хотелось. Он помнит чувство острой необходимости стянуться, сростить, блять, и тоже почувствовать себя нормально, начать наконец себя осознавать, стать реальным, ожить. И он не помнит, смог ли рассказать тем вечером об увольнении, говорил ли он что-то в принципе или только хотел, или ему вообще всё это показалось, не помнит, поел ли, и когда уснул. Это было просто ужасно.
(И ЭТО ТОЖЕ БЫЛО ТАКИМ ОГРОМНЫМ ВСЕПОГЛОЩАЮЩИМ СЧАСТЬЕМ)
Джуст был половиной от счастья, если не больше. Оно практически на одном нём и держалось. Такая из себя главная деталь.
Они с Джустом сначала не шибко контактировали, Джуст вообще дёргался на любые признаки жизни со стороны соседа. А потом что-то пошло нетак (хотя как можно называть "нетак" то, что стало началом СЧАСТЬЯ), в привычку вошло всегда заваривать две кружки одинакового по крепости и сладости чая; варить макароны и каши на двоих, закупаться на двоих, делить один дешевый одеколон с рынка, один шампунь и одно мыло, делиться одеждой и одеялом, придвигаться поближе на диване – только из-за холода, конечно, да.
Они будто с каждым днём сцеплялись, связывались и сростались, и Алфёдову вполне себе нравилось быть частью Джуста.
Высокого, худого, старающегося казаться серьёзней и суровей, пахнущего самыми отвратительными сигаретами и самым некрепким чаем, таким, который почти бесвкусный, чтобы не тратить слишком много заварки, откровенно костлявого, с острыми чертами лица и ровным носов, с переливающимися от черного к зеленому глазами, обкусанными губами и этими дешёвыми, застиранными, неприятными на ощуп свитерами.
За те пару лет они срослись по плечо и уже отчётливо привычно чувствовали сердцебиение друг друга.
(ЧЕМ ДАЛЬШЕ, ТЕМ БОЛЬНЕЕ БЫЛО РВАТЬСЯ)
Самое ужасное здесь даже не то, что рана всё продолжала кровоточить, а прижать её было нечем, нет – Алфёдов потерял часть себя, у него теперь только одна рука, он себя чувствует большим инвалидом, чем все настоящие инвалиды. Даже хуже – он уже не может представить на этом месте руку, целостность теперь может дать только нахождение Джуста рядом.
Он остался валяться на полу старой ненужной вещью, какой-нибудь детской курткой или футболкой, которую оставили на старой квартире при переезде, которая не имела никакой возможности остаться нужной, ведь ребёнок с неё уже вырос. У него глаза вытекают через слёзы, наполняя синяки под собой, как глубокие лужи. Слёзы разъёли щёки, оставили глубокие дорожки и пару сквозных отверстий. Ноги не функционируют, он кожей головы каждую секунду ощущает жирные слипшиеся волосы, а единственная рука бесконечно теребит что-то между пальцев.
Сапоги протёртые, дырявые – стопы окутывает холод, кофта такая мятая, что от пакета не отличишь, в левом кармане завтрак на двоих похоронен, в правом – запах его, Джуста, ладоней.
От Алфёдова всего, от того, что было человеком (БЫЛО ЛИ?) осталась теперь только физическая боль. В нём больше нет эмоций, а может, физическая боль просто заменила и их. Он как будто бесконечно падает, каждую секунду ударяется о шершавый асфальт внизу, но падать продолжает. Будто вся его психическая стабильность держалась за вечера в комуналке, тихие разговоры с Джустом, ощущение нахождения рядом остальных соседей и чувство безопасности (СЧАСТЬЕ)
И то, чем Алфёдов стал – не так уж ужасно? По сравнению с его СЧАСТЛИВОЙ версией – та ещё убогость, но ведь цель оправдывает средства! Цель, конечно, не благородная, но Алфёдова никто и не осудит. Каждый, абсолютно каждый хочет стать СЧАСТЛИВЫМ.
Алфёдов станет. У Алфёдова, кажется, натурально гниют руки, у Алфёдова, кажется, атрофировалось ощущение холода. Он в слякотный февраль на улице без куртки – и ему так плевать. ЕМУ ТАК ПЛЕВАТЬ. Зачем ему руки, если сейчас надо только бежать? Зачем куртка, зачем холод, если осталась всего пара шагов? Без рук и без куртки он будет СЧАСТЛИВ, спустя минуту будет.
Алфёдов за это время изменился, очень изменился, и явно не в лучшую сторону, но не Джуст – он такой же худой, такой же высокий, глядит так же изподлобья, и в глазах у него СЧАСТЬЕ.
(ДЖУСТ ВЕСЬ – ОДНО СПЛОШНОЕ СЧАСТЬЕ)
У Алфедова не будет больше комуналки, соседей, тараканов желтых ламп серых днейтрубпианино НИЧЕГО не будет НО БУДЕТ ДЖУСТ и почему бы не быть СЧАСТЛИВЫМ только с этим?
Мимо собак, сокрытых в тени, мимо полупустых мусорных баков, мимо гаражей и по узким переулкам, по снегу и всему, что его напоминает, ВОКРУГ НЕТ ЛЮДЕЙ, НАКОНЕЦ-ТО НЕТ, НИКТО НЕ СМОТРИТ. В левом глазу соринка ничего не значит, даже если в правом тоже что-то чешется, даже если ЖАЛКИЕ УБОГИЕ СЛЕЗЫ разъедают щёки, на Алфёдова ведь никто, кроме Джуста, теперь не смотрит, Алфёдову плевать, Алфёдову осталась пара шагов до АБСОЛЮТНОГО СЧАСТЬЯ.
Глаза так болят, что он, кажется никогда больше не сможет их открыть. АЛФЁДОВУ ОНИ НИКОГДА БОЛЬШЕ НЕ ПОНАДОБЯТСЯ, ГЛАЗА – ЛИШЬ ИНСТРУМЕНТ ДЛЯ ДОСТИЖЕНИЯ ЦЕЛИ, САМО ЕГО ТЕЛО – ИНСТРУМЕНТ, А ВСЕГО, ЧТО НУЖНО, ОН УЖЕ ДОСТИГ.
Джуст пахнет всё так же, пахнет старой жизнью, комуналкой, некрепким чаем, Алфёдовским любимым, отвратительно любимым сном.
Алфёдов судорожно ткань свитера сжимает у него на спине, будто надеется в секунду слиться снова, на этот раз так, чтоб разрезать не вышло, не то что разорвать. Они будут не те, может, уже не люди, но навсегда вместе.
Примечания:
Я кажется уже и сам просрал смысл слова счастье
Автор питается комментариями, не заставляйте переходить на человечину
ТГК
https://t.me/zhyvchek_rw47vr