Глава 4: Медленное распутывание
30 ноября 2025 г., 08:30
Примечания:
этой главой я хотела показать изнурительные ранние этапы выздоровления, раскрывая важность системы поддержки в любом лечении хронических заболеваний. поцелуй становится важной эмоциональной мотивацией, дав майку реальную причину бороться, несмотря на все отвращение к самому себе.
Мир за больничным окном казался плоской, слишком яркой открыткой чужой жизни. Пальмы, выстроившиеся в безразличные шеренги, отбрасывали на выцветший асфальт неподвижные тени, а калифорнийское небо сияло настойчивой, почти агрессивной синью, которая резала глаза после приглушенных тонов Хоукинса. В стерильной палате Майка Уилера воздух был густым и тяжелым, пропахшим антисептиком, болезнью и десятками невысказанных слов, которые висели между ним и всеми остальными, как плотный туман.
Воздух в палате был густым и неподвижным, словно его тоже поместили сюда на принудительное лечение. Но хуже всего был запах. Ему не просто не нравился запах антисептика — он его ненавидел всеми фибрами своей истощенной души. Это был не просто химический аромат чистоты. Нет. Для Майка он был жгучим, едким воплощением всего, что с ним происходило. Он въедался в стены, в простыни, в саму его кожу, становясь навязчивым, неизменным подтверждением его беды. Каждый вдох был напоминанием: ты — пациент. Ты — сломлен. Ты — проблема, которую нужно решить.
Он лежал, уставившись в потолок, пытаясь мысленно отстроить стены между собой и этим миром белых халатов и разговоров о калориях.
В один из дней дверь тихо скрипнула, но Майк даже не повернул головы. Шаги были тихими, осторожными, но он узнал их из тысячи. Это был Уилл.
Не говоря ни слова, Уилл подошел к тумбочке, где в пластиковом стакане стоял увядший букетик. Он достал из кармана куртки несколько свежих цветов — обычных полевых ромашек, — и бережно поставил их вместо больничных. Простой, почти неуловимый жест. Затем он подошел к кровати.
«Пацинуется?» — тихо спросил Уилл, его голос был порталом в другой, нормальный мир.
И это слово, прозвучавшее шепотом, сработало как заклинание. Резкий запах больницы на мгновение смешался с призрачным ароматом пыльного ковра и красок из далекого прошлого. Белый свет люминесцентных ламп задрожал и превратился в теплое, живое пламя настольной лампы.
Он вспомнил их старый подвал, густой от азарта и полуночного таинства. Его следопыт оказался в лапах Архилича Нихруса, чья магия не причиняла боли, а медленно растворяла волю, превращая героя в пассивный объект, в сосуд. «Что я чувствую?» — с настоящей тревогой спросил тогда Майк. Уилл-Мастер замолчал, его взгляд ушел вглубь себя в поисках нужного слова. И нашел — грубое, неуклюжее, но идеальное. «Пацинуется», — произнес он. Лукас фыркнул, Дастин возмутился, что такого статуса нет в правилах. Но Майк, встретившись с Уиллом взглядом, все понял. Это слово было не для правил. Оно было для них. Оно описывало ужас быть не больным, а «пациентируемым» — лишенным воли, превращенным в диагноз.
Вернувшись в реальность, Майк увидел, что Уилл смотрит на него тем же самым понимающим взглядом — взглядом Мастера, который всегда знал, как выглядят монстры, пожирающие тебя изнутри. Уилл не спрашивал о симптомах. Он произнес их пароль, их тайный код, напоминая, что за пределами этой палаты, за пределами диагноза, живет мальчик-следопыт и его лучший друг.
И в этот миг едкий запах антисептика снова начал отступать, уступая место хрупкому, но настоящему аромату ромашек, приключений и надежды. Пока это слово жило, Майк был не просто пациентом. Он был героем, попавшим в ловушку, и его спаситель уже был рядом.
Майк кивнул, сжимая пальцы в кулаки. Он боялся, что любое слово сорвется с губ обвинением или слезами.
Уилл сел на край кровати, не дожидаясь приглашения. Он посмотрел не на карту болезни, не на капельницу, а прямо на Майка. Его взгляд был якорем в этом море больничной белизны.
«Знаешь, — Уилл сказал еще тише, наклоняясь ближе, — они пахнут так, будто хотят стереть все следы. Все ошибки. Все воспоминания. Даже хорошие».
Майк закрыл глаза. Он чувствовал, как тепло от плеча Уилла смешивалось с холодом его собственного отчаяния.
«Но они не могут стереть тебя, Майк, — голос Уилла стал тверже. — Никогда не смогут. Ты не ошибка. И ты не твой диагноз. Ты — мой лучший друг. И мы пройдем через это. Я здесь».
И в тот момент, слушая эти простые, тихие слова, Майк впервые за долгие дни почувствовал, как едкий запах антисептика начинает отступать, уступая место чему-то хрупкому, но настоящему. Чему-то, что пахло ромашками, детством и надеждой. Спасителем, который не носил белый халат, а просто был рядом.
Капельница стала его холодным, механическим двойником. Прозрачная трубка, входящая в вену, была нитью, связывающей его с миром живых, а монотонное тиканье-шипение аппарата — саундтреком к его собственному позору, отмеряющим каждую секунду этого унизительного искупления.
Признание Уилла — «Это ты, идиот» — все еще висело в пространстве между ними, как вспышка света, ослепившая пилота в ночном полете. Оно должно было стать освобождением, финальным аккордом в симфонии его тоски. Но вместо радости Майк чувствовал лишь леденящий ужас. Его любили. Уилл. Единственный человек, чье мнение имело значение, чья утрата означала бы окончательный конец. И теперь, когда он лежал здесь, разобранный на части, бледный и беспомощный в своем больничном халате, он был уверен, что своими дрожащими руками обязательно разрушит и этот последний хрупкий мост.
Приезд его семьи обрушился на него водоворотом благих, но неуклюжих намерений. Слезы Карен были теплыми, солеными и бесконечно давящими, как одеяло в летний зной. Ее объятия душили, а взгляд, полный растерянного ужаса, заставлял его чувствовать себя инопланетянином, существом с другой планеты, которое она пыталась, но не могла понять. Тед Уилер, обычно такой громкий и уверенный, теперь молчал. Его молчание было громче любого крика — это была стена из непонимания и смутного стыда за сына, который «сошел с пути». А Нэнси... ее острый, аналитический взгляд, казалось, сканировал палату, как компьютер. Он видел, как ее глаза отмечали, что стул Уилла всегда стоял ближе к кровати, чем стул любого другого члена семьи, как ее взгляд задерживался на их сплетенных пальцах, когда Майку было особенно страшно. Она видела все. И в ее понимании была невыносимая, тихая боль.
Первая попытка приема пищи под наблюдением стала для него новой, изощренной пыткой. Диетолог Патрисия, женщина с безмятежным лицом и голосом, гладким, как отполированный камень, поставила перед ним поднос. На нем не было ни пасты, ни мяса — ничего, что он привык ненавидеть. Там лежало нечто гораздо более ужасное в своей кажущейся невинности: маленький пластиковый стаканчик ванильного йогурта, три сухих, безликих крекера и стакан яблочного сока, цвет которого был неестественно ярким.
Эти, казалось бы, невинные продукты были для него не просто едой. Они были материализованными кошмарами, олицетворением всего, против чего он так отчаянно боролся все эти долгие месяцы. Каждая крошка на крекере, каждая капля йогурта представлялась ему не питанием, а предательством — предательством собственного тела, своей воли, своих принципов. Мысль о том, чтобы позволить им проникнуть внутрь, вызывала волну панического отторжения, сковывающую все его существо.
«Мы не спеша возвращаем телу питательные вещества, Майк, — голос Патрисии был ровным, как поверхность озера, и таким же бездонным. — Мы начнем с малого. С очень малого».
Йогурт в его воспаленном воображении выглядел как застывший строительный раствор. Крекеры — как спрессованная пыль. Его горло сомкнулось в знакомом спазме. Старый, дикий и холодный страх, тот самый внутренний голос, что шептал «ты не заслуживаешь этой энергии, это сделает тебя слабым, грязным, неконтролируемым», поднялся из глубины его существа, сдавливая грудь. Ладони стали влажными и холодными.
«Попробуй съесть несколько ложек для начала», — сказала Патрисия, и ее спокойствие было острее любого упрека.
Сначала его рука лежала на холодной поверхности стола как чужеродный, неподъемный груз. Мускулы застыли в немом ультиматуме, а пальцы оцепенели, отказываясь даже содрогнуться. Весь его организм, каждая клетка, выстроенная в жесткую иерархию самоконтроля, поднимала оглушительный крик — визгливый, панический, инстинктивный протест. Не делай этого. Не предавай. Это — яд.
Ложка лежала на подносе безжизненным, металлическим обвинением. Она казалась ему не столовым прибором, а орудием пытки, которым предстояло совершить акт насилия над его волей. Воздух вокруг нее звенел от напряжения.
Но затем, сквозь этот гулкий внутренний ад, сквозь стены отчаяния, прорвался призрачный образ. Не картинка, а ощущение. Он вспомнил не просто зеленые глаза — он вспомнил целое море, бездонное и спокойное, в оттенках летней листвы и тихих обещаний. Он вспомнил, как эти глаза смотрели на него без капли осуждения, с такой нежностью, что она становилась почти осязаемой, как теплое касание. В них был не вызов, а тихая, непоколебимая вера — вера в того Майка, который где-то внутри все еще существовал.
И случилось чудо. Не резко, а медленно, будто оттаивала замерзшая река, по его онемевшей руке пробежала едва заметная дрожь. Пальцы разжались не по приказу разума, а повинуясь этому внезапному приливу тепла из прошлого. Он не думал. Он просто позволил той нежности вести его. И его рука, все еще не своя, все еще дрожащая, накрыла пальцами холодную ручку ложки.
Это было не поражение. Это был шаг. Первый шаг сквозь страх, сделанный по мосту, сплетенному из одного-единственного воспоминания.
Пластиковая ручка скользнула в его дрожащих пальцах. Металлический наконечник с громким стуком ударился о край стаканчика, и этот звук прозвучал в тишине палаты как выстрел. Он чувствовал на себе тяжесть всех взглядов: влажные, полные мольбы глаза матери; напряженный, полный беспокойства взгляд Уилла; смущенный и нетерпеливый взгляд отца. Ему удалось зачерпнуть крошечную порцию белой массы и поднести ее ко рту. Сладкий, приторный вкус ударил в рецепторы, и его желудок, сжавшийся в тугой комок, отчаянно взбунтовался.
Он опустил ложку. Звук был оглушительным. «Я не могу».
«Майк, пожалуйста, — голос Карен дрогнул и разбился о камень его отчаяния. — Хотя бы попробуй».
«Все в порядке, — сказал Уилл, и его слова, как скала, встали на пути у накатывающей паники. Он смотрел не на других. Только на Майка. — Всего одну. Всего одну эту ложку. Не думай о следующих. Не думай о крекере. Просто эту одну. Прямо сейчас».
Его взгляд был единственной точкой опоры в рушающемся мире. Майк впился в него, в эти знакомые, зелёные глаза, в которых сейчас читалась не детская робость, а взрослая, непоколебимая решимость. Он снова поднял ложку. Силой воли, которой он раньше направлял только на саморазрушение, он заставил мышцы руки напрячься и прекратить дрожь. Он положил йогурт в рот. Нежная масса легла на язык, и ему показалось, что это расплавленный пластик. Он сглотнул. Комок пошел вниз по пищеводу, царапая и обжигая, словно раскаленный уголь.
Но он это сделал.
«Хорошо, — констатировала Патрисия, ее лицо не выражало ни похвалы, ни порицания. — Это начало».
Следующие десять минут показались ему вечностью. Под прицелом взглядов он съел три ложки йогурта и откусил половинку пресного крекера. Сок остался нетронутым — его прозрачная сладость казалась ему чистейшим ядом. Та мизерная порция еды, что оказалась внутри, ощущалась гирей, привязанной к его внутренностям, минным полем, которое вот-вот взорвется приступом паники. Потребность избавиться от нее, очиститься, вернуть себе иллюзию контроля, была физическим зудом в каждой клетке, навязчивой мелодией, обещавшей забвение.
Когда кошмар закончился и поднос унесли, Майк сидел, обливаясь ледяным потом, содрогаясь от каждого вдоха. Сеанс пытки завершился, семья вышла поговорить с врачом, и палата на несколько драгоценных минут опустела, остались только он и Уилл.
Едва дверь закрылась, Майк согнулся пополам, сдавив живот руками, как будто пытаясь физически раздавить внутри себя этот чужеродный, враждебный груз. «Я чувствую это, — его голос сорвался на хриплый шепот. — Оно там. Сидит. Я должен избавиться от этого. Должен...»
«Эй, — сказал Уилл, и в его голосе не было ни капли сомнения. Он встал и положил руки на плечи Майка, его хватка была твердой и уверенной. — Посмотри на меня».
«Уилл... Уилл... Я не могу, — Майк замотал головой, слезы стыда и бессилия застилали ему глаза, превращая Уилла в размытое пятно. — ...Просто не могу».
«Майк. — Голос Уилла прозвучал как приказ, но в нем была нежность. — Посмотри на меня».
Он заставил себя поднять голову. Лицо Уилла было серьезным, его губы сжаты в тонкую линию, а в глазах горел тот самый огонь, что зажигался в битвах с демогоргонами и Истязателем разума.
«Ты не сделаешь этого, — сказал Уилл, наклоняясь так близко, что их лбы почти соприкоснулись. Его слова были тихими, но каждое из них било с силой молота. — Эта еда — не твой враг. Она — топливо. Она — твоя жизнь. Ты должен остаться. Здесь. Со мной». Он опустился на колени, чтобы быть с ним на одном уровне. Его глаза не отрывались от Майка. «Я только что нашел тебя снова, после всех этих месяцев в аду. Я не позволю этой штуке забрать тебя. Ты меня слышишь?»
Голая, не прикрытая никакими масками убежденность в голосе Уилла создала вокруг Майка невидимый барьер. Она не заставила голос в его голове замолчать, но дала ему нечто большее — причину игнорировать его.
«Мне так страшно, Уилл, — выдохнул Майк, и это признание было крошечным, хрупким созданием, рожденным в муках. — Все время».
«Я знаю, — сказал Уилл, и его руки мягко переместились с плеч на щеки Майка. Его большие пальцы нежно смахнули предательские слезы. — Я здесь. Я никуда не уйду. Мы будем бояться вместе. Я буду держать тебя, пока все не закончится».
«Мы будем бояться вместе».
Эти слова прозвучали не как утешение, а как клятва, странная и прекрасная в своем безумии. И сквозь сдавленный ком в горле, сквозь соленые ручьи слез, струившиеся по его щекам, Майк почувствовал, как его губы предательски размыкаются. Это не была улыбка облегчения — нет, это была кривая, искаженная усмешка, рожденная на стыке полного истощения и безмерной благодарности. Слезы все еще текли по его лицу, делая мир размытым, но в этом водовороте отчаяния он вдруг увидел яснее, чем когда-либо.
«Вместе?» — его голос сорвался, превратившись в хриплый, неверящий шепот, не в силах поверить в дарованную ему благодать разделенного страха.
И Уилл, не отводящего своего пронзительного, серьезного взгляда, сжал его плечи чуть сильнее, его губы тронула тень улыбки — не веселой, а отважной и решительной.
«Да, — подтвердил он, и в этом слове был звон стали и тихая колыбельная одновременно. — Вместе сойдем с ума. Если твое безумие — это бояться, то мое — быть рядом. Мы построим наше сумасшедшее королевство прямо здесь, на этом полу. И будем править им, пока шторм не утихнет».
И в этой абсурдной, прекрасной перспективе — не бороться в одиночку, а вместе, рука об руку, сходить с ума от страха — Майк наконец нашел ту точку опоры, которая позволяла ему дышать, не разрывая грудь изнутри. Это не было избавлением. Это было замирением с бурей, но — замирением вдвоем.
Так и начался их новый, изнурительный ритм жизни. Дни были разграфлены, как расписание уроков, тираническим планом питания. Завтрак, обед, ужин — каждые несколько часов начиналась новая битва, сражение с йогуртом, желе, бульоном, а затем и с яичницей-болтуньей. Каждый проглоченный кусочек был завоеванной с боем крепостью, каждая отступающая волна тошноты — хрупким перемирием. Уилл стал его тенью, его щитоносцем в этой войне. Он не давил, не требовал. Он просто был. Неподвижная скала в бушующем океане его страха. Он напоминал ему дышать, когда тот начинал задыхаться, и молча просовывал свою руку под стол, чтобы Майк мог вцепиться в нее, когда земля уходила из-под ног.
Сеансы психотерапии с доктором Эллисом были другой формой боевых действий. Доктор Эллис, мужчина с мягкими манерами и пронзительным взглядом, который, казалось, видел все его потаенные трещины, методично, слой за слоем, снимал пластыри с его старых ран.
«Давай вернемся к теме контроля, Майк, — сказал он на одной из их встреч. — Когда в последний раз ты по-настоящему чувствовал, что держишь все в своих руках?»
И шлюзы прорвало. Он говорил о лаборатории Хоукинса, о воротах в другое измерение, о тени, что проникла в его город и в его лучшего друга. Он говорил о постоянном, гнетущем чувстве, что он всего лишь пешка в чужой игре, «сердце» команды, которое само оказалось бессердечным, пустым местом. Он говорил о телефонных звонках в Ленору, о том, как с каждым разом голос Уилла звучал все дальше, а его собственный мир сужался до размеров ванной комнаты.
«А твои отношения с Эл?» — мягко подвел его доктор Эллис к следующему обрыву.
Вина навалилась на его груди стопудовой гирей. «Я люблю ее, — сказал он, и это была правда. Она горела в нем, как уголек, — жарко и больно. — Но... не так. Не так, как все ожидали. Не так, как она заслуживала. Каждое мое «я люблю тебя» было ножом, который я вонзал в себя, потому что знал — это ложь. А с каждой ложью во мне умирала еще одна частичка меня».
Доктор Эллис кивнул, его лицо выражало понимание, но не прощение. Прощать ему предстояло самого себя. «А правда, Майк? Кто был тем, кого ты любил так, как не мог, как не смел любить Эл?»
Майк уставился на свои руки, лежащие на коленях, — бледные, с резко очерченными суставами и синевой вен. «Уилл, — слово вырвалось шепотом, но прозвучало громче любого крика в тихой комнате. — Это всегда был Уилл».
«И почему же эта любовь стала для тебя не благословением, а наказанием? Почему ты решил, что должен страдать за нее?»
Вопрос не просто повис в воздухе — он застыл там, кристаллизовавшись в ледяную, совершенную форму. Он вибрировал тихим, неумолимым гулом, как скальпель, занесенный над обнаженной тканью души. Он не требовал ответа; он был самим актом вскрытия, безжалостно указывающим на метастазы, которые Майк годами пытался игнорировать.
И за этим одним вопросом обрушилась лавина других, давящих грудью, выбивающих остатки воздуха:
Потому что это было неправильно? Потому что где-то в невидимой, но железной Книге Правил для настоящих, «нормальных» парней не было ни единой главы, ни строчки, ни слова о том, как позволять другому парню видеть тебя разваливающимся на части? Как дрожать от страха перед тарелкой еды?
Потому что так не поступают «нормальные» парни? «Нормальные» парни — те, чьи тела были союзниками, а не тюрьмами, — они не прятали свои тарелки, не считали калории как заклинания против собственного отражения. Они не чувствовали, что их любовь, их сама суть, отравлена этим тихим, всепоглощающим безумием.
Но самый страшный вопрос, тот, что выжигал его изнутри, был тише шепота и громче любого крика: Потому что он до смерти боялся? Боялся, что однажды, в какой-то миг абсолютной тишины, он поднимет взгляд и увидит в глазах Уилла — этих бездонных, ясных озерах, бывших его единственным причалом, — то самое холодное, безжалостное отвращение. То самое, которое он снова и снова видел в собственном отражении, в каждом несовершенном изгибе своего тела, в каждой крошке, которую он осмеливался себе позволить. Он боялся, что его внутренний монстр, наконец, отразится в самом дорогом для него взгляде, и тогда это станет окончательной, неоспоримой истиной.
Эта работа выматывала его сильнее любого физического испытания. Это было похоже на то, как будто он заново переживал самые страшные моменты своей жизни, только теперь без возможности закрыть глаза или убежать.
Одним днем, ближе к концу второй недели его заточения, Нэнси пришла одна. Она заняла «кресло Уилла», выпрямив спину, ее пальцы были сплетены в замок на коленях.
«Ну, рассказывай, как ты на самом деле?» — с ее губ не слетело ни одного лишнего слова.
Майк бессмысленно пожал плечами. «Дышу. Существую».
«Я кое-что изучила, — заявила она без предисловий. — Про булимию. Про эту одержимость контролем. Перфекционизм. Это... черт возьми, это ужасно логично». Она наклонилась вперед, и ее голос понизился до доверительного шепота. «Знаешь, после всего того кошмара с Изнанкой, после Барб... я могла часами мыть руки. Драла их щеткой, пока кожа не сходила. Мне казалось, что если я смогу сделать себя абсолютно чистой, если смогу все расставить по полочкам, то мир снова обретет смысл».
Майк смотрел на нее, широко раскрыв глаза. Он никогда об этом не догадывался.
«У всех нас есть свои демоны, Майк, — тихо сказала она. — Твои просто... нашли более изощренный способ пожирать тебя изнутри». Она протянула руку и сжала его ладонь. Ее пальцы были холодными, но хватка — железной. — Ты больше не один в этой борьбе. Понял? Мама и папа... они пытаются, но они не там, чтобы понять. А я — я понимаю. А Уилл... — На ее губах дрогнула печальная, нежная улыбка. — Майк, он смотрит на тебя так, будто ты — единственное существующее в мире. Он не отступит. Не отталкивай его».
Ее визит стал не просто поддержкой. Это было посвящение в некий тайный клуб тех, кто знает, каково это — жить со шрамами, невидимыми для посторонних глаз.
Переломный момент, тот самый, когда в кромешной тьме впереди забрезжил первый, слабый огонек, случился в день, когда он впервые смог осилить всю порцию — немного картофельного пюре и измельченной курицы. Победа казалась Эверестом, но привычное беспокойство уже поднималось в нем, как дурной перегар после краткого опьянения успехом. Уилл, как обычно, повел его на неспешную прогулку по этажу — «для стимуляции пищеварения», как будто его тело было сломанным механизмом, который нужно было вновь запустить.
Они нашли уединенную нишу у окна, выходящего в маленький, запущенный дворик с чахлым кустом и скамейкой. Майк прислонился к прохладной стене, пытаясь унять дрожь в ногах и игнорировать тяжесть в животе.
«Оно когда-нибудь прекратится? — тихо спросил он, глядя в запыленное стекло. — Этот... гул в голове? Это чувство, будто ты совершил преступление, просто позволив себе поесть?»
Уилл задумался, прислонившись плечом к его плечу. Тепло его тела было утешительным и реальным. «Не знаю, — честно ответил он. — Но, думаю, ты научишься слушать другие звуки. Более громкие».
«Какие, например?» — Майк повернул к нему голову.
Уилл развернулся, чтобы встретиться с ним взглядом. Он медленно, почти с благоговением, поднял руку и кончиками пальцев отодвинул непослушную прядь волос со лба Майка. Это прикосновение, такое простое и такое интимное, отозвалось в его груди целой симфонией.
«Вот это», — прошептал Уилл.
И он наклонился вперед и поцеловал его.
Это не было страстным или требовательным. Это было нежно. Легкое, сомкнутое прикосновение губ, которое длилось всего пару секунд. В этом поцелуе не было ничего от отчаяния или страха — только тихая уверенность, обещание и безмолвный ответ на все его немые вопросы.
Когда Уилл отстранился, его уши горели румянцем, но взгляд был ясным и твердым. «Слышишь?» — тихо спросил он.
Весь мир для Майка сжался до этого единственного ощущения — памяти о прикосновении губ Уилла к его губам. Оглушительный, неумолчный гул тревоги, терзавший его изнутри все эти месяцы, в одно мгновение смолк. Воцарилась полная, абсолютная тишина. И в этой тишине он услышал лишь бешеный, ликующий стук собственного сердца, бьющегося в такт с сердцем Уилла.
«Да, — выдохнул Майк, и на его губах, без всяких усилий, расцвела настоящая, живая улыбка. Первая за долгий, долгий год. — Да, я слышу».
Это не было волшебным исцелением. Следующий прием пищи все равно дался ему с трудом. Шепоток саморазрушения все еще звал его в самые темные уголки его сознания. Но теперь у него было оружие против него. Память о тишине, что была громче любого крика, и о вкусе, который был не виной или страхом, а чем-то совершенно новым. Надеждой.
Он все еще был сломлен. Его все еще терзали внутренние демоны. Но впервые, сквозь толщу отчаяния, он разглядел слабый просвет и поверил, что осколки его жизни можно собрать в новую, пусть и покрытую шрамами, мозаику. И он знал, с глубокой, непоколебимой уверенностью, что Уилл Байерс, его парень, его лучший друг, его любовь, его спаситель, будет держать его за руку на каждом шагу этого долгого, трудного пути назад — к самому себе.
Примечания:
в следующей главе будет рассказано о том, как он вышел из больницы, о трудностях, связанных с поддержанием выздоровления в реальном мире, о динамике его отношений с семьей и партией, а также о продолжающемся развитии его отношений с уиллом, которые ведут к с трудом достигнутому счастливому взаимопониманию.