Осколки целого

R
Завершён
108
Фэндом:
Размер:
321 страница, 136 971 слово, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
108 Нравится 26 Отзывы 44 В сборник

Часть 16. Рождество

Настройки
Примечания:
Время утратило привычные очертания дней и выходных, превратившись в одно сплошное, тягучее полотно тревожных, важных дел. Оно ускорилось, листая недели, как страницы дешёвого календаря, где все квадраты были заштрихованы одной и той же свинцовой краской ожидания и подготовки. Дастин вернулся в школу после недели отстранения — формально. Физически его тело отсиживало положенные часы за партой на последнем ряду, но всё остальное — ум, душа, пылающий взгляд — оставалось там, на радиостанции «WSQK», в святая святых, где мигали лампочки приборов и вечно шумела белая статика, словно дыхание спящего чудовища. Он стал призраком в школьных коридорах, его узнаваемая кудрявая голова мелькала в толпе, но он никого не видел, проходя мимо с остекленевшим взглядом, в котором плавали схемы и частотные диапазоны. Друзья поддерживали парна, как только могли, часто состовляя ему компанию на радио. Именно Уилл, чьё собственное существование не раз балансировало на грани исчезновения в иной реальности, понимал эту тихую отстранённость лучше других. Он не лез с расспросами, не пытался вернуть его шутками или напоминаниями о прошлом, а просто помогал. Держал паяльник, пока тот искал нужный провод. Аккуратно, по списку, выдавал из коробки резисторы и конденсаторы. Иногда просто сидел, обхватив колени, и смотрел, как дрожат световые зайчики на вращающихся бобинах магнитофона, пока Дастин, уткнувшись лбом в стол, что-то бормотал, колдуя над очередной платой. Однажды Уилл принёс два яблока, вынув их из своего рюкзака, помятые, но чистые. Молча протянул одно Дастину. Тот машинально взял, откусил, не глядя, и продолжал ворчать на неподатливый транзистор. Они ели в тишине, нарушаемой только щелчками переключателей и бархатным голосом Робин, ведущей свой вечерний эфир в соседней студии. Это и была их новая форма поддержки — бессловесная, построенная не на заверениях, а на простом факте присутствия в одной реальности, где общий язык состоял из тихого постукивания паяльника о металлическую подставку и мерного, убаюкивающего шипения вселенского эфира. И так, день за днём, неделя за неделей, подкралась зима. Не та, из сказок и открыток — не с пушистыми сугробами, искрящимся инеем и весёлыми метелями. Нет, это была зима хоукинса после конца света: серая, как пепел, мокрая до костей, пронизывающая насквозь, не позожая на приятную зиму, как раньше. Она не изменилась резко, просто воздух сгустился, стал тяжёлым и холодным, особенно с наступлением ночи, когда с озера выползал колючий ветер. Он забирался под куртки, цеплялся за джинсы, пробирал насквозь и заставлял съёживаться, спеша от школы к дому, от дома к хижине Хоппера, спрятанной в голом лесу. Иногда под вечер небо выдавало нерешительный снег — не хлопья, а мелкую, колкую крупу, будто кто-то натёр на тёрке лёд. Она сыпалась скупой пылью, таяла, едва коснувшись чёрного, блестящего от влаги асфальта, и оставляла после себя лишь чувство пронизывающей сырости, которая въедалась в кости и не желала уходить. Этот первый, робкий намёк на зиму невольно вызывал в памяти другие образы: тёплый запах мандаринов и хвои, сияние гирлянд в окнах соседских домов, смутное, детское щемящее ожидание праздника, покоя, чуда, но праздник был теперь непозволительной роскошью, миражом, на который не было ни времени, ни душевных сил. Важные дела по спасению мира, как известно, сами себя не сделают. И каждое новое проникновение в Изнанку, каждая долгая ночь, проведённая в засаде на колокольне церкви Святого Михаила или в сыром, пахнущем плесенью тоннеле, приносила не облегчение, а новые данные, новые тревожные штрихи к портрету надвигающейся катастрофы. Работа шла методично, неумолимо, изматывая до предела, превращая страх в рутину, а адреналин — в фоновый шум. В один из таких сырых, беспросветных вечеров на радиостанции «WSQK» вновь зарадилось важное обсуждение. Воздух в помещении густой, тяжёлый — смесь запахов старой электроники, подгоревшего кофе из вечно включённой кофеварки, мокрой шерсти и пыли. Робин только что закончила свой двухчасовой эфир, откинулась на спинку стула, сняла наушники, и в маленькой студии, помимо вечного гула оборудования, на несколько секунд воцарилась тишина. Тут же её нарушило нервное, назойливое шипение открытой линии. Дастин, не отрываясь от своего пульта, крутанул ручку настройки, ловя частоту. Его лицо было сосредоточено, брови сведены. — ...гхр-шшш… проверка… слышно? — из динамика рации, которую старательно усовершенствовал маленький гений, пробился голос, сдавленный помехами, но узнаваемый. Мюррей. Он звонил, как обычно, с автозаправочной станции «Lucky Star» за городом, используя для конспирации заготовленные речевые обороты. Все присутствующие — а собрались почти все — насторожились, придвинулись ближе. Дастин за своим пультом, Робин за местом главного диджея и ведущего, Стив, прислонившийся к дверному косяку рядом с ней, Нэнси и Джонатан, стоявшие у карты на стене, Майк и Уилл, только что приехавшие с ними и ещё не снявшие куртки. В дверях, заложив огромные руки на груди, возник Хоппер, приехавший проверить обстановку. Его массивная фигура почти полностью перекрыла проход. — Так, слушайте все, — раздался голос Мюррея, и Дастин прибавил громкость. Голос звучал напряжённо, отрывисто. — Ситуация по «стройке»… кардинально изменилась. Не в лучшую, понятное дело. Мне теперь доверяют полные коносаменты — накладные на поставки, я же главный по хозяйственной части, и что вы думаете? Он сделал паузу, будто давая им время приготовиться. — То, что возят туда… это не просто бетонные блоки и стальные балки для укрепления периметра. Это лабораторное оборудование. Стеллажи, изоляционные материалы в рулонах, системы вентиляции с угольными фильтрами высшей очистки, целые модульные блоки, похожие на мобильные лаборатории. Они строят не просто базу-форпост, ребята. Они строят полноценную, автономную исследовательскую станцию внутри Изнанки. Со всеми удобствами, чтобы не просто заглядывать в замочную скважину, а жить в этой… этой чёртовой изнанке. Тишина в студии стала абсолютной, давящей. Было слышно только потрескивание эфира и тяжёлое, хриплое дыхание Хоппера. Уилл, стоя рядом с Майком, почувствовал, как знакомый, не физический холодок — тот, что шёл изнутри, из глубины памяти — прополз у него по спине, заставив плечи непроизвольно дёрнуться. Он машинально потянулся к воротнику своей старой зелёной кофты, будто пытаясь укутаться. — И самое главное, — продолжал Мюррей, и в его обычно ироничном тоне появилась металлическая, жёсткая нотка. — График. Проход колонны теперь утверждается не за неделю вперёд, как раньше. Теперь — за пару дней, а вчерашнюю колонну поставили в расписание менее чем за сутки. Они ускоряются. Не по дням, а по часам. Готовятся к чему-то большому, к финальной стадии обустраивания своего поста, а нам нужно… нам нужно действовать активнее и придумать, как передавать информацию максимально быстро, а то вас невозможно постоянно собирать вместе. Наступила долгая пауза, которую заполнил только треск и шипение в динамике. Все переглядывались. На лицах застыла усталость, смешанная с нарастающей тревогой. Стив выдохнул, провёл рукой по волосам. Нэнси прикусила нижнюю губу, её взгляд метнулся к Джонатану, но тот смотрел в пол, его лицо было каменным. Хоппер молча вытащил из кармана куртки пачку сигарет, потом, вспомнив, сунул обратно, стиснув зубы. — Код, — вдруг, громко и чётко, сказала Робин. Все вздрогнули и повернулись к ней. Она сидела на своём диджейском стуле, поджав ноги, и смотрела не на них, а куда-то в пространство над их головами, будто читала там невидимые строки. Её голос, обычно такой стремительный и весёлый, звучал теперь удивительно спокойно и уверенно, почти профессионально. — Нужен открытый, но незаметный код, — продолжала она, быстро поворачивая стул к ним. — Помните, как мы с Стивом расшифровывали тот русский код в моле? Он же был записан прямо в торговом центре на глазах у всех. — И? — спросил Стив, нахмурившись. Он оторвался от косяка и сделал шаг вперёд. — Что, нам теперь по-русски заговорить? «Привет, товарищ Хоппер, сегодня в Изнанке ожидается моросящий демогоргон»? Несколько человек фыркнули, но смешок был нервным, коротким. Робин покачала головой, и в её глазах блеснул знакомый, почти безумный азарт, который они все знали по её самым отчаянным идеям. — Я предлагаю похожую схему, — сказала она, поднимаясь со стула. — Мюррей привозит или передаёт нам информацию — что везут, когда, куда, сколько машин, а мы… а я, в эфире, во время своего шоу, с помощью определённых, заранее оговорённых слов или фраз, передаю эту информацию всем, кто знает ключ. Прямо в прямом эфире «Голоса Хоукинса». Прямо в уши всему городу, включая их, — она резко ткнула пальцем в сторону, где по их представлениям за колючей проволокой находилась военная база. — Но они не поймут. Для них это будет просто болтовня странной девицы о музыке и пирогах. — Но как поймать этот момент, Робин? — спросил Джонатан. Он скрестил руки на груди, его поза была закрытой, недоверчивой. — Как понять, где в твоём трёхчасовом трепле о школьных сплетнях, новых пластинках и… не знаю, вязке крючком, начинается код? Мы что, будем слушать всё твоё шоу от начала до конца, каждый день? — Очень просто, — Робин выпрямилась, её лицо озарила торжествующая улыбка. — Я буду включать определённую песню. Она станет маркером, начальным сигналом, как сирена воздушной тревоги, только приятная на слух. Как только она заиграет — все, кто в теме, навострили уши. На её фоне, или сразу после, я буду говорить… ну, о погоде. О городских новостях. О рецепте пирога от миссис Уиллер, но те, кто знает шифр, услышат в этом координаты, время, описание груза. Буквально: «Колонна будет проезжать сектор G-8» или «Моя тётя Марта советует начинять пирог восемью яблоками сорта „Голден“». Она говорила быстро, страстно, жестикулируя. Идея висела в воздухе, почти осязаемая — рискованная, почти безумная, но на удивление простая и жизнеспособная. — Какую песню? — спросила Нэнси. Она смотрела на Робин с профессиональным интересом, отложив в сторону блокнот, в котором только что делала пометки о замеченных патрулях. Робин сделала эффектную паузу, оглядела всех и выпалила. — «Upside Down» Дианы Росс. В студии на секунду воцарилось непонимание, затем кто-то сдавленно хихикнул. — Это же само собой напрашивается! — воскликнула Робин, сияя. — Иронично. Перфектно! И она достаточно редкая для обычного эфира, чтобы не вызывать лишних вопросов, если я поставлю её пару раз в неделю. Все просто подумают, что у Робин Бакли опять обострение и она ударилась в диско. Опять. Чтобы сделать эту безумную идею работающей, нужна была военная чёткость. Нэнси, всегда ценившая порядок и систему, подошла к большой, потрёпанной карте Хоукинса, висевшей на стене рядом с плакатом The Clash. На неё уже были нанесены чёрным и красным тоннели, база военных, основные здания и дороги. — Хорошо, — сказала она деловым, ровным тоном, беря с ближайшего стола красный фломастер. — Допустим, код реален. Тогда для удобства слежки и планирования нам нужно разделить всю оперативную зону на секторы, а не только центр города — Она провела несколько прямых линий, рассекающих карту на квадраты. — Вот. Обозначим зону вокруг базы, все подходы к ней, возможные пути отхода, все ключевые точки наблюдения. Каждому сектору — буквенно-цифровой код. Так в сообщениях будет меньше путаницы. Мюрей сможет передавать: «груз идёт в сектор G-4», а Робин в эфире скажет что-то вроде… «градусник в районе Глен-роуд показывает четыре градуса». Работа закипела. Майк и Уилл подвинулись, чтобы освободить Нэнси место у карты. Дастин схватил свой блокнот, испещрённый формулами, и на чистой странице начал строчить возможные варианты цифровых шифров. Стив и Робин заспорили о том, как лучше обыграть в эфире «восемь яблок» — сделать акцент на цифре или на сорте. Хоппер молча наблюдал за ними, его лицо было непроницаемой маской. Потом он хрипло прокашлялся. — Вы понимаете, какой это риск? — сказал он, и его голос прозвучал как удар топора по пню. — Если они раскусят, хотя бы заподозрят… Робин будет первой, на кого придут. И Мюррея вычислят в два счёта. — А какой у нас выбор, Хопп? — резко обернулась к нему Джойс. — Сидеть и ждать, когда они там, в своей лаборатории в аду, откроют дверь пошире и выпустят на нас всех демогоргонов разом? У нас нет выбора. Хоппер долго смотрел на неё, потом его взгляд скользнул по остальным — по решительному лицу Нэнси, по сосредоточенному Дастину, по Майку и Уиллу, притихшим у карты, рядом со старшей Уиллер. Он тяжело вздохнул, и в этом вздохе была вся его усталость, все его сомнения и, в конце концов, смирение. — Ладно, — буркнул он. — Придумывайте свой шифр, но будьте чертовски осторожны. Один промах — и всё. Но такие вечера, когда энергия била ключом, идеи витали в воздухе и все работали как единый, пусть и разношёрстный, механизм, были редки. Гораздо чаще собрания на радиостанции были сумбурнее, пропитаны усталостью, которая висела на плечах тяжёлым плащом. Информация от Мюррея могла не приходить вовсе, связь прерывалась на полуслове, Хоппер скептически хмурился, слушая их оптимистичные планы, и сыпал десятками «но» и «если». Напряжение между некоторыми — особенно между Нэнси и Джонатаном — было почти осязаемым, отравляя атмосферу. После каждого такого вечера, независимо от того, был ли он плодотворным или разочаровывающим, Майк и Уилл молча собирали свои рюкзаки, кивали на прощание и отправлялись домой, чтобы в спокойной тишине насладится совместно проведенным временем.

***

Холод снаружи лишь сильнее сжимал их маленький, отвоеванный у хаоса мир, словно ледяной кулак, пытающийся раздавить орешек-убежище. Подвал дома Уиллеров, несмотря на все отчаянные усилия Джонатана, который обмотал трубы старыми тряпками и залепил щели в оконных рамах изолентой, всё равно продувало. Сырость, едкая и цепкая, поднималась от пола, и Уилл, просидев за картами два или три часа, иногда ловил себя на том, что перебирает пальцами ног в двух носках, пытаясь вернуть в них хоть какое-то ощущение, кроме онемения. Холод был для него не просто дискомфортом; он был физическим воспоминанием. Каждая ледяная точка на коже отсылала к другому холоду — тому, что пропитывал Изнанку, что жил в его костях после недели ужаса в детстве, что выдыхался ему в лицо из пасти истезателя. Он боролся с ним, как с призраком, кутая себя в слои одежды, но холод всегда находил лазейку. Именно тогда Майк, со свойственной ему внезапной, тихой и непреклонной решимостью, начал свою личную, незаметную войну против этой зимы, которая была холоднее предыдущих, а может и самой холодной Войну не на словах, а на деле. Его разум был занят стратегией, картами, планами спасения мира, но какая-то более глубинная, инстинктивная часть его сознания была полностью сфокусирована на одной простой проблеме: Уиллу постоянно холодно, хоть он об этом и не говорит на прямую, но чтобы не заметить этот факт нужно просто быть слепым. И это было невыносимо. Невыносимо так же, как вид его слёз или панического взгляда после кошмара. Это было что-то, с чем Майк мог помочь справится. Он пришёл к своему решению без долгих раздумий. Увидев, как Уилл в очередной раз потирает замёрзшие руки в перерыве между домашкой по разрым предметам Майк просто встал и вышел из подвала. Через пару минут он вернулся, спускаясь по лестнице задом, с трудом удерживая в руках старый, пыльный масляный обогреватель в форме гармошки. За ним волочились два огромных, невесомо-пушистых пледа цвета хаки и тёмно-бордового, вынутых из глубины маминого шкафа. — Что это? — спросил Уилл, оторвавшись от карты. — Стратегические ресурсы, — деловито ответил Майк, с трудом ставя обогреватель на пол. Он воткнул вилку в розетку, и через минуту от прибора пошло сухое, робкое тепло и тихий запах горячей пыли. — Наверху хорошо натопленно, а тут лаборатория главного жреца должна быть в человеческих условиях. Иначе он замерзнет до смерти и не сможет спасти верных друзей и благодарный народ очередного племени. Он говорил быстро, но уверенно, будто вел захватывающую игру. Ощущения были такие же, когда он на ходу придумывал историю и смотрел поверх собственого домашнего задания, которое волновало меньше всего. — А пледы? — Уилл потрогал мягкую шерсть. — Они десятилетиями лежали в кладовке. — сказал Майк, наконец взглянув на него. Его лицо было серьёзным, но в глазах мелькала искорка того самого озорства, которое Уилл помнил с детства. — Правда вспомнил я о них только вчера.... Вот решил, что будет лучше принести и тебе, пока не починят отопление в подвале. Буду надеятся, что жрец останется благодарен за спасение и сотворит сыворотку для улучшения мозговой активности, или же, в пративном случае, паладин проиграет сражение с биологией. Мысли Майка в тот момент были просты и конкретны. Надо было согреть и взбодрить друга. Он не анализировал глубинную потребность создать для них это кокон, это безопасное, тёплое гнездо. Для него это был следующий логичный шаг в их общей миссии, как проверка оборудования или расшифровка карты, но на более глубинном уровне, там, где жили все его невысказанные страхи и обеты, это было актом защиты. Если он не мог оградить Уилла от монстров и правительственных заговоров, он хотя бы мог оградить его от сквозняка. — Уилл премудрый никогда не забудет вашей щедрости и поможет в дальнейших сражениях — С легкой улыбкой отвечал Байерс. — Да и это будет последний раз, когда мы зависаем здесь в такой холод. Легче и теплее будет в моей комнате. — На этот раз Майк сделал паузу в пару секунд, включая обогреватель и раскладывая одеяла. В его глазах промелькнула мысль. — Знаешь, ты мог бы и перебраться на ночь в мою комнату, да и не на одну. Мне кажется, что ночью тут только хуже. Уилл и так был растроган заботой со стороны Майка, но этот вопрост, настигший его вновь, ошеломил до конца. Байерс почувствовал, как непроизвольно согрелся от нахлынувшего смущения. — Майк, ты же знаешь, что я не могу оставить Джонатона одного в этом холоде. — Произнес Уилл, но не уточнил, что брат сам его перебратьсь на время в одну из комнат на верху. — Он может перееочевать у Нэнси, в чем проблема? — А твоя мама будет не против? — Ну, а что в этом такого? Они давно встречаются, да и им не в первой будет разделить спальное место. Думаю мама поймет. — Ну это то да, но... Ты разве не замечал, что у них есть проблемы? — Уилл до этого момента был взволнован и даде весел, но заходя на тему взаимоотношений брата, его вид немного опечалился. — Знаешь, он опять начал курить, но теперь пытается это скрыть не только от мамы, но и от меня. Я немного разочарован и думаю это из-за их проблем в отношениях. Конечно, надеюсь, что скоро у них всё наладится, но не хочу бросать брата, когда он взволнован. Он столько раз помогал мне и поддерживал, а я пока ни разу не ответил ему тем же. Майк внимательно слушал друга, пододвигая обогреватель максимально близко к нему. Он переваривал и анализировал каждую фразу. — Ну Нэнси стала более резкой, так что ты должен быть прав. Даже если так, то факт вашего замерзания никому из вас не поможет. Я поговорю с Джонатаном, думаю он будет не против твоего временного переселения, да и сам он модет спокойно перебраться в гостинную, если не может ночевать у Нэнси. — Не надо, я сам поговорю с братом. — Ну смотри. Так, а сейчас нам нужно срочно доделывать эту муть, а иначе я никогда это не закончу. Теперь их вечер проходил в маленьком, почти священном круге света от настольной лампы с зелёным абажуром и ореолом тепла от обогревателя и спокойного разговора. Желтоватый свет выхватывал из полумрака только разложенные карты, руки, склонившиеся над ними головы, и бархатистую поверхность пледа. Они сидели плечом к плечу за столом, укрытые одним огромным пледом на двоих. Майк, ссылаясь на «оптимизацию теплового ресурса» и «нецелевое использование второго пледа», который аккуратно лежал на диване «про запас», устроил всё так, что расстояние между ними сокращалось до минимума. Для Уилла это было и блаженством, и мукой. Он мог чувствовать тепло Майка через два слоя ткани фланелевой рубашки — живое, излучаемое тепло, гораздо более настоящее, чем от обогревателя. Он слышал его ровное, спокойное дыхание, когда тот читал вслух очередное задание. Чувства Уилла в эти моменты были калейдоскопом, который он тщательно скрывал. Легкое, почти незаметное прикосновение плечом вызывало волну тепла, разливавшегося по всей груди, заставляло сердце биться чуть быстрее. Запах Майка — чистый хлопок рубашки, немного мыла, едва уловимый запах осенних листьев, принесённый с улицы, — становился для Уилла самым успокаивающим ароматом в мире. Также успокаивал и тот факт, что последнии пол года, пока семейство Байерсов живет под одной крышой с Уиллерами, Майк дествительно приятно пах мылом, а не душил запахом пота и ещё какого-то ужаса, как прошлым летом, когда нахождение в подвале требавало под собой заложенный нос или же жесткое терпение. В этом тесном, тёплом пространстве под пледом, в этом круге света, куда не проникали ни холод, ни ужасы прошлого, Уилл на секунды позволял себе чувствовать себя в безопасности. Позволял себе чувствовать. И это было страшно, потому что чем сильнее было это чувство, тем острее потом становилась боль от мысли, что это всё — временно, что оно построено на необходимости, на дружбе, на всём, кроме того, что он на самом деле испытывал, но пока горела лампа и потрескивал обогреватель, он мог притворяться, что этот маленький мирок — навсегда. В это же время, сам Майк, который теперь был инициатаром совметного времени, частой близости и откровенных диалогов, думал, что этот момент действительно прожлиься вечно. Он искренне был уверен, что их близкие отношения должны остаться такими на всегда или же стать только глубже и крепче, чтобы в груди тепло разливалось не только от объятий и совместных поседелок, но и от простого взгляда.

***

Раннее рождественское утро в доме Уиллеров началось не с рассвета, а с гула работы двух матерей, который раскатился по дому задолго до того, как первые лучи зимнего солнца коснулись заиндевевших окон. Кухня стала вновь эпицентром вселенной — тёплым, влажным, благоухающим святилищем, где царили Карен и Джойс. Карен двигалась по знакомой территории с лёгкостью генерала, отдающего приказы собственным войскам: духовка гудела, предварительно разогреваясь до нужной температуры, на столе в идеальном порядке лежали миски, мерные чашки и ингредиенты, как на кулинарном шоу. Воздух был густым от запахов: сладкой корицы, тёртого мускатного ореха, апельсиновой цедры и томящейся в собственном соку гигантской индейки, которая уже несколько часов мирно шипела в плите. Джойс же чувствовала себя в этом царстве изобилия и порядка как шпион на вражеской территории. Она отчаянно хотела помочь, быть полезной, не сидеть сложа руки в гостях, но её кулинарные навыки, отточенные в условиях хронической нехватки денег и времени казались здесь жалкими. Карен, видя её неуверенность, с улыбкой вручила ей кастрюлю с отварным картофелем и толкушку. — Вот, Джойс, бессменная классика — картофельное пюре. Нужно просто размять, добавить масла, тёплого молока, посолить. Ничего сложного, — ободряюще сказала Карен, уже взбивая что-то воздушное в другой миске. Джойс кивнула, решительно нахмурив брови, будто перед ней была не кастрюля с овощами, а очередная неподатливая бюрократическая форма, которые пришлось заполнить сотни для работы в Леноре. Она принялась за дело с таким усердием, что толкушка стучала о стенки кастрюли. Проблема была в скорочти и молоке. Она перегрела его. Не просто подогрела, а вскипятила, совсем случайно, пока была занята самим картофелем и когда вылила в него, вместо нежного пюре получилась серая, липкая, тягучая масса. Она помешала её ложкой, и лицо исказилось в гримасе отчаяния. — О, нет, — простонала она, отступая от стола, как от провала. — Карен, я… я всё испортила. Прости. Я не умею. У тебя такой идеальный обед, а я… Голос её задрожал. Это была не просто испорченная еда. Это было чувство несоответствия, неуместности, которое тихо, словно тень преследовало её с момента переезда. Карен мгновенно отложила свой венчик и подошла. Она не вздохнула, не закатила глаза. Она просто положила руку на плечо Джойс. — Джойс дорогая, спокойся. Это всего лишь картошка, — сказала она мягко, но твёрдо. — И она не испорчена. Она просто… немного переувлажнена. Смотри. — Карен взяла со стола пакет с обычной мукой. — Секретное оружие всех хозяек, которые торопились. Немного муки, немного ещё масла, и мы вернём ей форму. Никто и не заметит. Она насыпала немного муки в неудачное пюре и начала быстро перемешивать, её движения были уверенными и спокойными. Масса действительно начала густеть, теряя липкость. Джойс смотрела, широко раскрыв глаза. — Ты просто волшебница, — выдохнула она. — Нет, я просто много лет делаю ошибки, — улыбнулась Карен. — Ведь когда у тебя трое детей и Тед, который считает, что кетчуп — это овощ, ты учишься быстро всё исправлять. Джойс рассмеялась, и напряжение спало. Она с благодарностью смотрела на подругу. — Совсем не важно, как часто или как хорошо ты готовишь, главное, что мы стараемся для наших родных и любимых. Уверенна, что сегодня у нас будет самый особенный ужин. — Спасибо, но, честно говоря, с готовкой у нас в семье всегда лучше справлялся Джонатан. Он с малых лет за плитой стоял, когда я на двух работах пропадала. Лучше бы он тут был, тогда пюре бы не пришлось спасать твоими секретами. Как будто услышав своё имя, в этот момент входная дверь со стороны гаража отворилась, впустив внутрь порцию морозного воздуха и двух людей. На пороге стояли Джонатан и Нэнси, их щёки были розовыми от холода, а руки заняты покупками. Нэнси, увидев маму, лишь махнула рукой в быстром приветствии. — Привет, мам! Всё под контролем? — И не дожидаясь ответа, с лёгкостью проскочила мимо кухни, держа в руках тщательно завёрнутый пакет, и исчезла на лестнице, ведущей наверх. Видно было, что у неё свои, срочные дела. Джонатан же, отряхивая снег с куртки, зашёл на кухню, неся два тяжёлых пакета с продуктами — последними штрихами к празднику. Он поставил их на свободный угол стола. — Карен, вот всё оставшееся по списку, вы просили молока и ещё масла, — сказал он, кивая в сторону пакетов. — И клюквенного соуса в банках, свежего. Вот и всё остальное тоже. Он остановился, положив пакеты и быстро снимая верхнюю одежду. Его взгляд устремился на двух женщин. В последнее время Джонатан стал вновь отдаляться ото всех, меньше общаться с матерью, что напоминало времена в Леноре, но сегодня был особый праздничный день. Семейный день. Хотелось забыть обиды и разногласия хотя бы на время, не вспоминать, что мама всё меньше ценит то, что он делает ради семьи. Тем более, как видно, сама Джойс проблемы не видела и вновь не ощущала запах травки, которую Джонатан начал курить снова. Сейчас не до этих мелочей. — Может вам помочь? Карен, ещё не выпуская из рук ложку, одарила его сияющей улыбкой. — Джонатан, ты прямо ангел, спустившийся к нам в нужный момент! Мы тут с твоей мамой немного… переборщили с энтузиазмом в отношении пюре. Не мог бы ты взять это под свой контроль? А я займусь соусом. Джонатан лишь кивнул, без лишних слов снял куртку, закатал рукава и подошёл к плите. Он осмотрел кастрюлю, понюхал, взял чистую ложку и попробовал. Его лицо оставалось невозмутимым. — Слишком много муки, чтобы спасти от лишней влаги, — констатировал он. — Но можно обыграть. Будет не классическое пюре, но вкусное. Он принялся за дело с сосредоточенностью хирурга. Джойс смотрела на сына с гордостью и лёгкой грустью — гордостью за его умение взрослость, грустью от того, что он научился этому так рано. В сердце кольнула и небольшая обида на себя, что она так и не извинилась, после того, как они повздорили во время первой вылазки Хоппа в изнанку. Теперь они готовили втроём: Карен взбивала крем, Джойс нарезала овощи для салата под её чутким руководством, а Джонатан управлял сковородками и кастрюлями, создавая на маленькой кухне удивительную симфонию вкусов. Шутки, смех, взаимные подсказки — барьер между «хозяйкой» и «гостями» растаял окончательно, как снег за окном в конце января. Они были командой. Командой со своими проблемами, которые пока никто не собирался замечать, но всегда готовой их исправить. Наверху, в своей комнате, Нэнси мягко, но чётко щёлкнула замком, отсекая звуковую волну праздничного хаоса, поднимавшуюся снизу. На мгновение она прислонилась спиной к прохладной деревянной поверхности двери, закрыв глаза, вдыхая тишину. Её комната была не просто помещением. Это была крепость. Последний оплот предсказуемости в мире, который давно превратился в зыбкий, опасный сон. После общего шума и суеты кухни, здесь царил строгий, почти стерильный порядок, который Нэнси выстраивала с военной тщательностью. Это был её ответ на хаос — внутренний и внешний. На полу не валялась ни одна соринка. Покрывало на кровати было натянуто так, что по его краю можно было бы предположить линию горизонта. Книги на полках — смесь учебников по журналистике, классической литературы и сборников расследований — стояли в безупречном строю, корешки выровнены не по высоте, а по алфавиту, от «А» Агаты Кристи до «Я»… она всё ещё искала автора на эту букву для завершения коллекции. Поверхность письменного стола, за которым она когда-то делала домашку и мечтала о Стэве Харрингтоне, а теперь составляла карты наблюдений и расшифровывала отчёты, сияла пустотой. Линейка, ручка, блокнот в кожаном переплёте лежали под прямыми углами друг к другу. Здесь не было места пыли, беспорядку, неопределённости. Она подошла к кровати, где уже лежала аккуратная стопка завёрнутых подарков. Последним в руках у неё была маленькая, бархатисто-синяя коробочка, предназначенная для Холли. Нэнси не просто завернула её. Она совершила ритуал. Сначала — точное отмеривание бумаги с серебристыми снежинками, затем безупречные сгибы, без единого пузырька воздуха под поверхностью. Бант из узкой серебристой ленты она завязала не простым узлом, а изящным, симметричным бантом, концы которого были подрезаны под одинаковым диагональным углом. Внутри, на мягкой ватной подкладке, лежали не игрушки из рекламы по телевизору. Нэнси выбрала красиво иллюстрированный сборник сказок братьев Гримм — не слишком страшных, адаптированных, но и не приторно-детских, и набор заколок-невидимок с крошечными, изящными шариками на концах — таких, какие могла бы носить сама Нэнси. Подарок от «большой сестры», который предполагал будущее, рост, некую элегантность. Она положила коробочку поверх стопки, поправила её положение на сантиметр, чтобы она лежала идеально ровно. Затем начался второй ритуал. Уборка. Не потому что было грязно. Потому что так было нужно, так было правильно. Она подошла к кровати и снова, уже в пятый раз за день, поправила покрывало, проведя ладонью по шероховатой ткани, разглаживая несуществующие складки. Каждое движение было медленным, осознанным. Она подошла к книжным полкам. Её взгляд скользнул по корешкам. «Война миров» Уэллса стояла рядом с «Убить пересмешника». Её пальцы коснулись корешка книги Трумена Капоте «Хладнокровное убийство» — подарок Джонатана на прошлое Рождество, когда всё было иначе. Она не стала её переставлять. Просто смахнула невидимую пылинку с верхнего края. Порядок был важен, но некоторые вещи должны были оставаться на своих местах как памятники, как вехи в карте её памяти. Письменный стол. Она взяла тряпку из микрофибры (всегда чистая, хранится в верхнем ящике) и провела ею по столешнице, даже несмотря на то, что там не было и намёка на пыль. Движения были круговыми, гипнотически размеренными. В тишине комнаты её собственное дыхание казалось громким. Уборка была медитацией. Каждое выравнивание, каждое протирание было заклинанием против беспорядка, который царил снаружи. Против липкой, органической слизи Изнанки, против хаоса взрывов и разломов, против неразберихи в её собственных чувствах. Пока она контролировала эти несколько квадратных метров пространства, пока всё здесь лежало на своих местах и подчинялось логике и чистоте, она могла дышать. Она могла думать. Её взгляд упал на маленькую фоторамку, стоявшую на тумбочке. Старая фотография. Она, Барб, на вечеринке у бассейна. Барб в своих больших очках, с немного неловкой улыбкой. Нэнси не убрала фотографию в ящик. Она оставила её на виду. Напоминание, долг, который нельзя упорядочить, ошибку, которую нельзя исправить аккуратными сгибами. Она протёрла и стекло рамки, тщательно, бережно. Порядок — не для того, чтобы забыть. Порядок — чтобы вынести. Чтобы дать хрупкой конструкции разума опору, на которой можно было бы разложить все эти ужасы, весь этот груз, и смотреть на них не в панике, а с холодной, аналитической ясностью. Закончив, она отступила на шаг и окинула комнату взглядом. Всё было на месте. Всё было чисто. Всё было под контролем. Снаружи доносился приглушённый смех, звон посуды, голос Холли. Мир продолжался, но здесь, в этой комнате, Нэнси Уиллер стояла, как часовой на своём посту. Её щит из чистоты и порядка был на месте. Она была готова. Готова выйти наружу, к семье, к празднику, к неопределённости, потому что она знала, что у неё есть это место, эта комната, этот безупречный, вымеренный по линейке уголок вселенной, куда можно вернуться и где всё будет именно так, как она оставила. Это был её якорь. Её маленькая, отвоеванная у хаоса территория, которую она защищала с тихим, неукротимым упорством солдата, охраняющего последнюю крепость. По соседству, в комнате Майка, царил не беспорядок, а творческий хаос, уютный и осмысленный, как гнездо, свитое двумя птицами. Пол, обычно прибранный под давлением Карен, теперь напоминал мастерскую эльфов после рабочего аврала. Обрывки обёрточной бумаги с рисунками зелёных ёлок, рыжих оленей и колокольчиков лежали повсюду, переливаясь в свете настольной лампы и гирлянды, висящей на окне. Катушки скотча, словно серебристые жуки, закатились под кровать, ножницы лежали раскрытыми, а разноцветные ленты вились между разбросанными коробками, как ручьи в миниатюрном бумажном лесу. В самом центре этого буйства цвета и текстуры, скрестив ноги на ковре, сидели Майк и Уилл, два заговорщика, поглощённые последними таинствами перед праздником. Майк, с языком, зажатым между зубами от сосредоточенности, аккуратно заглаживал полоску скотча на углу большой, неуклюжей коробки. Его движения были точными, почти инженерными. — Неплохо придумали, старику не понятно, что дарить, а оставлять его совсем без ничего после всего, что он делал тоде не хочется. — Размышлял Майк, когда закончил своё дело. — Я всё ещё не уверен нужно ли это было, надеюсь это не окажется бесполезным. — Уилл был нмного в смятении, решение что-то дарить было спонтанным и случайным, возможно они бы и отказались от этой идеи, если бы старшие сиблинги и Джойс не поддержали идею. Можно было сказать, что это подарок ото всех. — Как при его жизни могут оказаться бесполезными специальные военные ножи? Старик ещё спасибо скажет — Майк был черезчур уверен, что это даже начинало успокаивать. — Хоппер не старик, он ровесник наших родителей, они же учились вместе. — Легко и практически в никуда парировал Уилл. — Для меня он всегда будет гнусным стариком. Он положил коробку рядом и взял маленькую, изящную, в фиолетовой бумаге с серебряными звёздами. — А для Оди… это было сложнее. Что даришь тому, у кого никогда ничего не было, а потом появилось всё сразу, но всё не то? — Майк вздохнул, его брови сдвинулись в задумчивой гримасе. — Я помню, как долго мы что-то выбирали, даже не знали стоит ли делать совместный подарок или разные, хотели же сначала всей партией дарить.... — Да, жаль не получилось, но думаю, что твой подарок очень даже хорош. — Я бы назвал это нашим подарком, я же совсем не знал, что ей нравится. Даже подумать не мог, что она увлекается творчеством, рукоделием и полюбила читать простые истории. — Майк подводил итоги собственных знаний о девушке, опустив глаза и немного растраиваясь, что не знал по настоящему человека, который был так дорог. — Если бы не ты, думаю, что просто бы взял любое украшение, даже не особо выбирая, сделал бы подарок, думая, что он бы понравился любой девушке. — Майк, не думай на столько писсимистично, главно, что мы нашли то, что ей бы могло понравится. Уилл забрал у друга из рук небольшую коробку и положил её в яркий пакет, где уже лежала точно такая же коробка, в той же подарочной упаковки. Это была часть подарка от Уилла. В олной из упоковок лежал набор для вышивания, с различными схемами, как вышить пейзажи. Множество иголок, отрезков ткани, цветных ниток, были тщательно обернуты в слои красивой бумаги. Вышивание могло стать для Оди новым хобби, ведь она так хотела попробовать его пока жила с семьёй Байерсов в Леноре, но каждый раз что-то шло не так. Понятно, что сейчас было вовсе не до увлечений, но даже среди постоянных тренировок нужно находить время для отдыха. Помимо этого, во второй коробке находилась красочная кника, в подарочном издании, а именно "Приключения Томма Соейра". Это история была любимой для большинства школьников и Уилл подумал, что сестра могла бы тоже ей заинтересоваться. Подарок выглядил довольно просто и легкомысленно, но был подобран со всей душой. Отложив вещи для Оди, Уилл занялся в этот момент деликатной операцией — приклеиванием последней полоски скотча на свой небольшой, плоский подарок. По форме было ясно — картина в рамке. Его пальцы, привыкшие к точным движениям карандаша, аккуратно разглаживали плёнку, стараясь не оставить пузырьков. — Знаешь, сложнее, наверно было только выбрать подарок для мамы — вновь начал Майк — Просто знаешь, мама же уже взрослый человек, у которой вроде бы всё есть, но хочется найти что-то действительно нужное. Я часто ничего не дарил и даде не задумывался, да и она сама говорила, что я еще не вырос для подарков, но Нэнси мне вправила мозги. Благодара ей я стал чаще замечать собственные ошибки и странности. На этот год хотелось сделать что-то особенное, она столько всего пережила и пошла на множество уступков.... Хотелось её отблагодарить. — Майк говорил серьёзно, сосредоточенно и даже с долей грусти, когда упоминал собственные чувства. — Мы с Джонатаном тоже долго ломали голову насчёт мамы, — тихо сказал Уилл, отрывая взгляд от своего свёртка. Его голос звучал приглушённо в уютном полумраке комнаты. — Она… она отдает нам всю себя, порой даже слишком. Себе — никогда, даже когда было совсем плохо, последнюю конфету делила пополам. Джонатан сначала вообще отказался от идеи общего подарка. Говорил: «Уилл, не трать свои карманные, это моя забота, я сам разберусь». — Уилл слабо улыбнулся, подражая суровому тону брата. — Классический Джонатан, — усмехнулся Майк, но в его реакции не было насмешки, только узнавание. — Один на один с миром, даже если мир — это просто подарок маме. — Да, но я настоял, надо же хоть попытаться отстоять своё мнение, как ты говорил.— Уилл выпрямил спину, и в его тоне появилась редкая твёрдость. — Мы узнали про санаторий-спа, что на выезде из города. Тот, что после всего закрылся, а месяц назад открылся вновь. У них есть день спа-ухода для женщин: массаж, сауна, всякие обёртывания. Мы хотели купить сертификат, но когда сложили мои сбережения от помощи в «ФотоМате» и его накопления… даже близко не хватило. Уилл замолчал, его взгляд стал отсутствующим, будто он снова видел ту самую картину в подвале, где они с Джонатаном сидели над жалкой кучкой купюр. — И тогда Джонатан… он взял трубку и позвонил Аргайлу. В Калифорнию. — Уилл произнёс это с лёгким изумлением, как будто до сих пор не мог поверить. — Занял. Сказал, что отдаст из первой зарплаты. Мы добавили эти деньги и наконец-то хватило. Всего на день, но это будет самы свободный и безаботный день за последнии годы. Майк перестал ковыряться в коробке и поднял на Уилла глаза. В его тёмных, обычно таких стремительных глазах, появилось что-то тёплое и глубокое — не просто одобрение, а настоящее уважение. Он видел не просто подарок. Он видел жертву, тихую решимость, общую тайну двух братьев. — Это… это прекрасно, Уилл, — сказал Майк, и его голос стал тише, серьёзнее. — Она этого заслуживает больше, чем кто-либо. Думаю твой брат нашел это место с Нэнси, мы уже вдохновившись вами решили тоже устроить матери отпуск от всей бытовой жизни. — Он помолчал, его взгляд скользнул к завёрнутому прямоугольнику в руках Уилла. — А это что? Тоже для неё? Уилл словно съёжился, держа свой свёрток чуть ближе к груди. Лёгкий румянец выступил на его скулах. — Это… от меня лично, — пробормотал он, глядя на узор на бумаге. — Не такое полезное, как полноценный отдых, но просто старая традиция. В детстве я часто рисовал её портрет, но позже перестал, а сейчас решил вспомнить и изобразить её счастливую. — Покажешь? — попросил Майк, и в его тоне не было нажима, только искреннее, мягкое любопытство. Уилл колебался секунду, потом, осторожно, словно разминируя бомбу, начал отгибать уголок упаковки, стараясь не порвать скотч. Он приоткрыл достаточно, чтобы показать фрагмент. Майк замер. Его дыхание словно застряло в горле. На плотной, профессиональной бумаге, которую не так давно Майк принес в дом специально для друга, была изображена Джойс, но это была не та Джойс, которую все знали — не уставшая, не измотанная жизнью, не та, что сжимает телефонную трубку до побеления костяшек. Это была женщина с мягкой, лучистой улыбкой, которая начиналась в уголках глаз лучиками морщинок и растворялась в тепле всего лица. В её глазах, которые Уилл выписал с невероятной нежностью, горела тихая, внутренняя искорка — смесь любви, стойкости и какой-то хрупкой надежды. Непокорная прядь каштановых волос выбилась из-за уха, и этот штрих делал её не иконой, а живой, реальной, прекрасной. Это был портрет не лица, а самой её сути — той неугасимой части, которую она отчаянно защищала под слоями тревоги и забот. — Уилл… — имя сорвалось с губ Майка шёпотом, полным искреннего изумления. Его собственное сердце сжалось от внезапного приступа нежности — и к Джойс, и к другу, который смог это увидеть и запечатлеть. — Это просто невероятно, я всегда знал, что у тебя будет большое будущее в рисовании. Я уверен, что твоей маме понравится и вы сможете пошать этот портрет на стену в новом доме, но, а пока на наши стены. Уилл смущённо улыбнулся, торопливо пряча драгоценное изображение обратно под бумагу. Его сердце бешено колотилось, и в груди распирало странное чувство — гордости, стыда, страха, что он показал слишком много, и огромной благодарности за реакцию Майка. Он почувствовал, как по шее разливается жар. Наступила пауза. Тишину заполняло только потрескивание гирлянды и далёкие, приглушённые голоса снизу. Майк вертел в пальцах отрезок красной ленты, обвивая её вокруг пальца и снова разматывая. Потом его взгляд, вдруг ставший острым и игривым, устремился на Уилла. — Ладно, — начал он, и в его тоне появилась нарочитая, подозрительная невинность. — Всех ты уже одарил в планах. Маму, Хоппера, Оди, а про мой подарок – ни слова. —Он наклонился чуть ближе, его глаза сузились в притворном подозрении. — Что это значит, Байерс? Готовишь что-то настолько эпическое, что боишься сглазить? Или вообще забыл? Внутри Майка в этот момент боролись простые эмоции: азартное любопытство (он обожал сюрпризы, особенно от Уилла, чьи подарки всегда были самыми личными), лёгкое, детское нетерпение и та самая игривая потребность дразнить друга, чтобы увидеть его реакцию — ту самую, из-за которой Уилл краснел и отводил глаза. Была и крошечная, едва осознаваемая надежда — надежда, что его подарок будет особенным. Не особенным в общем смысле, а особенным для них. Уилл же внутри себя словно провалился в ледяную яму. Сердце, только что утихшее, снова забилось тревожной дробью. Его собственный подарок для Майка был завернут и спрятан на самом дне его рюкзака, принесённого из подвала. Это была маленькая, тщательно сделанная вещь, на которую он потратил бессонные часы. Мысль о том, чтобы говорить о ней сейчас, заставляла его чувствовать себя голым и уязвимым. Это было слишком личное, слишком пропитанное чувствами, которые он не имел права озвучивать. — Э-это… сюрприз, — выдавил он наконец, заставляя себя поднять взгляд и встретить игривый прищур Майка. Его улыбка получилась нервной, натянутой. — Ты… ты узнаешь в положенное время, не раньше. Он чувствовал, как жар от щёк распространяется на уши и шею. Он хотел провалиться сквозь пол. — О-о-о, — протянул Майк, раздувая щёки в утрированной гримасе обиды. Он откинулся назад, опираясь на руки. — Значит, так? Война секретов объявлена? Что ж, тогда знай, жрец: мой ответный подарок для тебя будет настолько грандиозным, настолько потрясающим, что на его фоне всё остальное — включая спа-уикенд для наших мам — померкнет, как свечка на солнце. Я не шучу. Это будет легендарно. Так-то. Он произнёс это с такой комичной, напыщенной серьёзностью, подражая голосу какого-нибудь киногероя, что напряжение внутри Уилла лопнуло. Сначала он фыркнул, потом сдавленно хихикнул, и наконец они оба разразились смехом — громким, беззаботным, детским смехом, который сотрясал их плечи и разгонял все тени в углах комнаты. Майк, смеясь, швырнул в Уилла свернутый в комок обрывок бумаги. Уилл, всё ещё красный, но уже от смеха, отмахнулся. В этот момент, в этом самом сердце бумажного хаоса, под мерцанием гирлянды, они были не солдатами тайной войны, не картографами апокалипсиса, а просто Уиллом и Майком. Двумя мальчишками, сидящими среди обёрток и лент, предвкушающими Рождество, с его простыми чудесами и тёплым светом в окнах. И для Уилла этот смех, этот взгляд, полный живого, немого понимания, был уже самым главным, хотя и нераспакованным, подарком.

***

Лесная хижина Хоппера в этот вечер была царством полумрака и тишины, такой густой, что её можно было резать ножом. За окнами, в колючей черноте, медленно кружился редкий снег — те самые мелкие, колкие крупинки, что таяли, едва коснувшись земли, но сейчас, накапливаясь на подоконнике, создавали тонкую, пушистую кайму. Внутри было небогато, но старательно прибрано: на столе, покрытом клетчатой клеёнкой, стояла маленькая искусственная ёлочка, которую Оди нашла на прошлой неделе в чулане и молча, без просьб, украсила старыми, пожелтевшими от времени шарами, лежащих в старой коробке, которую некоторое время назад привезла Джойс. Ёлка была кривовата, ветки топорщились в разные стороны, но в её разноцветных огоньках, единственных в этой комнате, было что-то упрямо-праздничное, почти вызывающее. Хоппер сидел на своём обычном месте, на диване— тяжёлый, усталый, в расстёгнутой фланелевой рубашке поверх майки. Перед ним стояла кружка с остывшим кофе, который он забыл выпить. Он смотрел на ёлку, на её мигающие лампочки, и его лицо, обычно замкнутое и непроницаемое, казалось сейчас мягче, словно кто-то невидимый стёр с него привычную хмурую складку. Оди сидела рядом с ним поджав колени к груди и укутавшись в старый, пахнущий псиной плед, который когда-то принадлежал ей — в той, другой жизни, в калифорнийском доме, которого больше нет. Её взгляд был устремлён на огоньки, и в отражении зрачков они плясали крошечными звёздами. — Пап, — тихо сказала она, не оборачиваясь. — А что ты обычно делаешь на Рождество? Байерсы пытались мне объяснить, но не уверенна, что поняла полностью. Хоппер откашлялся. Его голос, когда он заговорил, был хриплым, но спокойным. — Ну… ем много. Обычно люди собираются всей семьёй за большим столом, знаешь, как у Уиллеров сегодня. Индейку запекают или ветчину. Картофельное пюре обязательно, подливку. Ещё эта дурацкая запеканка из зелёной фасоли, ненавидел, когда Фло принасила эту гадасть на карпаратив. — А что ты делал?— спросила Оди. В её вопросе не было любопытства, только тихое, бережное желание узнать. Хоппер помолчал. Его пальцы сжали кружку сильнее. — Я… ну, когда служил, было не до того, потом работа, там собирал вкусной еды с офисного карпаратива и укатывал домой, есть в одиночестве. А после… — он запнулся, подбирая слова, которые не любил произносить вслух. — После я обычно брал смену в участке, чтобы забыться в работе. Сидел один, пил кофе, слушал полицейскую волну. Иногда заказывал пиццу или открывал банку тушёнки. Хотя это доже было не долго, через пару дет стал просто оставаться дома, стал денивым стариком. Не знаю, праздновал ли я вообще, скорее, просто пережидал. Он сказал это ровно, без жалости к себе, просто констатируя факт. Но Оди, чуткая к любым колебаниям его голоса, повернула голову и посмотрела на него снизу вверх. В её взгляде было что-то древнее, понимающее не по годам. — Ты был один, — сказала она. Не вопрос. Утверждение. — Был, — коротко кивнул Хоппер. — Это плохо, — твёрдо сказала Оди. — Быть одному — это плохо. Я знаю. Она отвернулась к ёлке, и в тишине, повисшей между ними, вдруг всплыло воспоминание. Оно пришло не просьбой, а волной — тёплой, солёной, накрывшей с головой. Оди увидела это внутренним взором с такой отчётливостью, будто это случилось вчера: бесконечный, промозглый лес, где каждый лист казался врагом. Голод, скручивающий желудок в тугой узел. Коробка, наполовину занесённая снегом, с нарисованной улыбчивой девочкой на боку. И запах — сладкий, пшеничный, обещающий тепло. — Я помню, — прошептала она. — как нашла вафли в лесу. Хоппер замер. Он тоже помнил эту историю их знакомства. Сейчас он вдруг осознал: это было её первое Рождество. Первый праздник в жизни, который она встретила не в стерильной белой лаборатории, где дни не отличались от ночей, а цифры на часах были единственным мерилом времени. — Там была коробка, — продолжала Оди, и её голос стал тише, почти детским. — Как сейчас помню, я была такой замершей и голодной. Когла я нашла эту коробку, эти вафли...— Она слабо улыбнулась. — Я съела всё сразу. И плакала. Потому что это было самое вкусное, что я… что я вообще когда-либо ела. Я поняла, что кто-то положил это туда для меня. Специально. Я не знала кто, но кто-то хотел, чтобы у меня был праздник. Правда я не знала, что был праздник. Хоппер сглотнул. Его кадык дёрнулся. Он помнил тот день — не её день, а свой: как забрал сладостей с работы больше обычного и с глупой надеждой, что поможет ребенку оставил в старой коробке-кормушки для грызунов вафли. Хоппер знал, что девочка где-то в лесу, что она жива, ведь не мог другой ребенок в одном платье и кофте одним взглядом вырубить старого лесника и обокрасть. Да и списать такую историю на сумашествие деда тоде было нельзя, когда знаешь о людях со свех способностями и новых измерениях. — А потом, — Оди подняла на него глаза, и в них стояла влага, ещё не собравшаяся в слёзы, — потом ты нашёл меня. Точнее я решила выйти на контакт. И ты… ты приютил меня, дал дом, всегда готовил мне вафли. Каждое утро, когда я жила у тебя. Ты ставил тарелку на стол, и они лежали стопкой, горячие, с маслом. Ты говорил: «Ешь». Просто «ешь». И я ела. И это значило, что я нужна. Что у меня есть дом. Её голос дрогнул, и последние слова упали в тишину, как камешки в глубокий колодец. Горячие слезы от воспоминаний покатились по щекам. Оди была сдержанной всегда, но очень эмоцианальной девочкой. Она часто ярко выражала эмоции и слезы были такими же частыми спутниками её жизни. Только на этот раз, слезы были не от боли или печали, а от воспоминаний, страшных, но очень приятных. Воспоминаний о преобритении настоящей семьи. Хоппер не умел говорить о чувствах, но с каждый прожитым днем всё больше пытался этому научиться. За всю свою жизнь он не сказал ни одной женщине того, что действительно хотел сказать — ни Саре, ни Диане, ни Джойс, никому. Слова застревали у него в горле, как рыбьи кости, царапали и душили, но сейчас, глядя на эту девочку, на её тонкие плечи под старым пледом, на её веру в то, что вафли — это язык любви, он почувствовал, как что-то внутри, долго сжатое в тугую пружину, медленно разжимается. — Ты была… — начал он и запнулся. — Ты была первым человеком за много лет, после... неважно.., кого я боялся потерять. Потому что я уже потерял всё, а ты пришла. — Он сделал паузу, собирая слова по кусочкам. — Я не знал, как с тобой быть. Я ничего не знал. У меня была дочь, и я её похоронил, а потом вдруг появилась ты, и я… я просто делал то, что умел. Кормил. Искал. Ждал. Не потому что я хороший человек иои отец, а потому что ты… ты стала моей семьёй. Семьёй, которую я однажды потерял и смог вернуть сейчас. Слово повисло в воздухе. Оди медленно повернулась к нему всем корпусом, и плед сполз с её плеча. Она смотрела на Хоппера так, будто видела его впервые — не как сурового шерифа, не как ворчливого опекуна, а как человека, который тоже когда-то был один в лесу и тоже ждал, что кто-то найдёт его. — Семья, — повторила она шёпотом. Это слово прошло по её губам, как прикосновение. Как тайна, которую можно наконец произнести вслух. — Да, — сказал Хоппер хрипло. — Семья. Ты и я. Но даже так мы не одни, вполне возможно, что часть нашей семьи это и Джойс, Уилл, Джонатан. Мы все. Вспомни, как мы жили первое время.— Он обвёл рукой хижину, этот тесный, наскоро обжитый мирок. — И сегодня я впервые за… даже не помню сколько лет, не буду сидеть один в праздник. Не буду слушать радио и делать вид, что мне плевать. Я буду здесь. С тобой. Это… это важно. Ты важна. Ты сейчас самый важный для меня человек, ты моя дочь и я никогда не изменю это свое решение. Я понимаю, что хреновый отец и что могу быть вспыльчивым, но поверь, что всё это тылько из-за желания защить тебя. Оди всхлипнула. Очередная слеза скатилась по её щеке, оставляя мокрую дорожку. Она не вытирала её. Она смотрела на Хоппера, и её лицо, обычно такое сдержанное, такое «взрослое», вдруг стало лицом ребёнка — того самого, который нашёл в лесу коробку с вафлями и поверил в чудо. — Я не хотела плакать, — выдохнула она. — Это глупо. — Не глупо, — отрезал Хоппер. Он наклонился вперёд, и его тяжёлая ладонь легла на её затылок, притягивая ближе. Другой рукой он неловко, почти грубо, стёр слезу с её щеки — шершавым большим пальцем, как стирают грязь с яблока. — Прекрати. Не стоит плакать по… по таким мелочам. — Это не мелочь, — согласилась Оди, уткнувшись лбом в его плечо. — Поэтому я плачу. Хоппер обнял её. Крепко, по-медвежьи, всей своей огромной неуклюжей силой, словно пытался вложить в это объятие всё, что не умел сказать словами. Оди утонула в его рубашке, пахнущей дымом и сосновой корой, и чувствовала, как его сердце бьётся где-то над её ухом — тяжёлое, надёжное, живое. Она не плакала навзрыд, только беззвучные слёзы текли по её лицу, впитываясь в фланель. Так они сидели минуту. Или десять. Время в хижине текло иначе — медленно, как патока. Наконец Хоппер отстранился, шумно высморкался в носовой платок и откашлялся. — Ладно, — сказал он, возвращая голосу привычную ворчливую ноту, но глаза его всё ещё были влажными. — Хватит сырости. Насчёт традиций… Он потёр переносицу, собираясь с мыслями. — У Карен есть её запеканка, у Теда — вечные жалобы, у Нэнси — идеальный порядок. Это их традиции. А у нас… у нас нет ничего. Мы не обязаны делать как они. — Он посмотрел на Оди. — Мы можем сделать по-своему. Я предлагаю… ну, если ты не против… сделать вафли. Не потому что у нас нет денег на индейку, хотя и это тоже— добавил он быстро, — а потому что это наше. Твоё и моё. Первое, что у нас было общего. Пусть это будет нашей традицией. Оди подняла на него глаза, красные, опухшие, но в них уже разгорался свет. — Ты правда хочешь? — спросила она. — Вафли на Рождество? — Я же сказал, — буркнул Хоппер. — Не вижу причин есть фасоль, если мы оба её ненавидим. Оди улыбнулась — робко, неуверенно, но это была настоящая улыбка, от которой её лицо словно озарилось изнутри. — Я… я была бы рада, — сказала она. — Очень рада. Но… — она запнулась. — Что? — Я бы тоже хотела попробовать то, что едят другие люди. — Она опустила взгляд, теребя край пледа. — Не всегда. Просто… один раз. Чтобы знать, какое оно — настоящее Рождество. Семейное. Хоппер смотрел на неё долго. Потом, без единого слова, он встал. Его колени хрустнули. Он подошёл к холодильнику — старому, дребезжащему, с облупившейся эмалью — и открыл дверцу. Внутри, на полке, аккуратно пристроенная между банкой солёных огурцов и пакетом молока, лежала небольшая, завёрнутая в фольгу грудинка. Не гигантская, не золотистая, как у Карен, а скромная, но явно купленная с расчётом на двоих. — Я… — Хоппер не оборачивался. — Я подумал… мало ли. Вдруг ты захочешь. — Он кашлянул. — В смысле, вдруг у нас получится нормальный ужин. Не только вафли. Оди подошла к нему. Заглянула в холодильник. Потом перевела взгляд на Хоппера. В её глазах снова блестели слёзы, но теперь это были совсем другие слёзы. — Не смотри на меня так, — проворчал Хоппер. — Я просто попросил Джойс, так что это можно считать её вкладом... — Ты купил индейку, — повторила Оди, и в её голосе звучало изумление, смешанное с благоговением. — Для нас. — Да, для нас— немного смущенно проговорил Хоппер — И что теперь? Стоим и смотрим на неё? Или будем готовить? — Будем готовить, — твёрдо сказала Оди. — Я помогу. — Ты даже яйцо разбить не умеешь. — Научишь. Хоппер замер. Потом, впервые за этот вечер, на его лице появилась настоящая, широкая улыбка — не насмешливая, не горькая, а просто улыбка человека, который вдруг понял, что всё делает правильно. — Ладно, — сказал он. — Иди сюда. Будешь мешать соус. И не вздумай лизнуть венчик, пока я не вижу. — Я не маленькая, — возразила Оди, но в её голосе слышалось: «Я обязательно это сделаю». Хоппер достал индейку, поставил её в раковину размораживаться. Оди принесла картошку из кладовки, высыпала её на стол — несколько клубней, разных по размеру, с глазками и пятнышками. Хоппер включил радио, покрутил ручку, и из динамика полилась тихая, джазовая рождественская мелодия. В углу мигала ёлка. За окном всё так же кружился редкий снег. Они готовили молча, но это не было молчанием одиночества. Это было молчание людей, которым не нужно объяснять друг другу каждое движение. Хоппер чистил картошку — быстро, грубо, сдирая кожуру толстыми полосами. Оди стояла рядом с кастрюлей, готовая принять очищенные клубни. Её пальцы касались его пальцев, когда она забирала картофелины. Коротко. Сухо. Но каждый раз она чувствовала, как в груди разливается тепло. — Пап, — сказала она, когда Хоппер начал нарезать лук. — М? — Спасибо. За то, что научил меня есть не только вафли. Хоппер, у которого от лука и без того щипало глаза, шумно вздохнул. — Тебе спасибо, — буркнул он. — Что не сбежала ещё раз, когда я ворчал. — Мне хватило тогда, — просто ответила Оди. — Я твоя семья. Хоппер кивнул. Он больше не мог говорить. Он просто резал лук, и слёзы текли по его щекам — от лука, конечно, только от лука. А за окном кружился снег, и где-то в доме Уиллеров звенели бокалы и смеялись дети, и мир, несмотря ни на что, продолжал вращаться вокруг этих маленьких, тёплых огоньков, зажжённых в сердцах людей, которые когда-то были совсем одни. Но теперь они были вместе. Индейка отправилась в духовку. Картошка закипела на плите, сердито побулькивая. Хоппер замешивал тесто для вафель — на всякий случай, для традиции, и Оди, стоя рядом, макнула палец в миску и быстро облизала его, пока Хоппер делал вид, что не замечает. За окном сгущалась ночь, но в хижине было светло, тепло и пахло домом. Самым настоящим домом.

***

Пока в лесной хижине, среди запаха вафель и индейки, двое людей учились быть семьёй, — в другой части Хоукинса царила совсем иная атмосфера. Не праздничная. Не тёплая. Просто — пустая. Парк трейлеров на окраине города встретил Рождество так же, как встречал все последние годы: равнодушным молчанием и тусклым светом одиноких окон, пробивающимся сквозь замёрзшие стёкла. Снег здесь не казался волшебным — он ложился серой, грязноватой пеленой на покосившиеся ступеньки, на ржавые перила, на старые шины, прислонённые к стенам вместо клумб. Гирлянд не было. Только голый фонарь на столбе мерцал больной, надрывной лампой, отбрасывая длинные, уродливые тени. Трейлер Мэйфилд стоял в самом конце ряда, почти у леса. Когда-то, очень давно, в его окнах тоже загорался свет. Теперь же он напоминал ракушку, из которой вынули живое существо, оставив лишь пустые, звенящие от тишины стены. Внутри горела одна-единственная лампа на кухне. Её жёлтый, болезненный свет выхватывал из темноты засаленный стол, гору немытой посуды в раковине и женскую фигуру, сидящую на продавленном стуле с прямой, неестественно напряжённой спиной. Сьюзан Мэйфилд смотрела в одну точку. Перед ней стояла тарелка с остывшим картофельным пюре — она даже не помнила, когда приготовила его. Рядом, по правую руку, выстроилась целая армия пустых бутылок. «Блэк вельвет», «Джек Дэниэлс», и дешёвое белое вино из супермаркета. Некоторые были недавними, с ещё не засохшими каплями на горлышках. Другие — старыми, покрытыми слоем пыли, как экспонаты в музее её собственного отчаяния. Она не плакала. Она давно разучилась плакать. Слёзы заканчиваются, когда понимаешь, что они ничего не меняют. Вместо них внутри поселилась тяжёлая, вязкая пустота, которую она пыталась заполнить чем угодно — работой, сном, алкоголем, телевизором, который работал фоном двадцать четыре часа в сутки. Ничто не помогало. Пустота только росла, занимая всё больше места, вытесняя остатки той женщины, которой она когда-то была. Женщины, которая водила дочь на каток, которая покупала ей новые кроссовки, когда старые прохудились, которая обещала себе, что всё будет по-другому, не так, как с Нейлом, не так, как у неё самой в детстве. Она не сдержала обещание. Сьюзан медленно поднесла вилку ко рту, пюре было безвкусным, холодным, комковатым. Она жевала механически, не чувствуя ни голода, ни насыщения. Её взгляд скользнул к стене, где висела старая школьная фотография Макс — та, что сделали в восьмом классе, до всего. Дочь смотрела с неё исподлобья, рыжие волосы разбросаны по плечам, губы плотно сжаты, но в глазах — не злость, а усталость. Усталость ребёнка, который слишком рано перестал быть ребёнком. «Я не видела, — думала Сьюзан, и эта мысль прокручивалась в её голове сотни, тысячи раз, заезженная пластинка без начала и конца. — Я не видела. Я не хотела видеть. Я смотрела на неё и видела только свои ошибки, своё поражение, свою никчёмность, а она просто хотела, чтобы я была рядом. Просто была». Она отложила вилку. Поднесла к губам бокал — уже не помнит какой по счёту за этот вечер. Вино обожгло горло, но внутри стало только холоднее. Час назад она вернулась из больницы. Сидела у палаты, не решаясь войти. Смотрела на табличку с именем дочери через стекло, видела очертания её тела под тонким одеялом, слышала ровный, бесконечный писк монитора и не могла заставить себя открыть дверь. Страх был сильнее. Страх увидеть то, что она сделала — не с монстрами, не с проклятым городом, а с собственной дочерью, что она сделала своим безразличием. Может, если бы она была чуть внимательней, то дочь была бы дома и не пострадала при землетресении. Страх, что Макс откроет глаза и посмотрит на неё с тем же выражением, что и на той фотографии. Или хуже — с пустотой, в которой не будет даже упрёка. Она ушла. Как всегда. Как уходила все эти недели. «Я приду завтра, — сказала она себе, закрывая дверь палаты. — Завтра обязательно». «Завтра» длилось уже почти полгода. В палате номер три отделения интенсивной терапии окружной больницы Хоукинса было тихо. Нет той звенящей, мёртвой тишиной, что царила в трейлере Мэйфилд, а особенной, больничной — мягкой, приглушённой, наполненной едва уловимыми шумами: ритмичным писком кардиомонитора, шипением кислородной маски, далёким эхом шагов в коридоре. Свет здесь был не жёлтый, а белый, стерильный, но сейчас, в канун Рождества, кто-то из медсестёр поставил на тумбочку маленькую электрическую свечу, и её тёплое, оранжевое мерцание немного смягчало клиническую суровость палаты. Рядом с кроватью, на низком пластиковом стуле, сидел Лукас Синклер. Он сидел здесь уже третий час, сменив свою мать, которая тоже переживала за девушку и порой навещала её, которая отвезла Эрику домой готовиться к праздничному ужину. Его куртка висела на спинке стула, свитер — тёмно-синий, с нелепым оленем, который Эрика заставила его надеть «ради атмосферы» — сбился набок, но он не замечал. Он не замечал ни неудобного стула, впивающегося в поясницу, ни холода, тянущего от окна, ни усталости, накопившейся за день. Всё его внимание было сосредоточено на одном — на лице девушки, лежащей перед ним. Макс была неподвижна. Её рыжие волосы, потерявшие яркость, разметались по подушке тусклым, выгоревшим пламенем. Лицо, всегда такое живое, полное сарказма и едва сдерживаемой энергии, сейчас было спокойным, почти безмятежным — и от этого особенно чужим. Только тонкая голубая ниточка вен на виске слабо пульсировала в такт монитору, напоминая, что она всё ещё здесь, всё ещё борется, всё ещё ждёт. Лукас держал в руках книгу. Старую, потрёпанную, с выцветшей обложкой — «Рождественское чудо мистера Туми», которую он нашёл в благотворительном магазине на прошлой неделе. Он читал её Макс уже второй раз подряд, не потому что ему нравился сюжет, а потому что её голос в его голове, когда он представлял, как она комментирует каждую страницу, был единственным, что удерживало его на краю отчаяния. «— И тогда маленький мальчик посмотрел на пустое небо и сказал: “Я всё равно буду верить”. Потому что чудеса случаются не с теми, кто их заслужил, а с теми, кто устал ждать, но всё равно ждёт». Он закрыл книгу. Его пальцы, тёмные на белом переплёте, слегка дрожали. Он положил её на тумбочку, рядом с электрической свечой и новым магнитофоном — последней модели, с автоматической сменой кассет, которую он купил, продав часть своей коллекции баскетбольных карточек. Внутри уже была вставлена кассета с записями Кейт Буш. Её голос, «Running Up That Hill», был единственным, что, по мнению Лукаса, могло пробиться к Макс сквозь эту проклятую тишину. Он сделал глубокий вдох. Задержал дыхание. Выдохнул. — Знаешь, — тихо сказал он, обращаясь к неподвижному лицу, — в прошлом году на Рождество ты сказала, что ненавидишь этот праздник, что это день, когда люди притворяются, будто им не всё равно друг на друга, а на следующий день снова становятся сволочами. — Он усмехнулся, коротко, безрадостно. — Я тогда разозлился. Сказал, что ты циник и ничего не понимаешь в семейных ценностях. А ты закатила глаза и сказала: «Синклер, ты такой предсказуемый». Он замолчал. Его взгляд скользил по её лицу, выискивая хоть малейшее движение — дрогнувшее веко, шевельнувшийся палец. Ничего. Только монотонный писк. — Ты была права, — выдохнул он. — Насчёт притворства. Я тогда не понимал. Думал, что у всех всё как у меня: мама, папа, младшая сестра, которую бесишь, но любишь. Думал, что праздник — это просто… данность. А потом я узнал про твоего отчима. Про то, как ты жила. И я… — Его голос дрогнул. — Я ничего не сказал. Я не знал, что говорить. Мне казалось, что если я скажу что-то не то, сделаю только хуже. Но молчать было ещё хуже, да? Лукас протянул руку и осторожно, словно боясь разбудить, взял её ладонь в свою. Её пальцы были холодными, тонкими, безжизненными. Он сжал их, пытаясь передать своё тепло, пытаясь заставить их ответить на пожатие. — Я должен был сказать тебе тогда, — прошептал он. — Что мне всё равно, какой у тебя дом. Что мне всё равно, сколько у тебя денег и какие футболки ты носишь. Что ты… ты не циник, ты просто устала. И я хотел быть тем, кто поможет тебе отдохнуть. Хотя бы на пять минут. Он замолчал. В горле стоял ком, твёрдый и горячий, мешающий дышать. Он сглотнул его, с усилием, почти физическим. — Это будет плохой праздник, Макс, — сказал он, и в его голосе, наконец, прорвалась та дрожь, которую он так долго сдерживал. — Плохой, потому что ты не с нами. Не ехидничаешь, не закатываешь глаза, не говоришь, что мы идиоты, когда мы спорим о Dungeons & Dragons. Даже Эрика скучает по тебе, хотя ни за что не признается. Она вчера спросила: «А Макс придёт в себя к моему дню рождения? Я хочу, чтобы она увидела мой новый велосипед». И я не знал, что ей ответить. Он наклонился ниже, почти касаясь губами её костяшек. — Я люблю тебя, — выдохнул он. Эти три слова, которые он прокручивал в голове сотни раз, но никогда не решался произнести вслух, теперь упали в тишину палаты, как капли воды в бездонный колодец. — Я люблю тебя, Макс. И я не знаю, услышишь ли ты это. Но я хочу, чтобы ты знала. Чтобы ты взяла это с собой, куда бы ты ни ушла. Чтобы ты помнила: есть человек, который ждёт. Который будет ждать столько, сколько понадобится. Даже если ты решишь не возвращаться. Даже если ты устала. Я всё равно буду здесь. Слеза, горячая и предательская, скатилась по его щеке и упала на их сцепленные руки. Лукас не вытирал её. Он смотрел на лицо Макс, на её сомкнутые веки, на едва заметную тень ресниц, и молился всем богам, в которых не верил, чтобы она открыла глаза. Хотя бы на секунду. Хотя бы чтобы посмотреть на него с обычным своим выражением: «Синклер, ты такой пафосный». Но монитор молчал ровным, ритмичным писком. — Мы приготовили тебе подарки, — сказал он, заставляя свой голос звучать ровнее. — Много. Дастин нашёл где-то редкое издание твоих любимых комиксов — то, где Мэджик берёт верх над тёмной силой, помнишь? Он говорит, что это символично. Стив купил новый скейтборд — профессиональный, с классными подвесками, сказал, что у тебя старый уже разваливается. Робин записала микс из песен, которые, по её мнению, «отражают твою бунтарскую натуру», и ещё вложила туда инструкцию, как не убиться, слушая их в наушниках на полную громкость. Майк и Уилл… они нарисовали тебе открытку. Вместе. Там скейтпарк и надпись: «Ждём обратно на рампу». Он перевёл взгляд на тумбочку, где среди прочих вещей лежала небольшая, аккуратно завёрнутая коробочка в красно-зелёную полоску. Его подарок. Он так долго выбирал, так боялся ошибиться, так хотел, чтобы это было идеально. — А это… это от меня, — тихо сказал он, беря коробочку в свободную руку. — Я не умею красиво говорить, Макс. И не умею делать грандиозные жесты. Я просто… я подумал, что тебе нужна защита. Не суперсила, не магия, а что-то, что всегда будет с тобой. Даже когда меня нет рядом. Он развернул бумагу. Внутри, на бархатной подушечке, лежал тонкий серебряный браслет. Простой, почти незаметный, с крошечной подвеской в виде волны — не той, высокой и опасной, что сметает всё на пути, а маленькой, тихой, той, что набегает на берег и оставляет на песке ракушки. На внутренней стороне браслета была выгравирована едва заметная надпись: «Ты — моя волна. Всегда». — Я знаю, что ты не любишь украшения, — сказал Лукас, надевая браслет на её запястье. Металл холодно блеснул в свете электрической свечи. — Но этот можно не снимать. Он не мешает. И если тебе станет страшно… просто коснись его. И вспомни, что я здесь, что мы все здесь. Мы не уйдём. Он замолчал. Тишина в палате стала абсолютной, даже писк монитора словно притих, уважая его отчаяние. Лукас сидел, не отпуская её руки, и смотрел на браслет, на тонкую серебряную нить, связавшую их навсегда. За окном медленно кружился снег. Где-то вдалеке, в центре города, зазвонили колокола церкви Святого Михаила — рождественский звон, чистый и печальный, разносился над спящими улицами. Лукас считал удары. Двенадцать. Полночь. Рождество наступило. — С Рождеством, Макс, — прошептал он. — Возвращайся домой. Он поцеловал её пальцы — осторожно, почти невесомо — и медленно разжал свою руку. Его ладонь хранила тепло её ладони ещё несколько секунд, прежде чем остыть. Пора было уходить. Дома ждали. Мама приготовила традиционный ужин, папа уже наверняка включил запись рождественского гимна, Эрика, скорее всего, разорвала половину подарков в предвкушении. Они не понимали, почему он так задерживается. Он не рассказывал им о своих ежедневных визитах. Это было его личное, его битва, которую он вёл в одиночку. Лукас надел куртку, застегнул молнию. Ещё раз обернулся, впитывая в память эту картину: белая палата, оранжевый свет свечи, тихая, спящая девушка с серебряной волной на запястье. — Я приду завтра, — сказал он. — Обещаю. И вышел в коридор. Больничный холл встретил его стерильной тишиной и запахом хлорки. Автомат с кофе мерцал зелёным глазком, на пустых пластиковых стульях лежали забытые кем-то журналы полугодовой давности. Лукас шёл к выходу, сжимая в кармане ключи от машины, и вдруг замер. У дверей в палату стояла женщина. Он узнал её не сразу. В ней почти ничего не осталось от той размалёванной, громкой, вечно раздражённой женщины, которую он мельком видел пару раз в трейлерном парке. Эта женщина была бледной, осунувшейся, с тусклыми, выцветшими волосами, небрежно стянутыми в хвост. На ней было дешёвое пальто, расстёгнутое, несмотря на холод, и она сжимала в руках помятый бумажный пакет. Её взгляд был устремлён на дверь палаты номер три — и в этом взгляде было столько боли, столько невысказанного отчаяния, что у Лукаса перехватило дыхание. Сьюзан Мэйфилд смотрела на дверь, за которой лежала её дочь, и не могла войти. Она стояла здесь уже десять минут, может, двадцать, уговаривая себя сделать шаг, открыть эту чёртову дверь, сесть рядом, взять за руку, сказать что-нибудь — любое слово, самое глупое, самое бессмысленное, лишь бы нарушить эту проклятую тишину, которая длилась годами. Но ноги не слушались. Страх был сильнее. Она почувствовала чужой взгляд и медленно повернула голову. Перед ней стоял мальчик. Темнокожий, высокий, с усталыми глазами и красными от недосыпа веками. Она узнала его — друг Макс, один из тех, кто постоянно торчал в их трейлере, несмотря на её грубость и попытки отгородиться от всего мира. Она никогда не запоминала их имён. Сейчас она смотрела на него и видела то, что не замечала раньше: его рубашка сбилась, воротник куртки завернут, на джинсах — пятна от снега, а в руках он сжимает книгу. Он только что был у Макс. Он сидел с ней. Он не боялся. — Она… — голос Сьюзан сорвался, превратившись в хрип. — Она не просыпалась? Лукас покачал головой. Ему хотелось сказать многое. Сказать, что она могла бы приходить чаще. Что Макс нужна ей. Что вина не лечится алкоголем и самоуничтожением. Что всё ещё не поздно. Но он посмотрел на эту сломленную женщину, на её дрожащие руки, на пакет, в котором, скорее всего, лежал тот самый дешёвый виски, и понял: она и так знает. Знает каждое слово, которое он мог бы сказать. Знает и ненавидит себя за это. — Она не одна, — тихо сказал Лукас. — Я был с ней. И приду завтра. И послезавтра. Всегда. Сьюзан смотрела на него долго, очень долго. В её глазах, мутных от усталости и алкоголя, вдруг блеснуло что-то — не благодарность, нет, она не имела права на благодарность. Скорее, изумление. Изумление перед той преданностью, которой она сама не смогла дать своей дочери. — Ты… ты любишь её, — прошептала она. Это не было вопросом. Лукас не ответил. Он просто посмотрел на неё — и в этом взгляде было всё. Потом он перевёл взгляд за её спину, на дверь палаты номер три, за которой горела маленькая электрическая свеча и тихо играла музыка, которую никто не слышал. — С Рождеством, миссис Мэйфилд, — сказал он. И вышел на улицу, в снег, в темноту, в ночь, полную надежды и боли. Сьюзан осталась стоять в пустом коридоре. Она смотрела на дверь, за которой лежала её девочка, и не могла сделать шаг. Где-то вдалеке всё ещё звонили колокола.

***

Пока в палате номер три горела электрическая свеча и серебряный браслет холодил запястье той, кто не мог его почувствовать, пока лесная хижина наполнялась запахом вафель и счастья, а дом Уиллеров звенел бокалами и смехом, — в другом конце города, в аккуратном, уютном доме на тихой улице, было своё Рождество. Тихое. Неполное. Такое, где за праздничным столом сидят двое, а место третьего пустует. Дом Хендерсонов встретил вечер мерцанием гирлянд на маленькой искусственной ёлке и ароматом корицы, плывущим из кухни. Клаудия Хендерсон, как всегда, превзошла себя: индейка, запечённая с яблоками и клюквой, картофельная запеканка с хрустящей сырной корочкой, домашние булочки, от которых шёл такой пар, что запотевали окна. Всё было приготовлено с любовью, с тщательностью, с той особой нежностью одинокой матери, которая привыкла делать праздник из ничего. Дастин помогал ей весь день — чистил картошку, накрывал на стол, спорил о пропорциях корицы в яблочном пироге. Он улыбался, шутил, цитировал забавные факты из «Книги рекордов Гиннесса» о самой большой рождественской индейке. Он был идеальным сыном в идеальный праздник. Но сейчас, когда Клаудия хлопотала у плиты, напевая себе под нос старую рождественскую песню, а из динамиков лился голос Бинга Кросби, обещающий белую метель, Дастин заперся в своей комнате. Всего на минуту. Только чтобы собрать подарки. Его комната, обычно представлявшая собой образец организованного хаоса — разложенные по столам схемы, книги по палеонтологии вперемешку с комиксами, коллекция минералов на подоконнике и обязательный бардак на письменном столе, — сегодня выглядела неестественно прибранной. Мама постаралась. На кровати лежал сложенный пижамный комплект, на полу не валялось ни одной детали от радиостанции, даже провода были аккуратно смотаны и спрятаны в коробку. Дастин стоял посреди этой стерильной чистоты, чувствуя себя чужим в собственной комнате. На нём был праздничный свитер — подарок мамы на прошлое Рождество, нелепый, с огромным оленем, чьи рога светились от вшитых в пряжу крошечных лампочек на батарейках. Свитер был тёплым, мягким, и мама так гордилась своим выбором. Он надевал его каждый год. Потому что это делало её счастливой. На стуле у окна лежали подарки. Их было немного. Совсем немного. Для мамы — красивая коробка, перевязанная серебристой лентой, под бантом которой скрывался утюг последней модели с функцией вертикального отпаривания. Не романтично, не оригинально, но она жаловалась на свой старый уже полгода, а он запомнил. Коробка была упакована идеально — ровные сгибы, симметричный бант, ни одного лишнего миллиметра скотча. Для мамы он старался. Всё остальное лежало в простых бумажных пакетах из супермаркета, небрежно заклеенных полосками скотча, а то и вовсе без упаковки. Несколько выпусков комиксов для Майка — он знал, что тот коллекционирует старые номера «X-Men»; редкое издание «Хроник Нарнии» для Уилла, найденное на блошином рынке; набор необычных камней для Лукаса — тот, несмотря на свой баскетбол, всегда интересовался геологией. Одиннадцатой — вязаный шарф, который он купил в благотворительном магазине, потому что она всегда мёрзла. Дастин смотрел на эти пакеты и чувствовал странную, тягучую пустоту в груди. Раньше он упаковывал подарки с маниакальной тщательностью, выбирал бумагу с любимыми героями друзей, придумывал забавные открытки с цитатами из их партий в D&D. В прошлом году он потратил три вечера, чтобы сделать для Майка самодельную коробку-головоломку, которую нужно было собрать, прежде чем достать подарок. Это было весело. Это было важно. В этом году у него не было сил. Не было желания и, если честно, не было уверенности, что его усилия кому-то нужны. Он думал о друзьях, и мысли эти были горькими, как шоколад с высокой долей какао, который он терпеть не мог. Майк и Уилл — они теперь всегда вместе, в своём отдельном, герметичном мире подвалов и карт. Они не исключали его намеренно, нет. Просто… между ними было что-то, куда он не вписывался, что-то, где не было места третьему. Лукас — он жил в больнице, в своём собственном мире ожидания и надежды, куда Дастин не мог проникнуть со своими шутками и техническими терминами. Стив… Стив в последнее время смотрел на него с таким выражением, от которого хотелось провалиться сквозь землю. Не злость, не раздражение, что-то хуже — жалость, ревность, смешанная с беспокойством, и постоянные, бесконечные попытки «поговорить по душам». «— Ты как, чувак? — спрашивал Стив, кладя руку на плечо. — Ты в последнее время… ну, сам знаешь. Если хочешь поговорить, я рядом.» Дастин ненавидел эти разговоры. Ненавидел взгляд Стива, в котором читалось: «Я знаю, что тебе больно, я понимаю». Потому что Стив не понимал. Никто не понимал. Они все потеряли кого-то в этой войне, но Эдди… Эдди был его. Его наставник, его безумный старший брат, которого он никогда не просил, но который каким-то чудом появился в его жизни и перевернул всё вверх дном. Эдди, который научил его не бояться быть странным, который подарил ему эту гитару, который в последнюю минуту… Дастин резко отвернулся от стула с подарками. Его взгляд упал на угол письменного стола, где стояла коробка, завернутая в чёрную бумагу с серебряными черепами. Идеальная упаковка. Безупречные сгибы. Тяжёлая, как камень. Он подошёл к столу. Пальцы коснулись шершавой поверхности обёрточной бумаги, и внутри всё сжалось в тугой, болезненный узел. Внутри лежала гитарная педаль. «BOSS DS-1 Distortion». Легенда. Та самая, о которой Эдди говорил с придыханием, когда они листали каталог музыкального магазина. «Чувак, с ней мой „Джексон“ запоёт по-настоящему. Это не просто педаль, это — врата в ад!» Эдди тогда смеялся, размахивая руками, и его кудри прыгали в такт воображаемым риффам. Дастин запомнил. Нашёл. Купил, потратив все сбережения, которые копил на новый приёмник. Завернул в бумагу, которую специально заказывал через интернет. И теперь эта коробка будет стоять здесь вечно, потому что некому разорвать чёрную бумагу с черепами и вскрикнуть от восторга: «Хендерсон, ты грёбаный гений!» Он не плакал. Он разучился плакать в тот день, когда понял, что тело Эдди так и не нашли и знал почему никогда не найдут. Вместо слёз внутри поселилась эта проклятая, колючая пустота, которую ничем не заполнить — ни едой, ни разговорами, ни новой радиосхемой. Иногда она выплёскивалась наружу злостью, ядовитыми замечаниями, от которых Стив хмурился, а Робин замолкала на полуслове. Иногда — просто тишиной, когда он часами сидел у приёмника, слушая статику и представляя, что где-то в эфире, сквозь шумы и помехи, пробивается голос, которого больше нет. «Прекрати, — сказал он себе жёстко. — Не сегодня. Мама ждёт». Он перевёл взгляд в другую сторону комнаты, пытаясь отвлечься от чёрной коробки, и наткнулся на мужские духи. Флакон из синего стекла, упакованный в прозрачную плёнку, лежал отдельно от остальных подарков. «Атлантис» от «Давидофф». Стив как-то обмолвился, что его отец пользовался такими, и запах этот вызывал у него странную смесь ностальгии и раздражения. Дастин тогда подумал: «Надо будет подарить на Рождество, пусть у него будут свои ассоциации, а не отцовские». Нашёл этот флакон в парфюмерном отделе, потратив целый час на выбор. Даже попросил консультантшу завязать бантик. Теперь он смотрел на этот флакон и чувствовал только глухое, тяжёлое раздражение. «Ты как, чувак?» Да отстань ты со своим «как»! Что ты знаешь о том, как я? Ты, который всегда выкручивался, всегда оказывался в нужное время в нужном месте, у которого всё всегда заканчивалось хорошо? Ты не был там. Ты не видел, как он улыбнулся мне в последний раз. Ты не слышал, как он назвал меня «героем». Ты не держал его за руку, когда он… Дастин с силой сжал флакон, так что пальцы побелели. Потом медленно разжал. Поставил обратно на стол, стараясь не смотреть на синее стекло. Может быть, он не подарит его. Может быть, оставит здесь. Или выбросит. Или… — Дастин! — голос мамы из-за двери, звонкий, радостный, чуть взволнованный. — Милый, ты скоро? Индейка уже на столе, всё остынет! Он вздрогнул, выныривая из омута. Взглянул на своё отражение в тёмном зеркале — нелепый светящийся олень на груди, растрёпанные кудри, тени под глазами, которые не скрыть никаким праздником. И вдруг, глядя на этого усталого, потерянного мальчика, он почувствовал, как внутри что-то переворачивается. Мама. Мама, которая в одиночку вырастила его. Которая работала на двух работах, чтобы купить ему первый набор «Лего». Которая плакала, когда он потерял Мяуси — ту самую кошку, что прожила с ними двенадцать лет, а потом таинственно пропала, как думает мама. Которая сейчас, в это самое Рождество, стояла у плиты, напевая дурацкие песни, и ждала своего единственного сына за праздничным столом. Мама, которая была всегда. Которая не ушла, не предала, не разочаровала, которая смотрела на его странные увлечения, на его громкие споры о «Звёздных войнах», на его кудри, которые он отказывался расчёсывать — и любила его. Без условий. Без ожиданий. Просто любила. И кошка Муся — чёрно-белая пушистая хулиганка, которую они взяли из приюта через месяц после смерти Мяуси, сидела сейчас на своём любимом месте на подоконнике и щурилась на гирлянду, совершенно счастливая. Дастин посмотрел на коробку с утюгом. На идеальный бант, завязанный кривовато — у него никогда не получалось с первого раза. На вспотевшую от волнения обёрточную бумагу, которую он переклеивал трижды. На маленькую открытку, которую он сам нарисовал: ёлка, две фигурки — высокая и пониже, и подпись: «Маме. Спасибо, что ты есть». Он вдруг улыбнулся. Криво, слабо, но улыбнулся. — Иду, мам! — крикнул он, и голос его прозвучал почти нормально. Почти как прежде. Он взял коробку с подарком, осторожно, обеими руками, словно это было самое хрупкое сокровище в мире. На секунду замер у двери, обводя взглядом комнату: чёрную коробку с черепами на столе, синий флакон, небрежные пакеты с комиксами на стуле. Всё это останется здесь. Всё это подождёт. Друзья никуда не денутся — даже те, кто раздражает, даже те, кто не понимает, даже те, кто ушёл навсегда и никогда не вернётся. А мама ждёт. — Муся, — позвал он, и кошка, услышав своё имя, лениво спрыгнула с подоконника, потянулась и пошла за ним, цокая когтями по паркету. — Идём праздновать. Сегодня индейка, между прочим. И я стащил для тебя кусочек сыра, но ты не выдавай. Кошка одобрительно мурлыкнула. Дастин открыл дверь, и его тут же накрыло волной тёплого, пряного воздуха, музыкой и маминым смехом. Клаудия Хендерсон, маленькая, кругленькая, в своём лучшем платье в красную клетку, обернулась на пороге кухни, и её лицо осветилось такой радостью, будто она не видела сына несколько лет, а не двадцать минут. — Ну наконец-то! — всплеснула она руками. — А я уже думала, ты там уснул среди своих железок. Иди сюда, иди, всё стынет! Ой, а это что у нас? — Она увидела коробку, и её глаза заблестели. — Дастин, ну зачем, я же просила ничего не тратить… — Мам, — он подошёл и протянул ей подарок. Его руки дрожали — он ненавидел этот момент, момент вручения, когда нужно смотреть в глаза и ждать реакции. — Это не то чтобы очень дорого, но ты же хотела новый утюг, а старый уже дымит. Я посмотрел в Consumer Reports, у этой модели лучшие отзывы. И функция отпаривания вертикальная, представляешь? Он тараторил, заполняя словами пустоту, а Клаудия смотрела на него, на своего нелепого, гениального, единственного мальчика, и в уголках её глаз уже собирались слёзы. — Дастин, — сказала она мягко. — Ты — лучшее, что у меня есть. Ты это знаешь? Он замолчал. Сглотнул. Кивнул, не доверяя голосу. — Ладно, — сказала Клаудия, шмыгнув носом и решительно разрывая бумагу. — Давай-ка посмотрим на этот твой супер-утюг. Она засмеялась, и он засмеялся, и в этом смехе, таком привычном, таком домашнем, наконец-то растворилась часть той колючей пустоты, что жила у него внутри. Не вся. Нет. Эдди не вернуть, и кажется, что друзья не станут ближе, и Стив всё ещё будет смотреть на него с этой дурацкой жалостью, но сейчас, сидя за маленьким столом, накрытым на двоих, перед тарелкой с дымящейся индейкой и маминым фирменным пирогом с яблоками, Дастин вдруг понял: Рождество — это не про идеальные подарки и не про то, сколько людей вокруг. Рождество — это про тех, кто остаётся. Кто ждёт. Кто верит в тебя, даже когда ты сам перестал верить. Муся, урча, тёрлась о его ноги под столом, выпрашивая обещанный сыр. За окном кружился снег. В динамиках Бинг Кросби обещал белую метель. — Мам, — сказал Дастин, откусывая огромный кусок пирога. — А давай в следующем году поедем куда-нибудь? Ну, в отпуск. Клаудия улыбнулась той особой, счастливой улыбкой, которая появляется на лице матери, когда её ребёнок вдруг, без причины, говорит о будущем. — Обязательно, милый, — сказала она. — Обязательно. И Рождество продолжалось. Неидеальное. Неполное. Но своё. А чёрная коробка с черепами осталась стоять на столе в пустой комнате, дожидаясь того, кто никогда не придёт её открыть. И синий флакон духов мерцал в темноте, как одинокий маяк, зажжённый слишком поздно. Но за дверью, в тёплом свете гирлянд и маминой улыбки, Дастин учился жить дальше. С болью. С памятью. С надеждой, которая всё ещё теплилась где-то глубоко внутри, несмотря ни на что. Потому что Рождество — это время чудес. А чудеса, как известно, случаются только с теми, кто устал ждать, но всё равно ждёт.

***

Дом Харрингтонов находился на другой стороне города, в районе, где снег почему-то всегда казался белее, гирлянды на окнах — симметричнее, а запах хвои — каким-то официальным, будто его распыляли из аэрозольного баллончика строго по расписанию. Это был не тот уютный, чуть беспорядочный свет, что лился из окон Уиллеров, и не та тёплая, тесная интимность, что царила в доме Хендерсонов. Здесь всё дышало достатком, порядком и той особой, трудноуловимой пустотой, которая возникает, когда вещей больше, чем людей, готовых их любить. Стив стоял у порога гостиной, всё ещё в куртке, и сжимал в руках пакет с подарками, купленными в последний момент. Он опоздал на сорок минут — специально. Рассчитал время так, чтобы приехать, когда ужин уже будет почти готов, но отец, скорее всего, ещё не вернётся с работы. Идеальный тайминг. Как всегда. — Стив! — Голос матери раздался из глубины дома, и через секунду она сама появилась в дверном проёме — высокая, тонкая, безупречно причёсанная, в тёмно-синем платье с едва заметным серебристым узором. Клэр Харрингтон умела выглядеть так, будто только что сошла с обложки журнала, даже когда просто собирала на стол. — Наконец-то. Я уже начала волноваться. — Пробки, мам, — привычно соврал Стив, вешая куртку в гардеробную. — Рождество, все поехали за подарками. Она подошла ближе, и на секунду её лицо, обычно такое же безупречное, как и причёска, смягчилось. Она коснулась его щеки — коротко, почти робко, будто проверяя, настоящий ли он. — Ты похудел. Недосыпаешь. Эта твоя работа в видеопрокате… ты уверен, что она тебе нужна? — Мам, я там больше не работаю, — Стив улыбнулся, входя в гостиную, и привычно поразился, насколько здесь всё не так, как у всех. Огромная ёлка под самый потолок, украшенная исключительно красно-золотыми шарами и крошечными лампочками-свечками, выглядела как экспонат в музее. Ни одной криво висящей игрушки. Ни одного топорщащегося провода. Даже подарки под ней были разложены с геометрической точностью — по размеру, по цвету, по степени важности. — Присаживайся, — Клэр уже двигалась к столу, поправляя салфетки. — Я приготовила твою любимую запеканку. И тот салат с креветками, ты в прошлом году сказал, что тебе понравилось. Или, может, ты теперь не ешь креветки? Я читала в журнале, сейчас многие отказываются от морепродуктов… — Мам, — Стив сел на своё привычное место — напротив матери, слева от окна, — я ем креветки. Всё отлично. Пахнет невероятно. Она расцвела. Эта улыбка, такая редкая, такая искренняя, на мгновение стёрла с её лица налёт вечной озабоченности, и Стив вдруг увидел ту женщину, которой она была когда-то — на старых фотографиях, где она смеялась, запрокинув голову, и её волосы развевались на ветру, а не лежали идеальной волной. Он помнил это лицо. Оно появлялось всё реже с годами, словно отец вместе с ключами от машины забрал у неё право на беспечность. — Ну рассказывай, — Клэр наполнила его бокал клюквенным морсом (отец не одобрял алкоголь до основного блюда), — как у тебя дела? Как твоя… как её… Робин? Вы всё ещё работаете вместе? — Робин, — поправил Стив, отпивая морс. — Да, мы теперь команда. Она, кстати, гений. Я серьёзно, мам. Она учила русский за три недели, представляешь? Просто потому что ей стало интересно. Мы с ней раскрыли одно… ну, в общем, долгая история. Но она классная. — Русский? — Клэр удивлённо приподняла бровь. — Какая необычная девушка. А у неё есть… ну, планы на будущее? Она учится где-то? — Она учится. И работает. И вообще, она, скорее всего, станет знаменитой. Будет вести своё радиошоу или что-то в этом роде. У неё талант. — Стив поймал себя на том, что улыбается, просто думая о Робин. — Она… она хороший друг. — Друг, — мягко повторила Клэр, и в её голосе послышалась знакомая, осторожная нотка. — А та девушка, Нэнси? Вы… — Мам, — Стив поставил бокал чуть резче, чем следовало, — мы уже сто раз это обсуждали. Нэнси — просто друг. У неё есть парень. И вообще, это всё в прошлом. — Прости, — Клэр опустила глаза. — Я просто хочу, чтобы ты был счастлив. Ты заслуживаешь… — Я счастлив, — перебил Стив, и, к своему удивлению, понял, что почти не соврал. — Правда. У меня есть работа, друзья, крыша над головой. Всё нормально. — «Нормально» — это не «счастлив», — тихо сказала Клэр, но тут же улыбнулась, словно испугавшись собственной откровенности. — Ладно, не будем о грустном. Попробуй запеканку, я положила двойную порцию сыра, как ты любишь. И они ели. Говорили о пустяках — о новых фильмах, о погоде, о том, что соседи опять поставили гирлянду, которая мигает в такт музыке, и это совершенно безвкусно. Стив рассказывал о Сьюзи, о её успехах в учёбе, о том, как Дастин чуть не спаял себе пальцы, пытаясь модернизировать свою радиостанцию. Клэр смеялась — тихо, прикрывая рот ладонью, по привычке человека, который много лет боится потревожить чужой покой. Но глаза её блестели. Стив вдруг поймал себя на том, что расслабился. По-настоящему. Ушло напряжение из плеч, разжались челюсти, которые он, оказывается, всё это время стискивал. Он даже не заметил, как доел запеканку и потянулся за добавкой, чего с ним не случалось с подросткового возраста. Мама смотрела на это с плохо скрываемым восторгом. — А помнишь, — сказал он, прожевав кусок индейки, — как мы в детстве пекли печенье? Ты разрешала мне вырезать формочками, а я всё время делал только динозавров, и ты специально покупала самый большой набор, хотя там было сто форм, а я использовал только три? Клэр замерла на мгновение, а потом её лицо озарилось той самой, прежней улыбкой. — Ты ещё говорил, что тираннозавр — это круто, а стегозавр — для слабаков. И требовал, чтобы я пекла тебе печенье в виде тираннозавра на каждый день рождения. — И ты пекла, — Стив улыбнулся в ответ. — Даже когда я уже в старшей школе учился. Помнишь, как ты принесла коробку на матч, и все надо мной смеялись? А я сказал, что это модно, и заставил их попробовать. Они всё съели за пять минут. — Я помню, — тихо сказала Клэр. — Ты всегда был таким. Ты умел превращать… ну, в общем, ты умел. Она не договорила, но Стив понял. Ты умел превращать стыдное в крутое. Ты умел защищать. Ты умел быть лучше, чем тебя учили быть. Наступила пауза, тёплая, уютная, наполненная тихим звоном вилок и мерцанием свечей. Стив смотрел на мать, на её руки, всё ещё красивые, с аккуратным маникюром, на тонкие морщинки вокруг глаз, которые она так тщательно маскировала, — и вдруг понял, как редко они вот так сидят. Просто сидят. Говорят не о делах, не о планах, не о том, что «надо» и «должен». Просто вспоминают. Просто дышат одним воздухом. — Мам, — начал он, не зная, что скажет дальше, но чувствуя, что должен сказать что-то важное, — я хотел… Щелчок замка во входной двери прозвучал как выстрел. Стив замолчал на полуслове. Его рука, тянувшаяся за хлебом, замерла в воздухе, а потом медленно опустилась на стол. Клэр тоже застыла, и улыбка на её лице словно приклеилась — вежливая, готовая к любой неожиданности. Вернулся отец Стива. Настал момент, когда перемирие в семье заканчивается. Мама всегда была более благосклонной к сыну, любила его не смотря не на что, но мужу перечить не могла, это было не в её характере и воспитании. Матери всегда было больно смотреть на перепалки мужа и сына, но и занять сторону ребнка она побаивалась, так что всегда стояла в стороне. Во время, когда муж отрекся от Стива, был одним из худших моментов её жизни. Спустя время, больше года, она смогла уговорить мужа на временное перемирие с сыном, хотя бы на один праздник. Хотя бы на Рождество . Тяжёлые шаги в прихожей. Шорох снимаемого пальто. Звяканье ключей, брошенных в фарфоровую чашу. И затем — звук, которого Стив ждал и боялся все последние сорок минут. — Клэр? Я вернулся. Голос отца был ровным, безэмоциональным, как всегда. Ни усталости, ни раздражения, ни радости. Просто констатация факта. Стив выпрямился. Его плечи, только что расслабленные, снова напряглись, челюсть сжалась. Он смотрел в свою тарелку, на остатки запеканки, и чувствовал, как аппетит уходит, растворяется, оставляя после себя только тяжесть в желудке. Мистер Харрингтон вошёл в обеденную зону через минуту — достаточно времени, чтобы Стив успел мысленно собраться, надеть ту самую маску, которую носил в этом доме годами. Отец был всё таким же: высокий, подтянутый, с идеально выбритым лицом и сединой на висках, которая только добавляла ему солидности. Дорогой костюм, безупречно сидящий, галстук, завязанный идеальным узлом. Он выглядел так, будто только что с деловой встречи, а не с работы в Рождество. — Здравствуй, Стивен, — сказал он, коротко кивнув сыну. Не «Стив». Не «сын». Стивен. Полное имя, которое Стив ненавидел с детства. — Здравствуй, отец, — ответил Стив так же ровно. Мистер Харрингтон подошёл к Клэр, наклонился и чмокнул её в щёку — формальный, отрепетированный жест, лишённый какой-либо теплоты. — Прости за опоздание. Совещание затянулось. — Он сел во главе стола, на своё законное место, и развернул салфетку с той же аккуратностью, с какой подписывал документы. — Выглядит прекрасно, дорогая. — Спасибо, — тихо ответила Клэр. Её голос, всего минуту назад такой живой и тёплый, теперь звучал приглушённо, осторожно. — Ты голоден? Я могу разогреть… — Не стоит. Всё отлично. Отец взял вилку и нож, аккуратно отрезал кусочек индейки, попробовал. Кивнул сам себе, удовлетворённый. Стив смотрел на эти механические движения и чувствовал, как внутри закипает знакомая, горькая смесь злости и бессилия. Этот человек мог бы быть образцовым отцом. Он обеспечивал семью, не пил, не изменял, не поднимал руку. Он просто… отсутствовал. Всегда. Даже когда сидел за одним столом. Хуже становилось, когда он пытался присутствовать и выставлял требования для соответствия семьи. — Как твоя работа, Стивен? — спросил отец, не отрывая взгляда от тарелки. — Всё ещё в этом… видеопрокате? — Нет, — ответил Стив, стараясь, чтобы голос звучал нейтрально. — Теперь на радио. — Хм. — Отец прожевал, запил водой. — И долго ты собираешься там работать? — Не знаю. Может, всегда. Мне нравится. Отец поднял на него взгляд. Впервые за вечер. — Нравится? Стивен, тебе двадцать лет. Ты не можешь всю жизнь переставлять кассеты на полках или крутить пластинкт. У тебя нет амбиций? — У меня есть амбиции, — Стив сжал вилку так, что костяшки побелели. — Просто они не совпадают с твоими. Наступила тишина. Клэр замерла, переводя взгляд с мужа на сына. Воздух в столовой вдруг стал тяжёлым, почти осязаемым. — Я не говорю о «моих» амбициях, — спокойно произнёс мистер Харрингтон. — Я говорю о твоём будущем. Ты не смог достойно окончить школу и поступить в подабающее заведение, а сейчас работаешь с простаками. Сколько это может продолжаться? — Они мои друзья, — отрезал Стив. — И мне не стыдно за свою работу. — Я не сказал, что тебе должно быть стыдно. Я сказал, что ты мог бы добиться большего. — Может быть, я не хочу «большего». Может быть, меня устраивает моя жизнь. Отец отложил вилку. Аккуратно, без стука. Его лицо оставалось непроницаемым, но Стив знал этот взгляд — холодный, оценивающий, как у хирурга перед операцией. — Твоя жизнь, — повторил он. — Которая заключается в чём? В том, чтобы развлекать детей, ставя песенки на радио? В том, чтобы играть в героя, такого могущественого, кто может громко говорить из динамиков? Или лучше сказать в переключании фонового шума? Ты думаешь, это делает тебя взрослым? Стив замер. Он не знал, что именно отец слышал и откуда. В этом городе слухи распространялись быстрее огня, но чтобы отец, который никогда не интересовался его жизнью, вдруг заговорил об этом… Он почувствовал, как внутри закипает знакомая, обжигающая волна гнева. — Это то, что мне нарвится, — медленно, чеканя каждое слово, начал он, — Может, для тебя это ничего не значит, но я не позволю тебе… — Стив, — тихо, почти умоляюще сказала Клэр. — Пожалуйста. Сегодня Рождество. Он посмотрел на мать. В её глазах стояла такая отчаянная мольба, что гнев внутри него схлынул, оставив после себя только холодную, тяжёлую пустоту. Она всегда была между ними. Всегда пыталась удержать хрупкий мир, который рассыпался при малейшем дуновении. — Извини, — сказал Стив, отводя взгляд. — Я не хотел. Отец ничего не ответил. Он просто взял вилку и продолжил есть, словно ничего не произошло. Клэр опустила глаза и принялась переставлять салатницы с места на место. И ужин продолжился — в полной, гнетущей тишине, нарушаемой только звоном приборов. Стив смотрел в свою тарелку и думал: «Я должен был согласиться. Робин звала меня к себе. Её мама печёт лучшие в городе имбирные пряники, и у них на ёлке висят дурацкие самодельные игрушки, и они смотрят старое кино до трёх ночи, и никто не спрашивает, почему ты до сих пор работаешь в видеопрокате, и никто не называет тебя Стивеном». Он думал о том, как Робин, узнав, что он собирается к родителям, посмотрела на него с тем особым выражением — смесь понимания и грусти — и сказала: «Если что, мой диван раскладывается. И у меня есть запасная зубная щётка». Она не уговаривала, не давила. Она просто дала ему выбор. И он сделал неправильный выбор. Как всегда. — Стивен, — голос отца снова врезался в его мысли, — передай мне соль. Стив протянул солонку. Их пальцы не соприкоснулись. — Спасибо. — Пожалуйста. Где-то в гостиной тихо играла рождественская музыка — та самая пластинка, которую мать ставила каждый год. «Have Yourself a Merry Little Christmas». Фрэнк Синатра обещал, что скоро все беды останутся позади. Стив слушал этот голос и чувствовал, как внутри, медленно, но неумолимо, замерзает последний островок тепла, который ему удалось отогреть за этот час. Он посмотрел на мать. Она сидела, выпрямив спину, с той же безупречной осанкой, с какой позировала на приёмах, и машинально наматывала спагетти на вилку. Она даже не ела — просто двигала еду по тарелке, создавая видимость. Она делала это годами. Создавала видимость. Внезапно Стиву стало невыносимо душно. Красивый дом, красивая ёлка, красивая еда — и три человека, которые сидят за одним столом и молчат, потому что бояться сказать лишнее слово. Он вдруг остро, почти физически, захотел оказаться где угодно, только не здесь. В тесной, заваленной проводами студии «WSQK». В прокуренной хижине Хоппера. Даже в подвале Уиллеров, где всегда холодно и пахнет бетоном. Там, где его называли Стивом, а не Стивеном. Где он был нужен не как «наследник семьи Харрингтонов», а как человек, у которого просто получалось быть нужным. — Я, наверное, пойду, — сказал он, откладывая салфетку. — Уже поздно. — Но десерт… — начала Клэр с отчаянием в голосе. — Я испекла яблочный пирог, твой любимый… — Я возьму с собой, — пообещал Стив, и это обещание вышло каким-то хриплым, почти виноватым. — Правда, мам. Спасибо за ужин. Всё было очень вкусно. Он встал из-за стола, чувствуя на себе два взгляда — один умоляющий, другой ледяной. Отец даже не обернулся, продолжая методично разрезать индейку на идеально ровные кусочки. — С Рождеством, — сказал Стив в пространство между ними и вышел из столовой. В прихожей он натянул куртку, схватил пакет с подарками, которые так и не вручил. Мать вышла за ним, неся завернутый в фольгу кусок пирога. — Стив, — прошептала она, — он не хотел… он просто устал… — Я знаю, мам, — Стив взял пирог, стараясь не встречаться с ней взглядом. — Всё нормально. Правда. Она смотрела на него, и в её глазах стояли слёзы, которые она никогда не позволяла себе проливать при муже. — Ты придёшь завтра? Мы могли бы позавтракать вместе, он уедет рано… — Я позвоню, — пообещал Стив, зная, что не позвонит. Или позвонит, но не завтра. Или послезавтра. Или никогда. Он вышел на крыльцо, и холодный рождественский воздух ударил в лицо, вымораживая из лёгких остатки того спёртого, тяжёлого воздуха, которым он дышал последний час. Снег всё ещё падал — тихо, невесомо, укрывая безупречный газон перед безупречным домом безупречно-белым одеялом. Он поехал домой. К себе домой. В тихую, маленькую, но уже по своему уютную квартиру. Может настало время отмечать рождество, как взрослый человек, в кругу собственной семьи, жаль, что пока этой семь не было. Приехав домой, он обязательно позвонит Робин, может её предлодение всё ещё в силе. Может семьёй станет для него лучшая подруга, которая всегда готова помочь. Стив нажал на газ, и машина, взвизгнув шинами, сорвалась с места, оставляя позади безупречный дом, безупречный снег и безупречную тишину, в которой никогда не было места настоящему Рождеству. Он найдет своё место в жизни и найдёт с кем провести семейный праздник. Он найдет своё Рождество.

***

Дом Бакли на Рождество превращался в филиал сумасшедшего дома, и это было именно то, что Робин любила больше всего. Здесь не было идеально сервированных столов, безупречных гирлянд и геометрически выверенных ёлок. Здесь царил управляемый хаос — музыка, льющаяся сразу из двух проигрывателей, громкие споры о том, правильно ли запекать индейку с ананасами, визг двоюродных сестёр, играющих в салки между обеденным столом и гостиной, и незабываемый аромат тёти Мэг — имбирные пряники с секретным ингредиентом, который она унесёт с собой в могилу. Робин сидела в самом эпицентре этого шторма, поджав под себя ноги на стуле, и чувствовала, как напряжение, копившееся неделями, медленно отпускает её плечи. Вокруг были свои. Люди, которые помнили её с пелёнок, не осуждали за оценки в школе и не спрашивали, почему она до сих пор не поступила в колледж. Они просто были здесь — ели, пили, смеялись и создавали тот самый шум, который для Робин всегда означал одно: «Ты дома». — Робин, золотце, — тётя Мэг, пышная женщина с огненно-рыжими волосами и такими же веснушками, как у племянницы, наклонилась через стол, — ну рассказывай, как тут у вас в Хоукинсе? Не страшно одной? Мы слышали, там какие-то землетрясения, оползни… Может, переедешь к нам в Индианаполис? У нас и работа найдётся, и квартира… — Тётя Мэг, — Робин улыбнулась, накладывая себе третью порцию запеканки, — во-первых, я не одна, у меня есть друзья и семья. Во-вторых, землетрясения закончились, город живёт обычной жизнью. А в-третьих, я не могу уехать, у меня работа. — Работа! — фыркнула тётя, но беззлобно. — На радиостанции, да? Ты же у нас теперь звезда эфира? — Ну, не звезда, — Робин отмахнулась, но щёки её порозовели от удовольствия. — Просто веду пару программ. — А учёба? — подключился дядя Джеральд, муж тёти Мэг, близоруко щурясь на неё поверх очков. — Ты же собиралась поступать в университет? — Собиралась. И собираюсь. Просто взяла год, чтобы определиться. — Определиться? — переспросила двоюродная сестра Лиззи, шестнадцатилетняя бунтарка с фиолетовыми прядями в волосах. — А с чем там определяться? Ты ж всегда знала, что будешь лингвистом. Или музыковедом. Или радиоведущей. Ты всегда всё знала. Робин замерла с вилкой в руке. Лиззи, сама того не ведая, попала в самое сердце. Потому что Робин действительно всегда знала. С детства она была той, кто тащил всех вперёд, кто придумывал безумные планы и находил нестандартные решения. Русский код за три недели, система шифрования в эфире, тактические карты — она всегда знала, что делать. Кроме одного. Она не знала, как сказать семье правду. — Определяюсь с тем, чего я хочу на самом деле, — сказала она наконец, и голос её прозвучал чуть тише, чуть серьёзнее. — Это сложнее, чем кажется. Наступила короткая пауза. Мама, сидевшая напротив, посмотрела на неё с тем особенным выражением — смесь гордости и беспокойства, которое бывает только у матерей, чувствующих, что ребёнок взрослеет быстрее, чем они успевают привыкнуть. — Ну, — сказала тётя Мэг, нарушая тишину, — главное, чтобы ты была счастлива, а всё остальное приложится. — А как у тебя с личной жизнью? — подхватила Лиззи, подаваясь вперёд с хищным блеском в глазах. — Есть кто-то? Тот симпатичный парень, с которым ты приходила в прошлом году? Стив? Он ещё такой… ну, ты понимаешь. Робин закатила глаза так выразительно, что за столом раздались смешки. — Стив — мой друг. Лучший друг. Он, конечно, красавчик, но у него IQ таракана, и он до сих пор не научился пользоваться микроволновкой. Мы просто работаем вместе. — И спасаете мир, — хихикнула Лиззи. — И спасаем мир, — невозмутимо согласилась Робин. — По понедельникам, средам и пятницам. По вторникам у нас выходной. — Так всё-таки, — не унималась тётя Мэг, — есть кто-то? Или ты вся в работе? Робин почувствовала, как к щекам приливает кровь. Она опустила взгляд в тарелку, с удивительным интересом изучая узор на салфетке. — Ну… вообще-то… есть один человек. За столом воцарилась тишина — та самая, наэлектризованная, предвкушающая тишина, которая бывает, когда сейчас скажут что-то очень важное. Робин подняла глаза и обвела взглядом родные лица — маму, папу, тётю Мэг, дядю Джеральда, Лиззи, бабушку, которая приехала всего на час и уже клевала носом над пирогом. Все они смотрели на неё с любопытством, с надеждой, с готовностью принять любую новость. — Я… сегодня вечером… — Робин сглотнула, — я иду гулять с человеком, который мне очень нравится. И, возможно, я ей… то есть ему… то есть… — Она запнулась, проклиная свой язык, который вдруг перестал ей подчиняться. — В общем, сегодня важный день. Очень важный. Я, наверное, сделаю… признание. Если не струшу. — Робин, — мама строго посмотрела на неё, — ты самая умная и уверенная в себе девушка. Я уверенна, что ты сможешь признаться сегодня, а на следующее Рождество, мы будем сидеть за одним столом с твоим красавчиком. — И если что, — добавила Лиззи с хитрой улыбкой, — мы все готовы приехать и поддержать тебя морально. У меня уже есть план мести для любого, кто посмеет разбить сердце моей кузины. Робин рассмеялась — громко, искренне, чувствуя, как напряжение последних месяцев тает, растворяется в этом тёплом, шумном, сумасшедшем семейном кругу. Она посмотрела на часы, висящие на стене, — большие, с деревянным маятником, которые папа реставрировал три года и так и не доделал. Стрелки показывали без пятнадцати восемь. — Ой, — выдохнула она, вскакивая. — Ой-ой-ой. Я опаздываю. Мы договорились на восемь, а мне ещё бежать через две улицы, а я в этих туфлях, и волосы не уложены, и подарок… — Дыши, — мама уже стояла у вешалки, подавая ей пальто. — Подарок у тебя с собой, волосы в полном порядке, а туфли ты сними и переобуйся в удобные красовки. Просто будь собой, не стоит делать из себя другого человека, ты же не любишь эти туфли. Робин чмокнула маму в щёку, махнула рукой остальным и вылетела за дверь, на ходу застёгивая пуговицы. Воздух на улице был морозным, колким, но она почти не чувствовала холода. Ноги несли её вперёд быстрее, чем она успевала соображать. Снег хрустел под подошвами, фонари отбрасывали длинные тени, а где-то вдалеке всё ещё звонили колокола церкви Святого Михаила. Две улицы, четыре квартала — она сбилась со счёта на полпути, потому что сердце колотилось слишком громко, заглушая мысли. Вот он — дом. Небольшой, уютный, с зелёной дверью и гирляндой на крыльце, которая мигала тёплым жёлтым светом. Робин остановилась, пытаясь отдышаться. Пальто расстегнулось, шарф съехал набок, волосы выбились из-под шапки и торчали в разные стороны. Она, наверное, выглядела как чучело. Как полная идиотка. Как… Дверь открылась. Вики стояла на пороге — в мягком вязаном свитере цвета слоновой кости, и с той самой улыбкой, от которой у Робин всегда подкашивались колени. Свет из прихожей очерчивал её фигуру золотым ореолом, и на секунду Робин показалось, что она умерла и попала в рай, но в раю, наверное, не бывает так холодно и не пахнет соседскими пирогами. — Привет, — сказала Вики. — Привет, — выдохнула Робин. И тут же её прорвало: — Я ужасно извиняюсь, я знаю, что опоздала, у нас там семейный ужин, и тётя Мэг, она всегда так много говорит, я не могла просто встать и уйти, это было бы невежливо, и потом мама начала расспрашивать, и Лиззи, моя кузина, она вообще… — Робин, — Вики мягко коснулась её рукава, останавливая этот словесный поток. — Ты не опоздала. Я только что проводила родителей. Мы сидели и ждали, пока они наконец уедут. — Она улыбнулась, и в её улыбке было что-то лукавое, почти заговорщицкое. — Честно говоря, я боялась, что они решат остаться ночевать. — О, — выдохнула Робин. — То есть… я не опоздала? Мы не опаздываем? В смысле, никуда не нужно бежать? — Никуда, — подтвердила Вики. — Я подумала… может, просто побудем здесь? Родителей не будет до завтра. Мы могли бы… ну, посмотреть кино. Или поговорить. Или вообще ничего не делать. Как хочешь. — Здесь, — эхом повторила Робин. — У тебя. В смысле, у вас. В доме. С тобой. — Она сглотнула. — Да. Да, я хочу. Очень. Если ты не против. Если я не навязываюсь. Если… — Робин. — Что? — Заходи уже, а то я околею на пороге. Вики рассмеялась — тихо, мелодично — и отступила вглубь прихожей, приглашая войти. Робин шагнула за порог, и дверь за ней закрылась, отсекая холод, снег и весь остальной мир. Внутри было тепло и пахло хвоей. Настоящей — не из аэрозольного баллончика, а той, лесной, смолистой, которая бывает только у живых ёлок. Семья Вики, в отличие от многих в Хоукинсе, не изменила традициям: в углу гостиной возвышалась пушистая красавица, увешанная разноцветными игрушками — явно из разных эпох и разными руками. Тут были и старые, бабушкины, с выщербленной краской, и новые, блестящие шары, и самодельные бумажные гирлянды, и даже несколько фигурок, явно слепленных из пластилина — наверное, Викиными младшими двоюродными братьями. — Проходи, — Вики двинулась вперёд, и Робин пошла за ней, жадно впитывая каждую деталь этого дома. Книжные полки, уходящие до потолка, заставленные томами — от классики до современной психологии. Фотографии в рамках на стенах — Вики в детстве, с косичками и без переднего зуба, Вики с виолончелью на конкурсе, Вики с родителями на фоне океана. Растения — целая оранжерея на подоконниках, какие-то фикусы, папоротники, кактусы. И повсюду — музыка. Не та, что играет из колонок, а та, что живёт в нотах, разбросанных по пюпитру, в старых виниловых пластинках у проигрывателя, в тихом, почти неслышном напеве, который Вики иногда издавала, когда задумывалась. — У вас красиво, — выдохнула Робин, останавливаясь в дверях гостиной. — Очень. Я представляла примерно так, но в реальности… — Ты представляла? — Вики обернулась, и в её голосе появилась мягкая, дразнящая нотка. — Ты представляла мой дом? Робин почувствовала, что краснеет до корней волос. — Ну… иногда. Когда ты рассказывала про свои растения. И про книжные полки. Я просто… у меня хорошая визуальная память. Я много что представляю. Например, как выглядит квартира Стива — и она выглядит как свинарник, я ни разу не ошиблась. А тут… тут всё по-другому. Тут чувствуется… ты. — Я? — Вики склонила голову набок, и её глаза блеснули. — И какая же я, по-твоему? — Ты… — Робин запнулась, подбирая слова. — Ты как этот дом. Тёплая. Уютная. Немного старомодная в хорошем смысле. И в то же время… живая. Настоящая. Тишина. Вики смотрела на неё долго, очень долго, и в её взгляде было что-то, от чего у Робин перехватило дыхание. — Ты хочешь есть? — вдруг спросила Вики. — Мама оставила запеканку и пирог с вишней. — Что? Нет! — Робин замахала руками. — То есть, да, пирог звучит потрясающе, но я буквально час назад съела три порции запеканки тёти Мэг, и если я съем ещё хоть кусочек, я лопну прямо здесь и тебе придётся вызывать службу спасения, чтобы отодрать меня от твоего дивана, а у них сегодня Рождество, они, наверное, тоже едят запеканку и не хотят никого отдирать. Вики рассмеялась — тем звонким, искренним смехом, который Робин готова была слушать бесконечно. — Ладно, тогда просто посидим. Пойдём ко мне в комнату, тут дует от окна. — К тебе в комнату, — эхом повторила Робин. — Да. Конечно. Если ты не против. Я имею в виду, это же твоё личное пространство, и я не хочу нарушать границы, и вообще я могу посидеть здесь, на диване, мне тут очень удобно… — Робин. — Что? — Идём. Вики взяла её за руку — легко, буднично, как будто они делали это тысячу раз. Её пальцы были тёплыми, сухими, с мозолью на подушечке указательного — от струн. Робин замерла, боясь дышать, боясь, что это прикосновение исчезнет так же внезапно, как появилось. Но Вики не отпускала. Она вела её через коридор, мимо ванной, мимо закрытой двери в родительскую спальню, и Робин шла за ней, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, заглушая все мысли. Робин завертела головой, пытаясь запомнить каждую деталь, каждый завиток, каждую тень. Она в комнате Вики. Она держит Вики за руку. Это происходит на самом деле. — Присаживайся, — Вики кивнула на кровать и, наконец, отпустила её руку. Робин почувствовала, как тепло медленно уходит из пальцев, и ей захотелось закричать: «Верни! Верни сейчас же!» Вместо этого она начала ходить по комнате. — У тебя очень уютно, — сказала она, разглядывая корешки книг на полке. — О, у тебя есть «Маленькие женщины»? Я обожаю эту книгу. Я её первый раз прочитала в двенадцать лет, и с тех пор перечитываю каждый год. Джо — мой любимый персонаж, она такая… такая… в общем, я хотела быть как она. Писать, быть независимой, не выходить замуж, если не хочешь. Хотя сейчас я не против выйти замуж, но не за мужчину, в смысле, я вообще не против отношений, но только если это будут правильные отношения, понимаешь? С человеком, который тебя понимает, с которым можно молчать и говорить одновременно, и чтобы он не считал тебя странной, потому что ты говоришь слишком быстро и перескакиваешь с темы на тему… — Робин, — мягко сказала Вики. — …и ещё у тебя очень классные кактусы, я тоже пыталась держать кактусы, но они у меня почему-то все умерли, наверное, я их переливала, или им не хватало света, или у меня просто рука тяжёлая, мама говорит, что у меня рука тяжёлая для растений, зато для радиоаппаратуры в самый раз, я могу спаять что угодно, даже если схема на кириллице… — Робин. — …и у тебя очень красивая виолончель, она, наверное, дорогая, я слышала, что хорошие инструменты стоят целое состояние, но это того стоит, потому что звук, который ты извлекаешь, он просто… — Робин. Сядь уже. Робин замерла на полуслове. Вики смотрела на неё с той самой улыбкой — мягкой, тёплой, бесконечно терпеливой — и похлопывала ладонью по покрывалу рядом с собой. — Ой, — выдохнула Робин. — Да. Конечно. Сейчас. Она плюхнулась на кровать — слишком резко, пружины жалобно скрипнули — и замерла, боясь пошевелиться. Теперь они сидели рядом, почти соприкасаясь плечами, и от этого соседства у Робин кружилась голова. — Ты нервничаешь, — сказала Вики. — Нет, — выпалила Робин. — То есть да. То есть, я всегда так разговариваю, это просто мой стиль, я не могу контролировать поток сознания, он вырывается наружу как гейзер, и если его сдерживать, то будет взрыв, и все погибнут. Так что технически я спасаю жизни своим многословием. Вики опустила взгляд на руки Робин — точнее, на пакет, который она всё это время судорожно сжимала в пальцах. — А это что? — спросила она, кивая. — Ты весь вечер с ним носишься. Робин посмотрела на свои руки так, будто видела пакет впервые. И тут же её прорвало с новой силой: — Это? О, это ничего особенного, правда, просто маленький знак внимания, я не хотела, чтобы ты думала, что это какой-то особенный подарок, потому что это не особенный подарок, это просто… ну, ты понимаешь… я увидела и подумала, что тебе может понравиться, но если не понравится, то ничего страшного, ты можешь просто выбросить или отдать кому-нибудь, или вообще не принимать, я не обижусь, честное слово, я просто хотела сделать что-то приятное, но без всякой там задней мысли, и если ты подумаешь, что я на что-то намекаю, то ты ошибаешься, потому что я ничего не намекаю, это просто подарок, обычный подарок, как на Рождество дарят все… — Робин. — …и я надеюсь, что ты не прекратишь со мной общаться, если он тебе не понравится, потому что это самое главное, чтобы мы оставались друзьями, и я готова на что угодно, лишь бы ты не… — Робин! — Вики мягко коснулась её запястья, и Робин замолчала, переводя дыхание. — Ничего страшного не произойдёт. Что бы ни было в этом пакете, это не повлияет на наше общение. Обещаю. Робин смотрела на неё расширенными глазами, пытаясь унять дрожь в руках. — Обещаешь? — Обещаю, — твёрдо сказала Вики. — А теперь дай сюда. Она осторожно взяла пакет из ослабевших пальцев Робин и заглянула внутрь. Достала коробку — тёмно-синюю, бархатистую, перевязанную тонкой серебристой лентой. Красивую. Почти слишком красивую для простого подарка. Вики подняла глаза на Робин, и в этом взгляде было что-то — удивление, любопытство, тёплая настороженность. — Можно? Робин кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Лента скользнула в сторону. Крышка приподнялась, открывая внутренность, обитую белым атласом. И там, на этой белоснежной подушке, лежали они — два предмета, переливающиеся мягким светом настольной лампы. Серёжки. Маленькие, изящные, в форме полумесяцев, с крошечными фианитами, мерцающими как настоящие звёзды. И рядом — браслет. Тонкая серебряная цепочка с такой же подвеской-полумесяцем, дополненная крошечной, едва заметной звёздочкой рядом. — Ох, — выдохнула Вики. — Робин… они прекрасны. Она осторожно взяла браслет в руки, рассматривая тонкое плетение, игру света на гранях камней. И вдруг замерла. Пальцы коснулись внутренней стороны браслета. Там, где металл был гладким и холодным, виднелась тонкая, изящная гравировка. Сердце. Маленькое, аккуратное, с чуть наклонённым вправо очертанием. Вики медленно подняла взгляд на Робин. Её щёки пылали ровным, глубоким румянцем, который разливался от скул к вискам, к шее, к кончикам ушей. Она смотрела на браслет, потом на Робин, потом снова на браслет, словно не веря своим глазам. — Это… — начала она, и голос её дрогнул. — Это ничего не значит! — выпалила Робин, и слова понеслись с такой скоростью, что их едва можно было разобрать. — То есть, это значит, но не то, что ты думаешь, ну, или то, но ты не думай, что я специально, это просто совпадение, что там сердце, и вообще я не знала, что там сердце, мне сказали, что можно сделать гравировку, и я подумала, что это красиво, просто символ, абстрактный, понимаешь? Без всякого подтекста, без намёков, просто чтобы запомнить этот день, ведь Рождество же, а на Рождество дарят подарки, и я хотела, чтобы у тебя было что-то красивое, потому что ты красивая, и ты заслуживаешь красивых вещей, и если ты не хочешь это носить, то не носи, я пойму, правда, просто выброси или отдай кому-нибудь, или сдай в ломбард, там за серебро дают неплохие деньги, я слышала… — Робин. — …и главное, чтобы мы оставались друзьями, потому что ты для меня очень важна, ты самый важный человек в моей жизни после мамы, и если я всё испортила этим дурацким браслетом, то я никогда себе этого не прощу, я лучше исчезну из твоей жизни, чтобы тебе не было неловко, я могу переехать в другой город, или даже в другую страну, я слышала, в Канаде хорошие радиостанции, и там много клёнов, а я люблю клёны, и вообще… — Робин! — Вики взяла её за обе руки, крепко сжимая, и Робин наконец замолчала, переводя дыхание. Её глаза блестели — то ли от напряжения, то ли от подступающих слёз. — Ты идиотка, — сказала Вики, и в её голосе не было злости. Только тепло. Только бесконечная, нежность. — Ты самая прекрасная идиотка, которую я когда-либо встречала. Она медленно, словно совершая важный ритуал, надела браслет на левое запястье. Металл холодил кожу, но Вики не вздрогнула. Она повертела рукой, любуясь игрой света, потом подняла глаза на Робин и улыбнулась — той самой улыбкой, от которой у той подкашивались колени. — Я не сниму его, — тихо сказала Вики. — Никогда. Робин смотрела на неё, не в силах дышать. Её сердце билось где-то в горле, заглушая все звуки, все мысли, весь мир. Остались только Вики, её улыбка, серебряный полумесяц на её запястье — и тишина, которая вдруг стала громче любого крика. — Вики, — прошептала Робин. — Я… ты… то есть… — Я тебе нравлюсь? — спросила Вики. Просто, прямо, без обиняков. Её голос был ровным, но пальцы, всё ещё сжимающие руки Робин, чуть заметно дрожали. Робин кивнула. Она не могла говорить. Она просто кивнула — раз, другой, третий, словно заведённая кукла. — Да, — выдохнула она наконец. В комнате было тихо — только тиканье часов где-то в коридоре да редкие хлопки снега о стекло. Вики смотрела на неё. Долго. Очень долго. Потом медленно, очень медленно, наклонилась вперёд. Её губы коснулись щеки Робин. Это длилось не больше секунды — лёгкое, почти невесомое прикосновение, тёплое и мягкое, как лепесток, но Робин почувствовала его каждой клеточкой своего тела. Она замерла, боясь пошевелиться, боясь, что это сон и сейчас она проснётся в своей кровати, под мерный гул радиостанции, и поймёт, что всё это было воображением. — Я тоже, — прошептала Вики, отстраняясь. Её щёки горели, глаза блестели, но голос был твёрдым. Робин смотрела на неё, и слёзы — огромные, горячие, солёные — текли по её щекам, не спрашивая разрешения. — Ты серьёзно? — прошептала она. — Это не сон? Я не сплю? Потому что если это сон, я не хочу просыпаться. Никогда. Я лучше останусь здесь навсегда, в твоей комнате, с твоими кактусами и твоей виолончелью, и буду слушать, как ты говоришь, что тоже… что я тебе… — Не сон, — Вики улыбнулась и осторожно, кончиками пальцев, вытерла слёзы с её щёк. — Всё по-настоящему. — Тогда… — Робин судорожно вздохнула, — тогда, может быть, мы… ну, если ты хочешь, и если я не слишком тороплю события, и если ты не против… может, мы попробуем? Встречаться? Быть вместе? — Робин. — Что? — Да. Робин замерла. Её рот открылся и закрылся, не издав ни звука. Она смотрела на Вики так, будто та только что объявила, что летающие тарелки существуют и приземлились на заднем дворе. — Знаешь, — сказала Робин, когда смех утих, — я всегда думала, что признаваться в любви — это страшно. Что тебя могут отвергнуть, осмеять, сделать больно. А на самом деле… это как прыгнуть с обрыва. Ты не знаешь, что там внизу — вода или камни. Но когда летишь, понимаешь, что даже если разобьёшься, это того стоило. Потому что ты летал. Вики молчала, глядя на неё. Потом опустила голову ей на плечо — легко, доверчиво, как ребёнок, который знает, что его поймают. — Спасибо, — тихо сказала она. — Что прыгнула. Робин обняла её. Осторожно, боясь спугнуть, боясь, что это всё-таки сон и сейчас он закончится. Но Вики была тёплой, настоящей, и её волосы пахли яблоками и корицей, и её дыхание щекотало шею, и её пальцы переплелись с пальцами Робин, и браслет на её запястье мягко мерцал в свете лампы. — С Рождеством, — прошептала Робин. — С Рождеством, — ответила Вики. За окном кружился снег. В гостиной тихо играла музыка — родители, уезжая, забыли выключить радио. Где-то в ночи звонили колокола, и люди зажигали свечи, и дети верили в чудеса. А здесь, в маленькой комнате с кактусами на подоконнике, две девушки сидели в обнимку и смотрели, как снежинки танцуют в свете уличного фонаря. Им не нужно было говорить. Им не нужно было ничего доказывать. Им достаточно было просто быть — вместе, здесь и сейчас, в этом единственном, неповторимом мгновении, которое никогда больше не повторится. Но это было не страшно. Потому что впереди было ещё много мгновений. Много снегопадов и рассветов, много чашек чая и долгих разговоров, много музыки и тишины. Впереди была жизнь — настоящая, полная, такая, какой они заслуживали.

***

Когда последние тарелки с остатками пирога были убраны со стола, а Тед, удовлетворённо откинувшись на спинку стула, уже подумывал о том, чтобы переместиться в гостиную с бокалом портвейна, Нэнси вдруг хлопнула в ладоши. Этот звук, звонкий и неожиданный, заставил всех вздрогнуть и обернуться. — Так, народ! — объявила она, и в её глазах зажглись те самые огоньки, которые бывают у детей, когда они наконец получают разрешение съесть все конфеты разом. — Самая интересная часть вечера официально начинается. Все к ёлке! Она первой вскочила из-за стола и направилась к огромной, сияющей огнями ёлке в углу гостиной. Под ней, аккуратно разложенные по размеру и цвету упаковки, громоздилась целая гора подарков — результат многодневных трудов и тайных перешёптываний. Нэнси чувствовала себя рождественским эльфом, главным распорядителем этого священнодействия, и ей это нравилось. — Я! Я первая! — Холли, сидевшая до этого с самым терпеливым видом, на который только способна пятилетняя девочка, пулей вылетела из-за стола и, цокая нарядными туфельками, понеслась к сестре. — Холли! — раздался строгий голос Теда из-за стола. — Сколько раз тебе говорить: нельзя выбегать из-за стола, тем более в Рождество! Это неуважение к еде и к тем, кто её готовил! Но Холли уже было не остановить. Она повисла на ноге Нэнси, и старшая сестра, рассмеявшись, подхватила её на руки. — Пап, ну какое Рождество без маленького хулиганства? — крикнула Нэнси через плечо. — И вообще, ты сам иди к нам, а то сидишь там как статуя Командора. Тед, ворча что-то про «молодёжь и отсутствие манер», всё же поднялся и неторопливо, с достоинством, направился к остальным. Впрочем, в его глазах тоже светилось любопытство — подарки он любил не меньше других, просто считал нужным это скрывать. Как никак, он был взрослым мужчиной, которому не по статусу быть эмоцианальным. Нэнси, обнимавшая сестру, опустила Холли на пол и, присев на корточки, начала рыться в подарках с видом заправского кладоискателя. — Так, посмотрим, что тут у нас... Ага! Вот это, кажется, для одной маленькой принцессы, которая очень ждала Рождество. Она протянула сестре коробку, завёрнутую в блестящую красную бумагу с золотыми бантами. Холли взвизгнула, выхватила подарок и, плюхнувшись прямо на пол, принялась с остервенением срывать обёртку. Через минуту в её руках уже была большая кукла с длинными рыжими волосами и набор одежды для неё. — Это же Молли! — закричала Холли, прижимая куклу к груди. — Та самая, из рекламы! Нэнси, ты лучшая! Она вскочила и повисла на шее у сестры, чмокнув её в щёку. Нэнси, улыбаясь, погладила её по голове. — Рада, что понравилось. А теперь давай посмотрим, что там ещё есть. Уверенна, что для маленькой принцессы припасенно еще не мало подарков. К ёлке уже подтянулись остальные. Карен и Джойс, взявшись под руки, стояли чуть поодаль, наблюдая за этим маленьким представлением с одинаковыми выражениями на лицах — смесь умиления и лёгкой грусти, которая бывает у матерей, когда они видят, как быстро растут их дети. Женщинам было приятно наблюдать за своими детьми и понимать, как они важны друг для друга, что они стали одним целым. Матери никогда не смогут передать собствегных эмоций, которые они испытывают, смотря на такую картину. Джонатан и Майк стояли рядом с Уиллом, переглядываясь и делая друг другу тайные знаки, понятные только им. Эти двое, неожиданно доя всех даже нашли общий язык, непонятный для остальных, хотя в их взаимоотношениях и была напряженность и осторожное напряжение со стороны Джонатана. Он всё ещё настороженно относился к Майку из-за того, сколько душевных проблем было у его брата и теперь ещё и сестры из-за него. Смотря на то, как младший Уиллер начал медленно, но верно менятся, старший Байерс не мог это не поощрить. Нэнси, как заправский конферансье, продолжала раздачу. — Так, это для миссис Байерс от её сыновей. Счастливого Рождеста.— объявила она, протягивая Джойс небольшую, но увесистую коробку, завёрнутую в тёмно-синюю бумагу с серебряными звёздами. Джойс взяла подарок, и её руки слегка дрогнули. Она посмотрела на Уилла и Джонатана, которые стояли рядом, старательно отводя глаза. Джонатан даже засунул руки в карманы и принялся изучать узор на ковре. — Ребята, ну зачем же вы... — начала она, но Уилл перебил её: — Мам, просто открой. Джойс осторожно, стараясь не порвать красивую бумагу, развернула подарок. Сначала она увидела рамку — простую, деревянную, явно сделанную вручную. А в рамке — портрет. Её собственный портрет, нарисованный рукой Уилла. Она смотрела на себя со стороны — улыбающуюся, с мягкими морщинками у глаз, с выбившейся прядью волос, такой живой, такой настоящей, какой она сама себя давно не помнила. Женщина вспомнила все детские рисунки сына, которые бережно хранились дома и большая часть которых была перевезина во время переезда обратно в Хоукинс. Хотя скорее побега из разрушеного дома в Калифорнии. У Джойс перехватило дыхание. Она подняла глаза на Уилла, и в них уже блестели слёзы. — Уилл... это... это я? — Ты, мам, — тихо сказал Уилл. — Такая, какая ты есть. Самая красивая. Джойс прижала портрет к груди и вдруг, шагнув вперёд, крепко обняла младшего сына. Уилл, покраснев до корней волос, всё же обнял её в ответ. — Мам, ты не увидила основной подарок. — проборматал Уилл, немного отстраняясь от матери. — А это... — она заметила в коробке ещё что-то, плоский конверт. — Что это? — Открой, — подал голос Джонатан, наконец вынимая руки из карманов. Джойс разорвала конверт и достала сертификат. Она пробежала глазами по строчкам, и её брови поползли вверх. — Спа-санаторий.... полный день ухода... ребята, это же очень дорого! Вы не должны были... — Должны, — твёрдо сказал Джонатан. — Ты всё время отдавала и до сих пор отдаёшь нам всё. Пора и тебе получить что-то только для себя. Отдахнуть от всего, что наклпилось за последнии годы. — И мы с Джонатаном... ну, мы справились, — добавил Уилл. — Не переживай о деньгах. Джойс смотрела то на одного, то на другого, и слёзы уже текли по её щекам, не спрашивая разрешения. Она обняла Джонатана. Старший сын был всё ещё в небольшой обиде на мать, но понимал, что она всё время находится в стрессе и этот отдых был ей необходим всегда. Джонатан знал, что без последующего разговора не получится разрешить их недопонимания, но Рождество – идеальный день, чтобы начать примирение, хоть обида и была односторонней. Он крепко и нежно обнял маму в ответ. Долгие секунды объятий он разорвал всего на миг, чтобы жестом пригласить и младшего брата. Уилл с радостью принял приглашение и теперь вся семья была скрепленна объятьями. Они стояли так модет секунды, может десятки секунд, а может и минуту. Наверно они бы так и остались, если бы не голос Карен. — Джойс, дорогая, — сказала она, мягко касаясь её плеча, — Могу я взглянуть на сертификат. О, это тот самый санаторий? Нэнси, Майк, вы слышите? Мы с Джойс теперь будем отдыхать вместе! Она обернулась к своим детям, и Нэнси с Майком подошли ближе. — Мам, это наш подарок, — сказала Нэнси, обнимая мать с одной стороны, пока Майк обнимал с другой. — Целый уикенд только для тебя. Ну, и для миссис Байерс. Сможете отдохуть и раслабиться. — Родные мои, — Карен расцвела улыбкой, — это лучшее, что вы могли придумать. Я так давно мечтала просто выспаться и чтобы никто не дёргал. — И чтобы никто не просил приготовить завтрак, — добавил Майк с усмешкой. — И это тоже, — рассмеялась Карен. Она повернулась к Джойс и взяла её за руки. — Значит, подруга, мы с тобой едем отдыхать. Вдвоём. Никаких мужчин, никаких детей, только мы, массаж и бассейн. Ты как? Джойс, всё ещё вытирая слёзы, кивнула, не в силах говорить. Она только смотрела на своих сыновей с такой благодарностью, что, казалось, этот взгляд мог согреть всю комнату. Пока матери обменивались эмоциями, Нэнси, выполняя свою миссию рождественского эльфа, продолжила раздачу. Она вручила подарки для всех остальных, переходя от одного к другому с лёгкостью бабочки. И вот, когда почти все подарки были розданы, Нэнси подошла к Джонатану. Он стоял чуть в стороне, отошел после небольшого разговора с мамой, прислонившись к подоконнику, и наблюдал за всей этой суетой с задумчивым, почти отрешённым видом. — Держи, — сказала Нэнси, протягивая ему небольшую плоскую коробку, завёрнутую в простую коричневую бумагу, перевязанную бечёвкой. — Это тебе. Джонатан взял подарок, и их пальцы на секунду соприкоснулись. Нэнси отдёрнула руку быстрее, чем следовало, будто обожглась. Это было машинальной случайностью, она и не думала, что жест получится столь резким со стороны. — Спасибо, — тихо сказал Джонатан, устало улыбнувшись. Он посмотео на девушку, пытаясь найти её взгляд, но та лишь смущенно отвернулась. Он развязал бечёвку, развернул бумагу. Внутри оказалась книга — старый сборник фотографий Нью-Йорка, тех самых чёрно-белых, с видами улиц, мостов, парков, которые он так любил. На первой странице аккуратным почерком Нэнси было выведено: «Чтобы ты не забывал, куда мы когда-нибудь поедем». Джонатан долго смотрел на эту надпись, потом поднял вновь глаза на Нэнси. Та стояла, переминаясь с ноги на ногу, и старательно изучала узор на ковре. — Нэнси... — начал он, и голос его звучал хрипло. — Я... я хотел извиниться. В последнее время я вел себя действительно странно модежет ты думаешь, что в этом есть твоя проблема или ещё кого, но... — Ничего я не думаю, — перебила она слишком быстро. — Всё нормально. У каждого свои проблемы. — Нет, не нормально, — настаивал Джонатан. — Джонатан, прекрати. — Нэнси наконец подняла на него глаза. В них была грусть — глубокая, давняя, которую она так старательно прятала всё это время. — С Рождеством. Правда, всё хорошо. Она сделала шаг назад, собираясь уйти, но Джонатан вдруг протянул руку и коснулся её запястья. — Постой. У меня тоже есть для тебя подарок, но он... он в подвале. Я сейчас быстро сбегаю, принесу. Подождёшь? Нэнси замерла, не зная, что ответить. Она посмотрела на его руку, всё ещё лежащую на её запястье, потом ему в глаза. В них было что-то — надежда? Мольба? Она не знала, но кивнула. — Хорошо. Я подожду. Джонатан быстро вышел из гостиной и через секунду его шаги застучали по лестнице в подвал. Нэнси постояла мгновение, потом, словно приняв какое-то решение, медленно пошла за ним. Майк тем временем помогал Холли разобраться с грудой обёрточной бумаги, которую она успела накидать вокруг себя. Он аккуратно складывал фантики в пакет, пока малышка с упоением перебирала новые платья для куклы. — Майк, смотри, у неё даже туфельки есть! Маленькие-маленькие! — восклицала Холли, демонстрируя ему крошечные босоножки. — Очень красиво, — серьёзно кивнул Майк. — Теперь твоя Молли будет самой модной на детской площадке. — Ага! — Холли довольно засопела и убежала показывать обновки матери. Майк выпрямился и оглядел комнату. Взгляд его упал на Уилла, который всё ещё стоял рядом с Джойс. Та, обняв сына за плечи, что-то тихо говорила ему, и Уилл смущённо улыбался, кивая. Майк почувствовал, как внутри разливается привычное тепло и необыкновенное счастье — то самое, которое появлялось всякий раз, когда он смотрел на друга. Он улыбнулся сам себе и направился к ним. — Миссис Байерс, — сказал он, подходя, и Джойс обернулась. — Можно украсть вашего сына на пару минут? Очень важное дело. Джойс посмотрела на Майка, потом на Уилла, и в её глазах мелькнула та особенная, понимающая искорка, которая бывает у матерей, когда они догадываются о чём-то, о чём им пока не говорят вслух. — Конечно, Майк, — улыбнулась она. — Только верни его в целости и сохранности. Он у меня единственный младший сын. — Обещаю, — торжественно произнёс Майк, немного поклонившись, как это делают паладины перед выше стоящими чинами. Джойс отпустила Уилла и отошла к Карен и Холли, которые как раз примеряли новые заколки. Уилл вопросительно посмотрел на Майка, чуть приподняв бровь. — Что за срочность? — спросил он, и в его голосе звучала лёгкая усмешка. — Ну... — Майк замялся, чувствуя, как предательски теплеют уши. — Я просто не видел твоего подарка под ёлкой. — Майк, ты серьёзно разочаровался в том, что не увидел своего подарка под ёлкой? Я думал, что такое поведение осталось в средней школе — Легко и с небольшой насмешкой говорил Уилл, хотя голос его немного дрогнул, выдавая небольшое волнение. — Ты же знаешь, что я всегда одинаковый и с годами не меняюсь. — Шутливо отвечал Уиллер— Но на самом деле причина не в этом, я же не на столько мелочный. Просто я сам оставил подарок в комнате, хотел сделать это более личным моментом.— Майк немного отвел взгляд и начал говорить гараздо тише, чем обычно. Уилл удивлённо моргнул. Потом его лицо медленно залилось румянцем. — Я тоже, — тихо сказал он. — Мой подарок для тебя... он в подвале. — Тогда пошли наверх? — предложил Майк, кивая в сторону лестницы. — В мою комнату. Там никто не помешает. — Хорошо. — Уилл кивнул. — Только я быстро спущусь в подвал, заберу подарок. Встретимся у тебя? — Договорились. Уилл скользнул к лестнице, ведущей в подвал, а Майк, стараясь не бежать, но всё же ускоряя шаг, поднялся на второй этаж. Тишину подвала разделяли двое людей, Джонатан и Нэнси. Парень совсем недолго оставался там один, за считаные секунды девушка оказалась рядом. — Знаешь, может это будет немного странно в нынешней ситуации, но я всё ещё люблю тебя и хотел бы, чтобы это оставалось неизменным. Порой сложно, что-то сказать и легче промолчать, но я стараюсь. Джонатану сложно давались эти слова. Ему казалось, что всё звучит нелепо, но он не понимал из-за чего это. Может ему лишь кажетчя из-за собственных обид на окружающих, что их отношения висят на волоске или же наоборот, что всё давно кончено, а он еле держится за последнии надежды, которве ни к чему не приведут. Как же это было сложно. Сложно говорить. Сложно молчать. Сложно вобще всё. — Нэнси, счастливого Рождеста и пусть все наши проблемы, которые у нас есть разрешаться в ближайшее время. Старшая Уиллер внимательно слушала каждое слово. Она понимала о чем говорит Джонатан, но не могла ответить сама. Она не знает. Она запуталась. Нэнси всегда думала, что знает свои цели, что они четкие и ясные, но чем старше она становиься, тем больше появляется проблем и рамки целей становятся размытыми. В последнее время она поняла, что и вовсе не знает чего хочет, что она чувствует. Она любит Джонатана, она не готова его отпускать из-за собственной глупости. В то же время рядом всегда маячит Стив, который очень хороший и приятный человек, но смотря на него становится понятно, на кольколько они разные люди. Выбор идет не между двумя парнями. Выбор идет между собственными понятиями или же, теперь, их отсутствиями. Девушка не готова что-то решать, хочет она продолжать отношения, разобраться во взаимоотношениях с людьми, с Джонатаном или же она хочет сначала разобраться в себе. Возможно этот вопрос бы и не возник, если бы не их проблемы, общие и личные. Нэнси не поняла, как в руках у неё оказалась небольшая коробка, розового цвета с красивыми звездами. Она подняла взгляд на парня и впервые за вечер посмотрела ему в глаза, слабо улыбнувшись. Руки быстро начали открывать подарок. Внутри упаковки оказалась книга, пособие для журналистов и альбом с фотографиями. Открыв первую страницу, она увидела письмо, написаное рукой Джонатана. Девушка прочитала первые строки и уже была тронута словами, но дочитать решила одна. На следуюшей странице был коллаж из их совместных фотографий. Следующие две страницы также содержали снимки членов семьи и красочных пейзажей родного города до аппокалипсиса, а после остались пустые. — Пустые страницы я оставил на будущее, чтобы ты собирала свою собственную хронологию, могла следить за тем, как ты оастешь и развиваешься, ведь за таким чудом нужно наблюдать. Нэнси ничего не ответила, действия были ярче любых слов. Она быстро смахнула выступившую слезу с глаз и крепко обняла парня за шею. Это были быстрые, но самые теплые и нужные объятия за всё время, что они провели вместе. Это небольшое обещание, что всё обязательно наладится, что первый шаг сделать просто, главное в дальнейшем не испортить всё. Нэнси быстро отстранилась и обернулась, посмотрев на дверь подвала. В проем быстро забежал младший Байерс и извенился, что помешал, схватил что-то у кровати и помчался обратно наверх. Его комната встретила Майка знакомым полумраком и тишиной, нарушаемой только далёкими голосами снизу. Гирлянда на окне мерцала разноцветными огоньками, отбрасывая на стены пляшущие тени. Майк закрыл дверь и прислонился к ней спиной. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. Он провёл рукой по волосам, пытаясь успокоиться, но это не помогало. «Что со мной? — думал он, глядя на пустой стул у письменного стола. — Это же просто Уилл. Мой лучший друг. Мы сто раз были вдвоём. Чего я так нервничаю?» Но он знал, почему. Знал уже давно, просто не позволял себе думать об этом. Не позволял этим мыслям оформляться в слова, но сейчас, в этой тихой комнате, в предвкушении момента, когда они останутся наедине, эти мысли вырывались наружу, как джинн из бутылки. Он подошёл к столу, где лежал его подарок для Уилла — небольшая коробочка, завёрнутая в тёмно-синюю бумагу с серебряными звёздами, точно такую же, как на подарке. Внутри было самое сокровенное, небольшое собрание различных вещиц, которые были малы, но значили так много. Одно из них — альбом для рисования в кожаном переплёте, но главное было не в этом. Главное было на первой странице альбома — рисунок, который Майк нарисовал сам. Корявый, неумелый, но старательный. На нём были изображены двое — паладин и жрец — стоящие спиной, и подпись внизу: «За все спасения. И за те, что ещё впереди». Даже это было лишь частью того, чтотон приготовил для Уилла. Майк снова взял коробку в руки, повертел её, проверяя, ровно ли лежит бант. Потом поставил обратно и принялся ходить по комнате. Три шага туда, три обратно. Туда-обратно. Туда-обратно. «А что, если ему не понравится? Если он подумает, что это глупо? Он же художник, он умеет рисовать по-настоящему, а тут такая мазня. Надо было просто альбом оставить без рисунка. А браслет? Это же так по детскому глупо, какие к черту браслеты. А может это я вобще зря сделал, может это будет слишком прямо...» Майк остановился у окна, уткнулся лбом в холодное стекло. Снег всё ещё падал — редкий, лёгкий, кружащийся в свете уличного фонаря. «Нет, Уилл поймет. Он никогда не смеялся над тем, что я делаю. Он всегда... он всегда поддерживал. Даже когда я нёс чушь, он слушал. Даже когда я молчал, он понимал». Дверь скрипнула, и Майк резко обернулся. На пороге стоял Уилл. В руках он держал небольшой свёрток, завёрнутый в крафтовую бумагу и перевязанный обычной белой верёвкой. Просто, скромно, но от этого почему-то ещё более трогательно. — Привет, — выдохнул Майк. — Заходи. Уилл шагнул в комнату и закрыл за собой дверь. Они стояли друг напротив друга — два мальчика в мерцающем свете гирлянды, с подарками в руках, и оба чувствовали, как в воздухе между ними натягивается какая-то невидимая струна. — Ну... — начал Майк, и голос его предательски дрогнул. — Кто первый? — Давай ты, — тихо сказал Уилл. — Ты первый предложил. Майк кивнул, сглотнул и протянул ему коробку. Руки слегка дрожали, но он постарался, чтобы Уилл не заметил. — Счастливого Рождеста. — Произнес Майк с улыбкой и небольшим смущением. Уилл взял подарок, осторожно, будто это было что-то хрупкое и бесконечно ценное. Он развязал ленту, развернул бумагу и замер, увидев альбом. Кожаный переплёт, тиснение — простой узор, но сделанный с душой. Он провёл пальцами по обложке, потом открыл первую страницу. И замер. На первой странице, аккуратно вклеенный, был тот самый рисунок. Паладин и жрец, стоящие спиной к спине. И надпись. Уилл долго смотрел на этот рисунок. Его глаза быстро заблестели, и он часто заморгал, пытаясь сдержать слёзы. — Майк... — выдохнул он. — Ты... ты сам нарисовал? — Ага, — Майк шмыгнул носом. — Криво, конечно, но я старался. Думал, что ну, что тебе будет приятно, что у нас есть эта... эта история. Можно считать уже цикл картин, ну это не совсем картина, так просто каракули, но часть меня, часть нашей истории. Да и вобще это не всё. Уилл убрал остаток подарочноу упаковки и заметил, что под альбомом лежал конверт, как для письма. Сердце на секунду перестало биться и казалось, что больше не возобновит тот ритм. На конверте была дата. Декабрь прошлого года, когда его семья была в Калифорнии. Это коверт из под письма. Рука сама отлажили альбом и принялись раскрывать конверт. Небольшая толика грусти ударила, когда Байерс понял, что письма внутри нет, но было что-то другое. Он аккуратно достал небольшай кусочек твердой бумаги и понял, что это было фото. Старое, склееное фото. На нем были все четверо друзей, вся партия на хелоуин, в год, когда приехала Макс, когда был истезатель, когда вернулась Оди, когда был самый запоминающийся зимний бал. Она была разорвана и склеена вновь. Уилл сразу вспомнил это фото и его историю, почему оно было разорвано, но не понимал, как оно оказалось склеено, и как попало к Майку. — Может ты не помнишь, но это было в твоём замке Байерса. После того, как вы уехали, я решил проведать это место, совсем забыв, что оно разрешенно, и немного покапвшись я нашел там твои вещи, пару рисунков и фотографий. Это единственное, что я смог востановить. Я всё хотел вернуть, но не знал, как и поэтому вот. Это не совсем подарок, а скорее возвращение старых вещей. Эй Уилл, ты чего? Уилл не сдерживал слез, они текли по щекам огромными водопадами и не собирались останавливаться. Казалось, что это был один из худших дней жизни, когда он разочаровался в себе, в дружбе, в чувствах до конца. Сейчас же часть этого ужасного дня вернулась и заставила испытать что-то новое. Фото было хорошим и радостным воспоминанием, но раны, нанесенные ему были связанны с каординально плохими эмоциями. Сложно объяснить, что чувствует человек в такой момент, будто душа переварачивается. — Ничего такого, просто спасибо. Это из-за воспоминаний. Я и не думал, что ты потом вспомилан это. — Я был тогда не прав, я извенялся и готов принисти извинения ещё сотню раз, если это нужно. — Нет, не надо, давай дальше смотреть подарок. Рука вновь опустилась в конверт и на этот раз были две маленькие вещицы. Потрепанный, самодельный браслет, который Уилл тоже быстро вспомнил. Когда они только пошли в школу, все девчонки носили такие браслеты дружбы и Уиллу казалось жто давльно милым. Майк попросил в то время Нэнси сделать такие им и она сделала. Большую часть времени мальчишки носили их в кармане портфеля, а не на руке, ведь их часто задирали, а украшен е могло бы стать новым поводом. В то время они были вдвоем, а после к ним в компанию присоеенились Лукас и Дастин. Пришлось убрать два браслета в далекий ящик, ведь Лукас даже слышать не хотел о «девчьячих примочках». Майк злился первое время, но Уилл сказо тода, что они могут их просто хранить на память. И вот спустя почти десять лет, он вновь держит этот небольшоей братсоет из ниток и буси в руках. К нему прицепилось, что-то ещё, совсем небольшое и что-то явно инородное.... Ключ? — Это ключ от твоего дома? – От нашего дома. Это чтобы ты не чувствовал себя гостем, а знал, что это твой дом, хоть и временный. На самом деле, мы сделали дубликат для каждого, но я решил, что так подарить будет символичней чтоли. Уилл поднял на него глаза. В них стояли слёзы — огромные, солёные, но при этом какие-то светлые. — Это самый лучший подарок, — сказал он тихо, но твёрдо. — Самый лучший в моей жизни. — Правда? — выдохнул Майк, и его лицо озарилось такой счастливой улыбкой, что, казалось, комната стала ещё светлее. — Правда. — Уилл бережно закрыл альбом и прижал его к груди. — Спасибо. Огромное спасибо. Он протянул Майку свой свёрток. — Теперь твоя очередь. Только не смейся, ладно? Я тоже старался, но это явно не так грандиозно, как сделал ты. Майк развернул крафтовую бумагу. Внутри оказались касета с группой «Bronski Beat» и фигурка — небольшая, сантиметров десять в высоту, вырезанная из дерева и тщательно раскрашенная. Это был паладин — в доспехах, со щитом и мечом, стоящий в решительной позе. Лицо фигурки было вырезано с удивительной тщательностью — и в нём угадывались черты... самого Майка. — Это... это я? — изумился Майк, разглядывая фигурку. — Твой паладин, — кивнул Уилл. — Я помню, как ты описывал его. Темные кудрявые волосы, голубые глаза, шрам на левой брови — ты говорил, он получил его в битве с орками. И девиз на щите: «Свет во тьме». Я попытался вырезать, но у меня не очень... — Уилл... — Майк не мог оторвать взгляда от фигурки. Она была прекрасна — не идеальной резьбой, нет, где-то линии были неровными, краска легла не совсем ровно, но в ней было столько любви, столько внимания к деталям, что это перекрывало любые несовершенства. — Ты сделал это сам? Вырезал из дерева? — Ага. — Уилл, казалось, покраснел до корней волос, но это только по личным ощущениям. — По ночам в основном, да и Джонатан помогал с инструментами. Я хотел, чтобы у тебя был... ну, талисман. Чтобы он всегда был с тобой. Как напоминание, что ты — настоящий паладин. Не только в игре. Что именно ты ведешь нашу партию и помогаешь в самых сложных ситуациях, что именно ты спасаешь. — Парень говорил быстро и довольно уверенно, на сколько только мог. Майк молчал. Он смотрел на фигурку, потом на Уилла, и чувствовал, как внутри разливается что-то огромное, тёплое, почти болезненное. Это было сильнее, чем просто благодарность. Сильнее, чем дружба. Вовсе не он вел, вовсе не он помогал и спасал. Это всё делал для него именно Уилл, вселял надежду, помогал советом и делом, а всё, что делал Майк было естественной реакцией на подобное. Сердцем всегда был Уилл. Его сердцем. — Уилл... — прошептал он. И шагнул вперёд. Он обнял его. Крепко, по-настоящему, как не обнимал уже очень давно. Уилл замер на секунду, а потом ответил — так же крепко, прижимаясь к нему всем телом, пряча лицо у него на плече. Они стояли в мерцающем свете гирлянды, обнявшись, и молчали. И в этом молчании было больше слов, чем они могли бы сказать за всю жизнь. Мысли Майка в этот момент были хаотичны, как снег за окном. Он чувствовал тепло Уилла, его дыхание, его руки на своей спине, и это было... это было правильно. Это было единственно возможное состояние бытия в эту секунду. Он вдруг вспомнил другое объятие — то, самое последнее, перед отъездом Байерсов в Калифорнию. Как они стояли на пороге его дома, и Уилл обнял его так, будто прощался навсегда. И Майк тогда, впервые в жизни, почувствовал что-то странное — острую, режущую боль где-то в груди, смешанную с нежностью, которую он не мог объяснить. Он помнил, как потом долго стоял в пустой комнате, а после, придя домой вновь упал в объятья матери и думал: «Что со мной не так?» Сейчас это чувство вернулось. Но теперь оно было не острым, а мягким, тёплым, заполняющим всё пространство внутри. Он держал в руках самого дорогого человека в своей жизни, и ему казалось, что так было всегда и так будет всегда. «Я не понимаю, — думал Майк, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. — Я не понимаю, что это за чувство. Но оно... оно самое настоящее из всего, что я когда-либо испытывал. Когда он рядом, мне спокойно. Когда он улыбается, мне хочется улыбаться. Когда ему больно, я чувствую эту боль в себе. Это больше, чем дружба. Это... это что-то другое». Он вдруг поймал себя на мысли, что не хочет отпускать Уилла. Никогда. Что если бы можно было так и стоять — вечность, обнявшись, слушая его дыхание и чувствуя тепло его тела, — он бы согласился. «Но это неправильно, — пронеслось в голове. — Так нельзя. Мы же парни. Мы друзья. Это... это же ненормально». Он попытался отстраниться, но тело не слушалось. Вместо этого он прижал Уилла ещё крепче, зарываясь носом в его волосы, пахнущие ёлкой и чем-то ещё, родным, неуловимым. И тут Уилл поднял голову и посмотрел на него. Его глаза были влажными, но в них светилось такое счастье, такое облегчение, что у Майка перехватило дыхание. Уилл улыбался — робко, неуверенно, но искренне. — Спасибо, Майк, — прошептал он. — За всё. За этот вечер. За подарок. За то, что ты есть. Майк смотрел в его глаза и чувствовал, как внутри что-то переворачивается. Он хотел сказать что-то важное, что-то, что крутилось на языке, но не мог подобрать слов. Он просто смотрел на Уилла — на его ресницы, на ямочку на левой щеке, на родинку над верхней губой — и думал: «Боже, какой же он красивый. Почему я раньше этого не замечал?» И вдруг его осенило. То, что он так долго прятал от себя, что запрещал себе думать, что казалось невозможным и неправильным, — вдруг стало простым и естественным. Как дыхание. Как снег за окном. Как этот вечер. Он любит Уилла. Не как друга. Не как брата. А как... как того единственного человека, с которым хочется быть всегда. Рядом. Вместе. Мысль эта была такой оглушительной, такой очевидной, что Майк на секунду замер, боясь, что Уилл прочитает её в его глазах. Но Уилл смотрел на него всё так же — с любовью, с благодарностью, с той самой теплотой, которую Майк только сейчас научился распознавать. Хуже было, что мысль эта была не новой. И первый раз был именно при том объятии, при отъезде Байерсов. В тот момент было страшно, противно от себя и безумно грустно. Легче было закапывать эти мысли и надеятся, что они никогда больше не пробьются, но в этой кровавой битве Майк проигрывал из раза в раз. Его проигрыши были яркими и частыми, каждый неотвеченный звонок, каждое неотправленное письмо, каждая мысль о том, что он возможно чувствовал. Это было так неправильно, так грязно и низко. Но не так давно, что-то изменилось. Стало сложнее сдерживать собственые эмоции и мысли, жа и они не казались такими страшными, пока о них никто не знает. По крайней мере он теперь никого не будет обманывать. «Это неправильно, — подумал Майк снова, но уже без прежней уверенности. — Это же осуждают. Это стыдно. Если кто-то узнает...» Но тут же пришла другая мысль, более сильная: «А какая разница? Какая разница, что скажут другие? Это моё чувство. Оно настоящее. Оно делает меня живым. Оно даёт мне силы. И если я никогда не скажу ему об этом, если я буду просто рядом, просто буду заботиться, просто буду любить — молча, не требуя ничего взамен, — разве это так ужасно?» Он посмотрел на Уилла — на его счастливое лицо, на его руки, на его плечи, расслабленные в объятиях, — и понял: он готов. Готов любить его так, как может. Готов быть рядом, защищать, помогать, согревать. Готов делать выбор в его пользу каждый день — просто потому что Уилл — это Уилл. «Вот что значит выбирать человека, — подумал Майк. — Не раз в жизни, а каждый день. Каждое утро просыпаться и понимать: я здесь ради него. Я сделаю всё, чтобы он был счастлив. Даже если это счастье будет не со мной». Эта мысль кольнула, но не больно, а как-то горько-сладко. Потому что рядом с ней была другая: «А вдруг? Вдруг и он чувствует то же самое? Вдруг эти взгляды, эти прикосновения, эти слова — они не просто дружеские?» Майк посмотрел в глаза Уилла и увидел в них отражение своих собственных чувств. Или ему показалось? Он не знал. И, наверное, никогда не узнает. Потому что боялся спросить. Боялся разрушить то хрупкое равновесие, которое установилось между ними. Но сейчас, в этом объятии, под мерцание гирлянды, он позволил себе просто быть. Просто чувствовать. Просто любить. Уилл отстранился первым — мягко, неохотно, будто тоже не хотел разрывать этот момент. — Нам, наверное, пора вниз, — тихо сказал он. — А то мама будет волноваться. — Да, — кивнул Майк, но не отпустил его руку. — Идём. Они стояли так ещё секунду, держась за руки, глядя друг на друга. В глазах Уилла было что-то — вопрос, надежда, ожидание. Майк видел это, но не знал, как ответить. — Знаешь, — сказал вдруг Уилл — я очень рад, что ты выбрал меня ещё в детстве. Кто знает, как бы сложилась жизнь, если бы ты тогда не подешел ко мне первый. Уилл улыбнулся — той самой улыбкой, от которой у Майка замирало сердце. — Я всегда буду выбирать тебя, Уилл. Всегда. И в этих простых словах было столько всего, что Майку показалось — сейчас он упадёт, но вместо этого он просто сжал руку Уилла крепче и шагнул к двери. — Пошли, — сказал он. — А то там, наверное, уже десерт достали, а я слишком долго этого ждал. Уилл рассмеялся — легко, свободно, и этот смех разогнал последние тени сомнений. Они вышли из комнаты, спустились по лестнице, и их встретил шум голосов, запах корицы и смех. В гостиной всё ещё горели огни, и кто-то поставил новую пластинку — тихую, рождественскую. Майк отпустил руку Уилла, но только для того, чтобы пропустить его вперёд. И когда они вошли в комнату, когда все повернулись к ним с улыбками, он понял: это и есть счастье. Просто быть рядом. Просто видеть его. Просто знать, что завтра будет новый день, и они снова встретятся. А всё остальное... остальное не важно.
Примечания:
108 Нравится 26 Отзывы 44 В сборник
Отзывы (3)