Катарсис

NC-17
В процессе
155
2
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 309 страниц, 110 632 слова, 11 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
155 Нравится 25 Отзывы 88 В сборник

The Birds Pt. 1

Настройки
Примечания:

Пролог

🎶The Birds Pt. 1 (The Weekend)

***

Адреналин — горький и пороховой, как привкус после взрыва петарды. Феликс влетел в здание, едва не сорвав дверь с петель, его легкие горели, а сердце колотилось где-то в горле. Он уже близко, совсем немного и он там. Метнулся к лифту, но стрелка над ним лениво ползла с пятого на первый. С проклятием, выдохнутым сквозь стиснутые зубы, он рванулся к лестнице, взлетая по ступеням по две, три. Дверь в аудиторию №314 с глухим стуком захлопнулась за его спиной. Пять пар глаз поднялись на него. В воздухе висела усталая скука. — Ли Феликс? — брови кастинг-директора, немолодой женщины в строгом пиджаке, поползли вверх. Ее взгляд скользнул по его взъерошенным белоснежным волосам, по лицу, залитому румянцем, и упал на часы. — Мы уже закончили. — Я... прошу прощения. Пробки... — выдохнул он, пытаясь поймать дыхание. Его даже слушать никто не собирался. Директор что-то пометила в своем планшете. «Вычеркнула», — с горечью подумал Феликс. Он видел себя со стороны: нелепый, запыхавшийся мальчишка с огромными глазами, в которых сейчас плескалась одна лишь паника. Парень стоял, чувствуя, как под этим равнодушным взглядом его мечта о большой роли, о камере, о прожекторах, тихо и бесшумно испарялась, оставляя после себя лишь горьковатый привкус поражения. — Спасибо, мы вам перезвоним, — сказала женщина, не глядя. Фраза-призрак. Ни разу Феликс не получал обратный звонок. Воздух на улице был холодным по-чикагски пронизывающим до костей. Феликс шел к своей машине, серебристой BMW М8, — яркому символу мира, от которого он сбежал, но который все равно настигал его в виде дорогих подарков. Он швырнул себя на водительское сиденье, и дверь захлопнулась, наглухо закрыв тот призрак успеха, что растворился в бесконечной серой сетке улиц за окном. Блондин опустил голову на руль, закрыв глаза. Слез — их не было давно, вот ярость на самого себя, была. Тихое движение справа, знакомый, легкий звук расстегивающегося ремня. Потом — тепло. Ладонь легла ему на затылок, пальцы мягко вплелись в белые пряди. Спокойные. Знакомые. — Дыши, — тихо сказал Крис. Его голос был низким, без единой нотки упрека или разочарования, инструкция к действию. Феликс сделал глубокий, прерывистый вдох. Пахло кожей салона, холодным ноябрьским воздухом, зацепившимся за их одежду, и каким-то нейтральным запахом Чана. Запахом дома, которого у Феликса не было. — Даже слушать не стали, — прошептал он в руль. — Я уже понял. Видел, каким ты вышел. Он всегда видел. Не то, что показывал блондин — натянутую улыбку, наглый сарказм, а то, что было под этим. Испуг. Ту пустоту, которая возрастала внутри после каждого провала. Феликс наконец поднял голову и откинулся на спинку сиденья. Чан убрал руку с его головы, но тут же нашел его ладонь. И крепко сжал. Давая понять, что он здесь, рядом. — Виноват, — пробормотал Феликс, глядя в потолок. — Опять проспал. Опять… все просрал. — Не заводи, — Чан мягко перебил его. Он повернулся на сиденье, и Ли почувствовал на себе его взгляд. — Ты не просрал, а опоздал. Это две разные вещи. Первое — это приговор. Второе — обстоятельство. Выбери второе. Феликс фыркнул, но уголок его губ дрогнул. Чан всегда умел разбивать его катастрофы на управляемые кусочки. Как инженер разбирает сложный механизм. Это и бесило, и спасало. — Могла бы быть моя роль, — упрямо сказал он, все еще цепляясь за боль, как за оправдание. — Могла бы, — легко согласился Чан. — А могла бы и не быть. Ты подготовил монолог? — Да. — Хорошо его отрепетировал? — До дыр. — Значит, ты сделал все, что мог. Все, кроме того, чтобы выйти на час раньше. Над этим поработаем. Над обстоятельствами. А не над тем, чтобы корить себя. — Он говорил ровно, как будто составлял план по ремонту. План по спасению Феликса от самого себя. Он потянулся к бардачку и достал оттуда маленькую термокружку, после чего протянул ее блондину. — Пей. Ты дрожишь. Феликс немедленно перехватил. Это был его любимый травяной чай с медом. Тот самый, что Чан всегда заваривал ему после бессонных ночей или провальных кастингов. Он сделал глоток. Сладковатая теплота разлилась по желудку, слегка ослабив ледяной ком под ребрами. — Спасибо, — тихо сказал он, и это было, наверное, самое искреннее слово за весь день. — Домой? — спросил Крис. Не ко мне. Не требовательно. Просто домой. И в этом слове была вся их история. Не его квартира, а то пространство, которое они создали за два года вместе. Где на полке стояли смешанные книги — Чана по архитектуре и Феликса по театральному искусству. Где в холодильнике рядом стояли дорогой тоник Чана и дешевая кола Феликса. Дом. Именно поэтому парню вдруг дико захотелось сказать — нет. Потому что это тепло, эта безопасность, этот чай — они примиряли его с поражением. А ему сейчас не хотелось примирения. Хотелось злости. Хотелось, чтобы кто-то кричал на него, обвинял, дал повод взорваться. Крис никогда не давал такого повода. Он был человеческим антидотом против яда саморазрушения. — Я… Джисону помочь обещал, — выдохнул Феликс, избегая его глаз. Ложь горчила на языке, но он просто хотел в свою обшарпанную квартиру, к Джисону, где можно было накуриться, наорать на плохой сериал и забыться. Где не надо было быть… принятым. Где можно было быть дерьмом, и это было бы нормально. — Хорошо, — просто сказал Чан. Он отпустил его ладонь и забрал кружку. — Тогда поехали, ты меня высадишь. По пути купим печенья, что ты любишь. Вот так. Ни упреков, ни подозрений. Просто — «я тебя понимаю, даже если ты врешь, и я все равно о тебе позабочусь». Это было невыносимо мило, до пизды правильно. И от этого хотелось бежать без оглядки, прямо к тому, кто посмотрит на него не с тихим пониманием, а с холодным презрением. Потому что презрение — это хоть какая-то страсть. А эта… эта тихая, уверенная любовь иногда казалась ему скучнее смерти. — Не надо печенья, — буркнул Феликс, заводя двигатель. — Не маленький. — Знаю, — усмехнулся Чан, и в его глазах мелькнула та самая, редкая нежность, которую он обычно прятал. — Просто люблю, когда ты жуешь. Похож на бурундучка. Машина тронулась. Феликс вел, чувствуя, как тепло от того чая и от ладони Чана медленно расходится по телу, смиряя дрожь. Рядом сидел человек, который знал его наизусть, принимал все его срывы и темные стороны, и строил из их совместной жизни что-то прочное, теплое и безопасное. И именно поэтому в груди у Феликса, прямо рядом с утихающим сердцем, зияла черная, ненасытная дыра. Которая скучала по буре. По тому, кто смотрел бы на него не как на бурундучка, нуждающегося в заботе, а как на дикого зверя, которого хочется приручить или сломать.

***

Вода ударила в лицо, ледяная. Феликс не стал ждать. Зачем? Тепло для тех, кто заслуживает. Он вжался в кафель, подставил спину под струи. Они били, как плети. Хорошо. Феликс стоял, уперев ладони в плитку, и смотрел, как вода стекает по белым костяшкам его пальцев, пропадая, словно его собственные шансы на нормальную жизнь. Тишина в ванной была звенящей. Ничего, кроме гула в ушах и плеска воды. И мыслей. Они пришли не сразу. Сначала было просто онемение. Пустота после взрыва. А потом из этой пустоты поползли тени. “Жалкий. Посмотри на себя. Жалкий.” Слова ударили тихо, но с такой силой, что колени подкосились. Он прислонился лбом к прохладной плитке. “Опоздал. Как идиот. Снова. Они все видят. Видят этого мажорного щенка с жалкими глазами. Они правы.” Блондин сжал веки, но картинки не исчезали. Планшет в руках женщины. Палец, скользящий по экрану. Безразличное движение. Вычеркнула. Не имя. Его. Из списка живых. “А Чан... Чан с его «дыши». С его вечным спокойствием. Он думает, что помогает? Хоронит. Заворачивает мою истерику в пакет и ставит на полку. Смотрите, у моего парня был нервный срыв. Мило?” Вода становилась теплее, из-за чего тело, вопреки воле, начинало расслабляться. Он с ненавистью крутанул кран обратно на холод. Резкий шок заставил вздрогнуть, сердце забилось чаще. Да. Вот так. Так и надо. “Ненавижу. Этот чай. Ненавижу эти его теплые руки, которые знают, где у меня болит. И ведь он никогда не кричит. Никогда не скажет — Да ты конченый, Феликс! Да проснись! Чем ты занимаешься уже пять лет! Он.. он просто смотрит. И от этого хочется разбить все нахуй!!” Он выпрямился, глядя на свое отражение в зеркале. Расплывчатый силуэт с белыми прядями, прилипшими ко лбу. Большие, пустые глаза. — Кто ты? — спросил он у отражения. — Серьезно, кто? Парень, который сбежал на восемнадцатилетнее из богатого дома, чтобы стать нищим? Гениальный ход. Мама бы оценила. Если бы могла. Мысль о матери вонзилась, как ледяная спица между ребер. Он задержал дыхание. Не сейчас. Нет. Только не сейчас. — Актер? — он фыркнул, и пар от его дыхания на мгновение стер лицо в зеркале. — Какой из тебя актер? Актер умеет контролировать. А ты? Ты даже на кастинг прийти вовремя не можешь. Ты.. ты даже не актер. Ты шут. Ебанутый шут в дорогом костюме. Все смотрят, улыбаются, а про себя думают — Сколько ему заплатили за это представление? Вода стала обжигающей, он повернул кран до упора, встал под почти кипящий поток. Кожа покраснела, но боль была хорошей. Настоящей. Она заглушала другую — ту, что точила изнутри. “И что ты делаешь? Вместо того чтобы учить новый монолог, искать новые пробы, ты лежишь на диване и смотришь сериалы. Зависаешь с Джисоном, который сам по уши в дерьме. Вы — два конченных, что вместо того чтобы спасаться, решили вместе петь песенку на тонущем корабле. Блять, да красиво, трагично и тупо.” Он резко выключил воду. Тишина навалилась мгновенно. Капли падали с него на пол, отбивая мерзкий ритм. Кап. Кап. Кап. Как тикающие часы, отсчитывающие время его жизни, которое он бездарно просрал. “Может, они все правы? Отец. Сестра. Да тот же Чан! Эта тетка с планшетом. Может, им виднее? Может, твое место — не на сцене, а там, в отцовском кабинете, за столом, где все решают цифры, а не эмоции? Где можно быть неудачником, но богатым неудачником. Где тебя будут ненавидеть, но уважать. Хотя бы за деньги..” Он просто вышел из душа, оставляя за собой мокрые следы на полу, руки за полотенцем не тянулись, зачем. Холодный воздух обжег кожу мурашками. Он стоял, дрожа, глядя на свое отражение в зеркале. Глаза были пусты, даже слез не было, лишь усталость. “Но я же не смогу. Я сдохну там. Задохнусь в этом воздухе, пахнущем деньгами и пустотой. Как мама…” Мама. Она не задохнулась. Ее просто… не стало. И последний раз он видел ее не тогда, когда мог, а тогда… “Блять, нет. Не сейчас. Не о ней. Не дай этому блядскому чувству вины съесть тебя целиком сегодня. Держись за злость. За ярость. Это хоть что-то.” Он глянул на свое отражение — мокрые белые волосы, огромные карие глаза. В них сейчас горело не вдохновение, не мечта. Горел голод, жажда. Жажда доказать им всем: отцу, этим блядским людишкам в пиджаках, Чану, сестре и Адель. Ах да. И самому себе. — Хорошо, — прошипел он в пустоту ванной. — Хорошо. Я — шут. Я — неудачник. Я — мажорный щенок, который вечно опаздывает. Допустим... Но если я уж такой никчемный, тогда почему мне до сих пор так блядь больно!? Он ударил кулаком по полке. Флакон с шампунем подпрыгнул и с грохотом упал в раковину. — Если я ни на что не гожусь, то эта боль — за что? За какие грехи? За то, что я родился не таким, как они хотят? За то, что я дышу не так? За то, что я чувствую?! Он стоял, тяжело дыша, глядя на свое искаженное лицо в зеркале. Ему хотелось разрыдаться, начать биться в истерике, но слез не было. Они сгорели давно уже, от них остался лишь пепел. — Ладно, — сказал он себе тихо, уже почти спокойно. — Значит, так. Я — мусор. Я — ошибка. Я — все, что ты сказал. Но у этого мусора есть одна, блядская черта. Он — упрямый. Он не сдается, даже когда надо. Особенно когда надо. Он потянулся к полотенцу на полу, поднял его, медленно вытер лицо. Движения стали точными, почти механическими. “Я не буду учить монолог сегодня. Не буду. Потому что если я сейчас сяду и начну притворяться чьими-то чужими словами, я.. я сойду с ума. Мне нужно свое. Мне нужно… действие.” Из-под двери Джисона лился узкой, ядовитой щелью едкий, сладковатый дым, знакомый до тошноты. Обычной музыки не было. Только давящая тишина, нарушаемая редкими, прерывистыми всхлипами. Нет, не плач, да и не рыдания. А именно всхлипы — короткие, будто человек задыхается и пытается втянуть воздух сквозь спазм в горле. Феликс замер на пороге, его рука уже тянулась к ручке. Но что-то внутри сжалось. Этот звук, он знал его слишком хорошо. Это был звук абсолютного дна. Того самого, на которое Хан спускался раз в несколько месяцев, когда весь его накопленный сарказм, вся бравада рассыпались в прах, оставляя после себя только голого, истекающего болью ребенка. Он опять. Мысль пронеслась без осуждения. С усталой, горькой констатацией. Джи снова там. Феликс отступил на шаг. Его собственный внутренний шторм, бушующий минуту назад, вдруг показался мелким, почти театральным на фоне этой тихой агонии за дверью. Его драма была про карьеру, про амбиции, про отцовское разочарование. Драма Джисона была про выживание. Каждый день. Про то, чтобы просто не открыть окно и не шагнуть вниз. Он просто нажал на ручку и вошел. Комната была погружена в полумрак, шторы наглухо задернуты. Воздух был густым, смесь табака и слез. Джисон сидел на полу, прислонившись к кровати, колени подтянуты к подбородку. В его худых, белых от напряжения пальцах дымилась трава. Он не поднял головы при входе Феликса. Просто сидел, уставившись в одну точку на грязном линолеуме, а по его лицу медленно, против воли, скатывались тягучие, беззвучные слезы. Феликс молча закрыл дверь, отсекая их двоих от остального мира, и переступил через разбросанную одежду, пустые пачки из-под сигарет и, не говоря ни слова, опустился на пол рядом. Спиной к той же кровати, плечом к плечу с Джисоном. Он не обнял его, просто сел, ведь присутствие иногда было единственным, что работало. — Че приперся, — спустя несколько минут, наконец хрипло выдохнул Джисон. Голос был сорванным, лишенным всякой окраски. — Тихо тут у тебя, — так же просто ответил Феликс, глядя в ту же точку на полу. — Шумно у меня в голове. Думал, в тишине посижу. Джисон фыркнул, но звук вышел больше похожим на новый всхлип. Он потянулся, затушил окурок о голый пол и сразу же, дрожащими руками, начал крутить новую. Так быстро,что бумага начала рваться в его руках. Феликс наблюдал за этим отчаянием боковым зрением. Он взял у него из рук бумагу, и собственные пальцы, обычно такие же нервные, сейчас были удивительно спокойны. Он ловко, почти медитативно, скрутил аккуратный косячок, поднес к губам Джисона. Тот, не глядя, взял его, чиркнул зажигалкой, затянулся так глубоко, что закашлял. — Легче, — тихо сказал Феликс. — Себя жалеть будешь завтра, с похмелья. — А щас не надо? — Джисон выдохнул дым ему в лицо. — Щас ты в процессе, — парировал Феликс, наконец беря сигарету себе и делая свою, аккуратную затяжку. Горячий дым заполнил легкие, и мир на секунду смягчил свои острые углы. — Нельзя. На губах Джисона дрогнуло что-то похожее на горькую, кривую улыбку. — Блять, — прошептал он, обхватывая голову руками. — Блять, блять, блять. — Конкретнее, — мягко подтолкнул Феликс, передавая назад косячок. Сейчас нужно выговориться. — Все. Конкретно — все. Деньги. Учеба. Эта… эта ебучая жизнь, которая как проклятый день сурка. Каждый день одно и то же — проснуться, понять, что ты — дерьмо, попытаться сделать вид, что нет, облажаться, убедить себя, что завтра будет лучше, и лечь спать, зная, что завтра будет то же самое. — Голос Хана срывался, набирая истеричные обороты. — И так по кругу. Бесконечно. Как в той песне, блять. А выход — один. И он вон там. — Он махнул рукой в сторону окна. Феликс не стал говорить банальностей вроде «не говори ерунды». Он лишь слушал, потому что сам иногда слышал в своей голове тот же самый голос. — И ты знаешь, что самое пиздатое? — Джисон повернулся к нему, его глаза в полумраке блестели лихорадочно. — Что даже эта хуета, — он ткнул пальцем в самокрутку, — уже не кайфует. Она просто… глушит. Как анестезия перед операцией, а операция — это жизнь, и она все равно будет болеть, когда отойдешь. — Значит, нужна новая анестезия, — сказал он просто. — В смысле? — уставился на него Джисон. — В прямом. То, что не работает — меняем. Ну, а если день сурка — ломаем ему бошку, или.. похуй. — В голосе Феликса зазвучали опасные нотки, которые обычно предвещали нечто либо гениальное, либо катастрофически идиотское. — И как? — скептически хмыкнул Хан, но в его взгляде уже проснулся слабый интерес. Как у человека, которому предлагают прыгнуть с обрыва. Феликс вскочил на ноги, отряхивая штаны. Внезапная энергия била в нем ключом. Его собственная тоска нашла выход — не в самокопании, а в действии. В создании хаоса для другого. — Вечеринка, — объявил он, как генерал, отдающий приказ о наступлении. — Че? — Вечеринка. Большая, шумная. Сегодня. У Чонина. Там, где много людей, громкой музыки и… тупых дохляков — Он ходил по комнате, жестикулируя. — Никаких дум. Никаких завтра. Только сейчас. Мы приезжаем на хату, где .. ну тусуются, и просто исчезаем. На ночьку. — Феликс, я… я не в форме, — слабо попытался возразить Джисон, но его протест был уже чистой формальностью. В его все еще мокрых глазах вспыхнула дикая, знакомая Феликсу искра. — В какой еще форме? — Феликс остановился перед ним, оглядев его с ног до головы. — Ты идеален. Девчонки с ума сойдут. Или пацаны. Кто там тебе нравится? — Он уже тянул Джисона за руку, поднимая с пола. — Вставай. Душ. Холодный. Прямо ледяной. Чтобы кожа закричала. Потом самая черная футболка на тебя. И поехали. Джисон позволил себя поднять. Его тело было ватным, но в нем уже запустился новый, странный механизм следования за безумием Феликса. Это было проще, чем оставаться наедине со своими мыслями. — А… а у Чонина спросить? — спросил он, пока Феликс рылся в его шкафу, швыряя на пол одну черную вещь за другой. — Щас, я ему уже пишу, — залезая в телефон, отозвался Феликс. Его пальцы летали по экрану. — Говорю, что ты в запое от тоски по его прекрасным глазкам и нам срочно нужна дикая тусовка для реабилитации. Через десять минут Джисон выходил из ванной, красный от ледяной воды, но дышащий уже ровнее. Феликс, уже одетый, швырнул ему в лицо черную футболку. — Надел? Отлично. Теперь волосы. — И прежде чем Джисон опомнился, Феликс уже втискивал в его мокрые волосы полтюбика геля, зачесывая их. — Я теку. Ты выглядишь как.. звезда, рок. Идеально. Поехали.

***

Не далеко от их района, то же утро у кого то начиналось не с солнца, а с тиканья часов на кухонной стене. Каждый щелчок отмерял секунду, а Минхо мысленно складывал их в минуты, которые отделяли его от побега. Он сидел с прямой спиной, вилка в руке двигалась с механической точностью, разрезая белок яичницы на идеальные квадратики. Ни крошки на тарелке, ни одного лишнего звука. Так его учили. Отец, сидевший во главе стола, изучал газету. Складка между бровей была единственным признаком жизни на его лице. Мать справа — аккуратно откусывала кусочек тоста, хруст казался громким в этой камерной тишине. Минхо чувствовал, как под ребрами затягивается старая, знакомая удавка. Давящая, тоскливая скука от этой безупречной картины. Он был мазком грязи на белоснежном холсте их жизни, и они ежедневно, вот такими завтраками, пытались его закрасить. — Доброе утро, — выдавил он из себя. Отец кивнул, не отрываясь от газеты. Мать улыбнулась. Ее улыбка была стерильной и безжизненной, похожа на ту, что печатают на брошюрах журналах и подобной херне. — Опять, — произнес отец, откладывая газету. Его палец ткнул в черно-белую фотографию под заголовком «Задержаны за распространение». На снимке — трое обтрепанных парней, чьи лица не видно. — Посмотри на них, Минхо. И во что превратились в твоем-то возрасте. Грязь. Им не место среди нас. — Страшное дело, — подхватила мать, качая головой с отрепетированным сочувствием, что хуже презрения. — И ведь сами виноваты, нечего было опускаться. У каждого есть выбор. Воздух пересох в горле. Перед глазами на секунду мелькнуло не лицо незнакомого парня с фотографии, а другое. — Мне пора, — он вскочил резко, что даже стул с грохотом опрокинулся назад. Звук падения был диким в этой вылизаннной реальности. — Ты куда в такой спешке? — спросила мать, ее брови поползли вверх в хорошо знакомой гримасе тревоги, не за него, а за порядок, который он нарушал. — Работа, — бросил Минхо, уже хватая с вешалки свою потрепанную кожаную куртку. Он чувствовал их оценивающие взгляды, которые искали в нем изъян. Он вернулся на секунду, наклонился, его губы механически прикоснулись к щеке матери. Жест был отточенным до автоматизма за годы такой же холодной войны. — До вечера, — Минхо вернется в эту клетку, как и всегда. Дверь захлопнулась за его спиной. Он сделал первый глоток свежего, прохладного воздуха, и легкие взвыли от боли и облегчения. Свобода, пока он не вернется. Его кавасаки стоял у крыльца, черный, тихий. Он был продолжением его тела, единственным существом, которое понимало его язык, не требуя перевода. Мотор ожил с низким рыком, который сотряс тишину элитного квартала. Брюнет втиснулся в шлем, и мир сузился до рева в ушах и вибрации, пронизывающей каждую клетку. Он сорвался с места, вырвавшись из сети тихих улочек Голд-Коста на простор Лейк-Шор-Драйв. Асфальт под колесами превратился в размытую серую ленту, фасады дорогих домой — в мелькающие пятна. Ветер с озера, свистящий в щели шлема, был холодным и резким, он выдувал из него остатки той удушающей атмосферы дома. Здесь, на скорости, подчиняющейся только ему, с одной стороны город, с другой — огромное черное озеро, он мог дышать. Здесь он был не сыном, не убийцей, не пятном. Здесь он был просто телом в движении, гремящей оболочкой, в которой на время стихали все голоса. Особняк Хенджина возник в поле зрения. Идентичная тюрьма, его такой же. Минхо знал его как свои пять пальцев. Знал потайной вход для прислуги, который всегда был незаперт, знал, в какой из двадцати комнат сейчас будет прятаться его друг. Он заглушил мотор у черного хода, скинул шлем и вошел внутрь. Мраморные полы холла беззвучно поглощали его шаги. Дверь в комнату Хенджина была приоткрыта. Брюнет толкнул ее плечом. Она была погружена в полумрак, шторы наглухо задернуты. И в центре комнаты на полу, среди разбросанной одежды и обрывков нотной бумаги — сидел Хенджин. Он обнимал новую, алую гитару. Его черные волосы падали на лицо, скрывая его, а пальцы обхватывали гриф так, будто она вот-вот исчезнет. — Я не опоздал? — голос Минхо прозвучал глухо в этой давящей тишине. Хенджин медленно поднял голову. В его глазах не было привычной наглости, была пустота, выжженная пустота человека, который только что проиграл битву, даже не выйдя на поле боя. — Ты как раз вовремя, — произнес он, и голос его был хриплым, будто он кричал всю ночь. Но на губах дрогнула тень той самой, редкой улыбки, которую он дарил только Минхо. Улыбки не победителя, а такого же, как он, пленного солдата. Он провел медиатором по струнам. Звук был словно короткий, пронзительный крик, полный такой немой ярости и боли, что у Минхо по коже побежали мурашки. Брюнет прислонился к косяку, скрестив руки. Он смотрел на лицо друга, и видел, как в эти секунды с него спадает маска самовлюбленного мажора, и остается просто парень, чье единственное счастье раз за разом вырывали из-под носа. — Тебе ж батя запретил, — тихо сказал Минхо. — Пусть запрещает. — Фыркнул он — Уже все запретил: жить, дышать, чувствовать. Еще одну гитару разобьет — куплю десять. Пока руки есть — буду играть, блять. Или сдохну. — Он посмотрел на Минхо, и в глазах вспыхнул опасный огонек. — А ты чего приперся? Спасать? — Нет, — честно ответил Минхо. — На работу опаздываю. Думал подбросить, ну если надо. — Нет, — Хенджин отложил гитару, словно это было тело, и поднявшись продолжил, — Закругляюсь. Отец скоро, а я… я же обещал завязать. — Он произнес это с такой горькой интонацией, ведь нужно натянуть на себя очередную, удобную для отца маску. — Мне еще к одной кошечке надо. Он говорил о девушках своим обычным, брезгливо-презрительным тоном, но сегодня в нем слышалась усталость. Это была еще одна форма бегства. Еще одна попытка доказать, что он что-то контролирует, хоть что-то в этой жизни. — Чан Ми? Или уже новую несчастную дыру нашел? — спросил Минхо без интереса. Он знал этот сценарий наизусть. Хенджин в ответ лишь многозначительно ухмыльнулся, надевая на лицо привычную маску небрежного бабника. Но в его глазах оставалась все та же пустота. Они спустились вниз. У подъезда, как насмешка, ждал ослепительно-белый Porsche 911 — очередная временная уступка отца, золотая цепь на его шее. Рядом с черным, потрепанным жизнью «Кавасаки» машина выглядела как труп с макияжем, честно. — До встречи, — кивнул Минхо, натягивая шлем. — Ага, — бросил Хенджин, уже залезая в салон своей позолоченной клетки. Два двигателя взревели почти одновременно. И они рванули с места, разлетаясь в разные стороны, в свои разные, но очень похожие миры.

***

Музыка била в грудную клетку, вышибая из нее последние трезвые мысли. Блондин носился в этой человеческой мясорубке, как заведенный, подливая в стакан Джисона что попало, крича ему в ухо хриплые, бессмысленные ободрения. — Видишь?! — орал он, тыча пальцем в толпу, где тело сливалось с телом. — Все они такие же! Все бегут! Мы не одни, блять! Зачем мне солнцеее,манакооооо — Уже впрыгивал в толпу Феликс,таща за собой друга. Джисон, с остекленевшим от всего этого взглядом, кивал. Его улыбка была кривой, вымученной, но это была хоть какая-то реакция. Они танцевали, спотыкаясь, напивались, хохотали над чем-то несмешным — делали все, чтобы внутри осталась только эта оглушительная, благословенная пустота. И это работало. До поры до времени. Потом Феликс на секунду отвернулся — поймал на себе чей-то оценивающий взгляд через зал. Симпатичная девчонка у барной стойки. Он автоматически, по старой актерской привычке, ответил ей легкой, заинтересованной ухмылкой. Она в ответ приподняла бровь. Игру можно было начинать. Парень крикнул Хану что-то вроде «Щас вернусь!», даже не уверенный, что тот услышал, и начал пробираться к бару, лавируя между телами. Пять минут пустого флирта, пара глупых комплиментов — и он уже чувствовал на себе ее взгляд, теплый и заинтригованный. Это было легко, и скучно до зевоты. А когда он, наконец, обернулся назад, чтобы позвать Джисона присоединиться — того уже не было. Ни его, ни кого. Место у стены, где они стояли некоторое время назад, занимала незнакомая парочка. Блондин замер, его мозг, затуманенный алкоголем, с трудом обрабатывал информацию. Он оттолкнул девчонку, бросился туда, растолкал людей. — Джисон? Хан, блять, где ты?! Его крик потерялся в орущей музыке и голосах. Феликс метался по залу, выискивая в толпе знакомую черную бейсболку, худые плечи. Ничего. Он будто сквозь землю провалился. Пустота, которую он так яростно пытался заткнуть шумом, мгновенно вернулась. Он остался стоять один посреди чужого праздника, с липким стаканом в руке и с чувством, будто его снова бросили. Не специально. Про потому что он — фон. То, что легко забывают, когда приходит своя, более важная драма. — Да пошли вы все... — прошипел Феликс в общий гул и, развернувшись, пошел к выходу, грубо расталкивая всех на своем пути. Холодный, ночной воздух ударил в лицо. Тишина после клубного ада была странной. Он шел, не разбирая дороги, засунув руки в карманы, и внутри все кипело. Не на друга. На себя. На эту свою вечную роль — прилипалы, которого терпят, пока удобно, а потом забывают. Сначала отец. Потом Чан со своей удушающей заботой. Теперь он. Хотя, может он просто себе что-то придумывает.. Да и похуй. Чикаго сиял перед ним миллионами равнодушных, холодных огней. Он был в этом городе бесконечно мал и бесконечно одинок. Холодный ветер трепал светлые волосы. Листья с деревьев тихо спадали под ноги. Осень. Пара машин изредка разрезали тишину. Феликс шел, слушая собственные шаги, и планировал завтрашний день со скучной, методичной яростью. Слишком много дел. Слишком много всего, что нужно делать, чтобы просто продолжать быть. И тут его слух, уже почти привыкший к пустоте, уловил другое. Из приоткрытой двери невзрачного, темного здания поодаль лился живой звук. Гитара. Рев. Грубый, рвущийся звук, который врезался не в уши, а прямо в грудную клетку, в солнечное сплетение, вышибая остатки алкогольного тумана одним мощным ударом. Парень остановился как вкопанный. Ноги повернулись к источнику звука сами. Что-то твердое и горячее, давно забытое, дрогнуло где-то глубоко внутри. Он подошел, толкнул тяжелую, обшарпанную дверь. Она поддалась с неохотным скрипом. Длинный, темный коридор вел к свету в конце. И к тому звуку. Он стал громче. Яростнее. В нем была не техника, а боль. Вывернутая наизнанку, пропущенная через струны и усиленную до крика боль. Феликс замер в проеме у стойки бара. Дыхание перехватило, будто его ударили ножом под дых. На крошечной, подсвеченной сцене стоял он.

***

Воздух в доме пах не домом. Он пах дисциплиной. Дорогими средствами для полировки, которыми натирали мрамор, пылью, которой здесь не было, потому что ее стирали в ту же секунду, как она осмеливалась опуститься на паркет. Хенджин влетел в свою комнату, захлопнув дверь с таким треском, что люстра в холле зазвенела. Он рванул к шкафу, к потайной полке, где лежал футляр с новенькой гитарой. Руки дрожали от предвкушения. Сейчас. Сейчас он возьмет её в руки, и весь этот дерьмовый день растает. Футляр был на месте. Но когда он щёлкнул замки, внутри лежало не алое дерево, а... ничего. Там ничего не было. Лишь пустота устланная черным бархатом. Нет.. не может быть. — Ищешь это? Голос прозвучал сзади, у самого уха. Хенджин вздрогнул так, что футляр выпал из рук. В дверном проёме, прислонившись к косяку, стоял отец. В его руках — она. Новая гитара. Он держал её за гриф, как трофей — Отдай, — хрипло выдавил Хенджин. Внутри всё сжалось в один болезненный ком. Отец не ответил. Он медленно, с театральной небрежностью, прошёл в центр комнаты. Его взгляд скользнул по плакатам на стенах, по стопкам нот на столе, по старому, потрёпанному синтезатору в углу. — Я предупреждал, Джинни, — сказал он спокойно. — Неоднократно. Ты не слушал. И прежде чем Хенджин успел сделать шаг, отец резко, со всей силы, взмахнул гитарой и ударил её о край массивного мраморного подоконника. Звук был ужасный — глухой, сокрушительный хруст дерева, звон порванных струн, треск электроники. Гитара сломалась пополам, как спичка. Время для Хенджина остановилось. Звук удара донёсся до него с опозданием, будто сквозь толщу воды. Хруст. Хруст чего-то внутри его собственной грудной клетки. Команды от мозга к мышцам не поступали. Ноги были вбиты в пол. В горле уже стоял ледяной ком, перекрывающий воздух и крик. Он видел это — каждое движение отца было чётким, как в кошмарном замедленном повторе — но не мог поверить. Это не происходит. Этого не может быть. — Остановись. Пожалуйста, остановись! — крик вырвался из горла Хенджина сам собой, животный, нечеловеческий. Он рванулся вперед. Отец даже не дрогнул. Он просто отшвырнул обломки в сторону, и они с жалким звоном рассыпались по полу. Потом он подошёл к столу. — А это что? — Он ткнул пальцем в стопку исписанных нотных тетрадей. — Твои... произведения? — Не трогай! — зарычал Хенджин, но было уже поздно. Отец взял первую тетрадь, медленно, почти любовно, пролистал её. Потом, не меняя выражения лица, взял её за обложку и разорвал пополам. Шум рвущейся бумаги оглушил Хенджина громче, чем удар гитары. — Это годы! — его голос сорвался на визг. Он бросился к столу, пытаясь вырвать остатки. — Годы работы, ты... Отец легко оттолкнул его одной рукой, как назойливого щенка. Сила в том движении была чудовищной, унизительной. Хенджин отлетел, ударившись спиной о шкаф. — Работы? — отец фыркнул. Он взял вторую тетрадь, потом третью. И начал методично, не торопясь, рвать их. Страница за страницей. — Это не работа, сынок. Это детские каракули. Ты тратил на это время, которое должен был тратить на что-то стоящее. На учёбу например. На подготовку к своей реальной жизни. Он видел, как отец подходит к тетрадям. Видел, как те рвутся. Но попытка броситься вперёд была уже не атакой, а судорожным отчаянием — таким же беспомощным, как дёргание лапки у раздавленного насекомого. И когда отец одной рукой, даже не глядя на него, отшвырнул его прочь, это было не поражение. Это было окончательное, физическое подтверждение его нуля. Каждый разрыв бумаги отдавался в Хенджине физической болью. Это были не просто ноты. Это были куски его самого. Мечты, которые он записывал по ночам. Мелодии, рождавшиеся в голове в самые дерьмовые дни. Всё, что было по-настоящему его. — Я ненавижу тебя..! — крик вырвался наконец, хриплый, полный слёз ярости и беспомощности. Хенджин вскочил, его тело тряслось. — Ты... ты просто конченный ублюдок, который может только ломать! Ты боишься всего, чего не понимаешь! Ты сгнил изнутри, и ты пытаешься сделать из меня себя! Отец остановился. Последний клочок бумаги медленно полетел на пол. Он вытер руки о брюки, будто испачкался, и впервые за весь разговор поднял на сына взгляд. Не злой. Не раздражённый. Пустой. — Закончил? — спросил он ровно. — Эти истерики — очередное доказательство твоей инфантильности. Мужчина не кричит. Мужчина действует. А ты... ты всего лишь мальчик, который играет в бунт, потому что боится настоящей ответственности. — Он сделал шаг вперёд, сокращая дистанцию. Хенджин инстинктивно отпрянул. — Посмотри на себя, — продолжил отец, его голос стал тише, ядовитее. — Трясешься. Ревешь. Из-за чего? Из-за игрушки и клочков бумаги. Тебе уж скоро двадцать пять. В твоём возрасте я уже вёл первые сделки. А ты... ты всё ещё веришь в сказки. Музыка? — Он презрительно фыркнул. — Это для тех, у кого нет будущего. Для отбросов. Ты хочешь быть отбросом, Джинни? Хочешь, чтобы тебя вышвырнули на помойку, как этот твой хлам? — Он жестом указал на обломки гитары и разорванные ноты. — Я... я не хочу твоего будущего, — прошептал Хенджин, но в его голосе уже не было прежней силы. Была только усталость и та самая, детская обида, которую отец всегда в нём видел и презирал. — У тебя нет выбора, — отец произнёс это как приговор. — Ты — моя кровь. Моё продолжение. И я сделаю из тебя того, кем ты должен быть. Даже если для этого придётся сломать тебя вдребезги и собрать заново. Понял? — Он не ждал ответа. Развернулся и пошёл к выходу. На пороге остановился. — Прибери здесь. И чтобы к утру ни одной соринки. Завтра у нас встреча с инвесторами в семь утра. Ты будешь в костюме и с трезвой головой. Это не обсуждается.

🎶 Smells Like Teen Spirit (Nirvana.)

Дверь закрылась. Хенджин остался один посреди руин своего мира. Он медленно опустился на колени перед обломками гитары. Пальцы дрожащими, потрёпанными кончиками коснулись сломанного грифа. Он попытался собрать его, сложить части, но они не стыковались. Ничто не стыковалось. Тихий, сдавленный звук вырвался из его горла. Хриплый выдох человека, у которого внутри всe умерло. Он сидел так, не двигаясь, пока холод от мраморного пола не начал жечь кожу сквозь джинсы. Он поднялся. Подошёл к столу, где лежали последние, нетронутые отцом ноты. Взял их. Не стал рвать. Просто подошёл к окну, распахнул его настежь и выпустил листы из рук. Ночной ветер подхватил их и разнёс в чернуюпустоту. Потом он развернулся, взял свой черный рюкзак, набитый старой одеждой и наушниками, и вышел из комнаты. Не оглядываясь на осколки. Его шаги по мраморному полу были твердыми и быстрыми. Дверь парадного выхода он оставил широко открытой. Пусть весь этот мертвый, вылизанный холод выветривается. Ему было плевать. Он шел по ночным улицам, не чувствуя холода. Внутри была та же пустота, что и в его комнате. Только теперь она была чистой. Выжженной. Отец сломал все, что можно было сломать. Остался только он сам. Голый, злой, пустой сосуд. И этот сосуд нужно было чем-то заполнить. Чем угодно. Шумом. Болью. Властью над кем-то, кто слабее. Хоть чем-то, что заставит чувствовать себя не сломанной игрушкой, а живым человеком. Его ноги сами понесли в бар. В единственное место, где пустота внутри могла на время заглушиться грохотом. Хенджин рухнул на первый свободный барный стул и кивнул бармену. Перед ним моментально возникла стопка дешевого виски. Он опрокинул ее залпом, и обжигающая жидкость попыталась выжечь хоть часть той пустоты, что осталась внутри вместо ярости. Не вышло. Она лишь добавила к боли едкого жжения. Он достал телефон, и в списке контактов бесконечной лентой тянулись самые разные имена девушек. Красивые, пустые оболочки. Палец сам нашел нужное. Он вбил сообщение, почти не глядя: «Завтра в восемь у кафе. Соскучился, солнышко». От этих слов его самого передернуло. Сладкая ложь, но в этом был единственный доступный ему кайф. Власть. Возможность зажечь в чьих-то глазах искру, а потом захлопнуть дверь. Это была пародия на контроль. Пародия на то, чего у него никогда не было по-настоящему. — Хенджин, твоя смена! — крикнул бармен. Он отшвырнул пустую стопку и направился к маленькой, подсвеченной сцене. Он взял в руки чужую гитару — потрепанную, с потертым грифом. Не его. Но сейчас это не имело значения. Выйдя на сцену, зал замолк. Пальцы легли на струны. И полилась музыка.. Звук, который он извлек из инструмента, не имел ничего общего с мелодией. Это был сдавленный грубый, рвущийся крик, переведенный в вибрацию дерева и металла. Он играл с закрытыми глазами, слегка раскачиваясь, и каждое движение его тела было резким, мощным, лишенным всякой изящности, будто продолжение мелодии. Он не исполнял песню. Он истекал ею. Каждый аккорд был ударом кулака по лицу отца. Каждый перебор — сотрясением его собственного разбитого сердца. В этом была страшная красота. И в этот момент, в самом пике этого яростного выплеска, он на секунду открыл глаза. И в луче красного света, пробивающего дымную завесу, он увидел его. У входа, будто приклеенный к полу, стоял блондин. Невероятный, почти нереальный, с кукольными чертами лица и огромными, темными глазами. В этих глазах не было восторга фаната. Было шокированное узнавание. Как будто этот незнакомец смотрел не на него, а сквозь него, прямо в ту самую бурю, что бушевала внутри. Их взгляды встретились всего на долю секунды. И тогда Хенджин, не прерывая игры, едва заметно подмигнул ему. Уголок его губ дрогнул в короткой, циничной усмешке. «Еще один птенец прилип к стеклу.» Мысль промелькнула и растворилась. Он снова ушел в себя, в музыку, в единственное место, где его больше не было. Где был только звук и боль. Финальный аккорд прозвучал как выстрел в тишине. Потом взорвались аплодисменты, крики, свист. Хенджин не слышал их. Он чувствовал лишь опустошение, и выжатую, как лимон, душу. Брюнет неловко кивнул в пространство, повесил гитару и спрыгнул со сцены, направляясь к выходу. Ему нужно было к воздуху. Сейчас. — Хенджин. Нам надо поговорить. — Его путь преградил директор. Лицо мужчины, обычно дружелюбное, сейчас не выражало подобного. — Что такое? — Хенджин попытался вставить в голос привычную небрежность, но получилось лишь натянуто. — Это был твой последний выход. — Директор отвел его в сторону, подальше от любопытных ушей. — Твои родители… очень влиятельные люди, Хенджин. И они снова звонили. Они считают, что я поощряю «деградацию их сына». Я не могу рисковать своим делом. Ты же меня понимаешь. Хенджин почувствовал, как земля уходит из-под ног. Буквально. Последняя щель в стене его тюрьмы. И ее замуровали. — Но… это мое единственное… — он попытался найти слова, но нашел только комок отчаяния в горле. — Решение окончательное. Прости. Двух слов было достаточно. Парень кивнул, сжав челюсти так, что заболели скулы, и резко развернулся к выходу. Он ничего не видел перед собой. Просто шел. Куда угодно. Лишь бы идти. — Слушай, это было нереально… Голос. Прямо рядом. Тихий, срывающийся. Хенджин даже не обернулся. Он видел этого блондина краем глаза. Тот самый, с милыми глазками. Еще один, кто хотел кусочка его драмы. Еще один зритель. Еще один фанатик. Он прошел мимо. Намеренно. Плечом задел его, оттолкнув в сторону. Не со зла. Просто он был препятствием на пути к двери, к воздуху, к тому, чтобы остаться наедине с этой новой, окончательной пустотой. Феликс остался стоять. Ощущение было таким, словно ему не просто наступили на ногу, а стерли в пыль. Сначала — холодное равнодушие кастинг-директора. Потом — друзья, растворившиеся в толпе. Теперь — этот… этот ебанутый парень, который даже взглядом не удостоил. Музыка, которая секунду назад заставляла его кровь петь, теперь гудела в ушах издевкой. Он видел, как тот брюнет прожигал сцену взглядом, как отдавал ей всего себя. А его, Феликса, он просто не увидел. Словно он был не человеком, а тенью. Феликс сжал кулаки, глядя на захлопнувшуюся дверь. Там, за ней, был тот, кто одним звуком сумел пробудить в нем что-то давно забытое. И тем же движением плеча показал, что это пробуждение никому, кроме него самого, не нужно.

***

Ветер с дождем бил в лицо, но Хан его почти не чувствовал. Внутри всё горело от дешёвого виски, от унизительной жалости в глазах какого-то парня, когда тот забирал у него последнюю пачку сигарет со словами «Хватит, ты себя убьёшь». Горело от того, что единственного человека, который мог его выслушать, он сам же чуть не спустил с лестницы в припадке ничем не обоснованной ярости. Горло сдавил спазм, он едва успел наклониться к водосточной трубе, как желудок выплюнул наружу все свое кислое, обжигающее содержимое. Выпрямившись, он с силой провел ладонями по лицу, чуть ли не вырывая пряди мокрых волос, пытаясь стереть и эту слабость, и весь этот мерзкий вечер. Джисон поплелся в сторону круглосуточного, и казалось, сама вселенная вторит его унынию. Трезвость накатывала мутной, тяжелой волной, принося с собой лишь ясное осознание собственного ничтожества. Он зажег сигарету. Пламя зажигалки осветило на секунду его бледное, осунувшееся лицо. Дым, едкий и грубый, заполнил легкие, стал хоть каким-то заменителем чувств. Минхо чувствовал каждую мышцу. Каждый сустав. Его тело гудело однообразной болью после десяти часов на стройке, где он был не человеком, а придатком к тачке, к лопате, к бесконечным мешкам. Руки в царапинах, спина — один сплошной натянутый канат. Сто баксов. Смешные деньги за то, чтобы снова и снова хоронить свое достоинство. Он думал о лекциях, о которых мог только мечтать. О белых халатах. О том, как его мать вчера вечером, разговаривая по телефону, сказала: «Да нет, он сейчас… подрабатывает. Ищет себя». Словно он был пятнадцатилетним подростком, а не взрослым мужчиной. Его мотоцикл взревел в ночи. Он впился в руль, вжался в седло, и кавасаки рванул вперед. Ветер свистел в уши, сбивая дыхание, смывая с лица пот. Он гнал, не разбирая дороги, пока не оказался возле знакомого убогого магазинчика с вывеской «Круглосуточно». Бухло. Без него — никак. Его мысли были далеко, на дне той самой чаши, где копились злость и бессилие. Поэтому он слишком поздно заметил одинокую фигуру под фонарем. И слишком поздно сообразил, что справа — не лужа, а настоящее болотце, оставшееся после дневного ливня. Колесо с глухим звуком ушло в жижу и грязный, ледяной фонтан брызнул из под покрышки, накрыв того, кто стоял на тротуаре, с головы до ног. Минхо резко затормозил, едва не занося. «Идеально, — с горечью подумал он. — Лучший конец дня.» Он снял шлем, отряхнул мокрые от дождя волосы и, с тяжёлым вздохом, повернулся к своей так называемой жертве,готовый откидаться парой слов и исчезнуть. Перед ним стоял не просто промокший прохожий. Это было существо, целиком состоящее из грязи и ярости. Вода капала с его растрепанных черных волос на лицо, смывая дорожную пыль белыми потёками. Куртка, джинсы — все было в коричневых разводах. Но главное — глаза. Огромные, темные, они горели таким чистым, диким, несправедливым гневом, что Минхо на секунду потерял дар речи. Это не было пьяным бредом. Это была концентрация всей черной несправедливости мира, и направлена она была прямо на него. Внутри у Минхо что-то дрогнуло. Не жалость. Что-то более примитивное, более острое. После дня, когда на него смотрели сверху вниз, когда он сам чувствовал себя грязью, эта немыслимая, бесстрашная злость показалась ему прекрасной. Он нашел того, кого безумно долго искал. Но сейчас было не до этого. Этот мальчик был не объектом того, что он долго пытался найти. А тем, кто сейчас просто попался под руку. — Ой ой ой, — медленно, нараспев произнес он, и губы его сами собой растянулись в едкую усмешку. Он нарочно медленно оглядел фигуру с ног до головы. — Целый. Живой. Повезло. Хан не зарычал. Он издал звук, похожий на лопнувшую струну — короткий, хриплый выдох, полный невероятного презрения. Вся его худая фигура, до этого обмякшая, вдруг стала острой, как лезвие. — Иди нахуй, — выдавил он сквозь зубы. Голос был низким, хриплым от недавней тошноты. — Проехал и вали. Чего уставился? — А, — Минхо кивнул, делая еще шаг вперед. Теперь он видел каждую каплю грязи на ресницах парня. — Значит, не только облил, но еще и обидел. Двойной джекпот. Не благодари. — Ты совсем ебанутый? — голос Хана не сорвался, а наоборот, опустился еще ниже, стал опасным и ровным. Он ткнул пальцем в свою куртку. — Видишь это? Это все, что у меня есть. Одна куртка. На зиму. И теперь она в этой... в этой хуйне! Из-за тебя выблядок!! — Куртка? — Минхо скривился, изобразив преувеличенную жалость. Он окинул дешевую ткань насмешливым взглядом. — Да ты что. Страшная потеря. Выглядишь в ней, конечно, как бомж с помойки, но, наверное, тебе идет. А по поводу «хуйни»... — он снова шагнул вперед, почти вплотную, и его голос стал тише, — ...а кто тебя просил тут как столб торчать? Дорогу надо было переходить. Или дома мама не научила правилам безопасности? Живешь, наверное, один, да? Потому что с таким характером долго не выдерживают. Минхо не ожидал, что это сработает так мгновенно. Он просто хотел задеть, расковырять эту странную, тлеющую злость. Он ошибся. — Заткнись!!! Это был не крик. Это был вой. Короткий, раздирающий. Хан рванулся вперед не кулаком — всем телом, как разъяренный щенок, и врезался грудью в Минхо, отчаянно, беспомощно толкая его. — Завали ебало, я тебе сказал! — он повторял эти слова, будто заклинание, а его руки, сжатые в кулаки, били по воздуху, по груди Минхо, по его рукам — слабые, нервные, беспорядочные и бесполезные удары. — Ты ничего не знаешь! Ничего!! — Успокойся, — Минхо легко поймал его запястья. Они были тонкими, хрупкими в его ручищах, и тряслись с мелкой, бешеной дрожью. А его голос прозвучал странно плоским после этого взрыва. — Отпусти! — Хан дёрнулся, пытаясь вырваться, но это было бесполезно. Его дыхание стало частым, прерывистым, в глазах по-прежнему бушевала буря, но теперь в ней читалась и паника. — Отпусти, я сказал!! — Отпущу, — Минхо сказал тихо, глядя прямо в эти безумные, мокрые глаза. — Но сначала успокойся. Ты и так на весь квартал орешь. Он разжал пальцы и оттолкнул Хана от себя, делая шаг назад. Всё. Концерт окончен. И тогда рука Хана взметнулась снова. Не кулак. Открытая ладонь. Резкая, отчаянная, звонкая. Она со всей накопленной дури шлёпнула Минхо прямо по губам. Минхо замер, отбросив голову назад. Он не чувствовал ярости. Он чувствовал шок. Глубокий, всепоглощающий шок. Весь его выстроенный мир, где каждый шаг просчитан, где эмоции заперты под семью замками, где он всегда контролирует ситуацию — треснул по швам. В щель хлынуло что-то первобытное, настоящее, давно потерянное. Он медленно, очень медленно, провёл большим пальцем по нижней губе. Кончик пальца окрасился алым. Он посмотрел на кровь, потом поднял глаза на уже давно знакомое лицо Хана. Тот уже отпрыгнул на три шага. Все его боевое бесстрашие испарилось, сменившись паникой чистого ужаса. Он ударил незнакомца. Большого, взрослого незнакомца на огромном мотоцикле. Бухать надо меньше, блять! И тогда на лице Минхо, через боль, через шок, через усталость всего дня, расползлась улыбка. Широкая, почти восхищённая. Хан не стал ждать продолжения. Он развернулся и побежал. Именно побежал, спотыкаясь о мокрый асфальт, шаркая ногами, скрываясь в черной пасти переулка, как загнанный зверь. Минхо не двинулся с места. Он стоял, прислонившись к своему мотоциклу, прижимая тыльную сторону ладони к распухающей губе, и смотрел в ту темноту. Он смотрел на убегающую спину. Худая, угловатая, в промокшей насквозь куртке. Пацан. Лет двадцати, не больше. В таком возрасте сам Минхо уже спасал жизни, а не ревел из-за лужи. Но в глазах этого пацана горел тот же самый, знакомый до тошноты огонь. Только вот Минхо в свои двадцать семь этот огонь уже научился глушить, а этот… этот ещё верил, что им можно жечь других. Он сел на мотоцикл, втиснулся в шлем. Запустил мотор. Рык двигателя прорвал тишину, но на этот раз это был уверенный, глубокий звук. И тронулся с места, увозя с собой не раздражение, а странное, щекочущее нервы, яркое пятно в памяти. Он нашел искру. Непричесанную, опасную, грязную. Погасить ее будет жалко.
155 Нравится 25 Отзывы 88 В сборник
Отзывы (1)