А за стенами вчера шел снег

Горячая работа
NC-17
В процессе
18
Размер:
планируется Макси, написана 101 страница, 50 133 слова, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 10 Отзывы 7 В сборник

Девятый круг

Настройки
      Надпись на стене: Предсказание Оленя №429: Завтра мир захватят антропоморфные зеленые кролики с пневматами. Закупайтесь овсянкой и гвоздями. Прячьтесь в дуплах секвой.       Листовка на двери комнаты: Правила проживания в седьмой:       1. Не плевать в провода — самовозгорание вредит вашему здоровью.       2. Не курить гашиш недельной давности.       3. Не разговаривать с Богом (он не ответит, он немой).       4. Не трогать грибы на стенах — это Биба и Боба, и у них сейчас период спаривания.       

      *** Суккуб ***

      Лампочка в светильнике с визгом лопается, и я затыкаю уши ладонями, морщась от усилившейся мигрени, и откидываюсь головой на подушку.              — Перестань, — голос звучит даже слишком ровно, и это бесит так же, как все еще третирующий барабанные перепонки звук разбитого стекла.       — Да едрить-кадрить, — девушка на соседней кровати плюет в потолок, попадая харчком прицельно в розочку, оставшуюся от некогда живой, пусть и с натяжкой здоровой лампочки — та последние две недели считала своим долгом периодически западать и истерично мигать, доводя невольных свидетелей до эпилепсии. — Вот умеешь ты все веселье испортить, Суккуб, аж хочется встать и выйти в окно от твоей пессимистичной рожи.       — Попробуй, — бросаю, переворачиваясь на бок и глядя на соседку. Ее лежащую на расстоянии вытянутой руки худую, бледную, гипертрофированно утонченную фигуру загораживает синяя наволочка в блевотно-зеленый цветочек, в которую я уткнулся лицом, и поэтому удается разглядеть только обтянутые крупной сеткой черных чулок бедра и алые домашние тапочки с божьими коровками. Лицо же — вне поля зрения, как и вся верхняя половина тела, и мне нравится представлять, что моя соседка сейчас — жертва незадачливого фокусника, который по досадной оплошности распилил ее не бутафорской пилой, а самой настоящей. — Просто по-дружески напомню, что там пики точеные, а так приятной прогулочки. А вообще, не называй меня этим дурацким именем. Блевать тянет.       — Ага, и хуи дроченые, — еще один снайперски точный плевок прилетает в светильник, цепляется за скол, держится там пару вечных секунд и, сдавшись, срывается обратно. Что ж, будет ей уроком, проносится мысль, когда девушка недовольно шипит и матерится сквозь зубы. Собственная слюна на лице — типичный троп нишевого порно, но даже там это не выглядит чем-то приятным. Скорее карой небесной за блуд. Мне ее не жаль — сама доигралась. — Да в курсе я, что никуда я от тебя не денусь. Но ты правда душный дед. А кликуха у тебя крутая, заебал. Я бы тоже такую хотела. Всяко лучше, чем Вольт.              Мотаю головой так, что щека неприятно царапается о жесткую ткань наволочки. Иногда у меня складывается ощущение, что однажды я проснусь, и окажется, что эти тошнотворные зеленые цветы отпечатались у меня на лице перманентными татуировками. И я буду ходить по коридорам репрезентацией ханахаки. Пока же каждое утро в отражении меня встречает околопризрачный тип, отдаленно похожий на соплю и так же отдаленно — на обоссаного гопника из подъезда. Что в целом тоже заслуживает быть помещенным на полотно экспрессионизма. Какого-нибудь Эдварда Мунка. Картина «Ничтожество».       — Ты не имеешь права говорить, что кличка, данная Снежинкой, плохая, — бросаю, наблюдая, как нога в чулке поднимается и опускается в нервном треморе. У Вольт есть привычка дрожать везде и всегда — возможно, дань текущему по ее венам электричеству. А может быть, посттравматическое. В любом случае, меня это бесит, а ее бесит, что меня это бесит. Никто из нас это раздражение вслух не высказывает. Зачем, если сделать с этим все равно ничего нельзя? — Эта девчонка — гений в своем деле. Ты должна быть благодарна, что тебя не крестила Цыганка. Была бы сейчас какой-нибудь Электродивой. Или еще хуже — Шокером.       — Ты просто до сих пор злишься на нее за свою, — Вольт садится, и странное ощущение распиленности ее тела пропадает. Ее губы до сих пор влажные от слюны и блестят в закатных лучах из крохотного зарешеченного окошка. Она секси, чуть ли не самая красивая девчонка здесь, и будь она чуть поадекватнее, а я — кем-то не смертельно опасным, мы бы, скорее всего, переспали уже как минимум единожды. Но секс, как и история, не имеет сослагательного наклонения, поэтому я только смотрю на ее ноги-спички в чулках, на наркоманских оранжевых дельфинчиков на ее рубашке-оверсайз, на ее длиннющие синие ногти и радуюсь, что мы вроде как друзья.       — Потому что мне есть, на что злиться, — закатываю глаза. — Она бы хоть почитала что-нибудь перед тем, как кидаться именами. Она вообще знает, что суккубы бывают только женщинами?       — Это смотря с какой стороны это воспринимать, — Вольт усмехается, и от этой улыбки от остатков лампочки по потолку бежит разряд искр. — Можно сказать, что суккубы соблазняли только мужчин, и тогда все будет по факту.              Она смеется, а я морщусь и все-таки тоже принимаю вертикальное положение. Если сейчас будет пиздиловка, словесная ли, физическая ли, лучше смотреть ей в глаза. Вряд ли, конечно, до этого дойдет, мы как всегда покидаемся искрами — она в буквальном смысле, а я в фигуральном, — и разойдемся полюбовно. Но стоит хотя бы попытаться выглядеть угрожающе.       — Шутки про то, что я гей, уже не смешные, ты в курсе? — спрашиваю, пытаясь сохранять спокойствие. Вступать в конфликт с Вольт — себе дороже.       — Да-да, тебе тотально поебать, кого тащить в постель, я помню, но попал-то ты сюда…       — Перестань.       Она закатывает глаза и замолкает. Видимо, прочитала что-то страшное в моих радужках. Какой бы взрывной и опасной не была Вольт, я тоже не ангел. На самом деле, я так же далек от небожителя, как канализационные крысы, уплетающие за обе щеки трупики своих товарищей. Хотя, так можно сказать про каждого здесь.       — Ладно, ладно, душный дед. Но ты должен понимать, что Суккуб для тебя — идеальное погоняло. Во-первых, — она загибает указательный палец, царапая ладонь синим ногтем, — ты слишком горячий для этой дыры и излучаешь непреодолимую сексуальную энергетику.       Не знаю, где она нашла в моем разваливающемся на части внешнем виде хоть что-то даже отдаленно возбуждающее, но киваю, прося жестом продолжить сыпать аргументами.       — Во-вторых, — еще один палец прочерчивает царапину на бледной коже, — твоя чертовщина говорит сама за себя. Ну и в-третьих, — добавляет Вольт таким тоном, будто собирается забить последний гвоздь в крышку моего гроба, — тебя же не просто так в девчачье крыло подселили.       — Ага, потому что думали, что я им всех пацанов перебью одним взглядом, — хмыкаю, хотя раздражение никуда не исчезает. У нас этот разговор заходит регулярно раз в неделю. Язык успел сточиться о слова, так часто я выплевывал изо рта одни и те же. — Но теперь-то они в курсе, что это работает не так. Че я вообще тут все еще делаю?       Грудь Вольт вздымается, когда она глубоко вздыхает, и рыжие дельфины будто бы подпрыгивают над океаном. Это какого-то черта завораживает и слегка снижает градус внутреннего напряжения.       — Тебя что-то не устраивает?       — Да нет, просто…       — Вот и не бубни, Суккуб. Живи свою лучшую жизни в окружении красивых девчонок, ни одну из которых никогда не сможешь трахнуть, и не выкобенивайся. Иначе пропущу через тебя сто двадцать, поджарю и отправлю пеплом в окошко прямо на пики точеные, — ее слова совсем не звучат угрожающе, скорее насмешливо, и это успокаивает. Потому что чисто в теории она может сделать все, что только что озвучила.       — Кстати, об этом, — возвращаю наш диалог в правильное русло. Так бывает каждый раз, как нам не хватает экстрима. Кто-то обязательно начнет задираться, второй подхватит волну, вспылит, мы доведем переброс колкостями до катарсиса, а потом как ни в чем не бывало вернемся к изначальному предмету диалога. — Лампочка. Это уже пятая за неделю.       — Мне скучно, — Вольт вскакивает на ноги, потягивается, снова пуская в разные стороны снопы искр, и начинает медленно расстегивать рубашку.       — Я в курсе, но давай тогда в этот раз ты сама пойдешь в Бардачок, сама найдешь новую лампочку и сама ее вкрутишь, а? — наблюдаю за тем, как ее ловкие пальцы выковыривают пуговицы из дырок. Я видел ее голой столько раз, что это даже не заводит больше. Хотя моя природа не согласна с такими выводами, я шлю ей мысленный фак и продолжаю не чувствовать к Вольт ничего даже отдаленно похотливого. — То, что я единственный мужчина в этом гадюшнике, еще не значит, что я за вас за всех должен отдуваться.       — Тоже мне, нашелся мужик двадцатилетний, — хмыкает девушка, расправляясь с рубашкой и оставаясь в одном бюстгальтере, который больше напоминает лиф купальника — уродливый кусок ткани в красно-белую полоску. — Ты пацаненок еще, Суккуб, так что запихай себе свои выеба в задницу. А за лампочкой я схожу, так уж и быть. Тем более ты вроде как должен был быть занят, тебя там Шифтер просил… — она запинается, кашляет, поправляется, -… просила ей че-то настроить.       — Она уже вроде сама разобралась, — отзываюсь, вспоминая, как Шифтер пришла ко мне вчера посреди ночи и заявила, что у нее сломалась стиралка, и ее нужно срочным образом привести в строй. Неприкрытый флирт, который сочился из ее слов, расставил все на свои места. Многие здесь хотели со мной переспать, даже несмотря на потенциальную смертельную опасность. Клуб самоубийц, ей богу. Я предельно вежливо объяснил тогда, что не разбираюсь в технике, и лучше бы ей попросить о помощи кого-нибудь из мужского крыла. Шифтер обиделась и свалила в закат со словами «Ну и ладно, сама починю!»       — Ясно все, кто-то снова упустил перепих, — насмешливое осуждение в чужом голосе служит мне ответом.       Вольт уходит к дальней стене комнаты, дефилируя в своих чулках, бюстгальтере и тапках-божьих коровках мимо кривых рядов однотипных кроватей, заваленных всяким хламом, к шкафчикам, и начинает самозабвенно рыться в них в поисках чего-то явно нарядного.       — Куда-то собираешься? — смотрю на ее голую спину, иногда соскальзывая взглядом на задницу, но так и не чувствуя ни грамма возбуждения. Наверное, если я скажу ей, что вообще ее не хочу, она обидится. Где это видано, чтобы Суккуб — и не хочет. Но правда в том, что это совсем не плохо. В какой-то извращенной степени Вольт мне почти сестра.       — Ага, — девушка пожимает плечами, прицельно перекидывая через плечо на кровать Цыганки зеленую блестящую мини-юбку.       — Еще скажи, что прогуляешь вечерний Сабантуй ради свиданки с каким-то додиком? — бросаю я как-то даже обиженно. Вольт среди парней нарасхват, и это меня всегда странно задевает. Называйте это дружеской ревностью, если хотите, но я эгоистично не хотел, чтобы она оставляла меня одного на еженедельном душном собрании, где нам читали скучные и зубодробительно скрепные проповеди о необходимости быть лучшей версией себя, ради какого-то оборванца.       — Прости, Суккуб, но Балабол был настойчив. Таким, как он, не отказывают, — отозвался шкаф, и на кровать Цыганки приземлилась портупея и очередная рубашка-оверсайз. Возможно, когда-то она была белой, но сейчас скорее приближалась оттенком к мышиной спинке.       Гипнотизирую взглядом ремешки портупеи. Кажется, я на какое-то время диссоциировался от реальности, потому что когда мир наконец возвращается в мою голову, и я хочу что-то спросить, за моей спиной скрипит дверь.       — Привет всем лодырям и тунеядцам, — Цыганка с висящей на плече Сиреной вплывает в комнату, словно великая артистка на сцену. Низенькая и какая-то кривая, она при этом чудом умудряется сохранить статность. Не знай я, что эта семнадцатилетняя девчонка с огромными серыми глазами — та еще психичка, подумал бы, что она холодна, горда и обходительна. С реальностью, естественно, не вязалось ни одно из этих качеств.       На время отвлекаюсь от спины Вольт, чтобы повнимательнее разглядеть вернувшихся. На Цыганке шерстяной серо-голубой клетчатый шарф, завязанный на манер петли, и малиновая худи размеров на шесть больше, под которой нет ничего, даже отдаленно напоминающего штаны или шорты. Сомневаюсь даже, что она сейчас в трусах. Хотя, она из тех людей, кто с удовольствием и голышом по коридорам прогуляется. Сирена, валяющаяся в отключке на ее плече, светловолосая молчаливая девушка с привычкой выращивать на подоконниках кактусы и марихуану, выглядит бледнее обычного. Фиолетовая плиссированная юбка с маленькими металлическими черепками разорвана на бедре, а по руке, удобно уместившейся на груди у Цыганки, стекает по капле на пол темная кровь.       — И что опять случилось? — недовольно отзывается шкаф за моей спиной. Вольт вряд ли видит пришедших, но по моему резкому молчанию в ответ на приветствие может догадаться, что дело не чисто.       — Да забей, малышка, ничего такого, — Цыганка со стойкостью тяжелоатлета кидает свою ношу на ближайшую кровать и сама садится рядом. — Так, натолкнулись на пацанву из шестой после пары, которую вы, кстати, прогуляли, зарубились в монетку, Сирена от боли отключилась.              Пытаюсь вспомнить, кто обитает в комнате номер шесть в мужском крыле. На ум приходит только Гантелич — внушительный парень с бицухами больше головы. Почему-то не сомневаюсь, что эти две дуры сцапались именно с ним.       Мельком бросаю взгляд на настенный календарь над кроватью Цыганки, но он как обычно закрыт от посторонних глаз.       — А тебя сегодня не покалечило? — уточняю на всякий случай. С этой никогда не угадаешь. В один день приходит с тяжкими ножевыми, улыбающаяся во все тридцать два, и рассказывает с упоением, как упала со шведской стенки и случайно напоролась на чей-то ритуальный кинжал, а в другой день вваливается в комнату после массовой драки, и на ней нет ни единой царапинки.       — Неа, — Цыганка мотает головой, тормоша Сирену за плечо в попытке привести ту в чувства. — Сегодня нет.       Ясное дело, что нам не дано знать закономерности ее счастливых дней. Но иногда мне кажется, что их не знает даже сама девушка. Не удивлюсь, если она все-таки получит однажды травму, несовместимую с жизнью, просто потому, что перепутала даты и полезла на рожон.       — Ну и слава господцу, — Вольт наконец выныривает из шкафа с серебряным ободком в руках. — Все живы, и это главное. Не хватало еще мне по всему зданию мотаться в попытке отыскать Подорожника.              Она напяливает ободок на голову и демонстрационно вертит головой, будто бы спрашивая — норм или стрем. Показываю ей палец вверх и снова отвлекаюсь на Сирену, которая что-то бубнит, но в сознание приходить упорно отказывается.       — А че у нас с лампочкой? — спрашивает как бы между прочим Цыганка, задирая голову так, что шарф-петля впивается в ее шею, заставляя меня чувствовать фантомную асфиксию.       — Угадай, — закатываю глаза.       — Вольт опять шалила небось? — когда девушка говорит таким голосом, я забываю, что она большинства из нас куда младше. В ней просыпается что-то материнское, взрослое и пугающе серьезное. Именно во время таких эпизодов я вспоминаю, что Цыганка тут куда дольше меня. Гораздо, гораздо дольше.       — Ага.       — Эй, предатель, ты совсем берега попутал? — в меня на реактивной тяге летит подушка, но я перехватываю ее в миллиметре от своего лица. Вольт уже успела натянуть на себя блестящее зеленое чудовище и теперь так же ловко, как и какое-то время назад, разбиралась с пуговицами, только в этот раз проделывая обратный процесс.       Глядя на нее, я вдруг припоминаю, на чем нас прервало неожиданное возвращение соседок.       — А ты вообще в курсе, куда эта краля собралась? — решив, что если и закладывать подругу, то до конца, спрашиваю у Цыганки. Та уже оставила бесплодные попытки добудиться Сирену и теперь сидела и выковыривала из зубов остатки завтрака.       — А ну-ка, — ее огромные серые глаза сосредотачиваются на мне. Есть в них что-то знающее и тревожное. Я уверен, что эти глаза знают обо мне все и больше и просто ждут подходящего момента, чтобы это выдать.       — На свиданку, — отзываюсь, внимательно следя за реакцией Вольт. Та на меня не смотрит, видимо решив, что такой ябеда заслуживает только тотального игнора.       — Не удивил, — Цыганка пожимает плечами, заприметив на чужой тумбочке складной ножик и начав с упоением пытаться воткнуть его себе в руку. И промахиваясь каждый раз. — У нас Вольт девочка взрослая, самостоятельная и сексуальная. Что такого в том, чтобы дать ей с кем-то трахнуться? Это ж не ты на свидание идешь, Суккуб, тут бы я заволновалась.       Эти слова почему-то задевают, но я их проглатываю, как горькую пилюлю. Даже глаза не закатываю. Сегодня с Цыганки взять нечего, я все равно ничего не смогу ей сделать. Как, в прочем, и она мне. Так что вместо этого пропускаю колкость мимо ушей — с трудом, но успешно, — и добавляю, как последний аргумент:       — Важен не сам факт свидания, а то, с кем оно.       — И с кем же? — огромные серые глаза все еще выглядят незаинтересованными. Лезвие ножа то опускается на стол с противным звуком, то поднимается. Ни единой капли крови. Сумасшедший дом.       — Суккуба почему-то слишком задел тот факт, что я иду на свиданку с Балаболом, — Вольт не выдерживает и сама отвечает на поставленный вопрос. Она не выглядит довольной этим разговором, но тоже, видимо, знает, что сейчас конфликт не имеет никакого смысла.       — Мне плевать, — бросаю, до глубины души задетый ее ремаркой. — Ебись хоть с Наполеоном I, которого тебе Тряпичник воскресит, моя хата с краю.       — А мне кажется, тут что-то еще, — подмечает Цыганка, которая, вообще-то, должна была быть на моей стороне. — Что, малыш Суккуби, тебя настолько сильно бесит Балабол?              Она попала в цель, но признаваться в этом я не собираюсь. Вместо этого выхватываю нож из ее ладоней, складываю его и отправляю в свободный полет через всю комнату. Цыганка издает недовольное цыкание и принимается ковырять заусенец на большом пальце. Вижу капельки бурой крови на ее коже и передергиваю плечами.       — Не бесит, — отрекаюсь от обвинений и сам прекрасно слышу, что убедительностью от моих слов и не пахнет. Но гну линию до победного. — Просто… он меня настораживает, давайте так это назовем, окей? Он подозрительный, слишком самоуверенный и какой-то опасный, понимаете?       — Мы все тут весьма опасны, — резонно подмечает Вольт. Она уже одета и выглядит сногсшибательно даже несмотря на то, что цвета одежды образуют кричащую канитель и совсем друг с другом не сочетаются. Плевать, думается в этот момент, и фак посылать природе больше не хочется. Не будь у меня определенных принципов, я бы ее трахнул. И нет, это не инцест. Секс по дружбе звучит на толику лучше, чем секс с названной сестрой. — Мы же буквально в месте, полном психов, преступников и извращенцев.       — Да, но Балабол — это что-то абсолютно другое, — пытаюсь оправдаться, сам не понимая, зачем. — Балабол — это хтонь, и я имею полное право волноваться за лучшую подругу, которая добровольно топает в лапы этой самой хтони.       — А мне кажется, что ты просто ревнуешь, — экспертно подмечает Цыганка. — Ну и он тебя все-таки страшно бесит, друг мой.       Она говорит эту фразу так громко, что Сирена наконец открывает глаза, и с ее губ срывается отрывистое тихое «Кто здесь?»       — Да идите вы все к черту, — закатываю глаза и встаю, поправляя перчатки из тонкого мягкого металла и отряхивая одежду от крошек печенья. — Пойду прогуляюсь до Бардачка, возьму лампочку.       Мне и вправду давно нужно на свежий воздух, поэтому не оборачиваюсь ни на нервное «Эй, Суккуб, стой» от Вольт, ни на призванное зацепить еще больше «На правду не обижаются, сладкий» от Цыганки, ни на тихие стоны боли, которые с интервалами в пару секунд издает Сирена.       Выхожу из комнаты и, поддавшись мимолетному желанию, порывисто хлопаю дверью. Теперь вместо прогала прохода на меня пялится лакированное покрытие, на которое синей изолентой прилеплен тетрадный лист в клеточку.       «Женское крыло, комната номер три. Количество проживающих: 12».              И ниже, почерком то ли Скелетика, то ли Лисы:       «У революции два глаза. Один карий, второй смотрит на Ямало-ненецкий автономный округ».       За годы, проведенные тут, я так и не понял, что это значит. Когда я спрашивал, на меня бросали косые настороженные взгляды и помалкивали. Будто бы думали про себя: «Какой ничтожно глупый вопрос он задает!» Будто бы я так и не уяснил что-то важное.       В коридоре куда светлее и теплее, чем в комнате. Тут, в отличие от спален, окна большие и не зарешеченные. Потому что тут есть камеры. Вон они, по углам, таращатся на меня своими глазами-объективами, пока я бреду, не зная, куда. Ноги на автомате несут меня вперед и вперед по лабиринту переходов и лестниц, пока я играю сам с собой в игру — не наступи на полосу закатных бликов на полу. Один пролет, второй, поворот. Направо, налево, крюк.       Кажется, я на четвертом. Здесь окна по прогрессии занимают всю стену от пола до потолка, и я невольно бросаю косой взгляд наружу через эти витринообразные просветы. На меня так же отрешенно таращится приземистый мужик с винтовкой на плече. Точнее отсюда он выглядит едва ли больше точки. Я просто знаю, что это именно мужик и именно с винтовкой на плече. И что он на меня глазеет. Они никогда не подходят близко к кампусам, наблюдают издалека, чтобы никто не попытался свалить через эти огромные окна. Прицел у их автоматов отличный. Едва попытаемся ступить наружу — пришибут, не моргнув и глазом. Потом, конечно, придется заполнить тонну бумаг, но это того стоит. Я уверен, что у них каждый убитый — своеобразная победа. Может, даже тотализатор организовывают. Или учет. Соревнуются, небось, на наши головы. Одни пропускают мимо глаз попытку побега, зато подхватывают другие. И потом насмехаются над первыми за нерасторопность.       Такое, вроде, было лишь единожды, по крайней мере мы знали об одном случае — подстрелили Птичку из первой. Иронично: она пыталась вылететь на свободу — буквально, ведь умела оборачиваться вороной, — но в итоге попала на радар охотников. Скандал тогда был только номинальный. Все попытались замять как можно быстрее.       Автоматчики всегда поотдаль. Здесь, у кампуса и у университета, свои охранные системы и свои варианты контроля. Не уверен, что мы знаем обо всех. Именно эта неуверенность подталкивает людей на попытку свалить. Не часто. Пару-тройку раз в год. И если о трупике Птички на асфальте под окнами кампуса мы узнали тут же, то других бегунов стирало из этих стен и из нашей памяти навсегда. Потому что они испарялись. Брали и исчезали без следа.       Нам нравилось верить, что кому-то все же удалось удрать. Но мы не верили…       Еще раз смотрю на точку на горизонте — мужика с автоматом — и киваю, здороваясь. В своей голове достраиваю идиллическую картину — он видит мой добродушный жест сквозь свой оптический прицел и кивает в ответ. Дружелюбно, как старому знакомому. Хотя не имеет понятия, кто я такой и как меня зовут.       Звали…       Прижимаюсь лицом к стеклу и выдыхаю, оставляя на прозрачной поверхности запотевшее мутное пятно. Если посмотреть на него кверх ногами, можно увидеть лягушку, которую переехал трактор. Благо, я сейчас не вишу вверх тормашками, поэтому для меня это просто силуэт с неясными очертаниями, на котором очень удобно рисовать. Если бы на моем месте была бы Вольт, она бы точно вычертила на окне контур члена. Или кривой грустный смайлик. Или нарисовала бы маленький кружочек и сказала бы, что это пупок лягушки, которую переехал трактор. Я знаю Вольт слишком хорошо, настолько, что иногда кажется, что мы диффузировались и слились в единую массу из похоти и искр. Я вижу одновременно своими глазами и ее. Поэтому и первая мысль была ее — чертово перееханное колесами земноводное.       Но я — все еще я, поэтому лишь закрываю глаза и ощупью вывожу инициалы. Скрип мягкого металла по стеклу режет по ушам, и от него начинают болеть зубы. Снять бы эти перчатки, но они превратились во вторую кожу, и чтобы избавиться от тяжести на ладонях, придется добраться до мяса. А.П. Смотрю на них пару мгновений, будто бы в тайне, глубоко в душе надеясь, что они сейчас превратятся во что-то материальное — в нож, в пачку сигарет, в комок оголенных нервов — и выпрыгнут на меня из плоскости стекла. Но секунды бегут, а буквы остаются, лишь поглощаемые медленно паром моего прерывистого дыхания. Плоские и бездушные. Чужие. Насмехающиеся надо мной, но безмолвно, откуда-то словно из-под воды. Или из лужи крови.       Порывисто стираю их рукавом, но на стекле все равно — шрамы. Буквы теперь оттуда никуда не денутся. Они поблекли, почти сравнялись с прозрачностью бытия, но я продолжаю их видеть. И знаю, что если приведу сюда любого из местных обитателей — ну или почти любого, из всех правил есть исключения, — они уверенно скажут мне: на этой поверхности кто-то оставил свое имя и свое прошлое.       Потому что мы все тут видим вещи. Даже если наша основная чертовщина не в этом.       Не могу больше смотреть на стекло и на шрамы от моего варварства — моей детской несдержанности, — дотлевающие на нем, поэтому отворачиваюсь. Так, куда это мне там надо было? Не могу вспомнить, хоть убейте. Даже под дулом пистолета не справился бы с этой задачкой.       Перед глазами продолжают гореть две бесцветные буквы — А.П.       Сколько лет прошло с тех пор, как они перестали иметь для меня какое-то значение? Пять? Кажется, пять, да… Как долго. У меня складывалось ощущение, что я здесь всего месяц или около того. Какой же все-таки странный конструкт — время. Вот так забываешься всего на шаг, на вздох, на смех, и ты уже дряхлый старик, одинокий и никому не нужный. Это субстанция, которая выбирает свою скорость в укор нам всем. Спешит, когда нам так хочется его замедлить, или тормозит, когда мы мечтаем лишь о том, чтобы оно скорее прошло…       А.П. — мои инициалы. Были моими. У нас у всех такие были до того, как мы сюда загремели. Именно загремели, а не попали, потому что в такие места, как это, мало кто приходит по своей воле. А скорее — никто. Никто и никогда. Если только не охота от безысходности закрыть на замок самого себя.       У всех когда-то были имена, но, переступая порог этого места, мы отказывались от них добровольно и с радостью. По крайней мере, большинство. Это была попытка откреститься. Не от себя прошлого, а от поступков. Бесконтрольных и отчасти жестоких. Наивных, почти всегда чертовски глупых и наивных, и тем не менее… Тем не менее…       Поэтому мы… точнее, не мы, а те, кто были до меня и даже, возможно, до Вольт, придумали клички. Прозвища. Погоняла. Чтобы быть кем-то новым. Чтобы родиться заново. С крестинами и крестными. С церемониями и таинствами.       Мне вспоминается Вольт, еще совсем нескладная в свои четырнадцать, с двумя тугими светлыми косами с вплетенными в них гиацинтами, покрытая ожогами с ног до головы Вольт, уже тогда сексуальная Вольт, хотя о таком думать слегка мерзко. Когда мы познакомились, я спросил ее, как ее зовут на самом деле. И она сказала фразу, которая до сих пор обитает у меня под ребрами, в личном закоулке под названием «надежда».       — Это не важно, — отозвалась она тогда, пытаясь заставить чихающую зажигалку заработать и подпалить, наконец, кончик самокрутки. — Той девочки больше нет. Она осталась снаружи. Она осталась и утащила на себе тонны дерьма. Да, на моих плечах остались еще тонны, но она меня освободила от части груза, на этом ее функция исчерпана. Теперь я Вольт. Теперь я — я.       Теперь она — она. А я — я… Местоимения, клички. Но не люди. Или люди. Но другие.       А.П. превратился в Суккуба, так же, как И.К. (она все-таки назвала мне свое настоящее имя, правда, куда позже, а потом долго рыдала у меня на плече — я впервые видел, как она плачет) превратилась в Вольт. Наши клички были не идеальными, я ненавидел свою, она свою. Но всяко было лучше прошлого.       Трясу головой, отгоняя непрошенную саморефлексию. Как будто насмехаясь надо мной, со стены на меня смотрит выведенная маркером надпись, одна из тысяч тех, что покрывают эти стены: «Время — старый дед, пожирающий половником вчерашний холодец. Пожалейте время, оно отравлено».       Господи, какой же бред.       Так, мне нужно было что-то сделать. Что там происходило за последние часы? Вольт, перспектива ее свидания с Балаболом, прости господи, Сирена в обмороке, Цыганка, тычущая лезвием себе в руку, вверх, вниз, вверх, вниз, черные чулки в ромбик, плевки в потолок. Лампочка.       Точно, Бардачок! Оглядываюсь по сторонам, пытаясь понять, где все же нахожусь и куда стоит держать свой путь. Мысль о том, что я на четвертом, подтверждается в соседнем коридоре, когда в послезакатном сумраке я выхватываю из темноты надпись на двери: «Игровая». На местном языке это называется Песочницей. Небольшой зал с парой компьютеров — сделанных на заказ, чтобы те, у кого электрические способности, не вывели их из строя после первого пользования, стол для бильярда и по совместительству тенниса, пара шахматных досок, шкаф с настольными играми. Чтобы попасть в Бардачок, нужно пройти прямо по перпендикулярному коридору, подняться выше, на пятый, и обогнуть все здание по кольцевому проходу, добираясь до противоположной его стены.       Что ж, я и так безбожно опаздывал на Сабантуй, похоже, придется пропускать его полностью. Не сильно расстраиваюсь. Хотя, честнее будет сказать, что мне абсолютно по барабану. Все равно Пеппа не скажет ничего полезного. Опять будет что-то о том, что из нас — мелких ничтожных прохвостов и преступников — здесь сделали людей. Или, не дай боги и бесы, разбор полетов — Цыганка в очередной раз заставила всех пересраться, заявившись на занятия с ножом в щеке, Вольт чуть не сожгла разрядом преподавателя биологии на прошлой неделе, меня, какой ужас, вчера опять видели в компании парней, и так далее, и тому подобное. Она даже по именам нас не назовет, не то, что по кличкам. Будет просто тыкать в тех, о ком говорит, своим кривым пальцем, дрожащим почти мультяшно, и выдавать одно оскорбление за другим своим визгливым голосом. Она до усрачки нас боится, наша Свинка Пеппа. И это бесит похлеще ее проповедей.       Закатываю глаза на собственные мысли и поворачиваю за угол, в наступившую хоррорность плохо освещенных коридоров.

***Вольт***

      Подвязки чулок натирают бедра под юбкой, впиваясь в белизну кожи алыми полосами, и я переминаюсь с ноги на ногу, пытаясь поправить их и при этом не выглядеть, словно я заправская шлюха после встречи с дальнобойщиком, пытающаяся сделать так, чтобы сперма не вытекала. Морщусь от этой мысли и забиваю на правила приличия, запуская руку под зеленый блеск дешевой ткани. Избавляю себя от страданий, с почти оргазменным удовольствием развязывая бантики и пуская ленты вниз по бедрам. Выгляжу неопрятно, но пусть. Не на дефиле же иду, ей богу.       На третьем этаже между крыльями сегодня как-то особенно темно. Свет решили не включать — посчитали, что сейчас все на Сабантуях в университетском корпусе, а все оставшиеся либо спят, либо не нуждаются в электричестве. В целом, они правы. Я бы могла зажечь лампочки по всему периметру одним щелчком пальцев, но парадоксально я чувствую себя спокойнее, когда вокруг чернота. Возможно, потому что во мне самой столько света, что снаружи ему просто нет больше места. А быть может наоборот, я темна и хочу, чтобы окружающая действительность мне соответствовала.       Странно, что меня не окрестили Искоркой. До сих пор считаю, что Снежинка пропустила бриллиантовую возможность. Были бы с ней чудо-дуэтом. Хотя мы и так…       Я давно ее не видела и, если честно, сильно скучаю по этой дуре. Никому никогда не покажу, естественно, но без нее в комнате стало как-то скучно, а на одной Цыганке и Суккубе далеко не уедешь. Эта девчонка умела привносить какую-то особую атмосферу в любое пространство, в котором оказывалась, — какую-то праздничную, рождественскую, добрую. Хоть и бесила меня страшно. Сейчас все время пропадает в первой у пацанов. Там у нее что-то типа парня. Прибегает на пять минут — взять какие-то вещи. Но хотя бы где-то есть, а не пропала с концами, как Апрель…       — Хватит думать, у тебя от мыслей водкой несет, — подпрыгиваю на месте, когда за спиной раздается насмешливый голос. На плечо ложится большая рука, хлопает пару раз, то ли успокаивая, то ли, наоборот, пытаясь еще сильнее деморализовать. А может быть, просто пытаясь понять, я ли это.       — Нахуй иди, ниндзя недоделанный, — шиплю, скидывая пальцы с оголенной кожи.       — Тебе не идет материться, знаешь? — спрашивает меня Балабол. Он в сумраке пространства — тень. Долговязая, угловатая, расплывчатая. Нереалистичная. Я слышала когда-то, что в прошлом дети пугали друг друга Слендерменом. Этот — что-то похожее. Только я-то знаю, что он не инородная сущность, хотя очень пытается ей казаться. Но засаленная клетчатая рубашка, широченные черные джинсы и растрепанные кудри выдают в нем живое и дышащее. Не монстра. Просто человека.       — Не твое дело, как я разговариваю, — скалюсь на него лишь для проформы, для галочки. Знаю, что он не всерьез. Я тоже. Это такая игра, в которую тут играют все, — отточить сарказм до такой степени, что он становится частью самое тебя, вшивается в кожу неровными стежками.       — Прекрасно выглядишь, Вольт, аж глаз радуется.       — Издеваешься? — я в курсе, что он меня не видит, не может увидеть, да и наряжалась совсем не для него, а чтобы показать остальным — в первую очередь, Суккубу, — что это все — свиданка, Балабол, прогул Сабантуя, — имеет для меня какое-то значение. На самом деле это не так, но почему бы не притвориться.       — Ни в коем случае, родная, — он хмыкает. — Ты что, настолько плохого обо мне мнения? Я между прочим, чувствую, что ты пахнешь роскошью. Да и в твоих мыслях — сплошное самолюбование.       Это странным образом режет по живому, но не подаю вида. Хотя какая разница, если эта гнида видит меня насквозь. В такие моменты понимаю, почему Балабола так боятся все в кампусе, кроме его дружков-подсосок. Он опаснее всех нас, даже тех, кто одним мизинцем способен проломить человеческий череп. Потому что этому парню даже палец не нужен. Он ломает тебя, не прикладывая даже сил. Словами доводит.       — Лестно, — смеется эта каланча в ответ на мои мысли, и я раздражаюсь.       — Перестань, это погано, — не мольба, а приказ. Я имею право что-то от него требовать. Мы знакомы непростительно долго, и я точно знаю, что он меня уважает. В случае с Балаболом это — привилегия. Высшая степень признания.              Высекаю из пальцев мягкую искру, освещающую пространство тусклым теплым светом. Все еще не хочу зажигать лампы — это разрушит магию встречи. Что бы я там ни говорила, но видеться с ним — своего рода чудо, если учесть то, через что мы друг с другом прошли в стенах этого здания. Никто об этом не знает, кроме нас двоих — о том, что красной ниточкой между его слепотой и моими разрядами, но так лучше. Эта интимность была и прошла только напополам. Это греет — на самом деле греет. Хотя какие-то воспоминания, от которых не хочется содрать с себя кожу.       Теперь могу разглядеть его получше. Балабол — сплошная комедия. Кроссовки разных размеров, носки разных цветов, хаос из колец и браслетов по запястьям и вверх, почти до локтей. Рубашка оказывается не клетчатой, как казалось в темноте, а испещренной лицами какого-то стародавнего героя комиксов — вроде Дэдпула. На штанах — на голени — огромное чернильное пятно. В волосах запуталось воронье перо и кусочек чипсины.       — Я выгляжу отвратно, да? — спрашивает, поправляя на переносице очки с толстенными стеклами. С мой мизинец или и того больше. Они ему ни к чему, он даже в них едва ли видит мир, но это уже часть имиджа. Ну и хоть какая-то опора в дополнению к запахам и звукам окружающей действительности. И чужим мыслям, помогающим ему передвигаться по вселенной почти спокойно.       — Просто ужасно, — подтверждаю. — Признайся, тебе аутфит снова Доктор помогал собирать?       — На этот раз Акробат, — хмыкает. — Но и ему походу не стоит доверять.       — Ага, вообще тебе пора их всех выселить в другие комнаты и жить затворником, — бросаю камень в его огород, зная прекрасно, что если это его и заденет, то лишь слегка. — С такими друзьями и врагов не надо.       Я его не сужу, слепота делает свое дело. Просто обидно, что я на эту встречу пыталась одеться как можно лучше, а он пришел так.       — Все, как и положено, — Балабол снова отвечает на мои мысли. — Королева для оборванца.       — Да перестань.       — Прости, привычка.       — Да я не об этом, дурень. Наговаривать на себя перестань. Уж кто король этой шарашкиной конторы, то это ты, — подхожу к нему ближе, встаю на цыпочки, чтобы дотянуться до кудрей, вытащить из них ненужный мусор. Балабол смешно хмурится, и от этого очки подпрыгивают на носу. Откидываю перо в сторону, чипсину отправляю в рот — вкусная, с перцем чили, какая-то лимитированная коллекция снаружи. Небось, Липучка достал, этому-то всякую хрень из внешнего мира тащить — раз плюнуть. Представитель элиты, чтоб его.       Мы какое-то время стоим в тишине: я — глядя вглубь коридора, на тени, выступающие из стен в мерцании искорки на моих пальцах, он — читая мои мысли. На нас с бетона смотрят надписи и рисунки — коллективное творчество всех застрявших здесь элементов. Кого-то тут больше нет, кто-то сбежал и был пойман, кто-то умер в неосторожных потасовках. Их нет, а их следы — на месте, живут, развиваются, дополняются.       Стены — тоже организмы. Часть местной экосистемы. «Ебаться стыдно, дети — мухоморы», «Мужчины тоже когда-то были птицами», «Вчера пахло дерьмом, сегодня — спермой, завтра будет пахнуть трупами». Во всем есть какие-то истины, у всего есть какие-то истории и тайны.       — Так че ты меня позвал? — наконец снова перевожу взгляд на Балабола. Он не оборачивается ко мне — видимо, все еще пытается что-то услышать, вытащить изнутри моей черепной коробки. Но там от него тайн больше не осталось. Давно все выговорено, а если нет, вскрыто, препарировано. Мне не жаль, пусть забирает. — Не ради свиданки же? Я думала, этот этап мы уже прошли.       — Не ради, — даже не пытается спорить. Это почему-то обижает — хоть бы поломался для виду. — И не надо мне тут, ты секси и все такое, но ты права, все было решено и обмусолено, мне больше нечего добавить.       Он иногда бывает резким и прямолинейным — когда не притворяется ядовитым. Мне нравились обе его ипостаси — в разные периоды жизни. Сейчас я всеми руками за честность, пусть иногда и царапающую внутренности. Потому что всегда лучше знать, какого человек на самом деле о тебе мнения, чем жить в розовых мехах, заслоняющих мир. У меня же, в отличие от него, нет третьего глаза на жопе — фигурально, естественно, — чтобы знать, что там люди обо мне думают.       — Так нахуй? — внутри нетерпение разрастается стеной огня. Он вытащил меня из прохладной комнаты, в которой еще жил дух Снежинки, в эти душные коридоры, чтобы что…? Чтобы теперь тормозить?       — Апрель не возвращалась? — Балабол ловит мое недовольство носом и языком, переваривает и торопит сам себя. Но я тут же жалею, что на дала ему повременить с высказываниями. Потому что то, о чем я пытаюсь не думать, накрывает меня вместе с его вопросом свинцовым одеялом. Облачает в металлические перчатки, такие же, какие носит Суккуб, тяжелые, приковывающие к земле, и почему-то не дает сделать вдох.       — Нет, — выдыхаю это слово, и мир вокруг замирает.       Нет, Апрель не возвращалась. Мы не видели ее уже месяц. Мы знаем наверняка, что она не пыталась сбежать — она была не из таких. Скромная, тихая, довольная своей заключенной жизнью, влюбленная в это место болезненным чувством привязанности, которое нас пугало. Она помогала Сирене выращивать гиацинты и травку на прикроватных тумбочках, плела нам венки, угощала фруктовым салатом или смузи из ягод, каждую осень прятала в книгах в Читальне парочку разноцветных листиков — гербарий — для себя в будущее. Почти всегда молчала, пусть и смеялась с наших шуток. Ее смех всегда напоминал мне весеннюю капель. Поэтому и Апрель. Она была моей крестницей. Моей малышкой.       А потом исчезла. Не как Снежинка, а по-настоящему. Испарилась. Не сбежала, точно нет. Перестала быть.       — Плохо, — отзывается Балабол, и в стеклах его очков отражается странная эмоция, похожая на страх.       — Ты че-то знаешь? — спрашиваю нервно, потому что когда такие, как он, показывают панику, значит, дело нечисто.       — Нет, — и это «нет» — не уверенное, к каким я привыкла от него, а какое-то шаткое, валкое, нездоровое. Я ему не верю. Но я не он, не могу вскрыть череп, вытащить наружу правду.       — Если ты что-то знаешь, ты обязан мне сказать, — это снова приказ, но на этот раз он не проглатывает его. Смотрит на меня своими белыми-белыми глазами, в которых прошлая зелень осталась лишь отдаленным, выцветшим оттенком, и качает головой.       — Нет, — и вот это уже — твердое и непреклонное, как раньше. Я узнаю его по трем звукам. Я больше ничего не спрашиваю.       Но что-то во мне сидит и кусается. Что-то хочется знать — знать все, что будет и что уже было. Но больше всего — что есть. Что с Апрель? С моей малышкой, которую я так старательно оберегала от всех невзгод последние три года. Которую потеряла по глупости.       Мы поднимаемся наверх, в Песочницу, Балабол опирается на мое плечо, чтобы не оступиться. Ему это не надо, но позволяет мне почувствовать себя полезной. Знает слишком хорошо — мне это нужно. Другие редко понимают. Только Суккуб да Цыганка приблизились к этой истине, но пока не постигли. А этот странный парень все осознает так явственно, будто он и есть я. Будто он — все, каждый человек на свете. Я ему завидую. Я его жалею.       Мы играем в Марио Карт, и он раз за разом выигрывает меня. Стыдно так продувать слепому, но я-то знаю. Я-то знаю…       Он целует меня в щеку пару раз — чисто для проформы, это давно ничего не значит, но Балабол пытается сделать хотя бы видимость того, что это и вправду свидание — пусть это и не так.       Я улыбаюсь и смеюсь на автомате. Мои мысли — только об Апрель. На сердце неспокойно.       — Разбей лампочку, — предлагает он, считывая импульсы и доставая из кармана на своих огромных штанах новехонькую, большую. Слушаюсь, пускаю в нее энергию, колочу на микрочастицы, парочка из которых впивается ему в руку. Он даже не морщится. Я не извиняюсь.       Я думаю об Апрель…       — Может, трахнемся? — предлагает мне Балабол спустя час или около того, когда мы стоим между крыльями на жилом этаже.       — Ебнулся? — пытаюсь поймать взгляд его мутных глаз за стеклами очков, но он ускользает, ускользает, тает. — Сам же сказал, что это не свиданка.       — Это и не она, — качает головой, и кудри прыгают из стороны в сторону. Резиновые мячики. — Просто я вижу, что тебе это нужно. Ты теперь постоянно о ней думаешь.       — Потому что ты молчишь, как партизан, — бросаю раздраженно, и качка головы лишь усиливается. Я в море. Меня штормит.       — Мне нечего сказать, поэтому и молчу, — теперь это звучит куда увереннее. Куда убедительнее. Но я все еще помню, как было в первый раз. — Так что? Я выгоню своих на время, если тебе это поможет.       Он знает, что я откажусь. И знает, что мне это и впрямь нужно. Бездуховный перепих. Вантуз для мыслей и эмоций.       — Нет.       — Уверена? — как я и говорила, он предсказывает мои реакции.       — Нет. Пошли. Надеюсь, Бога ты тоже сможешь выгнать, а то в прошлые разы у меня создавалось ощущение, что я оскверняю своими сиськами детскую психику.       — Постараюсь, — он смеется и снова опирается на мое плечо, позволяя вести себя в сторону седьмой.              Я думаю об Апрель. Я не хочу о ней думать… Не хочу…

***Суккуб***

      Бардачок — квинтэссенция хлама. Горы разнообразных вещей от пола до потолка — пустые банки из-под томатного супа, сломанные и работающие стиральные машинки, кухонный гарнитур, пачки чипсов на любой вкус, цвет и текстуру, горшки из-под цветов, цветы в горшках, дорожный знак, кусок бетонной стены, чучело бобра и еще, и еще, и еще.       Это детище Липучки. За годы своего пребывания здесь он натащил в комнату на задворках пятого столько всего, что и сам вряд ли помнил, что тут спрятано. Да так и оставил для общего пользования. Остальным полезно, а ему не жалко.       Не удивлюсь, если Балабол каждый божий день отчитывает бедного рыжего паренька за то, что тот не открыл свою компанию по бартеру. Но уже поздно. Бардачок теперь — достояние всех.       Пробираюсь между горами хлама и мусора. В комнате темно и удушливо жарко. Пахнет парафином и мхом. А еще сигаретами, но это не новость. Здесь каждый второй — заядлый курильщик, а куда спрятаться от проворных глаз-камер, если не в чулан, доверху набитый не пойми чем? По запаху узнаю, что последним здесь, должно быть, был сам Липучка. Никто больше не пыхтит электронками, разве что его соседи по комнате время от времени. Но Балабол крайне редко изменяет привычному табаку, Акробат скорее предпочтет кальян, Доктор сейчас, насколько я слышал, в своей очередной no smoking эре, и все поголовно делают ставки на то, сколько он продержится на этот раз: предыдущий рекорд — три недели. Я поставил, что сломается уже к следующей пятнице. Длинный Джон — ссыкло, и предпочитает забивать в себя никотин исключительно на улице, в перерыве между парами, а в остальные дни делает выбор в пользу травки или чего покрепче. Поэтому остается только Липучка с его нездоровой страстью к химозной малине.              Так, лампочки. Помню, где они лежат, поэтому двигаюсь ощупью среди полок, коробок и еще чего-то, что с остервенением оплетает ноги, путается и норовит свалить меня мордой на бетон. Но включать свет — моветон, а меня здесь научили следовать негласным законам. Поэтому приходится рисковать собственной жизнью ради всеобщего одобрения. Ненавижу социальные рамки, боже.       Почти добираюсь до дальнего угла, где последние два года прячется коробка из-под холодильника, доверху набитая лампочками разных форм и размеров. Липучка знал, что делал, когда перетягивал их сюда. За прошедший срок содержимое ящика уменьшилось втрое. Могу поклясться, что почти все это — из-за Вольт. Она просто обожает взрывать эти грушевидные контейнеры, скрывающие от нее энергию, подпитку. Силу и жизнь.       Наклоняюсь, чтобы нащупать необходимый размер.       И отскакиваю. На пальцах ожогами остается прикосновение к чьей-то ледяной, как температура Арктики, коже. Ладони, плечу — не имею понятия. Но меня пронзает боль. И страх. Я чувствую его даже через металл перчаток, через слой омертвения, который ношу на своих руках.       Пячусь назад, сбивая по пути коробки, книги, которые какой-то перфекционист расставил по цвету и размеру, горшки с цветами и горшки для цветов. Кажется, я иду по черепкам. По черепам. Это мог быть кто угодно, говорю я сам себе, не позволяя крику вырваться наружу. Липучка мог не успеть уйти, Вольт могла оказаться тут раньше, да даже залетный курильщик был бы удовлетворительным вариантом.       Но почему он не поздоровался — этот ледяной некто в темноте Бардачка? Почему не окликнул по кличке, не предупредил, что он тоже тут, прячется от света и цвета наружного мира? Нет… нет, что-то тут не так. У меня на пальцах, даже сквозь сталь, играет разбитая на осколки боль. Я и забыл, что умею считывать такое время от времени. Кому-то в этой комнате до разрыва сердца плохо. И страшно. И уже… никак.       Пытаюсь нащупать выключатель, зажечь спасительный свет, увидеть наконец холод чужого тела — в идеале, конечно, не трупа, но и такое здесь бывало и ни раз. Но тут слышу, словно через вату, словно и впрямь с того света:       — Арс…       Женский голос. Тихий, разбитый, надрывный. Пустой. Она называет меня по обрывку инициалов, родным именем. Она одна из тех, кто знал его, получил в подарок, в знак доверия и уважения. Я узнаю ее по тону, по тому, как она пытается не звучать громко, чтобы не оглохнуть от своего собственного голоса. Он всегда ее раздражал. Я не видел ее давно, три месяца или даже больше, я потерял счет дням. Я был одним из тех немногих, кто считал, что ее больше нет в стенах кампуса и университета. Возможно даже в стенах всей базы. Но вот он — ее голосок. Родной и привычный. И какой-то искусственный.       — Апрель? — моя рука дрожит, когда я нажимаю на выключатель, и комнату, в которую никогда не попадало ни лучика, ни толики света, врывается поток электричества. Я нарушил завет. Но есть ли это грех, если ради ближнего?       Она лежит, искривленная, между коробкой с лампочками и полкой с комнатными кактусами. Она пародия не на человека даже, — на тень. У нее серое лицо, серое тело, серые губы, и глаза, которые до этого отливали весенним цветением, тоже серые. Она выцвета. Она больше не Апрель. Не наша маленькая наивная девочка, влюбленная в кампус, в университет, в нас всех и в жизнь. Она Декабрь. Она умерла.       Бросаюсь к ней, хватаю за руки.       — Апрель, милая, где ты была? Что с тобой произошло?       Она молчит. Она больше не может вымолвить ни слова. Что-то ей не дает — я вижу это по тому, как двигается ее горло в попытке выдавить наружу хотя бы звук, хотя бы полтона. Но не удается.       Вместо этого Апрель поднимает руки — запястьями в мою сторону, чтобы я видел. И я вижу. У нее из вен — шипы. Не как раньше, когда она выпускала их по желанию, ради глупой шутки. Сейчас они не временны, это можно понять сразу. Перманентны, как тату. Они разодрали ей руки в мясо, я вижу, как под шипами блестят белизной кости. Она похожа на дракона из старых фильмов, которого вывернули наизнанку, и колючие хитиновые частицы вместо того, чтобы быть частью кожи, начали расти сквозь.       — Что это такое? Ты же… ты не можешь их убрать, да? — я паникую, я не знаю, что делать, кого звать, куда кричать, чтобы пришли, спасли, помогли. Потому что если выбегу в коридор, начну махать руками камерам, никто не придет. Они никогда не приходили по нашему зову. Только если мы пытались сбежать.       Апрель — нашарниренная марионетка. Она кивает кукольно, механически сгибает свои крохотные ручки и показывает на свой затылок. Я осторожно поворачиваю ее голову — она податливая и мягкая, как глина. Там цветы. Тоже сквозь плоть, будто бы из легких, прямо через лопатки наружу. Она не может справиться с ними. Впервые после попадания сюда не способна обуздать свою природу. И она разрывает ее изнутри.       — Господи, — не могу перестать повторять. Я никогда не был верующим, никогда не надеялся на спасение души, но я хочу, чтобы Всевышний помог этой малышке. Я прошу только этого, Боже, только этого, дай ей еще один шанс. Обещаю, этот будет последним.       Девушка поднимает на меня свое кукольное серое личико, и вдруг я вижу то, что доселе было скрыто от моих глаз, что довершает картину авангарда и декаданса. Шрам, кривой, через весь лоб, расходящийся в стороны из единственной кровавой точки прямо посередине.       Я ахаю. Во мне не осталось слов. Во мне только страх. Я не понимаю, что происходит.       А Апрель вдруг открывает рот, из которого выпадают на пол ошметками перемешанные с кровью розовые лепестки, и говорит чужим голосом, твердым, холодным, как ее серая кожа, как ее новая душа, с которой что-то сделали, что-то страшное и варварское:       — Я должна забрать свои вещи из спальни, Суккуб. Завтра я еду домой. Поможешь мне дойти?       — Апрель, — я пытаюсь что-то сказать, но она качает головой — все такая же кукольная, искусственная.       — Мне нужно собрать чемоданы. Меня отвезут домой завтра утром. Пожалуйста, проводи меня до комнаты.

      ***Апрель***

      Что останется от меня, когда никакой меня не будет? Что останется от такой, как я? От девочки, влюбленной в травы больше, чем в людей. От девочки, которая умела дружить только с подкроватными монстрами и ночными кошмарами. Которая ненавидела кашу с комочками, и без комочков тоже ненавидела. Которая на протяжении многих лет спала лишь на одной стороне кровати, которая съедала Чокопай по частям, которая общалась с лесом и пела ему песни дважды в год — на пробуждение и смерть. Вертелась в цикле возрождений вместе с ним.       Кто будет горевать по мне, когда меня превратят в прах? Я бы хотела быть кремированной, когда умру. А лучше — превратиться в коралл. Есть такие похоронные конторы — они могут превратить тебя в коралл на дне Тихого океана.       Мне казалось, что у меня не было друзей. Кроме цветов, естественно. Они любили меня. Я их. Я их создавала. Однажды я задушила папу лианами, которые вырастила на кончиках пальцев. Однажды я чуть не повесилась сама, на тех же лианах.       Однажды я думала, что у меня нет друзей. И однажды они появились. Кто-то, кто любит меня не вопреки, а просто потому что.       А я любила их. Пусть и боялась, что задушу их во сне. Случайно. От любви. Я не умела быть социальной, но умела смеяться с шуток. И они любили мой смех. Они были моими стенами и моими окнами.       Я училась видеть мир через них.       Что останется от меня, когда никакой меня больше не будет? Может быть, горшки с марихуаной на прикроватной тумбочке. Может быть, гребень с жемчужинами, который я подарила Сирене. Поцелуй, который я оставила на щеке Суккуба, не боясь, что это меня убьет. И меня не убило. Небо, которое мы ночами обсуждали с Вольт. И звезда, которую она назвала в честь меня. А меня саму она впервые назвала Апрелем.       И коралл, в который я превращусь, когда умру. Я хочу оставаться Апрелем до конца отведенной мне вечности, а не только жизни.       Я оставила на стене надпись. В самом дальнем ее уголке, где никто никогда не увидит, но это уже шаг. Это уже крик.       «Моя социальная батарейка работает на любви. Если Вы умудрились ее разрядить, Вы ужасный человек».       Вот что я там написала. Хотела что-то про диагноз и про то, что умею бороться, но посчитала это глупым. В итоге — просто мысли интроверта в полной темноте.       Когда я умру, от меня останется переполненная социальная батарейка. Сто и один процент…       
Примечания:
18 Нравится 10 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (2)