один
26 ноября 2025 г., 22:23
Иногда, когда она свободна, а Киллиан в Лондоне, после работы они встречаются в пабе неподалеку от Хэмпстэд Хит, — ему по пути домой, а ее подкупает полный запрет на курение и только постоянные посетители вместо огромной толпы вечером пятницы. Они садятся у края стойки и никогда за столик, пропускают пару стаканчиков, говорят о делах ровно то, что могут сказать, говорят о глупостях, — о надоедливых коллегах и нерадивых руководителях, о квартире побольше в районе получше, о цветочных горшках, которые Лима все собирается, но никак не соберется купить, о сувенирах, которые Киллиан оставил в очередном отеле в очередной стране. Потом замолкают, — потому что сказать больше нечего; потому что все разговоры так или иначе ведут к Калькутте.
Лима каждый раз думает о том, как было бы проще спрятаться за дымовой завесой в любом другом пабе и так же продолжать цедить заказанный в каком-то странном порыве виски — ирландский, односолодовый, Киллиан говорит, неплохой, — но они всегда почему-то выбирают «Старого быка».
И время тянется и тянется. Киллиан жестом просит повторить, — им обоим, — а Лима забывает сказать «нет», забывает вскинуть ладонь, забывает даже просто покачать головой, так что ей приходится приняться за вновь наполненный на несколько пальцев хайбол. Почему-то здесь, в «Старом быке», даже виски в конце концов кажется ей хорошей идей.
А потом Киллиан вдруг смотрит на нее так, что Лима знает наперед все, что он скажет, но не пытается его остановить, отшутиться, сказать «нет». Он хлопает ее по плечу, — едва ощутимо, скорее по-приятельски, чем по-дружески, а Лима и сама не знает, что было бы лучше, — и говорит:
— Ты знаешь, что время лечит.
Она прикрывает глаза, как если бы их резал фантомный дым от сигарет. Обычно ей нужна минута, чтобы отбросить такие же фантомные воспоминания, — голоса торгашей на рынке, узкие улочки, пыль и духота; тонкие пальцы Амалы, кинжал в чужой руке, вспоровший ей глотку, кровь, насквозь пропитавшая белое платье, запекшаяся, въевшаяся в ладони Лимы, — кровь, что сюда она привезла под ногтями; ужас в глазах Кирана, в глазах Киллиана; то, как ее саму душили слезы, а Амалу душили невысказанные слова. Два булькающих выдоха: спа… сибо. Слишком яркий рассвет над храмом, будто это небу перерезали горло, не ей. Не ей.
Да, Лиме нужна минута — или чуть больше, чтобы собраться. Чтобы качнуть головой, гоня себя прочь из Калькутты, прочь из Индии, в некурящий паб на северо-западе Лондона; чтобы одним глотком допить ирландский односолодовый, наверное и правда неплохой. Тихо выдохнув, она обычно говорит:
— Я знаю.
На этом расходятся. На улице пахнет дождем и сыростью; Киллиан ловит ей такси, и его большая ладонь вновь опускается на ее плечо, Лима не может заставить себя сказать спасибо.
Возле дома она не глядя сует улыбчивому водителю деньги. Задувает ветер, — Лима только плотнее запахивает пальто и считает трещины на тротуаре. Это, конечно, напоминает о Калькутте, — о трещинах на полу в подземелье и на алтаре Махакали, о блеснувшем в свете факелов лезвии, о том, как все оборвалось одним взмахом руки и двумя булькающими выдохами.
Киллиан постоянно говорит, что время лечит, и Лима так чертовски сильно хочет не просто это знать, но в это поверить, — и перестать задыхаться от непролитых слез и от ощущения, что горло тогда перерезали ей, и добили тем же клинком, пару раз всадив его в живот; перестать тереть пальцы над раковиной; перестать вспоминать разливающийся алым закат и кровь, хлынувшую на древний камень, и как тяжело закрылись ее глаза, и как все застыло, как Лима сама осталась там, в подземелье, прямо у алтаря, даже когда села в самолет до дома и ни разу не оглянулась.
Лима постоянно говорит: я знаю, и никогда не говорит: но мне пока не легче.