***
Ледяная вода Невы обожгла кожу, словно тысяча игл. Но странное дело — через секунду паника отступила, сменившись апатичной, почти блаженной пустотой. Пушкин лежал на спине, раскинув руки, и смотрел в свинцовое петербургское небо. Холод парализовал тело, не давая ему утонуть. Даже это последнее решение у него отняли. Он не мог утонуть, поэт мог только медленно замерзать, плывя по течению к Финскому заливу, как обычная льдина. Кто-то кричал с набережной, но звуки доносились до поэта как сквозь вату. Ему было всё равно. Он плыл, утонув в меланхолии глубже, чем в воде.***
В кабинете графа Бенкендорфа царил образцовый порядок. Сам граф допивал второй стакан холодной воды, пытаясь заглушить подступающую мигрень. На столе лежало первое донесение: «Поэт Пушкин, в состоянии, похожем на помешательство, бежал по набережной и, сорвав с себя верхнюю одежду, вошел в воды Невы, где и пребывает в настоящее время, лежа на спине». Бенкендорф закатил глаза к потолку. — Идиот. Драматизирует. Пусть вымокнет и одумается, — пробормотал он себе под нос, с силой ставя стакан на стол. Но через пять минут прискакал другой курьер, весь запыхавшийся: «Господин Пушкин продолжает движение по течению. С берега окликают — не реагирует. Ветер усиливается». И тут в груди у Бенкендорфа что-то щёлкнуло. Надрывный, глупый, необъяснимый импульс, который заставлял его годами возиться с этим «исчадием ада». С проклятием, сорвавшимся с губ, он сорвался с места, на ходу накидывая шинель. — Запрягать тройку! Немедленно! — крикнул он лакею. — И бросьте мне в сани пару одеял! И коньяку! Его сани с бешено несущейся тройкой промчались по улицам Петрербурга, заставляя прохожих шарахаться в стороны. Он, главный жандарм империи, мчался, как последний дурак, спасать местного сумасшедшего поэта от его же глупости. С берега он увидел ту же картину, что и в докладе: Пушкин, бледный, как полотно, лежал на спине, безвольно покачиваясь на нарастающих волнах. Ветер уже подхватывал его и начинал нести быстрее. — Пушкин! — закричал Бенкендорф, срываясь на хрип. — Александр Сергеевич! Ко мне! Немедленно! Поэт медленно повернул голову. Его взгляд был пустым. — Оставьте меня, граф. Я — льдина. Я плыву к морю. Это мой новый романтический образ. — Ваш новый образ называется — полный идиот! — взревел Бенкендорф, сбрасывая с себя шинель. — Вылезайте! Сию же минуту! — Не хочу, — отозвался Пушкин и поплыл чуть быстрее. Ругань, которая последовала за этим, была столь богата и изобретательна, что даже бывалые боцманы Кронштадта обзавидовались бы. Александр Христофорович, недолго думая, шагнул в ледяную воду, вскрикнул от шока, но продолжил идти, спотыкаясь о скользкие камни. — Держитесь! — кричали ему с берега жандармы. — Заткнитесь и готовьте одеяла! — рявкнул он в ответ, борясь с течением, которое усиливалось. Они кричали друг на друга, пытаясь перекричать ветер и шум воды. — Я вас выпорю! Под суд! В Сибирь! — бушевал Бенкендорф, по грудь в воде. — Вы мне не указ! Вы — ледяной царь, а я — вольная льдина! — Вы — мой личный ад! Вот кто вы! Они были уже близко. Бенкендорф из последних сил сделал последний рывок, его пальцы вцепились в мокрый рукав Пушкина. Тот попытался вырваться, но граф был неумолим. Вытащив поэта на берег, граф, тяжело дыша, отшлёпал его по мокрой спине, словно непослушного щенка. — Ах ты… Господи… Сумасшедший… — шеф жандармов задыхался от натуги и ярости. Их закутали в грубые солдатские одеяла и впихнули в сани. Бенкендорф, не переставая бормотать проклятия, сунул Пушкину в зубы фляжку с коньяком. — Глотайте, чтобы не околеть. Подлец.***
В своих покоях Бенкендорф, уже сухой и в халате, смотрел на Пушкина, который сидел на ковре, всё ещё закутанный в одеяло и дрожащий, и снова начинал злиться. — Знаете, что мне сейчас хочется сделать? — голос графа перешёл на опасный шёпот. — Взять ремень и выпороть вас, как последнего недоросля, чтобы впредь неповадно было вытворять такие глупости! Пушкин, немного отогревшись и хлебнув коньяку, начал приходить в себя. — Александр Христофорович, — сказал поэт с фальшивой кротостью, — но это же не цивилизованно. Порка — это для крепостных, а я — свободный художник. — Сейчас я сделаю вас свободным от сознания! — прогремел шеф жандармов и сделал шаг к поэту. Пушкин вскрикнул и, путаясь в одеяле, пополз от него по ковру назад. Бенкендорф, не помня себя от гнева, попытался его поймать. Началась нелепая возня: могущественный шеф жандармов накренялся, пытался схватить ползущего по полу поэта, тот уворачивался, они оба спотыкались об мебель и наконец, с грохотом рухнули на ковёр, запутавшись в одеялах и собственных конечностях. Они лежали, тяжело дыша, и вдруг Пушкин фыркнул. Александр Христофорович сначала хмуро посмотрел на него, но потом и его губы дрогнули в улыбке. Через мгновение они оба хохотали, как сумасшедшие.***
В это время в покоях Императора царила полная идиллия. Василий Андреевич Жуковский, уже готовый ко сну, натирал руки душистым кремом. Он был в одной из ночных рубашек Николая, слишком большой для него, но невероятно мягкой и пахнущей самим императором. Поэт уже забрался в огромную, мягкую императорскую кровать, с наслаждением утопая в перинах, когда дверь тихо открылась. Василий Андреевич, не оборачиваясь, улыбнулся. — Николай? Ты поздно… Но это был не Император. В дверь просунулся камердинер с серебряным подносом в руках: — Простите, Василий Андреевич, срочное письмо на ваше имя. Курьер из Третьего отделения. Жуковский с лёгким раздражением взял конверт. В этот момент в дверях появился и сам государь, уже без мундира. Увидев камердинера с письмом, он мгновенно нахмурился и шагнул вперёд, буквально прикрыв собой Василия от чужого взгляда, и забрал письмо из его рук. — Всё, можешь идти, — бросил он камердинеру, и тот мгновенно исчез. Николай разорвал конверт, его глаза пробежали по тексту. Увидев фамилию «Пушкин», он с раздражением смял бумагу и швырнул её на пол. — Опять этот безумец! Вечно он что-то не то вытворяет! — проворчал император, поворачиваясь к Жуковскому. — Не стоит нашего внимания. — Но, Николай, может быть, всё же… — начал было Василий. Но Император уже наклонился к нему. Его губы нашли шею поэта, перекрывая все возражения поцелуями. — Я сказал — это того не стоит, — прошептал он между поцелуев, срывая с Василия ночную рубашку. — Я сейчас покажу тебе, что действительно стоит внимания. Его поцелуи становились всё более жадными и властными. Он целовал каждый синяк, каждую знакомую родинку на теле Василия, словно заново делая его своим. Губы императора скользили по ключицам, соскам, животу… — Николай… письмо… — слабо пытался протестовать Жуковский, но его тело уже жадно выгибалось навстречу. — Забудь, — приказал Николай Павлович низким, густым голосом, уже находясь между его ног. — Всё забудь. Он вошёл в него одним долгим, уверенным движением, заставившим поэта вскрикнуть и вцепиться пальцами в простыни. Император двигался с первобытной, животной силой, словно желая стереть из памяти всё, кроме себя и этого момента, которое они разделяли на двоих, и у него это получалось. Сквозь нарастающую волну наслаждения Василий Андреевич забыл и о письме, и о Пушкине, обо всём на свете. Существовал только этот человек, его вес, запах, глухое, страстное рычание у самого уха. Когда всё закончилось, они лежали, сплетясь конечностями, тяжёлые и влажные. Николай, успокоившись, уже почти дремал, прижавшись лицом к плечу своего поэта. Жуковский, придя в себя, с тихой улыбкой всё же потянулся к смятому посланию на полу. Развернул его и начал читать. Постепенно его глаза становились всё больше. — О Господи, — прошептал он. — Николай, проснись. Он же чуть не утонул! Бенкендорф его вытащил! Николай, не открывая глаз, лишь проворчал: — Вытащил. Значит, жив. Значит, всё в порядке. Теперь спи. И, притянув Василия к себе ещё крепче, погрузился в глубокий сон, оставив Жуковского наедине с мыслями о новом безумстве их общего гениального, невыносимого и такого дорогого друга.