***Балабол***
Пахнет небом и пылью. Пахнет гарью и грядущими морозами. Под пальцами — бархат кожи, ушедшей домой, и вкус вишневой помады. Я проживаю мгновения ощупью, с меня еще не сошла нега недавнего оргазменного забытья. Я глотаю апероль застарелого смрада нестираных носков и чьего-то гадкого парфюма. Надо сказать Липучке, чтобы больше не таскал эту гадость, нам хватает вони жизни на шестерых, что-то еще превращает подобие воздуха в биологическое оружие. Я комкаю в пальцах шершавость песочных крошек на гладкости покрывала, лежа лицом к пустоте. На самом деле к потолку, но для меня там ничего нет. Как и в целом во вселенной. Я скучаю по чужому теплу, но не смею его искать. Не в моем стиле, не в моем вкусе. Поэтому просто этапами возвращаюсь в мир, где недавно было что-то приятнее мыслей о смерти. В мир, где балом правит чернота. Где я с самого утра — комок оголенных нервов-проводов. Акробат играет со своим мячиком в дальнем углу комнаты. Бам. Тяжелый вдох. Бам. Медленный выдох. Я не помню цвета, но хорошо представляю размер — чуть больше его широкой горячей ладони. Сладко-ватный, субдоминантный в ре-миноре, терзающий мои уши при каждом новом ударе. Этот шарик у Акробата снаружи, и он никогда с ним не расстается. Не могу его винить — у самого тоже есть такие вещи, запрятанные глубоко в шкафы, на самые дальние полки. В самые темные уголки души. Но я их никому не показываю, боюсь быть уязвимым. Я же король, по крайней мере, так они иногда меня называют. Так меня пару вечностей назад, в пределах одного — сегодняшнего — дня, назвала Вольт. Я не показываю свое нутро, а Акробат вот не боится. Одна из многих вещей, за которые я его бесконечно уважаю. Бам. Тяжелый вдох. Бам. Медленный выдох. Меня этот звук сейчас до чертиков раздражает, но я молчу. Крепче сжимаю ткань, так, что крошки врезаются мне прямо под кожу, оставляют крохотные ранки, и тянет слизать кровь, чтобы проверить, жив ли я еще. Но я даже не двигаюсь, вместо этого считая собственные мятно-табачные вдохи. Когда на шестидесятой секунде делаю тринадцатый, внутренне радуюсь — у меня получилось достичь состояния сна или анабиоза. Таким я уж точно не буду слишком заметным. Мне нужно быть предельной тенью. Не имею права, да и не хочу прерывать Акробата на середине его ежедневной успокоительной терапии. Если сейчас перестанет стучать своей игрушкой по осыпающейся извести потолка, впадет в паническую атаку. С менталкой у этого парня не ладится, внутри черепной коробки — сплошные потемки, перемежающиеся насущными и бытовыми мыслями. Но мне же лучше. Может быть, поэтому и держу его рядом, — не приходится плавать в лишнем дерьме. Мне Доктора и Длинного Джона с их извечными загонами и проблемами вполне хватает, поэтому и хочется оставить в окружении хотя бы одну отдушину, хоть кого-то, у кого мысли — кленовый сироп из блаженства неведения, а не гремучая смесь из перца чили и крокодильих слез. Я наверняка знаю, что и у Акробата навалом блядства под ребрами. Но он это не выпячивает так явственно. Он это глотает, даже не давясь, лишь поднимает пару раз мячик с земли легким взмахом ладони, стучит им о потолок субдоминантами в ре-миноре и продолжает жить. Вторая вещь, вызывающая мое уважение. — Ты пялишься на меня слишком пристально, это пугает, — ухожу так глубоко в свои собственные невеселые мысли, что не слышу, как звуки ударов стихают, и голос соседа — такой же паточно-мягкий, как и его мысли, — подходит к моей кровати. Хотя «подходит» — неверная лексическая единица. Согласно всем законам физики, точнее, их отсутствию, Акробат ко мне подплывает. Левитирует в паре сантиметров от пола, поэтому и перемещается практически бесшумно. Правда, у него есть дурацкая привычка шевелить ногами в воздухе, из-за чего штаны, бывающие надетыми на нем время от времени, противно шелестят, обозначая его присутствие. Позволяя моему обостренному слуху поймать его с поличным. Он будто бы имитирует нормальную человеческую ходьбу, пытается мимикрировать под то, что принято считать здоровым и правильным. У всех у нас такие привычки найдутся. Я вот, например, все норовлю зацепиться за кого-нибудь, опереться о стены, потрогать мир пантомимой, чтобы знать, что я там, где надо. Хотя это бессмысленно — физического контакта мне не требуется, пресловутого третьего глаза обычно достаточно. Но все эти незначительные привычки — дань адекватности внешнего мира, быть может. А возможно лишь попытка откреститься от собственного сумасшествия. В любом случае, сейчас на Акробате нет штанов, и он подплывает ко мне без единого звука. Огорошивает. Ненавижу, когда меня застают врасплох. От него почему-то пахнет мандаринами на Новый Год, настойкой из жасмина и трупиков случайно влипших в нее пауков и прошлым. Он звучит, как лезгинка. Уверен, если бы я решил его потрогать, на пальцах осталось бы фантомное чувство прикосновения к резине шин. — Как будто впервые, — хмыкаю, переворачиваясь на бок и по наитию вперивая в него свои белесые радужки. Я не имею понятия, как сейчас выглядит Акробат, знаю только, что он сделал себе новую прическу. Состриг идиотский хвостик, с которым протаскался по кампусу хренову тучу времени. Доктор долго ржал, все настаивал на том, чтобы мне показать, но я открестился. В моей голове Акробат из прошлого был похож на Иисуса — смуглокожий, длинноволосый, пусть и относительно, правда острый на язык и довольно взбалмошный, но все мы не без греха. Когда я впервые увидел его, подумал, что не хватает только белых одеяний и блаженно воцерковленного лица, и из него вышел бы идеальный духовный лидер. Для каких-нибудь религиозных общин Армении. Теперь же он выглядит по-другому, слишком обычно, я ощущаю это всеми клеточками, каждым из оставленных мне органов чувств, исключая глаза, но видеть не горю желанием. Терпеть не люблю концепт внутренних и внешних изменений, и все вокруг это знают. Не то, чтобы я особо скрывался. — Я слепой, бро, если ты не забыл, и это просто часть бытия мной — крипово на всех таращиться. Акробат качает головой — чувствую это по колыханию воздуха, — как будто бы и вправду умудрился забыть, что я не вижу ни зги. Хотя… с этого станется. Этот человек умудрялся часами искать собственные шмотки, которые все это время преспокойненько покоились у него под носом. Как будто бы незрячим в этой комнате был он, а не я. — А вообще, че-то ты сегодня рано наигрался, — киваю в сторону мяча — в ту сторону, откуда чувствую фантомное прикосновение к резине, переложенное с его пальцев в мои, запах клубничной сладкой ваты и отзвуки ре-минорной гаммы. Что-то во мне порывается спросить, какого же, черт возьми, он цвета, но я останавливаю внутренний порыв, вместо этого прислушиваюсь к крупицам оставленного мне мира. Где-то в соседнем крыле скрипнула дверь, кто-то за стеной задохнулся в пряности слов, где-то в паре квадратных метров мерно сопит Бог, высвистывая носом едва уловимые тромбонные партии, а у моего собеседника — цитрусовое дыхание. Знание этих тонкостей заземляет. — А ты че-то рано натрахался, — парирует Акробат, и постель у меня в ногах проминается, заставляя меня выпустить из пальцев шершавость ткани. Руки теперь ощущаются чужими, потому что воздух слишком твердый, чтобы за него цепляться, поэтому приходится хвататься за ничто. Подмечаю про себя, что за последние пару месяцев мой сосед снова слегка набрал в весе. Раньше матрас под ним не продавливался так сильно. Теперь понятно, откуда ноги растут у постоянных подколов Доктора. — Вау, да ты шутник, я вижу, — в моем голосе — ни капли веселости. К пальцам фантомной мягкостью возвращаются из небытия ощущения от прикосновения к чужим волосам и коже, в ноздрях застревает запах взорвавшейся розетки, и его оттуда теперь ничем не вытравить ближайшие пару часов. И тепло женского тела все еще отпечатано на моих бледных слегка влажных от пота ладонях. У Вольт есть отчаянная потребность, дурацкая привычка — оставлять за собой следы. Даже в то время, когда про наше «ничего», разделенное напополам от необходимости и жажды, никто не знал и никто не имел права знать, она умела клеймить чересчур изящно. А сейчас ее и подавно ничего не сдерживает, потому что стало плевать. Поэтому решила отыграться, а я позволил. Ей я всегда и все позволял. — Не видишь, — Акробат хмыкает, хлопая меня по ноге. Как я и говорил — резина автомобильных шин. А еще рельеф шрамов на обветренной коже. Некоторые — слишком глубокие, чтобы не быть умышленными. — Все сказал? — огрызаюсь, вырывая щиколотку из его пальцев, обжигающе горячих. — Че, настроение веселое, люлей давно не получал? Я не угрожаю, он знает. В голосе — ни грамма реального запугивания, только усталая попытка отвязать его от себя, выкроить хотя бы парочку минут в этом сумасшедшем доме, когда я могу побыть наедине со своей тяжеленной башкой. Сам себе построил королевство, думаю ненароком, пока буквально чувствую, как шевелятся мысли в черепной коробке Акробата, и теперь сам же хочу от него избавиться. Оставьте меня в покое, мне надо подумать! — Да не злись, чувак, — наконец выдает мой невидимый собеседник — невидимый для меня, потому что я не имею блядского понятия, как он выглядит, и тяжесть на матрасе слегка ослабевает. Я знаю, что Акробат не ушел, он лишь приподнялся немного над поверхностью. Небось, сидит сейчас, скрестив ноги по-турецки, и смотрит на меня сверху вниз. — Че, с Вольт все настолько плохо? Ответить бы ему что-то едкое, но не хочу подговнить подруге идеальную репутацию. Одно неверное слово, и по кампусу пойдут слухи. Акробат — то еще трепло, когда дело касается чужого интима. — Со мной все плохо, — это идеальный ответ, потому что против меня он не пойдет. Не посмеет. Знает, что наказание — вылет из комнаты без возможности вернуться обратно. Вылет из моего круга общения и из круга общения всех, смотрящих на меня с покорностью. То есть, почти всех в этой чертовой дыре. — Сегодня не день, а сплошные американские горки. — А чего такое? — когда Акробат включает заботливую мамочку, мне хочется истерически заржать. Эти попытки поиграть в психолога так подходят и не подходят одновременно к его образу в моей голове, что происходит диссонанс и слом шаблонов, и это почему-то выводит на странные эмоции. Столько лет прошло с нашего знакомства, а я все никак не могу совместить в своем сознании всех известных мне Акробатов — уютного паренька с любовью к песочному печенью, искушенного в любви ловеласа, способного одним поистине ужасным подкатом положить к своим ногам любую куколку, туповатого вышибалу, человека, скрывающего где-то в сердцевине черепа, куда мне никогда не добраться, экзистенциальный ужас, длиннющие ноги которого растут из детства. Список с легкостью можно продолжить, если подумать хотя бы секунду. — Да предчувствие поганое, — решаю не увиливать от вопроса — это только поведет за собой шквал новых. Вместо этого отвечаю обтекаемо, надеясь, что ему этого хватит. — С утра какая-то ебанина чудится. — Плохо, — Акробат качает головой — по крайней мере, я считываю по колебаниям окружающей действительности именно это движение. — Но слава господцу, что это говоришь ты, а не какая-нибудь Олень. Морщусь и сплевываю на пол горчащее на языке желчное «блять». Длинный Джон обязательно подскользнется на моем харчке, проносится мысль, но решаю забить на это болт. Хотя бы Доктор посмеется, он такое любит — наблюдать, как другие калечатся. — Олень уже ничего не может сказать, — напоминаю я, снова переворачиваясь на спину и невидящими глазами глядя в потолок. Согласно моим воспоминаниям, на нем где-то когда-то был нарисованный Богом огромный синий кит, пытающийся порвать цепь. Интересно, он все еще там или давно стерся? Руки все еще отказываются цепляться за бетон воздуха, поэтому я нахожу им применение — ощупью роюсь в прикроватной тумбочке, вынимая оттуда электронку — холодный кусок то ли металла, то ли пластика. — Ты че, забыл? — Бля, точняк, — слышу шлепок ладони по лбу. Нет, этот точно способен выкинуть из головы даже информацию о моей слепоте. Удивительное создание. Олень, девчонка из первой, каждое воскресенье гадавшая нам по линиям на руках и по родимым пятнам, пахнущая хлопьями с молоком и немного опиумом, звучащая, как кипящий куриный бульон, умевшая поднять мне настроение вельветовым ощущением своего голоса, попыталась совершить побег около года назад. Она действовала не в одиночку, взяла с собой пару пацанов. Ни об одном из них никто больше не слышал. Как и о других беглецах. Они испарялись, едва покинув стены этого злосчастного места. Затягиваюсь бананово-персиковой сладостью, выпускаю дым в потолок, заставляя предположительно обитающего там кита задохнуться. Акробат будто читает на моем лице что-то новое, некомфортное, сердцедробительное, поэтому неловко переводит тему. — И давно вы с Вольт вместе? Господи, думаю, святая наивность. Хотя, чего еще я ожидал? Я же никогда и ничем с ними не делился. Хранил в себе, пока не взрывалось, оставляя от меня ошметки. Я играл партию в мафию против всего мира. Я был ведущим и киллером одновременно. Знал все и обо всех, пока остальные шатались в потемках. Как бы парадоксально это не звучало, учитывая, что мой собственный мир так настырно обделили светом. — Мы не вместе, — качаю головой, и кудри щекочут мне лоб. — И не собираемся быть, — отвечаю на вопрос, едва родившийся в его голове. — Это интрижка на разок, ничего такого. — Ну и зря, Балабол, — отзывается Акробат, который успел удалиться от моей кровати. Видимо, даже он смог уловить бесперспективность разговора. — Будь я на твоем месте, точно бы сделал это регулярным удовольствием. У нее же такие сись… — Завали, — закатываю глаза. Что бы там ни было, мне неприятно, когда про Вольт говорят что-то подобное. Даже мои же собственные друзья. Это глупо и по-детски, но мне кажется, что я всегда буду на ее стороне. Даже спустя мириады вечностей порознь. — Понял, понял, молчу, — в голосе Акробата зловонное удивление, но я ничего не разъясняю и не комментирую. Лишь закрываю глаза и пытаюсь уснуть. Непонятное чувство тревоги, гложущее меня с самого утра, не покинуло тело после отличного на самом деле секса с Вольт. Не уходит оно и сейчас, когда в ухо начинает дышать дрема. Что-то грядет — такая дурацкая, но такая отчетливая мысль. Что-то грядет — большое, страшное, уродливое. И никому из нас это не понравится. Поток апокалиптических размышлений прерывает присутствие. Я чувствую приближение Доктора, кажется, за целый коридор или даже этаж, потому что между тем, как я ловлю языком прогорклый, дребезжащий привкус его дум, и тем, как громко открывается дверь, проходит не меньше десятка минут. От Доктора пахнет проперченным предвкушением и липкой сенсационностью, и мне даже в голову к нему залезать не обязательно, чтобы понять — он страстно хочет чем-то поделиться. — Че? — предупреждаю его вопрос, занимая сидячее положение и упираясь глазами в то место, где — знаю наверняка — находится вход в нашу комнату. Делаю еще одну затяжку и отбрасываю электронку в сторону. Сегодня у меня нет желания травиться. И так голова раскалывается от подсознательной дрожи. — Ты не поверишь, че случилось, Балабол, — служит мне ответом, и над правым ухом слышится скрип пружин — это Доктор с разбега плюхается на свою кровать. Что-то гремит, трещит, а потом по всему пространству расползается маревом запах парафина и лаванды. Если Акробат успокаивается игрой в мячик, то этот предпочитает ароматические свечи, которые Липучка к нам натаскивает коробками специально для него. От самого Доктора пахнет морозом, тиканьем часов и женскими духами. А еще каким-то нишевым алкоголем. Скорее всего что-то из специфической коллекции Травницы — может даже настойка на тараканьих лапках. Все отчаянно отказывались пробовать эту бурду, но Доктор не из пугливого десятка. Да и вроде как у них там какие-то мутки и шашни, поэтому не удивлюсь, если она его элементарно заставила. — Не поверю, но выкладывай, — специально пытаюсь абстрагироваться от его мыслей, чтобы выслушать очередную невероятную историю из уст, а не из бошки. Доктор это чувствует и вместо того, чтобы думать о произошедшем, показывает мне себя через собственные глаза. У него это в привычке — информировать меня, во что он сегодня одет, как выглядит, какую пару очков напялил. Никогда не признаюсь, но я ему за это благодарен. Мне даже не приходится переступать через свою гордость, просить, унижаться или что-то в этом роде. Я просто получаю гарант такой желанной стабильности в лице Доктора и его ежедневного показа мод только для моих слепых глаз. Сегодня он привычно придурковатый. Я ему так и говорю: — Ты придурковатый. Потому что кто еще, кроме него, будет расхаживать по кампусу в неоново-зеленой шапке-бини, гавайской рубашке с радужными пальмами, джинсах-клеш и очках с ананасами на оправе? — Когда-нибудь я перестану перед тобой красоваться, Балабол, и останешься ты в одиночестве в своей темнотище, — в его голосе ни капли обиды или злости. Иногда мне кажется, что этого человека вообще ничем невозможно задеть. Если бы не располагал доступом к его голове двадцать четыре на семь, подумал бы, что Доктору плевать на все и вся. На самом деле в его Стиксе можно захлебнуться. Можно захотеть умереть от количества призрачных рук, которые душат его каждый гребаный день. Доктор — старая душа. Доктор, возможно, — перерождение кого-то из кровавых лидеров. Он любит так шутить, но иногда мне отчетливо кажется, что шутка это лишь на толику. И я просто молюсь, чтобы в нем не жило ничего от Гитлера или Сталина. Потому что если так, то нам всем настанет тотальный пиздец куда раньше положенного срока. — Ой, да как-нибудь переживу отсутствие твоей безвкусицы в своей жизни, — мы оба знаем, что это вранье, но не заостряем внимание. — Так чего ты такой преисполненный приперся? В че я там должен не поверить? Доктор выдерживает драматическую паузу — на мой взгляд, слишком затянутую, но кто я такой, чтобы судить его актерство? А потом выдает голосом из дешевых хорроров: — Одна из пропавших вернулась. Мое сердце пропускает удар, а потом еще и еще один, отдаваясь в висках аритмией. Это прецедент, думается мне. Хоть бы это была Олень, молю я. — Кто? — голос не дрожит и не срывается, но я уверен, Доктор чувствует, как замираю я на волосок от эфемерной пропасти. Следующим именем он может решить мою судьбу — сорваться или постоять еще немного, давая миру шанс на спасение. — Девчонка из третьей. Аутистка. Не помню клички, — мое предвкушение, похоже, вгоняет его в ступор, поэтому в этот раз обходится без ненужного пафоса. Но его слова уже — пафос. Самая настоящая древнегреческая трагедия. — Блять, — выдыхаю шумно и рвано и откидываюсь обратно в подушки, чувствуя, как встают дыбом от трения с тканью растрепанные кудри. Это ощущение снова пробуждает в моей памяти прикосновения Вольт, но сейчас это не имеет особого значения. Потому что Апрель вернулась. Утренняя тревога усиливается в разы, вгрызается клыками в мои легкие и не дает дышать. Я ведь знал, что что-то будет. Предчувствовал, что именно с ней. — Не называй ее так, — запоздало добавляю. Вольт была бы жутко недовольна, если бы узнала, что кто-то так просто бросается диагнозом ее крестницы в повседневном диалоге. — А че тут такого? — Доктор пожимает плечами. Я все еще вижу его образ на периферии, но он теперь размыт, а наполовину и вовсе стерт. Мысли моего собеседника движутся дальше, норовя вновь оставить меня в темноте. — Если она правда аутистка, что мне, в доску что ли расшибиться? У нас вон Бог тоже не самый адекват, но ты че-то ничего не говоришь, когда это кто-то подмечает. — А ты у нас долбаеб, но я не хожу и не бросаюсь этой информацией направо и налево, — закатываю глаза. Иногда все мои друзья поголовно — одна сплошная куча дерьма, и я задаюсь вполне резонным вопросом: на кой я продолжаю делить с ними пространство и время? — И вообще, за Бога я столько раз пиздился, тебе и не снилось. Так что помалкивай в тряпочку, Доктор Стрейндж, и лучше рассказывай, че, как, откуда ты узнал, что она вернулась? Я редко называю его полной кличкой, хотя это и моих рук детище. Обоюдное решение — оторвать с кровью от имени значимый когда-то кусок. Потому что теперь в нем смысла — ни на йоту. Тогда тоже было мало, на самом деле, Доктор — один из моих первых подопытных, первых крестников. Но прошлые мы нашли этому оправдание. Теперь же все иначе. Время идет. Время неумолимо. И мы меняемся под его гнетом. Кто-то — меньше, кто-то — настолько, что больше не узнать. Доктор определенно относится ко второй категории. Сейчас перекрещение не новость, некоторые, особенно новички, иногда предпочитают пренебрегать правилами, и не могу сказать, что меня это так уж злит. В глубине души я всегда считал, что прозвище должно нравиться носящему. Но с Доктором все было иначе. Не знаю ли, уважение в нем тогда взыграло или просто особая любовь только к половине данного ему имени, но он лишь попросил позволить ему оставить ее. Я согласился. Ничего сложного. Произносить сейчас прошлый вариант — корявый, едва ли не ненавистный нам обоим, — демонстрация силы и власти. Не люблю это до зубного скрежета, но иногда приходится напоминать даже близким друзьям, что я в этом месте — величина и статика. Я — что-то вроде краеугольного камня, на котором держатся законы и бытие. Я источник многих местных правил и строгий блюститель остальных. Нас таких тут — едва ли не вечных, изначальных — мало. Кроме себя навскидку назову человек десять из сотен. В этом столько пафоса, что тошнит откровенно, но откреститься от этой роли я не смогу никогда. Поэтому пользуюсь. Не знаю, закатывает ли Доктор глаза на успевшую стать частью забвения форму собственной клички, но слышу, как скрипит его кровать — он ложится, потягивается, сминая гавайскую рубашку в гармошку. — Слухами земля полнится, — бросает он мне. Чиркает колесико зажигалки. Комнату наполняет едкий запах дыма, и это наконец позволяет мне вцепиться не в бетонный воздух, а в мягкий шелк. Что ж, кажется, я в очередной раз выиграл кучу всякого ненужного хлама на тотализаторе. Хотя… кто-то вроде бы ставил тостер, тот самый, который Липучка несколько лет назад сам проебал на таких же ставках. Я успел соскучиться по жареному хлебу в любое время суток. — Что-то ты быстро в этот раз, — киваю в ту сторону, откуда доносится табачно-яблочная копоть. — Да с такой жизнью невозможно что-то бросить, — служит мне ответом, и в целом я с ним солидарен. Молчим пару секунд, я растворяюсь в аромате горящих трав, ожидая, что, может быть, он продолжит говорить без моего вмешательства. Но Доктор не роняет ни слова, лишь затягивается аритмией. На три счета. На шесть. На двенадцать. На четыре. И в голове его в этот момент — блаженная пустота, поэтому даже не могу собрать налет информации о произошедшем с его мозгов. А в воспоминания лезть чертовски лень, да и сил после тревоги и секса вряд ли наскребется. — Так что там со слухами? — приходится напрячь горло, выдавить вопрос. Хоть меня и прозвали Балаболом, но в последние годы я получаю все меньше и меньше удовольствия от пустой болтовни. Может быть, потому что все нужное лежит у людей в башках, и чаще всего мне не приходится даже напрягаться ради диалога. Просто порыться в ворохе мыслей — и готово. Я просвещенный и пустой. — Я мало что знаю, на самом деле, — Доктор врет, и я это знаю с уверенностью, граничащей с сотней процентов. Он главный сплетник в этом балагане после Акробата, а значит, точно успел что-то нарыть. — Выкладывай все, не заставляй меня рыться там, где не нужно, — не угроза, а скорее предупреждение о возможном вторжении в личное. Я не всегда могу контролировать то, что извлекаю из чужих черепов. Иногда с нужной мне информацией выпадает то, что я предпочел бы не видеть, а окружающие — скрыть на сотни замков. — Ладно, — отзывается Доктор, шепелявя, потому что сигарета — яблочный Чапман — оказывается между зажатых зубов. — Я был на Сабантуе, а потом поперся в Песочницу. Липучка там какую-то новую игрульку снаружи перетянул, я хотел ее затестить. По пути наткнулся на Шифтера. Она и проболталась, что к девчонкам в шестую беглянка вернулась. Ухмыляюсь. Конечно же, все это растрезвонила Шифтер, кто же еще. До сих пор не понимаю, почему Снежинке не пришло в голову окрестить это существо Крысой. Иногда в своих именах она бывала слишком доброй и чересчур поэтичной, я говорил ей об этом и не один раз, но она постоянно отмахивалась — ничего ты, мол, не понимаешь, Балабол. Я не хочу, мол, никого обидеть… Глупости. То, что я являюсь адептом кличек, которые будут нравиться, еще не значит, что я уверовал в альтруизм в плане имен. Если человек — Крыса, то так и следует его звать… — Ее вроде как Суккуб в Бардачке нашел или че-то типа того. Не знаю уж, кто ей проболтался, вряд ли ей вообще кто-то из женского крыла доверяет, но вот так, — продолжает между тем Доктор. — Боги, почему я не удивлен, что этот мистер Недоступность и Сексуальная фантазия половину кампуса оказался в центре какой-то хуйни? — закатываю глаза. Мне всегда было интересно, как выглядят мои бельма, когда я так делаю. Небось достаточно криповое зрелище, чтобы пугать мелких. — Хах, только не пытайся пиздеть, что не входишь в эту половину, — он определенно издевается, пытается в шутки юмора, но смешного в этом мало. — У вас же с Суккубом особые отношения. — Еблище свое хитрое завали, — огрызаюсь резче, чем хотел бы, но не собираюсь брать назад эти раздраженные интонации. Доктор топчется у границы запретной территории и один неверный шаг может превратить его в горстку пепла. Потому что, твою мать, нет у нас с Суккубом никаких особых отношений. Этот парень вообще единственный во всем кампусе, кто считает своим долгом игнорировать мое присутствие. И это чертовски бесит. — Ладно, ладно, не вскипай, Балабол, я лишь говорю о том, что это мог быть кто угодно. В Бардачок же куча кадров заходит, — Доктор обязан — просто обязан — сейчас вскинуть руки в примирительном жесте, пусть я этого и не вижу. — Но это был он. Из всех, блять, людей, — устало выдыхаю и взмахиваю рукой, отгоняя этим запах собственного раздражения — кисло-алкогольный, проспиртованный. — Что-то еще известно? — уточняю и, чтобы переключиться, ощупью пробегаюсь пальцами по прикроватной тумбочке, хватая стоящий там стакан какой-то настойки на желудях и цветке календулы, которую сам же сварганил. Делаю внушительный глоток и морщусь от того, насколько эта субстанция приторна. Что ж, в следующий раз стоит попросить Акробата наблюдать за тем, сколько сахара я сыплю в банку. Судя по тиканью часов на запястье Доктора, сейчас около трех. Ну или он снова игрался со временем, и в механизме сбоит. В любом случае, за окнами — подобие ночи. Или утра, я уже запутался в сезонах года и в душе не ебу, во сколько темнеет и светает. Тревога проходила со мной весь день рука об руку и успела вырасти — сейчас она достигает своего катарсиса. Я в этом чувстве — пленник, и стены внешние теперь дополняются стенами внутренними. — Не то, чтобы, — отзывается Доктор. Сигарета в его пальцах дотлела — могу ощутить это по легкости в собственных руках, но ее запах въелся в интерьер и самое воздух на ближайшие пару часов. — Шифтер болтала что-то, но я не сильно врубился. Что-то про то, что Суккуб утверждает, что нашел ее искалеченной, но никто будто бы никаких изменений не увидел. А… — он выдыхает, будто разочарованный сам в себе, — самое главное забыл. Эта мелкая сказала, что ее завтра утром увезут домой, прикинь? Интересно, она окончательно ебнулась за время своего отсутствия или это какие-то новые привилегии для психически неполноценных? У меня даже не находится сил, чтобы осадить его. Все мое естество сосредотачивается на попытке переварить сказанное. Увезут домой… где это — дом? Где это место, которое можно так назвать? Почти ни у кого из нас его нет… Тем более у Апрель. Вспоминаю то, что рассказывала мне когда-то Вольт, лежа у меня на коленях, пока я пропускал через пальцы ее мягкие шелковые волосы. Тогда я еще мог видеть очертания ее лица — едва ли контурами, но тем не менее. — Она батю грохнула случайно, — говорила она, и губы ее поджимались от едва сдерживаемых матерных тирад. — Потом сама чуть кони не отбросила. Маман с ума сбрендила, набрала куда надо. Ее сюда притащили. Хуй его знает, ждет ли ее кто-то за стенами или уже нет, но это не важно, правда? Мы же ее не дадим в обиду? Она бросалась этим «мы» так просто. Знала, что я имею достаточно веса, что чувствую к ней достаточно, чтобы все устроить. Чтобы Апрель никто никогда не тронул, пока она тут. Только вот Вольт не учла, что мое влияние распространяется только на местных. Не на тех, кто приходит снаружи. За неприкосновенность от них я ручаться не смел бы, даже находясь на прицеле огнестрела. А теперь Апрель собираются отвезти в какой-то эфемерный дом. К кому? Господи, к кому ее хотят вернуть, к кому закинуть в клетку? К женщине, чьего любимого человека она убила? К матери, чья дочь на поверку оказалась хтонью? Или в пустоту…? А еще этот чертов Суккуб, который говорит о чем-то, что никто другой не замечает. Мы все тут видим вещи, но некоторые — особенно. И меня пугает то, что найти ее выпало на долю этого парня. Что бы я о нем там не думал, отрицать его загадочность и странность я не могу. Часы тикают в моей голове, время неумолимо ползет к рассвету. Тик-так, тик-так, фа-диез-мажорная тоника, дихотомия, пахнущая перегноем из осенних листьев. Запах времени меня душит, душит, душит, и я не могу сделать полноценный вдох. — Ты не знаешь, что именно болтал Суккуб? — спрашиваю прямо поверх фонового шума — чужих голосов. Кажется, Доктор потерял во мне достойного собеседника и переключился на Акробата, теперь что-то упорно ему доказывая. Мне плевать, я имею право перебить. — Неа, Шифтер ничего об этом не сказала. Только про то, что он все твердит о каких-то ранах, — Доктор, быть может, пожимает плечами. — А что? Ты бы поверил в то, что этот шизик болтает, если бы узнал, что именно там было? Он же блять вообще ненадежный источник. Тем более, учитывая ваши… — Еще раз заикнешься про особые отношения, и весь кампус узнает, стринги какого цвета ты носишь по пятницам, — шиплю я, на что он лишь смеется и капитулирует. — Господи, Балабол, все и так знают, ты разболтал этот секрет года два назад, когда я не поделился с тобой Гаражом с манго, — хмыкает Доктор. — Но вообще я серьезно. Типа… что ты будешь делать с информацией, которую он несет? Я же сказал, что того, что он там наплел, чем бы оно ни было, другие не видят. Разве это не повод забить хуй, не психовать и не лезть в чужую шизу? Он не прав, думается мне. Он и сам это знает. Мы все видим вещи, которые в то или иное время другие не распознают. Доктор, я, все… Почему бы не поверить в слова загадочного человека, умеющего убивать касанием. Или не касанием. Или не убивать… — Не знаю, — отзываюсь вместо этого. — Не знаю, просто… — тревога опять замирает в глотке и больше не движется. Стоит колом и не дает нормально вдохнуть. — Просто хочется знать все точки зрения, наверное. А сама Апрель…? — Немного в шоке и заторможена, но в принципе это все в рамках диагноза. Будто бы в остальном все в порядке. По крайней мере, по словам Шифтер. — Ясно. Мне ни черта не ясно. Меня знобит и клонит в сон. И тревога растет и растет, пока не заполняет меня целиком. — Посмотрим, — киваю сам себе. — Посмотрим, — повторяю еще раз для закрепления эффекта. — Думаешь, это все может значить что-то плохое? — уточняет Доктор. В его словах нет и намека на тревогу, но его мысли лежат на моих ладонях, и я вижу, что моя реакция его совсем слегка, но напрягает. — Рано об этом думать. Постараюсь узнать побольше, тогда все решим, — эти слова призваны успокоить не только Доктора. Подслушивающего Акробата, Бога и чуть-чуть меня самого — тоже. — А пока спать, вы вообще время видели? Где вообще все остальные? Я вас отсюда спроваживал не на северный полюс, а так чисто прошвырнуться. — Длинный Джон у девчонок, Липучка сказал, что ему нужно что-то перетащить, и на это требуется время, — как верный солдат отчитывается Доктор, и я киваю на каждое его слово. А когда он заканчивает, закрываю глаза, больше ничего не говоря, пытаясь выключить себя из розетки мира. Я разберусь со всем завтра, обещаю я самому себе. На секунду мне кажется, что я вижу — в самом деле вижу, а не представляю — кита на потолке. Он подмигивает мне своим огромным черным глазом. А потом я проваливаюсь в небытие.***Суккуб***
— Сегодня радостный день для всего «Элизиума», дамы и господа, — Хорек стоит на подмостках, пока мы все кутаемся в куртки и переминаемся с ноги на ногу. Нас согнали во двор, в бодро приближающуюся зиму, в восемь утра, чтобы сделать важное объявление. Подсознательно я знал, о чем будут говорить. Рядом с директором-слэш-надзирателем-слэш-ночным-кошмаром скромно приютилась Апрель. Целая, живая, не бледная и не израненная. Просто девушка в розовых меховых наушниках, полушубке из волчьей шерсти и валенках. Ничего необычного. Ничего… И в этом вся проблема. — Сегодня из наших стен в большой мир вылетит первый птенец, которого мы смогли вылечить от заразы, — Хорек, кажется, движется к тому, чтобы взорваться от гордости за себя, хотя, предполагаю, что к успеху предприятия она лично даже пальца не приложила. Но пытается примазаться к тому, что так отчаянно искали другие. Вольт прижимается к моему боку, греясь о тепло человеческого тела. Она привычно полураздета, даже в колючий мороз, в мини-юбке, свитере с новогодними котами и без намека на колготки или даже чулки. Цыганка по правую руку от меня тоже не отличается обилием одежды — стоит в черном готическом платье с вышитыми бархатом крестиками и морщится от ветра, который все норовит поднять подол повыше, оголяя ее покрытые мурашками бедра. Я среди них — белая ворона в своей парке цвета хаки и абсолютно уродливой шапке, которую пару дней назад нашел в Бардачке и влюбился с первого взгляда. — Давайте поаплодируем Анечке за то, что она не побоялась опробовать на себе пилюлю, разработанную нашими докторами, — по толпе разносятся жидкие хлопки, и Хорек в их центре — воплощение тщеславие. Кажется, на самом деле мы превозносим своей реакцией ее. — Спасибо, спасибо. Я очень надеюсь, что тот курс лечения, который прошла наша Аня, сможет опробовать на себе каждый здесь стоящий. Дабы снова почувствовать себя свободным от скверны. Я и другие представители административного состава «Элизиума» постараемся обеспечить вас лекарством до конца настоящего года, а пока спешу предупредить, что в ближайшие недели вы все пройдете медкомиссию, чтобы мы могли проверить совместимость ваших актуальных показателей с компонентами пилюль. «Болезнь», «скверна», «зараза» — вот какие слова она выбирает, говоря про нас, наши души, неотделимые части. Они все считают нас вирусом, и меня от этого блевать тянет неимоверно, но решаю пожалеть красивые шпильки стоящей рядом Цыганки. Она слишком долго уговаривала Липучку перетащить ей эти туфли, чтобы я посмел их сейчас так варварски испоганить. Поэтому лишь сжимаю губы покрепче, чтобы не вывернуть наружу вчерашний поздний ужин — два батончика «Баунти», потому что поход в столовку с легкой руки проебал, — и продолжаю смотреть на подмостки невидящими глазами. — Об очереди на медкомиссию каждого из вас проинформируют лично воспитатели, прикрепленные к вашим комнатам, — Хорек вещает самозабвенно и гордо, худая, как палка, грациозная, как лань. Уродливая, как сонный паралич, приходивший ко мне в детстве раз в пару ночей. Мы все ее ненавидим, и она в курсе, но делает вид, что мы все ее дети. На деле же — ее детище. К тому же не лучшего сорта. — Я очень надеюсь на ваше сотрудничество в избавлении мира от опасности. Могу со своей стороны пообещать, что лечение проходит безболезненно, и с вам самим никаких усилий предпринимать не придется. — Она лжет, — я едва не подпрыгиваю от опаляющего ухо шепота. У меня за спиной — Тень. Он сливается с окружающей серостью площади между кампусом и университетом, в своей огромной мышиного цвета дутой куртке, со своими пепельными волосами и сизыми глазами. Этот парень пугающе призрачен, и иногда я забываю, что он в принципе существует. — Ты о чем, Правдорубец, — оборачивается к нему Цыганка, тоже ощутившая его присутствие. Меня смешит то, с какой легкостью эта девчонка посылает нахуй все устоявшиеся правила и раздает клички даже крещенным. Сомневаюсь, что Балабол бы сильно обрадовался, если бы услышал, как пренебрегают его творением. Но Цыганке побоку, она одна из тех, кто устанавливает законы, поэтому и нарушать их — в ее власти. — Сколько раз я тебе говорил — не зови меня так, — у Тени даже голос — прозрачный. Казалось бы, в этой реплике должно было быть заложено что-то, хотя бы отдаленно напоминающее раздражение, но выходит скорее равнодушие, такое же холодное, как и весь его внешний вид. Он говорит на субтоне, тихо настолько, что мне приходится напрячься, чтобы его услышать. Я вообще не уверен, что он умеет кричать. Если бы на него напали, думаю ненароком, Тень бы даже не смог позвать на помощь. Хотя… я однажды слышал, как он поет. Не понимаю, почему этот парнишка прячет свои таланты, но уважение к чужому личному пространству во мне всегда было сильнее, чем любопытство. Поэтому не сую свой нос в грязное белье. — У меня есть нормальное человеческое имя. — Ладно-ладно, господин Тень, о великий и ужасный, расскажите же нам, почему Вам кажется, что сея особа, — Цыганка кивает на подмостки, на которых Хорек все еще распинается о важности всего происходящего, — нас знатно наебывает. — Потому что, — призрачный парень пожимает плечами. — Ты не у того человека спрашиваешь. Обратись лучше к бате, он че-то более вразумительное скажет. Тень называет Балабола батей, и меня это умиляет до чертиков и одновременно иррационально злит. У этих двоих разница от силы лет пять, хотя не берусь ручаться, но этот призрачный человек почему-то своего крестного едва ли не боготворит. Ненавижу, когда кто-то пресмыкается перед равным себе. Хотя, может быть у них там какая-то душещипательная личная история, а я с легкой руки ей пренебрегаю, но когда дело касается самопровозглашенного короля этой шарашкиной конторы, я начинаю сильно сомневаться даже в возможности чего-то подобного. — О боже, какие же мы все бесполезные, — Цыганка закатывает глаза. В этом заявлении имеется столько отчаянной правды, что моя тошнота, которую я с таким трудом сдерживал, возвращается с новой силой. — Она лжет, — повторяет Тень. — Это факт. Что-то в ее словах — бред сивой кобылы. Это все, что я могу вам сказать. — Да я и без тебя, блять, вижу, что все ее реплики — это хуйня галимая, так что съеби с концами и присядь на уши кому-нибудь другому по-братски, а, мелочь, — слышится у меня над ухом. Меня пугает то, как голос Вольт сливается с бледным тоном призрачного парня, столь же безэмоциональный и безликий. Будто бы эти две реплики были сказаны одним человеком. Она даже не оборачивается, продолжает гипнотизировать глазами сцену, вглядываться в губы директрисы, произносящей что-то, что теперь напоминает кашу, и в маленькую девочку, смущающуюся и не знающую, что бы такое сделать со своими руками, чтобы не выглядеть нелепо. На ее лице читается гримаса отвращения, а в красивых шоколадных радужках — тревожное ничто. Кажется, что со вчерашнего вечера, с того самого момента, как я привел Апрель в комнату, Вольт перестала существовать, настолько отрешенной и опустошенной она сделалась. Я не успокаиваю ее в этом порыве монотонного раздражения, ничего не говорю ей даже, не могу подобрать слов. Лишь прижимаю еще ближе к себе, греясь о ее разряды, а взамен отдавая тепло человеческого тела, и смотрю, как Тень сливается с толпой, будто бы и не стоял рядом со мной всего пару мгновений назад. — Вот блин, взбаламутил воду и свалил в закат, — недовольно бурчит Цыганка. — Не люблю я этих менталистов. — Но дружишь с Балаболом, — пытаюсь уколоть, пусть и не вкладываю в это злой умысел. У меня в приоритете — подарить Вольт чувство безопасности, поэтому не хочу растрачивать драгоценные эмоции на словесную пикировку. — Это другое, — Цыганка, кажется, это понимает, потому что не уводит диалог в бесконечный переброс колкостями. И я буду ей за это по гроб жизни благодарен. Мы на какое-то время замолкаем. Пытаюсь вернуться к тому, что там вещает Хорек — что-то о смене режима, о расписании пар, о временной перетасовке групп на учебных занятиях и о добавлении еще одной комнаты в крыле у самых мелких, — но то и дело возвращаюсь мыслями к пустой, потухшей Вольт под боком, и это чувство тревоги за подругу не дает сфокусироваться. Ее слишком придавила информация о том, что Апрель у нее забирают. — Блять, Суккуб, эти уебки не понимают, что делают! — твердила она, когда нам наконец удалось уложить малышку спать, и мы стояли у больших окнах, куря одну сигарету на двоих. — У нее же там снаружи никого не осталось. Отца она кокнула, мать, я уверена, не будет рада такому подарочку. А про бабушек и дедов она никогда не упоминала, ни разу вообще, небось тоже все передохли давным-давно. Я понимал ее страх, я чувствовал жажду кричать в ее голосе, но не мог поддержать ее по-человечески. Потому что меня самого тогда мучали вопросы совсем другого характера: почему никто — совсем никто, ни единая живая душа, — не видит ран на теле Апрель? Почему, когда я говорю о них, когда пытаюсь описать, все смотрят на меня, как на сумасшедшего и красноречиво молчат? Что тут, черт возьми, происходит? А сейчас… сейчас уже поздно для поддержки. Потому что Вольт, моя Вольт, больная, усталая, дрожащая, призрачная Вольт, разбилась и склеется еще нескоро. Если и вовсе сумеет это сделать. Хорек заканчивает свою бесконечную речь, и нас всех сгоняют в столовую, потому что по расписанию — время завтрака. Всех, кроме Апрель. Шагая по направлению к пищевому блоку, я то и дело оборачиваюсь, не обращая внимания на то, что толпа идет прямо по моим ногам, и наблюдаю за тем, как директриса берет малышку под руку, что-то шепчет ей на ухо, получая неуверенный, но утвердительный кивок, и уводит со сцены куда-то в сторону забора, туда, где, возможно, находится выход с территории. Апрель выглядит нормально, убеждаю себя я, с ней все с самого начала было в порядке, я в панике и плохом освещении выдумал весь тот кровавый ужас, что предстал передо мной в Бардачке прошлой ночью. Но эта истина, даже повторенная миллион раз, не помогает мне избавиться от фантомного образа шрама, алеющего в центре ее лба. Его там нет, так почему я продолжаю его видеть? «Она лжет», — проносится у меня в голове бесцветным голосом Тени. Интересно, какой процент всего, так самозабвенно озвученного директрисой, в итоге окажется ложью? Столовая полнится ором и гвалтом. Новость, которую до нас донесла Хорек, походу, взволновала местных, и теперь живое море голов разливается по просторному залу. Люди дрейфуют от стола к столу, чтобы поделиться своим мнением на этот счет — мы и раньше пренебрегали правилами приема пищи, установленными сверху, но сегодня всем особенно плевать на рассадку по номерам комнат. Я стараюсь не поддаваться общему балагану. Привычно беру со стойки свой завтрак — две аккуратные глазуньи с пятью кусочками бекона, Цезарь без заправки, манку с комочками и стакан клюквенного киселя — и направляюсь к столику, за которым уже расположилась Цыганка со своей гигантской тарелкой хлопьев с молоком, Сирена, с неудовольствием выковыривающая оливки из своего куска пиццы и перекидывающая их на край подноса Скелетика, и Вольт, вперившая пустой взгляд в свою кружку с черным кофе без намека на сахар. Мы завтракаем в таком составе каждый день, потому что остальные либо дрыхнут до победного, либо, как Снежинка, втихую кочуют к другим. Но сегодня, считая издалека количество голов, выглядывающих из-за стола, я сбиваюсь, потому что выцепляю одну лишнюю. — Какого черта? — плюхаюсь на отвратительно твердый стул, ставя свой поднос на столешницу с таким громким звуком, что тут же хочется зажать уши ладонями. — Ну чего ты, Суккуб, не буянь, не отправлю я тебя в Ад, обещаю, — на меня смотрят наглые белоснежные глаза из-за очков, толстенные стекла которых покрыты трещинами. — По крайней мере — сегодня. «Почему за нашим столом Балабол, блять?» — проносится внутри дрожью. Специально стараюсь на него не смотреть, потому что если позволю себе сделать это, обязательно произойдет что-то плохое. Я примагничусь к его жутким радужкам, например. Или, что куда более вероятно, он пролезет ко мне в голову, откопает там что-то постыдное и растрезвонит всем на свете. Не то, чтобы мне было до этого дело, просто никому не было бы приятно, если бы кто-то рылся в его мыслях. — Потому что меня любезно пригласили присоединиться к трапезе, — отвечает он на вопрос, так и не заданный вслух, и меня коробит. Да твою мать, конечно же этой сволочи не нужен никакой зрительный контакт, чтобы вести эти дурацкие односторонние диалоги. — Сначала черт, теперь сволочь, — Балабол аж облизывается, и я морщусь в отвращении. — Да ты сегодня щедр на изящные комплименты, детка. «Иди нахуй», — отчетливо думаю, едва ли не по буковке, но вслух ничего не произношу. Лишь стоически удобнее устраиваюсь на своем месте под издевательское «только если на твой» от незваного гостя и «боже, снимите уже комнату» от хохочущей в голос Цыганки, и, игнорируя его цепкий, пустой взгляд, протыкаю вилкой желток одного из яиц. Он разливается по белизне тарелки едва ли не апельсиновым рассветом, и я, только сейчас осознавая, насколько проголодался, окунаю в образовавшуюся лужу кусочек бекона. Но даже это блаженство не может отвлечь меня от присутствия Балабола в шаговой доступности. Он привычно выглядит, как вселенская катастрофа. Футболка с надписью «Соси хуй и не психуй» белыми буквами на нежно розовом фоне, какая-то абсолютно ужасная сизая рубашка в в крупный алый горох, кудри, бешеным цунами выплывающие из-под кепки с лицом Микки Мауса козырьком вперед и неизменный набор из десятков колец и браслетов вверх по бледным рукам. Могу поклясться, что на ногах у него сейчас разные носки. — Че, реально разные? — этот поганец снова ловит мои мысли на подлете и опускает взгляд на собственные ноги, будто бы и впрямь надеется увидеть, что на них надето. На самом же деле просто издеваясь, и я могу в этом поклясться. — Да норм у тебя все, — отзывается бесцветно Вольт, на секунду отрываясь от гипнотизирования чашки с кофе. — Можешь официально выписывать премию Длинному Джону, он единственный прошел краш-тест. — Обязательно, — хмыкает Балабол. — И обязательно передам ему, что ты заценила его способности стилиста, и посоветую предложить тебе свои услуги, — с этими словами он перегибается через стол и кричит кому-то на другом конце столовой: — Эй, Джо, тут девчонки оценили твою руку мастера! А я говорил, что твой вкус в моих шмотках обязательно найдет тебе секси чику! — Иди к черту, Балабол, я и без этого себе красотку отхватил, — служит ему ответом, хотя собеседника рассмотреть мне не удается. И тут Вольт улыбается. Вот так прямо берет и совсем слегка приподнимает уголки губ в ответ на эту бесконечно глупую недошутку. Меня бесит, что я не мог растормошить ее все утро, а какой-то выскочка вторгся в наше личное пространство и умудрился поднять ей настроение такой несусветной глупостью. Приглядываясь к реакции подруги, я лишь теперь замечаю, что их с Балаболом руки сцеплены, и он мягко поглаживает бледным пальцем ее не менее бледную кожу. Тошнота возвращается в третий раз за непродолжительное утро. Вспоминается сразу вчерашнее свидание и то, как поздно Вольт вернулась в комнату, на вопросы лишь отмахиваясь и говоря, что они просто шлялись по кампусу и болтали о всяком. Чтобы перебить эти неприятные мысли, цепляю вилкой помидор-черри, кажущийся особенно сочным и поэтому столь притягательный. Только отправляю его в рот, как Балабол выдает, хмыкая, в ответ на ушедшую уже мысль: — Не ревнуй ты так, Суккуби, не претендую я на эту женщину. Акт дружеской помощи, слышал о таком? Дама в беде и все такое, м? Хочу было как-то парировать, но Вольт делает это сама. Легонько ударяет его в плечо и шипит, хотя на губах и в глазах все еще играет тень почему-то раздражающей меня улыбки: — Заткнись, Балабол, ты будто делаешь мне одолжение. — Ни в коем случае, моя королева! — он притворно хватается за сердце, будто и вправду оскорбленный таким предположением, и я морщусь в отвращении. Какой же цирк. — Как Вы могли такое подумать про своего верного рыцаря? Вольт хмыкает теперь уже в голос, но я лишь сейчас подмечаю, что в ее глазах продолжает стоять напряженность и грусть. Она то и дело поглядывает на Балабола и мягко ему кивает, и кажется, будто в дополнении к разговору устному они ведут еще один — внутренний. Что моя подруга просто позволяет этому оболдую считывать свои мысли. Это бесит, и я и впрямь по-дружески ревную, но стараюсь воздерживаться от каких-либо комментариев. Кто я такой, чтобы влезать в личную жизнь Вольт и тем более вставлять палки в колеса Балаболу? — Черт, Суккуб, да даже я сейчас на твоем лице могу прочитать вселенские страдания, мне и Мозгоебом быть не нужно, — подмечает Цыганка, отправляя в рот огромную ложку хлопьев и булькая на последнем слове. — Я не… — пытаюсь как-то парировать, но вместо слышу тихое: — Мы это обсуждали, Неудачница, и ты точно не хочешь знать последствия, — Балабола будто в миг подменили. Он стал серьезным и даже, кажется, злым. Я никогда не видел его по-настоящему в ярости, но сейчас у меня складывается ощущение, что он способен убить одним взглядом. Неужели его так вывела из себя глупая вариация прозвища? — Ой-ой, какие мы грозные, — отзывается Цыганка, но в ее голосе мелькает едва ощутимый страх. Похоже, последствия она как раз знает. — Уже и пошутить нельзя, Балабол. Она специально выделяет голосом его кличку, будто бы подчеркивает сотней тысяч линий, прорывая грифелем страницу. — Так-то лучше, Цыганка, — он парирует тем же — именем жирным капс-локом. — Господи, я ненавижу вас обоих, — тихо обреченно стонет Вольт. Ее пальцы все еще не выпускают ладонь Балабола. — Пожрать нормально не дадите, эти ваши коллективные пререкания уже в печенках у меня сидят. Давайте каждый уткнется в свою тарелочку и молча дозавтракает, м? Вон какие Сирена со Скелетиком молодцы, тихие, спокойные, а не то что вы — парад клоунов. Она смотрит на нас с Цыганкой. — А я то че? — моя соседка корчит удивленную гримаску. — А я ниче, я вон уже доедаю и убегаю. Она и правда отчаянно быстро впихивает в себя остатки хлопьев и ретируется из зала, предварительно бросив: — Адьё, девочки, Суккуб. Ну и ты тоже, слепошарик. Летящего ей вслед колкого ответа она уже не слышит. Когда Цыганка выбирает своей стратегией бегство, Вольт переводит взгляд на меня. — Я не смогу нормально есть, пока за нашим столом посторонние, — стараюсь на Балабола даже не смотреть, обращаясь целиком и полностью к подруге. Но отвечает мне, конечно же, не она. — Я, между прочим, изначально по твою душу сюда притопал, Суккуби, а ты так невежливо ко мне относишься, — Балабол стирает с щеки фантомные слезы. — Чего? — впервые позволяю себе открытый пристальный взгляд в его пустые глаза. — И на кой я местному королю, позволь узнать? — Разговорчик один имеется, — мой собеседник закидывает в рот украденную с тарелки Скелетика оливку и бесцеремонно тянется к моему Цезарю, чтобы умыкнуть сухарь. Отчаянно хлопаю его по ладони, зная, что металл перчаток сделает ощущение от удара острее, и наглая рука одергивается, прячась под стол. — Не уделите мне немного своего драгоценного времечка, господин Суккуб? — Нет, — безапелляционно отзываюсь, отправляя в рот тот самый сухарик, который только что так варварски хотели украсть. — А если я скажу, что это свиданка? — он подмигивает — по крайней мере пытается, — и это выглядит достаточно жутко, чтобы меня передернуло. — Тем более нет, — закатываю глаза. Как будто меня это хоть в какой-то вселенной привлекло бы. — Эх, многое теряешь, детка, — хмыкает Балабол. — Не называй меня так, это ужасно. — Поговори со мной всего пару минут, детка, и перестану, — в ход идет шантаж, благо пока не тот, когда он грозится растрезвонить по всему кампусу какой-нибудь секрет. Знаю, что Балабол любит вести переговоры именно так, ставя на кон конфиденциальную информацию, и не удивлюсь, если он уже сейчас роется в моей голове, чтобы найти что-то подходящее, но я на это не поведусь. — Нет, — качаю головой. — Меня этой херью не проймешь. В пылу разговора не замечаю, как наш столик покидают Сирена и Скелетик, как столовая в целом начинает пустеть. — Да не ломайся ты, — я замечаю в глубине его белых глаз с проблесками зеленого намек на раздражение, но он не показывает его даже в голосе, продолжая звучать насмешливо и легкомысленно. — Это дело государственной важности, и только ты сможешь мне помочь, детка. — Прости, но государство может потерпеть, — уже немного жалею, что не согласился на сделку с «деткой», потому что это обращение до ужаса злит, но не хочется плясать под его дудку. — А ты бука, я посмотрю, — задумчиво бормочет Балабол и проваливается в свои мысли. Мы молчим пару минут, пока люди продолжают редеть. Я вижу смешинки глубоко в глазах Вольт, когда она поглядывает на короля, стучащего своими кривыми искусанными ногтями по столешнице. — Так, а что если я предложу такую сделку? — наконец загорается он. — Играем в одну игру. В какую угодно, абсолютно плевать. На твой выбор. Если я выигрываю, ты должен будешь мне короткий разговор. Если проиграю — закабалю себя на желание. Я уже хочу в очередной раз отказаться, даже не раздумывая, как он добавляет елейным голоском: — Подумай хорошенько. Не хочешь же ты, чтобы все считали, что ты зассал играть со слепым. И это — прицельный удар по моей гордости. Я это знаю, он это знает, и даже хмыкнувшая Вольт прекрасно об этом осведомлена. — Ты самый настоящий манипулятор, надеюсь, ты в курсе? — бросаю раздраженно, наблюдая, как по его лицу расползается удовлетворенная усмешка. — Надеюсь, так ты выражаешь согласие, детка, — Балабола это все забавляет. Он переворачивает свою кепку с Микки Маусом козырьком назад, позволяя кудрям упасть на глаза, и протягивает мне руку. — Сделка? — Сделка, — глубоко вздыхаю, показывая уровень своего недовольства, и пожимаю его широкую бледную ладонь. Я могу поклясться, что кожа его потная, хотя ничего не чувствую из-за металлических перчаток на руках. А еще я абсолютно уверен, что за секунду этого прикосновения из его тела в мое перекочевывает торжество. — Только я выбираю, во что играем. — Естественно, Суккуби, все на твоих условиях, — он пользуется тем, что я отвлекаюсь и все-таки умудряется умыкнуть из моей тарелки один сухарь. У меня даже не находится слов, чтобы прокомментировать эту вопиющую наглость, поэтому лишь в очередной раз мысленно посылаю его нахуй. — Давай доедай, и потопали. — Сейчас? — удивленно хмурюсь я. — А когда еще, детка? Я же сказал, у меня разговор государственной важности, откладывать его я не горю желанием, — в глазах под очками проносятся злорадные искорки. — Ты настолько уверен в своей победе? — уточняю, понимая, к чему он клонит. Но ответа так и не следует — Балабол лишь гипнотизирует меня своими бельмами, ожидая, когда я покончу с едой. Спешно уминаю остатки завтрака, потому что столовая извергает из себя все больше и больше людей. Не хочу доводить до того, что мы останемся тут втроем. — Вы принимаете зрителей? — спрашивает Вольт. — Неа, такие дела между мужиками решаются, родная, — Балабол похлопывает ее по плечу. — Но, я думаю, ты в любом случае узнаешь результат. От кого-то из нас двоих, в зависимости от победителя. — Ну блять, я не хотела идти на английский, а ты обломал мне самую логичную мазу, — она притворно надувает губы и получает легкий толчок в плечо от парня. Это все выглядит, как неприкрытый флирт, и господи, я молю тебя, пусть они прекратят. Когда с завтраком наконец покончено, Балабол хлопает в ладоши. Не знаю, как он понял, что я доел, и мне не хочется думать о том, что Вольт транслирует ему реальность через свои мысли, но он вскакивает со своего места и весело объявляет: — Время игр! Он чересчур энергичный и позитивный, и это наверное одна из тех гипертрофированных черт в нем, которые меня особенно выводят из себя. Помимо варварского нарушения личных границ и отсутствия хоть какого-то фильтра. Я тоже поднимаюсь из-за стола, напоследок приобняв Вольт. — Пожелай мне удачи с этим ебанутым, — шепчу ей на ухо, хотя это не имеет смысла, Балабол все равно услышит, как бы мы не пытались быть тише. — О да, тебе она понадобится, — хмыкает подруга и оставляет короткий поцелуй у меня на щеке на прощание. — Расскажешь потом, что было на английском? — прошу, как ни в чем не бывало, будто и не прошлись сейчас по моей коже колючие разряды. — А куда ж без этого? — она закатывает глаза. — Только ты тогда тоже потом поделись, как все прошло. — Так и так собирался, — уверяю ее. — И не расклеивайся давай, — бросаю напоследок, замечая, как в чужие шоколадные глаза снова возвращается скорбная тень. — Все с ней будет в порядке. — Дай бог, — служит мне бледным ответом. Мы оставляем Вольт наедине с еще недопитым кофе, одну на всю столовую. Мне больно от того, что я должен покинуть ее, сердце предательски обливается кровью, и я отчаянно боюсь, что она не справится. — Она сильная, — слишком серьезно говорит идущий рядом Балабол на грани слышимости. — Она выдержит. И как бы я к нему не относился, как бы не злился, что он без спроса вытащил из моей головы эту личную, важную боль, я ему благодарен. За это тихое заверение. До Песочницы мы идем молча, и я лишь завороженно наблюдаю за тем, как Балабол передвигается по кампусу. Я никогда раньше не задумывался о том, каково ему в собственной слепоте. Почему-то было само собой разумеющимся то, что его всегда кто-то страховал — Доктор или Акробат, или кто-то еще из его подсосок. Но сейчас, видя, как уверенно он вышагивает по одинаковым даже для меня коридорам, лишь иногда цепляясь за стены, проводя пальцами по каким-то только ему известным шероховатостям, начинаю понимать, почему многие так опасаются короля кампуса. Он видит слишком много, при этом не видя ни зги. — Признайся, ты просто задрачивал карту этого места наизусть, чтобы так хорошо тут ориентироваться? — не выдерживаю я, когда на перекрестке между крыльями он безошибочно выбирает верное направление и выводит нас прямиком ко входу в Песочницу, лишь поведя по воздуху носом, пока я ужасно туплю, пытаясь понять, где мы и куда нам. — Это было бы бесполезной тратой времени, детка, — отзывается Балабол, распахивая дверь и вваливаясь в комнату. — Я просто хорош… в ориентации. Двойное дно в его словах, этот чертов грубый намек, меня бесит, но лишь стискивая зубы, жалея, что вообще решил что-то спросить у этого чудовища. Вместо этого плюхаюсь на кресло-мешок в углу и впериваю взгляд в своего невольного компаньона, ожидая, что он будет делать дальше. — Итак, — Балабол опирается о дверь и берет с ближайшей к выходу полки мячик для пинг-понга, — что же Вы выберете для нашего поединка, дон Суккубио? Может быть, ФИФУ? Марио Карт? Теннис? Может быть, Твистер? — на последнем предположении он хмыкает, и мне почему-то кажется, что даже такая перспектива его не пугает. Мне почему-то кажется, что этот опасный человек, хтонь в своем абсолюте, мог бы с легкостью обыграть меня в чем угодно. — Я не настолько садист, — отзываюсь, колупая отваливающуюся краску на кресле. — Ой, какие мы благородные, — откровенно издевается этот наглец, подкидывая мячик в воздух и ловя его в ладонь с почти завораживающей грацией. — И что же ты предложишь в таком случае, о великий альтруист? — Шахматы, — бросаю, едва ли подумав. — Шахматы, — эхом отзывается Балабол, и улыбка на его губах становится еще шире. — И почему я не удивлен, что великий мозг этого места решил посостязаться в чем-то таком? — Великий мозг здесь — Эйнштейн, — парирую, вспоминая паренька из третьей, который помнит наизусть все прочитанные им когда-либо книги — сотни сотен томов разных жанров и объемов. — А ты слишком много треплешься языком. Согласен или нет? Ты вообще умеешь? — Обижаешь, — слепой король подходит к уголку с настольными играми и ощупью извлекает с полки пыльную доску, внутри которой гремят страдальчески фигуры. — Давай ползи сюда, вот что-что, а расставить все я вряд ли смогу правильно. Уступаю его просьбе, подхожу к столу и помогаю фигурам занять свои законные места на поле сражения. Балабол благодушно уступает мне белые. — Считаю, что если ты играешь хорошо, преимущество цвета не такое значительное, детка, — поясняет он свое решение, занимая место напротив и устремляя взгляд в окно. — Как ты будешь делать ходы? — вместо того, чтобы как-то парировать, уточняю, потому что заранее я об этом не подумал. Вряд ли он сейчас видит доску достаточно хорошо, потому что иначе не отказался бы сам расставить фигуры. — Я называю клетки, ты переставляешь. Ну и свои соответственно озвучивай. На всякий случай, — отзывается он, все еще не отрывая взгляд от стекла, за которым — привычные люди с автоматами. Точнее точки, за которыми скрываются люди с автоматами. — Окей, — киваю, понимая, что он сейчас по факту собирается играть со мной вслепую, но мне же лучше. Это партия будет быстрой, обещаю я себе, и завожу часы на десять минут. — e4. — c5, — незамедлительно отзывается Балабол, и я двигаю его пешку вперед. Он не смотрит ни на доску, ни мне в глаза, теряется где-то в прострации, становится непривычно молчаливым, погруженным то ли в игру, то ли во что-то отвлеченное, за пределами мира и понимания. Он слишком сосредоточен для простой шахматной партии, и мне чертовски интересно узнать, где сейчас блуждают его мысли. — Сицилианская защита? — спрашиваю со знанием дела, передвигая своего коня на f3. — Мгм, — Балабол закусывает губу и просит передвинуть его пешку на d6. Цифры и буквы сменяются цифрами и буквами. Мой соперник едва ли задумывается над своими ходами дольше, чем на пару секунд. — a6, — бормочет он на пятом ходу, и я узнаю вариант Найдорфа. Сразу вспоминается школа — та, что была у меня снаружи, пустые классы после уроков, парты, залитые закатным солнцем, и непопулярный среди детей шахматный клуб, в котором отсиживался только я и парочка моих странных друзей-ботаников. Не могу сказать, что это были самые счастливые дни в моей никчемной жизни, но как много я бы отдал сейчас, чтобы вернуться туда, чтобы вдыхать в легкие запах лакированного дерева, чувствовать под пальцами холод фигур и знать наверняка, что когда через пару месяцев пойдет снег, я смогу его потрогать. Что я смогу обнять маму, вернувшись домой, что смогу сделать домашку, а потом часами висеть на созвоне с голосами из наушников, владельцев которых я никогда не видел, убивая монстров в тупом шутере. Но я тут, играю с чертовым Балаболом чертову партию на какой-то там таинственный разговор, и изменить уже ничего невозможно. — Слон g5, — отзываюсь невесело и щелкаю по часам. Игра продолжается, я рокируюсь, вытаскивая ладью поближе к центру, он укрепляет свою структуру, защищая пешку слоном. Его глаза, быть может, расфокусированы, его лицо какое-то слишком бледное, и я снова думаю — он не здесь. В каких-то далях, за тридевять земель, лишь на автомате называя ходы. — Конь d5, — подставляюсь под него в попытке задержать чужого короля в центре. — Солидно, — кивает Балабол, показывая рукой, что забирает фигуру. На восемнадцатом ходу допускаю незначительную ошибку, которую замечаю уже после того, как фигура касается доски. Знаю, что глобально это не должно повлиять на игру, но тревога заползает под кожу. Мой противник слишком крепко держится на поле боя. Балабол кивает самому себе, будто соглашается с какой-то внутренней мыслью, и его глаза странно поблескивают в свете утреннего солнца. — g6. Он отдает мне пешку, теряя в материале, чтобы дать проход другим, более значительным фигурам. Перевожу взгляд на часы, вижу, как неумолимо отстаю по времени, и пытаюсь ускориться. Мы производим размен ферзей, к чему я буквально его вынуждаю, на двадцать пятом ходе. — Неплохо, неплохо, — бормочет Балабол, на время замирая, и мне кажется, что эти слова относятся к чему угодно, только не к моим действиям на доске. Это, кажется, первый раз, когда он задумался так надолго. Я чувствую свое превосходство в этой игре, но меня не покидает ощущение, что мой соперник даже не старается. Странно, ведь он же сам настоял на сделке, и было бы логичным сражаться за победу, выгрызать ее зубами, как это делаю сейчас я. Но Балабол расслаблен и спокоен. За время, пока он обдумывает ходы — теперь куда дольше, — по его лицу ползут разнородные эмоции. Мне удается считать отвращение, тревогу, даже какое-то подобие страха и злости, но все это задерживается там всего на пару морганий, чтобы потом так же бесследно пропасть. А потом, после всей этой необъяснимой гаммы чувств, я замечаю, как на губах напротив замирает веселость. Через пару ходов я забираю его стратегически важную пешку на d6. Несмотря на позиционное отставание, этот сумасшедший выглядит слишком довольным. Я вынуждаю его разменять ладей, давлю каждым сделанным ходом, но вместо того, чтобы расстраиваться, Балабол лишь сильнее расплывается в улыбке. — Шах, — заявляю на тридцать третьем. — Мгм, — никакого страха или раздражения. Только заплыв в собственных мыслях и радость. В этот момент в очередной раз вспоминаю, почему меня так сильно напрягает этот парень. Сейчас он может рассчитывать исключительно на ничью, и мы оба это понимаем. Его фигуры никак не могут наладить координацию, пока мои пешки стабильно продвигаются вперед, страхуемые ладьей. Я так увлекаюсь собственными пешками, что забываю о его. Еще пара клеток, только теперь замечаю я, и она доштурмуется до края доски. Но теперь уже ничего не поделаешь, она не так опасна, как кажется, и я все еще могу обернуть это в свою сторону. Этот парень защищается чертовски изобретательно, и все это, не видя доски. Интересно, проскакивает в моей голове шальная мысль, если бы я выбрал Марио Карт или Твистер, с каким бы разгромом я проиграл? После этой партии сомневаюсь, что боролся бы за победу. Я плох в эндшпилях, поэтому не в состоянии уклониться от собственной глупости. Я уверен, что я ошибся уже несколько раз, разыгрывая этот финал, а Балабол все столь же непробиваем. — Ладья g1, — объявляю я в какой-то момент, уже сбиваясь со счета ходов. — a2, — он даже не думает, тарабанит, как из пулемета, а потом, будто осознав, что именно я сказал, хмыкает. — Что ж, взялся — ходи, или как там в правилах? Я переставляю его пешку на нужную клетку и только сейчас понимаю, что именно произошло. Он отдал мне проходную. Он по факту подарил мне победу. — Ну что? Конец, я так понимаю? — Балабол снова протягивает мне свою руку, и на этот раз жест означает — «сдаюсь». — Неплохо играешь, детка. — Неплохо? — хмыкаю, пожимая протянутую ладонь. — Да я тебя сделал, как малолетку. — И то верно, — отзывается мой соперник, но в глазах его я читаю превосходство. Будто бы он мне поддавался. Будто бы он хотел, чтобы я победил. — Ну что, не получишь ты свой разговор государственной важности. — поджимаю губы в притворной грусти, забывая, что он не может этого видеть. — Как жаль, как жаль. Да еще и желание мне проиграл. — Да уж, детка, какое несчастье, — каждое его слово отдает чем-то подозрительным, чем-то вроде внутреннего торжества, и я не могу отделаться от мысли, что не я только что победил, а меня с легкостью переиграли. — Что ж, в любом случае, было приятно наконец поболтать, за столько-то лет. Как-нибудь обязательно возьму реванш, а пока думай, чего от меня хочешь. Как надумаешь, приползай. Но поразмысли хорошенько, такие возможности на дороге не валяются. Он произносит это, едва ли не смеясь, а потом тенью ретируется из Песочницы, оставляя меня собирать разбросанные фигуры. И все-таки Балабол — одна сплошная хтонь, думаю я, почесывая голову. Внутри черепной коробки фантомно ощущается какой-то неприятный зуд. Не хочу думать, откуда он там взялся. Не хочу думать об этом странном утре вообще. Надо идти на пары. Вольт небось будет чертовски рада услышать, что я выебал ее нового дружка в шахматах.***Вольт***
Меня выворачивает на пол женского туалета в кампусе. Суккуб бы расстроился, если бы узнал, что я не пошла на пары, но плевать. Мне плохо, мне так плохо, что любая другая боль была бы подарком судьбы. Блядский боже, за что, за что мне все это? Что я сделала миру, что он продолжает и продолжает без остановки лишать меня любимых людей. Апрель, господи. Моя маленькая Апрель, девочка, к которой я привязалась, как к дочери, к самому настоящему ребенку, которого выносила и родила, пусть это было и не так. «Будь зависимым от наркоты. Это не так ужасно, как от людей». Спасибо, кто бы ты ни был, автор этой блядской цитаты, которая смотрит на меня сейчас маркерной чернотой с кафеля. Спасибо, потому что ты прав. Лучше бы я подсела на опиаты в тринадцать, чем сейчас стояла бы коленями на плитке, в собственной рвоте, зеленая, как лопух, и плакала бы кровью. Суккуб вчера заявил, что нашел Апрель искалеченной. Никто, никто, блять, кроме него этого не видел. Но я поверила. Почему-то я поверила в то, что с ней что-то сделали. Что-то такое, от чего ее большие кукольные глазки вчера были такими стеклянными, от чего она отвечала так заторможенно и бездушно. От чего едва ли могла смотреть на меня. Кажется, будто и вовсе не узнавала. По моим губам течет черный кофе. Он не смог удержаться в желудке. Он просится на волю. Я не могу удерживать ни его, ни свое горе. Куда ее увезли, в какой блять дом? Я даже не видела, как ее выводили за ворота… Пошатываясь, встаю на ноги, чуть не подскальзываюсь в луже собственной рвоты и морщусь. Я отвратительна. Я ужасна. Я грязная и потерянная навечно. Как бы не пытался успокоить меня Балабол, как бы не клялся, что со всем разберется, я не могла свыкнуться и смириться. Я верю ему, кажется, это кудрявое недоразумение — вообще единственный человек на блядском свете, кому я верю так сильно и самозабвенно, вот только… Я не знаю, блять, я не знаю. Я боюсь, что больше никогда не увижу мою девочку. Это злая шутка — сначала вернуть мне ее, всего на мгновение, искалеченную, похоже, на самом деле, пусть и никто кроме Суккуба не может за это ручаться. А потом снова забрать. Бляди. Плетусь в комнату, останавливаясь после каждого шага, чтобы набрать в грудь побольше воздуха. Я тону на самом деле. «Держись, Ирочка, держись», — в голове голосом Апрель, которая любила называть меня по имени даже после того, как привыкла к правилу кличек. Странно, что именно сейчас меня от собственного прошлого воротит не так сильно. Возможно, когда есть вещи отвратительнее, имя становится чем-то нейтральным и даже спасительно заземляющим. Или так просто действует фантомное лепетание моей малышки в сознании. Балабол как-то говорил, что воздух кажется ему твердым. Теперь я понимаю, что он имел в виду. Кажется, меня сжимает стенами, запирает в коробчонку, где я сложена впятеро, и мне не разогнуться. Окна кажутся слишком огромными, мир за ними — слишком ярким, а пространство — слишком крохотным. Держись, Ирочка. Держись. В кампусе сейчас, почти никого. Знаю лишь, что Суккуб и Балабол играют во что-то в Песочнице, кто-то по-любому упарывается наркотой в самых отдаленных углах здания. И я — зеленая и мертвая. Вваливаюсь в комнату и снова падаю на пол. Как хорошо, что все мои соседи сейчас не здесь. Я бы не хотела, чтобы кто-то из них видел меня такой. Чтобы кто-то даже краем глаза заметил, как сильно меня штормит, до какой степени мне хуево. Я буквально ползу по полу до своей кровати, пару раз подтягиваюсь и падаю, чтобы залезть на матрас, в процессе едва не опустошая желудок снова. Но там ничего не осталось, кроме желчи. И моей блядской боли. В мягкости тепло и куда спокойнее. Лежа здесь, могу не думать о плохом, могу не воображать и не дробиться. Пытаюсь закрыть глаза, пытаюсь уснуть хотя бы на пару часов, потому что за ночь не смогла. Смотрела на то, как дремлет Апрель по соседству, курила до кровавого кашля и старалась не зарыдать. Теперь слезы не сдерживаю, и они огибают лицо и скапливаются на ткани лужей. Прячу ладони под подушку, чтобы было теплее. Безопаснее. Стабильнее. Но тут же снова выдергиваю их наружу и ошарашенно пялюсь на собственные пальцы, сжимающие до побеления незнакомый клочок бумаги. На нем — родной до крика почерк. На нем — кривые буквы, выведенные неуверенной рукой человека, которому всегда тяжело давалось письмо. На нем одно единственное слово. «Бегите».