I miss you

NC-17
Завершён
10
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
15 страниц, 6 607 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Глава первая и единственная(наверно)

Настройки
Примечания:

***

Those Eyes -New West Тишина в студии кажется сегодня особенно гулкой, она не творческая, а пустая. Даже после долгих часов репетиции, когда тело ноет от усталости, я ловлю себя на том, что прислушиваюсь к смеху, которого нет. К этому особому, заразительному хиханью, что всегда, как солнечный зайчик, находило меня в самом темном углу. Уже неделю. Париж. Для него это вспышка огней, блеск тканей, гул восторженной толпы. Для меня здесь, в Сеуле, — это семь длинных дней, растянутых как резина. Мои пальцы сами тянутся к телефону, листая наши переписку. Его сообщения — смайлики, обрывки фраз, фото с неба («Смотри, Ликс, здесь тоже есть облака, но они не такие, как наши»). Разница во времени — коварная штука. Я засыпаю с мыслью о нем, а он только начинает свой день, полный суеты. Просыпаюсь — а у него уже глубокая ночь, и тревожить нельзя. Я брожу по нашей общей квартире, и все напоминает о нем. Недопитая чашка кофе, оставленная в спешке перед отъездом, до сих пор стоит на столе. Я её не мою. Его любимый свитер, брошенный на спинку дивана, все ещё хранит едва уловимый, знакомый до боли запах — сладковатый парфюм и что-то неуловимо своё, Хёнджинское. Иногда я накидываю его на плечи, и свитер, слишком большой для меня, как будто обнимает вместо него. Сегодня вечером особенно тоскливо. Я вышел на балкон. Воздух прохладный, небо затянуто дымкой. Где-то там, за тысячу километров, он сейчас, наверное, выходит на поклон, улыбаясь во все лицо, сияя. Я так им горжусь, что аж сердце щемит. Но эта гордость — острая, колючая. Потому что я хочу не просто видеть фото со стороны. Я хочу быть там, чтобы поймать его взгляд в толпе, услышать его сдавленный, взволнованный шепот за кулисами, чтобы наши пальцы случайно переплетались за складками его костюма. Я скучаю по его безумной энергии, которая заряжает всех, как батарейка, но по вечерам, когда остаемся только мы двое, она становится тихой, уютной, как этот свитер. Скучаю по его советам, которые он всегда выдает с такой уверенностью, хотя сам вечно в себе сомневается. По тому, как он бормочет что-то во сне, повернувшись ко мне спиной, а потом инстинктивно ищет мою руку. Мой телефон лежит на столе, молчаливый свидетель моей тоски. Я знаю, что он скоро позвонит. Его голос, даже уставший и приглушенный расстоянием, разгонит эту тишину. Он скажет: «Ликс, ты там не очень грустишь?» А я, как всегда, улыбнусь в трубку, скажу, что всё в порядке, что я просто устал. Потому что так надо. Потому что его мир сейчас — там. Но вот он, этот миг, на балконе, в одиночестве. Просто тихо, до самого дна: Ханжин-а, я скучаю. Возвращайся скорее. Мне не хватает моего солнца.(Текст приходит в предрассветные часы. Звонок громче сообщения, будто он не мог ждать ни секунды. Голос в трубке не такой, как по видео — без картинки, только чистая, необработанная эмоция, сдавленная и хриплая от усталости или, может, от чего-то еще.) Ликс. Приезжай ко мне. (Пауза, в которой слышно его прерывистое дыхание.) Я больше так не могу. Не могу. Здесь всё сверкает, шумит, все говорят, а у меня в голове — тишина. Такая громкая, кошмарная тишина. И в ней только эхо от твоего смеха, которого нет. Мне ещё три недели тут торчать. Это вечность. Это пустота. (Его голос ломается, становится настойчивым, почти отчаянным.) Я куплю тебе билет. Первым же рейсом. Я уже смотрю. Броню всё. Просто скажи "да". Просто... позволь мне это сделать. Пожалуйста. Ты не представляешь... После показов, после всех этих улыбок и вспышек, я возвращаюсь в номер. И здесь так пусто. Так чисто и безупречно, как в музее. И так мертво. Не хватает твоих носков, брошенных у кровати. Не хватает звука твоего голоса, напевающего что-то бессвязное на кухне. Не хватает... просто тебя. Моего ориентира. Моего дома. Приезжай. Солнышко моё, пожалуйста. (Последнее слово — не просьба. Это молитва, выдохнутая в тишину парижской ночи, адресованная через океаны расстояния прямо мне в сердце. И в этой хрипотце, в этой неприкрытой уязвимости — весь он. Не Хенджин идол, а просто мой мальчик, который устал и тоскует так же сильно, как и я. И его "не могу" сметает все мои "так надо" и "неудобно" одним махом.)(Мое сердце замирает на секунду, а потом начинает биться так часто и громко, что, кажется, он слышит его через тысячи километров. В его голосе — та самая трещина, которую он никогда не показывает другим. И она зовет меня сильнее любого логичного довода.) Молчи. Не дыши. Я уже открываю приложение с авиабилетами. (Слова вырываются стремительно, пока разум не успел включить осторожность. Я говорю в телефон, а сам одной рукой лихорадочно шарию по полке в прихожей, скидывая на пол ненужное, отыскивая паспорт.) Через... сколько там часов вылет? Я беру первую сумку, что под руку попадется. И да, ту самую твою черную толстовку, вонючую. Её надену в самолет. (Я слышу, как на том конце провода он резко вдыхает, будто только сейчас позволил себе поверить. Его голос становится гуще, тише, интимнее, уже без той надрывающей дрожи, но с новой, плотной нотой желания.) И возьми... себя. Только себя. И малиновый блеск для губ. Тот, что в золотистой трубке. Помнишь, я говорил, что он на тебе, как засахаренная ягода? Я буду смазывать его с твоих губ. Каждый день. Пока он не кончится. И потом куплю новый. (От его слов по коже пробегает ток. Я замираю с паспортом в руке, и в горле пересыхает.) Хен... (Он не дает договорить, его шепот теперь звучит прямо в ухо, будто его губы уже рядом.) Я тут купил вина. И тут есть огромная ванна. И вид на ночные огни. И я не спал два дня от возбуждения и тоски. Так что когда ты приедешь... Ликс, я буду целовать тебя до тех пор, пока этот малиновый блеск не останется на моих губах вместо губной помады. А потом... потом мы будем смотреть, как светает над Парижем. Вместе. Так что давай. Лети. Лети ко мне уже. Я считаю часы.(Я закрываю глаза, и в темноте под веками вспыхивают огни Парижа — не те, что на открытках, а отражённые в окне его номера, в тёмной воде ванны, в его глазах. Его слова обжигают сильнее любого спиртного. Я дышу в трубку, и моё дыхание — единственное, что выдаёт, как всё внутри дрожит от этого голоса, от обещания, которое звучит как заклинание.) Забронировал. Через одиннадцать часов я буду в воздухе. А ещё через… (быстро глотаю слюну, пытаясь рассчитать в голове) …к черту расчёты. Я буду у тебя. Чёрная толстовка уже на мне. Она пахнет тобой и домом. И тот блеск… (роюсь в косметичке одним пальцем, не глядя) Да, он здесь. В золотой трубке. Как будто ждал. (Мой голос тоже становится шёпотом, тайной, которой мы делимся поверх океанов.) Ты только… приготовь то вино. И разогрей эту огромную ванну. Потому что я буду мёрзнуть без тебя весь полёт. И мне понадобится… очень долго отогреваться. (Слышу, как он тихо смеётся, и это смех — уже не надрывный, а сгустившийся, тёплый, как мёд. Победа. Ожидание. Предвкушение.) Обещай, — вдруг вырывается у меня, — обещай, что не уснёшь. Что встретишь меня именно таким — уставшим от мира, но… ждущим только меня. (Он не отвечает словами. Я слышу лишь один звук — мягкий, влажный поцелуй, посланный прямо в микрофон. Чёткий и ясный, как подпись под договором. И затем тихий, спокойный выдох.) Я не усну. Буду считать секунды. Лети, моё солнце. Лети уже. (Щёлкает отбой. В тишине моей опустевшей квартиры внезапно становится тепло. Я смотрю на экран с электронным посадочным талоном. Одиннадцать часов. И вечность — в одну его улыбку. Я кладу палец на свои губы, туда, где будет малиновый блеск, и улыбаюсь в пустоту, которая больше не кажется такой огромной. Потому что в конце этого пути он. И ванна. И Париж. И его губы, стирающие всё, кроме нас.) Я лечу.Спустя одиннадцать с половиной часов вечности дверь в номер открылась не с первого раза. Моя рука дрожала, и карта-ключ никак не хотела считываться. Но вот щелчок, тихий, как вздох облегчения. Он стоял посреди комнаты в полутьме, залитой лишь серебристым светом не спящего города за окном. Не в роскошном халате отеля, а в простых мягких штанах и футболке, мятых, как будто он действительно не спал все это время. Волосы были растрепаны, а в глазах стояла такая глубокая, бездонная усталость, которая бывает только от долгого ожидания. Он выдохнул мое имя, просто «Ликс», и оно прозвучало как окончание долгой молитвы. Я шагнул внутрь, и сумка с глухим стуком упала на паркет. Дальше был только он. Он не бросился ко мне, нет. Он медленно, будто боясь спугнуть видение, закрыл расстояние, поднял руки и ладонями, горячими даже через ткань толстовки, обхватил мое лицо. Его пальцы впились в волосы у висков, большие пальцы провели по дугам бровей, под глазами, где, наверное, легли тени от усталости. «Ты здесь, — прошептал он, и его дыхание, пахнущее мятой и тем самым дорогим вином, коснулось моих губ. — Солнышко мое. Совсем настоящее». Я не смог ответить. Просто прижал лоб к его плечу, и все напряжение долгого пути, вся тоска этих недель вырвалась наружу одним сдавленным рыданием. Он не стал утешать словами. Он просто держал меня, крепко, по-настоящему, одной рукой обнимая за талию, другой продолжая гладить мои волосы, шею, спину, как будто заново узнавая каждую линию, каждый позвонок. Потом он отодвинулся ровно настолько, чтобы увидеть мое лицо. Его взгляд упал на мои губы. Он медленно, не отрывая глаз, провел подушечкой большого пальца по нижней губе, стирая дорожную сухость. И только тогда улыбка, настоящая, широкая и такая ханьская, озарила его изможденное лицо. «Малиновый, — констатировал он тихо, разглядывая свой палец. — Еще не стерся. Хорошо». И он наклонился. Его поцелуй был не жадным, а бесконечно благодарным, исследующим. Словно он проверял, все ли на месте, все ли в порядке, все ли его. Он пробовал на вкус усталость с рейса, остатки блеска и просто — меня. Это был поцелуй-встреча, поцелуй-возвращение домой. Когда мы наконец разъединились, чтобы перевести дух, он прижал мое лицо к своей шее, и я почувствовал, как бьется его сердце — часто-часто, будто оно бежало все эти часы навстречу мне. «Ванна горячая, — прошептал он в мои волосы. — Вино откупорено. И я… я больше не могу. Не могу без тебя ни секунды. С этого момента». Он взял меня за руку и повел в глубину номера, к свету и теплу, к обещанному Парижу за стеклом, который теперь стал просто нашим фоном. Его пальцы были сплетены с моими так крепко, будто он больше не собирался их разжимать. Никогда.Он провёл меня через просторную темноту номера в ослепительный свет ванной комнаты. Пар клубился над огромной чашей, наполненной до краёв. По краю стояли два хрустальных бокала и длинная бутылка, в которой играли отражения свечей. Он не отпускал мою руку, пока мы не остановились на мягком ковре перед самой водой. — Сначала — долг, — его голос был тихим, но в нём вибрировала скрытая сила. Он повернул меня к себе лицом. — Я должен убедиться, что ты здесь, а не во сне. Его пальцы нашли молнию на моей толстовке и медленно, с тихим шипением, спустили её. Ткань, пропахшая самолётом и тоской, соскользнула с плеч и упала к моим ногам. Он смотрел не похотливо, а с сосредоточенной нежностью, как будто разглядывал шедевр, чудом вернувшийся к нему. Его ладони скользнули по моим плечам, вдоль рук, согревая кожу, на которой выступили мурашки от перепада температур и от его прикосновений. Он опустился на колени, помогая мне снять обувь, носки, остальную одежду. Каждое движение было ритуалом, медленным и полным смысла. Когда я наконец ступил босой ногой на тёплый кафель, он обнял меня за ноги, прижавшись щекой к бедру, и просто так просидел несколько мгновений, дыша. — Теперь можно, — он поднял голову, и его глаза в полумраке светились, как у кошки. Он поднялся и помог мне шагнуть в воду. Горячая вода обожгла кожу, мгновенно смывая оставшийся холод и усталость. Я погрузился с глухим стоном облегчения, откинув голову на край. Он наблюдал за мной, стоя снаружи, и на его лице была такая мягкость, которой я не видел неделями. Потом он сбросил свою футболку и штаны и вошёл в воду напротив меня. Ванна была огромной, но он сразу же потянулся вперёд, сокращая расстояние до нуля. Его ноги сплелись с моими под водой, гладкая горячая кожа к коже. Он налил вина, протянул мне бокал. Мы выпили не чокаясь, просто глядя друг на друга поверх хрустальных краёв. Вино было тёплым, сладким и тягучим, как этот момент. — Губы, — напомнил он мне, и голос его стал низким и бархатным. — Ты ещё не стёр блеск. Я проверял. Он поставил свой бокал и взял мой, отодвинув оба подальше. Потом переместился ко мне, встал на колени между моих ног, и вода плеснула через край. Его руки снова нашли моё лицо. — Мой, — прошептал он, и это было не требование, а констатация факта, звучавшая как величайшее облегчение. И снова его губы коснулись моих. Теперь поцелуй был другим. Неторопливым, глубоким, безжалостно нежным. Он действительно пробовал, смаковал, словно хотел слизать каждый намёк на малиновый цвет и сделать его своим. Я отдался этому полностью, позволяя ему вести, позволяя ему пить из моего рта вино, дыхание и всю накопившуюся за недели тишину. Мои руки скользнули по его мокрым плечам, вцепились в волосы на затылке, притягивая его ближе, ещё ближе, пока между нами не осталось ни капли пространства, только пар, вода и это бесконечное соединение. Он оторвался, чтобы перевести дыхание, и его губы, влажные и чуть распухшие, действительно отливали призрачным малиновым оттенком. Он улыбнулся этой маленькой победе. — Вот и хорошо, — прошептал он, целуя уголок моих губ, щёку, веко. — Теперь он на нас обоих. Никто не отнимет. И он продолжил целовать меня, пока за окном Париж медленно синел, готовясь к рассвету, а мы растворялись друг в друге — два скитальца, нашедшие, наконец, в этом блестящем, чужом городе свой единственный и нерушимый дом.Рассвет уже размывал чёрный край неба над крышами Парижа бледной акварельной синевой, когда его поцелуи сменили качество. В них всё ещё была та же благоговейная нежность, но теперь в неё вплелась другая нота — нетерпеливая, животная, знакомая до мурашек. Его губы оторвались от моих и уплыли вниз, оставляя влажный след по шее, ключице. «Ликс, — его голос был густым, как тот пар, что ещё висел над остывающей водой. Он прижал лоб к моей груди, и я почувствовал, как напряжены мышцы его спины под моими ладонями. — Я… я голоден. Неделю. Больше недели.» Он произнёс это не как жалобу, а как признание в самом простом и страшном грехе. И в его словах не было ни капли поэзии — только голая, дрожащая правда. Правда, от которой у меня перехватило дыхание. Его руки, скользящие по моим бокам под водой, уже не просто исследовали. Они сжимали, впивались пальцами, будто боялись, что я растворюсь. Он поднял на меня взгляд, и в его расширенных зрачках плясали отблески догорающих свечей и что-то дикое, неуправляемое. «Я пытался отвлечься. Всё эти показы, ужины, люди. Но ты везде. В запахе кофе, потому что он не пахнет, как тот, что ты варишь. В шуме толпы, потому что в нём нет твоего смеха. Я ложился спать и чувствовал простыни — они были холодными. Совсем другими.» Он говорил прерывисто, его губы касались моей кожи между словами, как будто ему нужно было подкреплять каждую фразу физическим подтверждением моего присутствия. «Я так голоден, Феликс, что… что боюсь.» Он впервые произнёс это слово. Боюсь. И оно прозвучало громче любого крика. Я притянул его лицо к себе, заставил посмотреть в глаза. «Чего?»— прошептал я, уже зная ответ. «Что не смогу остановиться, — выдохнул он, и его веки дрогнули. — Что одна неделя голода… она могла меня испортить. Сделать жадным. Грубым.» Я провёл рукой по его мокрым волосам, сгладил напряжённые брови. «Тогда не останавливайся,— сказал я тихо, но так, чтобы каждый слог врезался в пространство между нами. — И будь жадным. И будь грубым. Всё, что ты забрал у этой недели… забери у меня. Я здесь. Я выдержу. Я твой.» Это было всё, что ему было нужно — разрешение. Невидимая преграда рухнула. Он издал низкий, сдавленный звук, не то стон, не то рычание, и его руки, наконец, перестали сдерживаться. Он не просто обнимал — он забирал. Его поцелуи стали глубже, требовательнее, зубы слегка задевали кожу, оставляя обещания синяков. Он вытеснил меня из тёплой воды, поднял на ноги, даже не дав вытереться. Крупные капли падали с нас на пол, оставляя тёмные следы на пути к кровати. Он положил меня на прохладный шёлк простыней и навис надомной, капая на меня водой и этой невыносимой, накопленной тоской. Его тело дрожало от сдерживаемого усилия. «Я не отпущу тебя, — бормотал он, покрывая моё лицо, шею, плечи быстрыми, жаркими поцелуями. — Никогда. Ни на день. Ни на час. Ты понял? Больше никогда.» Это не было любовью в нежных, литературных смыслах. Это было поглощением. Отчаянием голодного, нашедшего наконец свой единственный источник жизни. И я отдавался этому, обвивая его ногами, впиваясь пальцами в его спину, принимая каждый его жест, каждое резкое движение как долгожданное доказательство. Доказательство того, что эта пустота была и у него. Что эта боль — на двоих. И что сейчас, в этой прохладной парижской комнате, под набирающим силу рассветом, мы заново, с голодной жадностью, собираем наш разбитый надвое мир в одно целое. Кусок за куском. Поцелуй за поцелуем. Вздох за вздохом. Пока голод не утолится, а страх не растворится в тепле двух сплетённых тел, наконец-то нашедших покой.Рассвет уже не просто подкрашивал небо, а заливал комнату холодным, размытым светом. Мы лежали, сплетенные, дыша в унисон, кожа липкая от высохшей воды, соли и нас. Его голод, казалось, утолился, переплавившись в тяжёлую, довольную усталость. Но его глаза, когда он оторвался, чтобы посмотреть на меня, всё ещё горели каким-то глубинным, неусыпным огнём. Огнём, который неделя разлуки не погасила, а только разожгла до опасного жара. Он медленно провёл пальцем от моего виска по скуле, к углу рта, задержался там. —Знаешь, — его голос был хриплым, но задумчивым, почти отстранённым. — Я тут много думал. О том, как мы всё всегда делаем. Как все делают. Он приподнялся на локте, и его тень упала на меня, длинная и чёткая в утреннем свете. —Предсказуемо. Даже в своей… ненасытности. — Он кивнул в сторону смятых простыней. — Это было нужно. Необходимо. Как воздух. Но теперь… Он замолчал, в его взгляде мелькнула та самая искра, которая появляется, когда он придумывает новую сложную партию в танце или невероятный переход в песне. Опасная, творческая искра. —Теперь я хочу чего-то другого. Необычного. Он не стал ждать моего вопроса. Откинул одеяло и встал с кровати. Его силуэт на фоне светлеющего окна был иконографически прекрасен и странно беззащитен. Он подошёл к своему чемодану, открыл потайной карман и достал оттуда нечто небольшое, упакованное в чёрный бархат. Вернувшись, он сел на край кровати. Развернул ткань. На ладони лежала тонкая, почти невесомая повязка на глаза из того же чёрного бархата. —Я хочу получать удовольствие, — сказал он тихо, — не видя тебя. Воздух в комнате словно сгустился. Это была не просто игра. Это был вызов. Себе. Мне. Всему, что было привычно между нами. —Хочу знать тебя только по звуку. По дыханию. По температуре. По тому, как дрожит под моими пальцами воздух рядом с твоей кожей, прежде чем я её коснусь. Он смотрел на повязку, а не на меня, как будто разговаривал с ней. —Неделя в темноте без тебя… она обострила всё остальное. Слух. Осязание. Я хочу… применить это. К тебе. Я хочу быть слепым, который находит своё сокровище только на ощупь. И хочет это сокровище… на вкус. Он наконец поднял на меня взгляд. В нём не было просьбы. Было твёрдое, выкованное из стали решение, смешанное с немым вопросом: «Последуешь ли ты за мной в эту темноту?» Сердце колотилось где-то в горле. Это было безумие. После такой разлуки, после такой жаркой встречи — вдруг отказаться от самого главного, от зрения, от возможности видеть его лицо, его реакции… Но в этом безумии была страшная, неумолимая логика. Логика Хан Джина. Дойти до предела, чтобы понять, что находится за ним. Я медленно кивнул. Не словами, а всем телом. Да. Тень улыбки тронула его губы. Он наклонился, и его губы коснулись моих век, мягко, почти благословляя. —Тогда закрой глаза, — прошептал он. — И доверься мне. Повязка легла на мои глаза, и мир погрузился в плотный, непроницаемый чёрный бархат. Остались только звуки: наше дыхание, скрип матраса. И прикосновения. Он начал с кончиков пальцев. Его руки нашли мои, подняли их, прижали ладонями к своему лицу. Я ощутил под пальцами черты, которые знал наизусть: дугу бровей, скулы, линию губ. Но без зрения они казались иными — более рельефными, более хрупкими. Потом его пальцы отправились в обратный путь. Они не гладили, они читали. Каждый сустав, каждый нерв на моих руках, внутреннюю сторону предплечья, где кожа особенно тонкая. Его дыхание стало моим ориентиром — тёплое, неровное, оно касалось моей кожи за мгновение до того, как его губы подтверждали то, что нашли пальцы. Он целовал локтевой сгиб, впадину у ключицы, пульс на шее. Без зрения каждый его вдох, каждый сдвиг веса на кровати, каждый отдалённый гудок парижской улицы внизу обретал невероятный вес и смысл. Я не видел его голода, но слышал его в приглушённых стонах, когда он находил особенно чувствительное место. Не видел его наслаждения, но чувствовал его в дрожании пальцев, в которой они впивались в мои бёдра. — Ты… пахнешь иначе, когда не знаешь, что я смотрю, — его голос прозвучал прямо у моего уха, низкий, удивлённый. — Глубже. Сладше. Как испуг. Его губы и язык стали моими глазами. Он исследовал, запоминал, составлял новую карту моего тела, которой не было в его зрительной памяти. Это было медленно. Мучительно медленно. И невыносимо интенсивно. Каждое прикосновение было вопросом, каждое движение ответом. Он забирал удовольствие не через поцелуй в губы, а через дыхание на внутренней стороне запястья. Не через взгляд, а через то, как его ресницы касались моего живота, когда он опускал голову ниже. И когда наконец его терпение — или моё — лопнуло, и он вошёл в меня, это было не привычное соединение. Это было открытие, совершённое в полной темноте. Узнавание заново по ритму, по тишине, которая разрывалась только нашими голосами, по тому, как его пальцы сплетались с моими, прижимая их к простыням, как будто это единственная точка опоры в ослепляющем, бархатном мире, который он для нас создал. Удовольствие пришло не волной, а вспышкой — ослепительной, белой, абсолютной, как разрыв этой самой повязки изнутри. И в момент, когда я полностью потерял себя, его губы нашли моё ухо и прошептали одно-единственное слово, которое в этой тьме звучало как имя Бога: «Видéние». Он получил своё необычное удовольствие. Получил, лишив себя главного чувства, чтобы обрести всё остальное. И в этой слепоте мы увидели друг друга так, как никогда не видели при свете.Солнечный свет уже не был робким, а уверенно заливал пол комнаты золотыми квадратами. Повязка лежала на прикроватном столике, смятый чёрный лепесток. Я стоял у мини-кухни, ловя знакомый ритм: скрежетание ножа по деревянной доске, шипение масла на сковороде. Запах кофе и подрумянивающегося тоста был простым, домашним якорем после той сюрреалистичной, бархатной бури. Но тишины не было. За моей спиной ощущалось его присутствие, плотное и сосредоточенное, как заряженное облако. Он не спал. Он наблюдал. Сидя на краю кровати, завернувшись в простыню, он молча пил меня глазами, и его взгляд был осязаем, как прикосновение. Голод в них не утих. Он лишь сменил форму — из отчаянного стал созерцательным, изучающим. Ненасытным. Я почувствовал его приближение ещё до того, как услышал шаги. Он подошёл сзади, обвил руками мою талию и прижался лицом к моей спине, между лопаток. Его губы коснулись голой кожи. — Мм, — только и произнёс он, и звук был низким, довольным, как у кота, унюхавшего сметану. Его руки лежали неподвижно, но ладони были развернуты вовнутрь, и кончики пальцев слегка впивались в мои бока, будто он проверял реальность. — Голодный? — спросил я, переворачивая яичницу, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Нет, — ответил он тут же, и его губы задвигались по моей коже, вырисовывая не то слово, не то узор. — Я не голодный. Я хочу вкус. Я замер с лопаткой в руке. Он говорил не о еде. Он медленно, не отрываясь от меня, провёл рукой мимо моей, взял со стола щепотку соли с кончиков пальцев. Потом, все так же смотря на меня через плечо, поднёс её к моей шее и осторожно, с невероятной концентрацией, посыпал тонкую линию от мочки уха до ключицы. — Хан Джин… — вырвалось у меня шепотом. — Тише, — он положил палец мне на губы, а сам наклонился к моей шее. Его язык, тёплый и влажный, медленно, сантиметр за сантиметром, провёл по солёной дорожке. Он смаковал. Дегустировал. С закрытыми глазами, как гурман, пробующий редкое вино. Касание было настолько медленным, настолько осознанным, что по спине пробежала дрожь, не имеющая ничего общего с холодом. — Солёный, — пробормотал он себе под нос, отрываясь. Его глаза снова нашли мои, и в них горел неподдельный исследовательский интерес. — И чуть горьковатый от мыла. Интересно. Он не дал мне опомниться. Оставив яичницу догорать, он взял с тарелки только что нарезанную спелую клубнику. Один кусочек он положил себе в рот, закрыл глаза, раздавил его о нёбо. —Сладко, — констатировал он. А потом взял второй и поднёс не ко рту, а к моему запястью. Мякотью, сочной и прохладной, он провёл по тонкой коже, где бился пульс. Сок растекся липкой каплей. Он снова наклонился. На этот раз его язык был быстрым, жадным, втягивающим каплю одним движением. Но след от клубники остался, и он принялся вылизывать и его, уже медленнее, задевая кончиком языка сам пульс. Я облокотился о столешницу, чувствуя, как подкашиваются ноги. Это был не секс. Это был какой-то первобытный, чувственный ритуал. — Теперь ты — сладкий, — прошептал он прямо в пульсирующую точку на моём запястье. — И солёный. Каким ты будешь со следующим вкусом? Он потянулся за банкой с мёдом. Ложка блеснула в солнечном луче. — Ханжин, завтрак… — попытался я протестовать, но голос сорвался. — Это и есть завтрак, — возразил он спокойно, обмакивая ложку в густой янтарь. Его взгляд упал мне на губы. — Мой. Самый важный приём пищи за неделю. Он не стал наносить мёд. Он просто поднёс полную ложку к моим губам. —Открой, — приказал он мягко, но непререкаемо. Я послушался. Сладкая, тягучая масса заполнила рот. Но проглотить я не успел. Он выхватил ложку, отбросил её со звоном в раковину и прижался губами к моим. Его поцелуй был глубоким, настойчивым, он вытягивал сладость прямо из меня, забирая её себе, смешивая с собственным вкусом. Он пил меня, как мёд, со стоном глубокого удовлетворения. Когда он наконец отпустил, мы оба тяжело дышали. Мёд размазался у нас по губам и подбородкам. Он смотрел на это, и в его глазах читалось чистое, безудержное счастье хищника, нашедшего неиссякаемый источник. — Совершенно новый вкус, — выдохнул он, облизывая свои губы. — Феликс с мёдом. Мой любимый. Он обнял меня снова, прижал к себе всего липкого, сладкого, солёного, и его смех прозвучал у меня в волосах — тихий, счастливый, немного безумный. — Я ещё не закончил свой завтрак, солнышко, — прошептал он. — Я только начал дегустацию. И в меню… — он откинул мою голову и снова лизнул по той самой солёной дорожке на шее, — …весь ты. До последней крошки.Всё остановилось. Даже солнечный свет в квадрате окна, казалось, замедлил свой бег по полу. Сладкий, липкий запах мёда и клубники висел в воздухе, смешиваясь с более глубоким, тёплым ароматом наших тел. Его слова — «весь ты» — повисли не обещанием, а приговором. Нежным, но неумолимым. Он не стал ничего больше говорить. Его руки, всё ещё влажные от мёда, скользнули с моих боков вниз, твёрдо и уверенно. Он опустился передо мной на колени. Мягкий ковер впитал звук этого движения. Я стоял, прислонившись спиной к прохладной столешнице, и смотрел на макушку его головы, на изгиб его смуглой шеи, на то, как лопатки напряглись под тонкой кожей. Весь мир сузился до этого пространства между кухней и гостиной, до золотой пыли в луче света, до его дыхания у моего живота. Его губы коснулись кожи чуть ниже пупка, там, где ещё остался след от растёкшейся капли мёда. Он провёл языком по этому липкому пути медленно, почти лениво, как будто продолжая начатую дегустацию. Но в этой лени была страшная, сконцентрированная сила. Это было не действие, а намерение. Потом его пальцы нашли пояс моих мягких спортивных штанов. Он не торопился. Он развязал узел, отстранённо, как хирург, готовящий инструмент. Ткань с шелестом сползла вниз. Утренний воздух коснулся кожи, и я вздрогнул. Но его дыхание было горячее. Оно обожгло сильнее. Он посмотрел наверх, поймал мой взгляд. В его глазах не было ни тени смущения, ни игривого вызова. Там была чистая, неподдельная жажда. Та самая ненасытность, принявшая форму абсолютной концентрации. Он будто говорил: «Я хочу это. Только это. Сейчас». И он опустил голову. Первое касание было не губ, а щеки. Он прижался горячей кожей к моему внутреннему бедру, провёл медленную линию вверх, и только потом… потом его губы, мягкие и влажные, обхватили меня. Не сразу полностью, а с той же исследующей медлительностью, с которой он пробовал соль на моей шее. Он не делал резких движений. Он изучал. Форму, текстуру, реакцию. Я вцепился пальцами в край столешницы, костяшки побелели. Во рту пересохло. Это было не похоже ни на что. После безумия ночи, после нежной дегустации — эта внезапная, молчаливая, поглощающая сосредоточенность сбивала с толку. Он не торопился давать удовольствие. Он брал его себе. Каждый сантиметр, каждую дрожь, каждый подавленный стон, вырывавшийся у меня из горла, он принимал как дань. Одна его рука легла на моё бедро, не для страсти, а для устойчивости, для связи. Другая… другая лежала ладонью на моём животе, и я чувствовал, как её тепло прожигает кожу насквозь, как пальцы слегка впиваются в плоть, заземляя меня в этом головокружительном падении. Он начал двигаться. Медленно. Глубоко. С таким ужасающим, безмолвным контролем, что всё внутри меня сжималось в тугой, раскалённый узел. Он не закрывал глаза. Он смотрел на меня снизу вверх, и его взгляд был тяжёлым, тёмным, полным какого-то древнего знания. В этом взгляде читалось не «я тебя обслуживаю», а «я познаю самую суть тебя». Он был не услужливым, а доминирующим. Он поглощал, и в этом поглощении была абсолютная власть. Звуки были приглушёнными: его ровное, чуть шумное дыхание через нос, слабый, влажный звук, тихий стон, который, казалось, вырывался не из его горла, а из самой глубины его существа. И моё собственное дыхание, сбитое, прерывистое, которое я не мог контролировать. Он ускорился. Не резко, а как двигатель, набирающий обороты — плавно, неумолимо. Его рука на моём животе прижалась сильнее, пальцы впились. Это было якорем. Единственной точкой реальности в мире, который расплывался в мареве белого огня. Я закинул голову назад, уставившись в потолок, но видел только его — его согнутую спину, его тёмные волосы в моих пальцах, которые вцепились в них сами собой. И когда волна наконец накрыла с такой силой, что я чуть не подкосился, он не отстранился. Он принял всё. Каждый конвульсивный толчок, каждый содрогающий вздох. И лишь когда последняя судорога прошла, он медленно, с невероятной, почти церемониальной медлительностью оторвался. Он поднял на меня глаза. Его губы были влажными, отёкшими. Он облизнул их, не отводя взгляда, и в этом жесте было что-то настолько откровенно чувственное и в то же время невинное, что у меня перехватило дух. На его лице не было улыбки триумфа. Было глубокое, почти философское удовлетворение. Как у учёного, доказавшего свою гипотезу. Как у голодного, наконец вкусившего самую суть того, чего он желал. Он встал на ноги, всё так же глядя на меня. Потом наклонился и прижался губами к моему животу, оставив там тихий, прерывистый поцелуй. — Идеальный вкус, — прошептал он хрипло, его голос был низким от напряжения. — Мой. Только мой.Тишина, наступившая после, была густой и сладкой, как тот мёд, что всё ещё медленно стекал по бутылке в раковине. Я стоял, всё ещё прислонившись к столешнице, пытаясь поймать дыхание, в то время как мир медленно собирался обратно из тысяч искрящихся осколков. Он оставался на коленях, прижавшись щекой к моему бедру, его дыхание постепенно выравнивалось. Казалось, наконец наступила сытость. Та самая, после которой можно уснуть на неделю. Но это был Джин. Он медленно поднялся, его движения были ленивыми, как у большого кота. Он не глядя потянулся к кухонному полотенцу, смахнул им остатки липкого с губ и подбородка, и его глаза снова нашли мои. И в них, сквозь дымку только что пережитого, мелькнула та самая искра. Не исследовательская уже. А шаловливая. Та, что появлялась, когда он задумывал что-то, от чего у менеджера буквально седели волосы. — Знаешь, — начал он, голос его был приглушённым, хриплым от всего, что только что происходило. — Пока я тут скучал и готовился к этому показу… я кое-что заказал. Он сделал паузу, наблюдая за моей реакцией. Я просто смотрел на него, не в силах даже предположить, что может последовать после всего этого. Заказал? В Париже? Новую пару дизайнерских ботинок, которые взорвут интернет? — Не смотри так, — он улыбнулся, и эта улыбка была откровенно хитрой. — Это не вещь. Это… опыт. Он повернулся и, неспешной, грациозной походкой человека, который абсолютно доволен собой и миром, направился к двери в коридор. Я, всё ещё в полуразобранном виде, мог только наблюдать, как он наклоняется, поднимает с пола маленькую, изящную коробочку из тёмного дерева с лаковым блеском. Он не принёс её в номер сразу. Спрятал. Ждал подходящего момента. Он вернулся, держа коробочку в руках, как держат что-то очень хрупкое и ценное. Поставил её на стол рядом с подгоревшей яичницей и холодным кофе. — Открывай, — сказал он просто, откинувшись на спинку стула и сложив руки на груди. Его поза была расслабленной, но взгляд — острым, жаждущим увидеть каждую мою эмоцию. Я взял коробку. Она была удивительно лёгкой. Откинул лаковую крышку на маленьких петлях. Внутри, на чёрном бархате, лежало не украшение и не гаджет. Это были две тонкие, почти невесомые кисточки. Но не простые. Их ручки были выточены из тёмного сандала, тёплого на ощупь и источающего тонкий, пряный аромат. А вместо привычного ворса — самые мягкие, пушистые кончики, сделанные из… я присмотрелся… из страусиного пера, окрашенного в глубокий, почти чернильный индиго. Рядом лежал маленький флакончик с маслом, пахнущий сандалом и чем-то сладковатым, ванильным. Я поднял на него недоуменный взгляд. — Это для каллиграфии? — спросил я, окончательно сбитый с толку. Он рассмеялся, тихим, довольным смехом. —В каком-то смысле. Только холст… — он медленно провёл пальцем по воздуху, указывая на меня с головы до ног, — …ты. Мой мозг отказывался обрабатывать информацию. Он продолжал, его голос стал тише, заговорщицким: —В Корее есть старинное искусство. «Мунджиль». Роспись тела. Раньше это делали для ритуалов, для красоты. Я подумал… — он встал, подошёл ко мне и взял одну из кисточек, повертел её в пальцах. — Мы уже попробовали вкус. Попробовали слепоту. Попробовали… поглощение. Давай попробуем искусство. Он обмакнул кончик кисточки в масло. Оно блеснуло тёмной каплей. —Я неделю смотрел на эскизы одежды, на линии и узоры. И все думал о линиях твоего тела. О том, как они совершенны. И как я хочу не просто целовать их. А… почтить. Оставить след. Временный, конечно, — он поспешно добавил, увидев, вероятно, лёгкую панику в моих глазах. — Масло смоется. Но пока… пока оно там… Он поднёс кисточку к моей груди, чуть левее сердца. Перо было невероятно мягким, почти эфемерным. И когда он коснулся им кожи, это было похоже на прикосновение бабочки, обмакнутой в тёплое масло. Я вздрогнул. — Доверься, — прошептал он, и в его голосе не было командных нот, только просьба. — Расслабься. Просто чувствуй. И он начал рисовать. Это было непохоже ни на что. Это не было сексуально в привычном смысле. Это было… медитативно. Гипнотически. Его движения были плавными, точными, полными невероятной концентрации. Он водил пушистым кончиком по моей коже, оставляя за собой прохладные, маслянистые следы. Я закрыл глаза. Ощущения были невероятно обострёнными после всего пережитого. Я чувствовал каждый завиток, каждый изгиб линии, которую он выводил. То это была длинная, плавная дуга вдоль ребра, то мелкий, витиеватый узор вокруг соска, то что-то, напоминающее иероглиф, на внутренней стороне предплечья. Он молчал. Были слышны только его собранное дыхание и едва уловимый шелест пера о кожу. Он переходил с одной части тела на другую, заставляя меня поворачиваться, откидывать голову, поднимать руки. Он был художником, а я — его живым, дышащим холстом. И в этой полной отдаче, в этой пассивной роли, было что-то невероятно интимное и откровенное. Он не брал. Он дарил. Своё видение, своё вдохновение, свой танец, запечатлённый теперь на мне. Когда он наконец закончил, он отступил на шаг, изучая свою работу. Его глаза блуждали по моему телу с видом критика, ищущего изъян, и творца, видящего совершенство. — Встань перед зеркалом в ванной, — тихо приказал он. Я послушался. Вошёл в освещённую солнцем ванную и замер. Отражение в зеркале заставило сердце ёкнуть. Масло, подсвеченное светом, блестело на кроме тёмно-синими, почти чернильными линиями. Это был не просто набор штрихов. Это был цельный, прекрасный, извивающийся узор, похожий на стебли диковинных цветов или на стилизованные языки пламени. Он обвивал мои рёбра, спускался по животу, огибал таз, поднимался по спине (я видел отголоски в зеркале) и заканчивался изящными завитками на шее и плечах. Это было дико. Это было красиво. Это превращало моё тело в произведение искусства. Он подошёл сзади, обнял меня, положил подбородок на моё плечо, и наш взгляд встретился в зеркале. — Видишь? — прошептал он. Его глаза сияли гордостью и чем-то более глубоким — благоговением. — Вот какой ты есть внутри. Для меня. Не просто Феликс. А целая вселенная линий, изгибов и тайн. И теперь… теперь она видна. Хотя бы на время. Он повернул моё лицо к себе и поцеловал. Медленно, сладко, смакуя момент. —Самый красивый сюрприз в Париже — не на подиуме, солнышко. Он стоит прямо здесь, передо мной. И он мой.Мы стояли так, сплетённые отражением и реальностью, пока узоры на моей коже не начали медленно высыхать, теряя лаковый блеск, но не теряя чёткости линий. Они стали похожи на старинную татуировку, проступившую из-под кожи. Он не отпускал меня, его руки скользили по нарисованным завиткам, будто читая шрифт собственного послания. — Иди сюда, — наконец сказал он, и в его голосе снова появились те бархатные, командные нотки, которые заставляли всё внутри замирать. Он взял меня за руку и повёл обратно в комнату, но не к кровати, а к огромному, панорамному окну. Париж лежал внизу, утренний, суетливый и совершенно неважный. Он остановил меня спиной к окну. Солнечный свет, проходя сквозь стекло, мягко освещал его лицо и моё тело, превращая синие узоры в живые тени. —Не двигайся, — прошептал он, и его пальцы снова нашли флакон с маслом. Но на этот раз он не стал пользоваться кисточкой. Он налил немного масла в ладонь, растёр его между своими руками, согревая. Потом поднёс ладони к моей груди, к центру узора, прямо над сердцем. Прикосновение было уже не кисточкой-бабочкой. Это было прикосновение человека. Тёплое, влажное от масла, невероятно реальное. Он начал втирать масло в кожу, следуя линиям своего же рисунка. Его движения были сильными, массажирующими, но в то же время бесконечно нежными. Он не стирал узор. Он оживлял его. Нагревал его своим теплом, вбивал его глубже в поры. Аромат сандала и ванили стал гуще, опьяняюще насыщенным. — Я хочу, чтобы он впитался, — бормотал он, его глаза были прикованы к движению своих рук по моей коже. — Хочу, чтобы даже когда смоется… твоя кожа помнила это. Помнила, что здесь были мои линии. Это был новый уровень одержимости. Не просто оставить след, а вписать себя в плоть. Пусть даже на время. Его руки скользили вниз, по животу, к бёдрам, тщательно прорабатывая каждый сантиметр узора. Это был странный, почти ритуальный массаж, где объектом поклонения было его же собственное творение на мне. Я закрыл глаза, откинул голову на холодное стекло и просто чувствовал. Чувствовал жар его ладоней, прохладу масла, приливы тепла, которые растекались от каждого его движения. Чувствовал, как под его пальцами моё тело перестаёт быть просто телом, а становится тем самым сакральным холстом, полотном, на котором он пишет свою самую сокровенную повесть. Когда он закончил, кожа горела, будто после долгого пребывания на солнце, и вся была пропитана его запахом. Он обнял меня, прижался к моей груди, и я почувствовал, как его губы касаются кожи прямо над сердцем, прямо в центре главного узора. — Теперь ты мой полностью, — проговорил он, и его голос дрогнул. Не от страсти, а от чего-то более глубокого, более пугающего. От ощущения абсолютной, тотальной принадлежности. — Отметился. Как зверь метит свою территорию. Только красивее. Он поднял голову, и в его глазах стояли слёзы. Не от горя. От переполнения. От той самой ненасытности, которая наконец, хоть на миг, нашла покой в осознании, что объект её желания не просто здесь, а запечатлён, облачён в созданные ею же формы. — Ты не сердишься? — вдруг спросил он тихо, по-детски уязвимо, глядя на свои синие от краски пальцы. Я взял его руку, поднёс к губам и поцеловал каждый запачканный палец, ощущая на языке зернистость пигмента и сладость масла. —Нет, — ответил я честно. Потому что в этой безумной, прекрасной церемонии не было насилия. Было дарение. Было признание в самой странной, самой глубокой форме. — Я… польщён. Он рассмеялся сквозь слёзы, коротко и счастливо, и прижался ко мне снова. —Хорошо. Потому что у меня ещё есть вторая кисточка. И ещё много масла. И идея для нового узора… на спине. Но позже. Сейчас… — он взглянул на застывшую, несъеденную еду, — …я, кажется, наконец проголодался. По-настоящему. Бутерброд сделаешь? И в этой простой, бытовой просьбе, прозвучавшей после часов безумной чувственности, была вся наша нормальность. Вся та почва, на которой произрастали эти диковинные цветы. Я кивнул, с трудом отлип от стекла, и мы, два существа, связанные теперь невидимыми синими нитями, пошли на кухню, где парижское утро наконец могло начаться с простого бутерброда и сплетённых под столом ног.
10 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник