***
Вино не помогло. Оно лишь размочило плотину, за которой копились усталость, горечь и одиночество, превратив их в густую, удушливую трясину. Ричард сидел в кабинете, в темноте, если не считать одинокую свечу, пожиравшую саму себя на краю стола. Пустой графин стоял рядом, как свидетель бесплодной попытки забыться. Вокруг него был замок. Тихий, погружённый в траур, пахнущий лекарствами и несбывшимися надеждами. Октавия спала, или лежала без сна, в своих покоях под присмотром служанки. Слуги ходили на цыпочках. Не было ни Айрис с её животворящей суетой… никого. Мысли, которые он отгонял весь день, теперь набросились на него в темноте, пьяные и безжалостные. Наследника нет. Жена — ходячая рана. Айрис… нет, об Айрис думать нельзя. Граница неспокойна. Короне надо отчитываться. Сплетни… сплетни теперь расцветут с новой силой. «Не может продолжить род. Проклятие. Наказание за грех». И сквозь этот вихрь отчаяния, как вспышка, возникло другое лицо. Не бледное лицо Октавии. Не прекрасное, опасное лицо Айрис. А острое, умное лицо с глазами цвета грозового неба. Рокэ. Тот, кто был здесь. Кто заполнял эти тихие комнаты своей молчаливым, напряжённым присутствием. Кто учился, рос, за кого он боялся и кого он изгнал. Он изгнал его, потому что… потому что мальчик осмелился полюбить его не так. Потому что его чувства стали неудобными, опасными. Потому что в доме должен был появиться законный наследник, и присутствие Рокэ стало казаться Ричарду неприличным, двусмысленным. «Остался бы, если бы знал, что наследника не будет?» — пронеслось в его пьяной голове. И тут же, жгучим стыдом, накатил ответ: «Нет. Он ушёл не из-за ребёнка. Он ушёл из-за меня. Из-за моего отказа. Из-за того, что я не смог… не захотел…» Но сейчас, в этой абсолютной, гулкой пустоте, логика и гордость отступили. Осталось лишь одно, примитивное, императивное желание: вернуть. Вернуть хоть что-то. Хоть одну часть того мира, что ещё недавно казался таким прочным. Даже если эта часть — запутанный клубок боли, недопонимания и вины. Он потянулся к ящику стола, движения его были тяжёлыми, неточными. Вытащил лист плотной, гербовой бумаги — той самой, на которой подписывал указы, жаловал титулы, вершил судьбы. Взял перо, обмакнул в почти засохшие чернила. Что он мог написать? Извинений? Они будут звучать фальшиво и жалко. Объяснений? Их не было даже у него в голове. Приказа? Он уже отдал один приказ, и тот привёл к этому. Перед его внутренним взором встала картина: Рокэ, стоящий перед ним, сжавший в руке тот самый листок с переводом. Его вопрос, от которого до сих пор стынет кровь: «В качестве кого, ваша светлость?» И его собственный, глухой, ни к чему не обязывающий ответ: «В качестве близкого мне человека». Ложь. Полуправда. Трусость. Теперь вся его ложь обнажилась. Наследника нет. «Близкий человек» — на краю гибели где-то на севере. Осталась только голая, неприкрытая правда его одиночества. Перо дрогнуло в его пальцах и коснулось бумаги. Он не писал обращения. Не было ни «Рокэ», ни «рядовому такому-то». Он вывел несколько слов, крупно, размашисто, почти агрессивно, как будто вырезая их на камне: «Тави потеряла плод. Возвращайся.» Вот и всё. Ни подписи. Ни печати. Только факт, брошенный, как камень в колодец, в надежде услышать хоть какое-то эхо. Факт, который отменял главную причину его изгнания (в его собственной, исковерканной логике). Призыв, лишённый всякого достоинства, всякой герцогской спеси. Голый крик утопающего. Он откинулся в кресле, глядя на эти несколько чёрных знаков на белом поле герба. Что он делал? Это было безумие. Унизительно. Опасно. Рокэ мог получить это письмо и рассмеяться ему в лицо. Или разорвать. Или, что ещё хуже, проявить жалость. Но сделать шаг назад, разорвать лист, уже было нельзя. Послание было выпущено. В нём заключалась вся его беспомощность, вся его потерянность. Он сложил бумагу небрежно, сунул в простой, без опознавательных знаков конверт, и позвонил в колокольчик. Вошедшему сонному слуге он бросил конверт. — Завтра, с первым гонцом на север. В крепость Серая Скала. Рядовому Рокэ. Без отметок. Лично в руки. Слуга, не задавая вопросов, исчез. Ричард погасил свечу. В темноте он сидел ещё долго, чувствуя, как пьяный туман рассеивается, оставляя после себя только ледяной, трезвый стыд и слабую, почти неслышную искру чего-то, что не было надеждой. Скорее, последней ставкой. Ставкой в игре, которую он уже почти проиграл.***
Время в Серой Скале текло иначе. Оно измерялось не днями и неделями, а вылазками, сменами караула, редкими, кровавыми стычками и бесконечной, изматывающей готовностью к ним. Запах пороха, пота и немытого тела стал основным фоном существования. Рокэ заживал. Не только спина — хотя шрам затянулся плотным, некрасивым узлом, больше не воспаляясь. Заживало что-то внутри. Боль от отказа, тоска по замку, мучительные сны — они не исчезли. Но их заглушил более громкий, более насущный рефрен: выжить. Он стал другим. Не тем испуганным мальчиком, что приехал сюда, и не тем отчаявшимся юношей, что целовал Ричарда в кабинете. Он стал солдатом. Его движения стали экономичнее, резче. Взгляд, всегда бывший то пугливым, то восхищённым, теперь постоянно сканировал местность: оценивал укрытия, линии стрельбы, пути отхода. Он научился спать урывками, в любом шуме, есть холодную похлёбку, не морщась, и чистить мушкет так быстро, что даже старый сержант начал кивать в его сторону с одобрением. Но главное — он научился убивать. И делал это хорошо. Не с яростью, не с остервенением, а с той же холодной эффективностью, с какой Ричард когда-то учил его фехтовать. В ближнем бою его шпага была бичом — быстрой, точной, смертоносной. В разведке он стал незаменим: бесшумный, зоркий, с чутьём зверя на опасность. Однажды их дозор попал в засаду, и именно Рокэ, улучив момент, метким выстрелом снял дриксенского офицера, посеяв панику и позволив своим отступить с минимальными потерями. Его не любили — цыган, молчаливый, с странными манерами. Но его уважали. Уважали за то, что он не трусил, не ныл, и в критический момент можно было положиться на его клинок или его глаз. Даже Гейт-Чума, первым начавший дразнить, теперь хлопал его по плечу (здоровому) и говорил: «С тобой, цыган, в разведку не страшно». Он почти не говорил о прошлом. Иногда Лэдд, с его вечным любопытством, пытался копнуть: — Ну, и что там у тебя с герцогом-то было? В серьёзной ты милости был, коли такому фехтованию научил. Рокэ отмалчивался или отшучивался сухо: «Учил. Научил. Кончилось.» Но по ночам, когда он стоял на посту и смотрел на тёмные очертания холмов, мысли возвращались. Не с той острой, режущей болью, а с глухой, привычной ноющей тяжестью. Он думал о Ричарде. Не как о предмете любви, а как об учителе, которого он превзошёл в этом единственном, страшном ремесле — ремесле войны. Он был благодарен за уроки. И ненавидел его за ту рану в душе, что не заживала, как шрам на спине. Его любовь не прошла. Она окаменела. Превратилась в нечто твёрдое и колкое, как булыжник в груди. Он больше не мечтал о прикосновениях, о признаниях. Он просто знал, что этот человек где-то есть, и что из-за него его жизнь пошла под откос. И что если он когда-нибудь выживет и вернётся, это знание останется с ним. Однажды их отозвали с передовой для краткого отдыха и пополнения в небольшом укреплённом городке в тылу. Там была баня. Настоящая, с паром и тёплой водой. Для солдат это был почти религиозный опыт. Стоя под струёй чуть тёплой, мутной воды, смывая с себя месяцы грязи, копоть и запах смерти, Рокэ увидел своё отражение в запотевшем оловянном тазу. Он не узнал себя. Лицо стало жёстче, скулы проступили резче. В уголках губ залегли морщинки, которых раньше не было. А в глазах… в глазах был не страх и не тоска, а спокойная, усталая настороженность. Взгляд человека, который видел слишком много и научился ничему не удивляться. Он провёл рукой по своему телу — жилистому, поджаристому, покрытому новыми мелкими шрамами рядом со старым, огромным. Он был больше не красивым мальчиком, которого можно было подарить герцогу. Он стал оружием. Оружием, которое точила война и которое однажды, возможно, будет направлено куда угодно. Даже против того, кто его выковал. Он вышел из бани, и холодный воздух ударил по чистой коже, заставив её покрыться мурашками. Он чувствовал себя обновлённым, но не очищенным. Грязь смылась. А всё остальное — прилипло намертво. Письмо, которое мчалось к нему через полкоролевства, везя всего четыре слова, ещё не знало, какому человеку оно адресовано. Оно искало раненого мальчика, блуждающего в лабиринте своей боли. А найдёт солдата, который уже начал строить из этой боли собственную, неуютную крепость. И исход этой встречи предсказать было невозможно.***
Письмо пришло с месячным опозданием, грязное и помятое, как и всё в этом краю. Его передали Рокэ в палатке, когда он чистил свою шпагу. Конверт без марки, без герба — просто грязный клочок бумаги. Но почерк… Рокэ узнал его с первого взгляда. Такая же размашистая, уверенная воля, что выводила когда-то задания по тактике на доске. Сердце на секунду ёкнуло глупой, предательской надеждой. Он отложил клинок, отошёл к щели в палатке, где падал слабый свет, и вскрыл конверт. «Тави потеряла плод. Возвращайся.» Он прочитал. Потом ещё раз. Мозг, отточенный войной на мгновенное восприятие, схватил суть сразу: катастрофа, причина его изгнания исчезла, призыв. Но вместо радости или облегчения в нём поднялась волна чего-то холодного и едкого. Ему плохо. Он один. И он вспомнил обо мне. Да, это было приятно. Миг сладкого, горького торжества. Тот, кто отверг его, теперь звал обратно. В этом был вкус справедливости, пусть и уродливой. Но тут же, как ледяной душ, пришло осознание. Почему его зовут? Не потому что скучают. Не потому что поняли, что были не правы. Потому что стало пусто. Потому что беременная жена, ради которой (так думал Рокэ) его и выставили за дверь, не оправдала надежд. Потому что Ричарду Окделлу снова понадобилась затычка для дыры в его жизни. Удобный, привычный цыганёнок, чтобы скрашивать одиночество, быть благодарным слушателем, молчаливым свидетелем. Возможно, даже… но нет. Этому был поставлен жёсткий, унизительный запрет. «Мне не нравятся мужчины. Я не могу дать тебе того, что ты ищешь.» Место, которое ему предлагали вернуться занять, было не местом рядом. Оно было местом при. При герцоге. В тени. На старых, унизительных условиях. Место слуги, воспитанника, эмоционального костыля. Место, лишённое той самой близости, которой он жаждал, и в которой ему было так решительно отказано. И это место, как он теперь понимал, было иллюзией даже в лучшие времена. Оно всегда было занято. Айрис. Октавия. Долг. Власть. Даже призраки предков в портретной галерее занимали в мыслях Ричарда больше места, чем он, Рокэ. Его место было на гербовой бумаге, в этих шести словах. В реальном же мире его не существовало. Он стоял, сжимая в руке тот самый лист, и чувствовал, как старая боль превращается в нечто новое — в холодную, отстранённую ясность. Он больше не был тем мальчиком, который дрожал от одного взгляда. Он выжил здесь. Он стал своим. У него был Моро, шпага, доля уважения в этой вонючей палатке. У него была своя, горькая свобода. Возвращаться в золотую клетку, на чьих-то условиях, да ещё и из жалости? Нет. Но просто проигнорировать… это было слишком просто. Слишком по-детски. Ричард бросил ему вызов — невольный, отчаянный, но вызов. И Рокэ решил принять его. По-своему. Уголок его губ дрогнул в подобии улыбки. Не весёлой. Циничной. Он достал из своего походного мешка клочок бумаги — грубой, серой, солдатской, ту самую, на которой писали домой краткие весточки. И обрывок карандаша. Он сел на свою нарку, положил бумагу на колено и задумался всего на секунду. Затем вывел те же шесть слов, в том же порядке, будто отражая эхо. Но в конце добавил два. Вопрос. Тот самый вопрос, который когда-то сжёг всё дотла. Он не стал подписываться. Не стал складывать красиво. Он просто отдал листок Лэдду, который собирался в тыл за припасами. — Передашь с оказией в Надор. В замок Окделлов. Герцогу. Без отметок. Лэдд поднял бровь, прочитал и рассмеялся коротким, лающим смехом. — Ну ты даёшь, цыган! Чисто по-барски шутишь! — Он сунул бумажку за пазуху. — Дойдёт. Не бойся. Рокэ кивнул и вернулся к чистке шпаги. Дело было сделано. Он не сказал «нет». Он даже не сказал «да». Он просто вернул Ричарду его же игру, подкинув обратно тот самый камень, что разбил ему сердце. Пусть теперь герцог Надора, сидя в своём кабинете со сливовыми портьерами, разбирается с вопросами, на которые у него нет ответов. На бумаге, уезжавшей теперь на юг, стояло: «Тави потеряла плод. Возвращайся. В качестве кого?» История повторялась. Но на сей раз инициатива и последнее слово были не у герцога. Они были у солдата. И в этой крошечной, бумажной победе была вся горечь и вся сила его нового, безрадостного взросления.