Часть 32
3 февраля 2026 г., 10:36
Сон не шел. Он не просто не приходил — он будто намеренно обходил стороной этот пентхаус на верхнем этаже небоскреба, оставляя Уена наедине с белой, звуконепроницаемой тишиной и вихрем мыслей, кружащихся с нарастающей, неистовой скоростью. Он лежал на спине, уставившись в темноту потолка, где призрачно отражался свет ночного города, и чувствовал, как каждый нерв в его теле напряжен до предела, как натянутая струна, готовая лопнуть от первого же прикосновения.
Тело помнило напряжение дня — вымученные улыбки, железное рукопожатие, тяжесть ненавистного смокинга. Но душа, израненная, сбитая с толку, металась в клетке воспоминаний о сегодняшнем вечере. О приеме-фарсе. О бегстве.
Уен снова повалился на подушки, зажмурившись, пытаясь силой воли загнаться в небытие. Но чем сильнее он сопротивлялся, тем ярче всплывали другие картинки: Хонджун, спящий на той вилле. Хонджун, слушающий его рассказ о татуировках, с тем странным, непроницаемым выражением, в котором Уену тогда почудился интерес. Хонджун, говорящий «попробуем» — слово, которое теперь обжигало, как клеймо.
Он не знал, сколько времени прошло — минуты или часы. Время в этой тишине теряло форму, растекаясь тягучей, темной массой. И вдруг, врезаясь в эту массу, как осколок стекла, прозвучал звонок в дверь.
Уен замер. Один резкий, не терпящий возражений звук, разорвавший ночную тишину его крепости. Кто? Сан? Но у Сана был код. Обслуга? В такой час? Невозможно.
Звонок повторился. Уже настойчивее. Требующе.
Сердце Уена начало биться с такой силой, что он почти слышал его стук в тишине. Какая-то первобытная, животная интуиция, та самая, что заставляла его вздрагивать при приближении Хонджуна в коридорах академии, сжалась в ледяной комок в животе. Он медленно, будто против собственной воли, поднялся с кровати. Пол был холодным под босыми ногами. Он не включил свет, движимый внезапным, иррациональным страхом — или предчувствием.
Он подошел к двери, к глазку. И мир перевернулся с ног на голову.
На пороге, освещенный тусклым светом коридорных ламп, стоял Хонджун.
Не призрак, не мираж, вызванный истощенным сознанием. Плотный, реальный. Живой. Но не тот Хонджун, которого он привык видеть — закованного в безупречные костюмы, в доспехи из холодной элегантности. На нем были простые, темные джинсы и серая хлопковая футболка, которая казалась на размер великоватой, отчего его фигура выглядела еще более хрупкой, почти мальчишеской. Волосы были слегка растрепаны, будто он несколько раз проводил по ним рукой в нервном жесте.
Уен отшатнулся от глазка, будто от удара током. Он не поверил. Не мог поверить. Его мозг отчаянно пытался найти логичное объяснение. Галлюцинация. Сон наяву. Чья-то жестокая шутка. Но когда он распахнул дверь, и холодный воздух с лестничной клетки ворвался в прихожую, а вместе с ним — и эта знакомая, сводящая с ума аура молчаливого присутствия, сомнения рассеялись.
Да. На пороге стоял Хонджун. Настоящий. И вид у него был… потерянный. Уязвимый. И от этого Уену захотелось одновременно кричать от ярости и сделать шаг назад, чтобы эта картина не разрывала ему душу.
— О, — вырвалось у Уена, и его голос прозвучал хрипло, неестественно. Он натянул на лицо самую колючую, самую ядовитую маску презрения, какая только нашлась в его арсенале. — Ледяной принц сошел со своего заоблачного трона и почтил вниманием такую ничтожную персону, как я? Или в твоем королевстве закончилось электричество для подсветки статуи?
Он видел, как при этих словах Хонджун чуть заметно вздрогнул, его пальцы сильнее сжали сверток. Но он не опустил глаз. Он смотрел прямо на Уена, и в его серых, обычно таких непостижимых глазах, было что-то новое. Не холод, не надменность. Что-то вроде… решимости, смешанной с тем же животным страхом, что сковал и Уена.
— Извини, — тихо произнес Хонджун. Голос его был низким, немного сдавленным, будто слова с трудом пробивались через преграду. — Ты, кажется, спал.
«Спал. Да, конечно после дня рождения, на котором я был самым несчастным именинником в истории, я сладко спал», — ядовито подумал Уен. Но вслух он выдавил еще более едкую фразу, подпитываемую дикой смесью боли и злости:
— Спал? Да. Может, и не один. Так что, собственно,что за честь? Зачем ты приперся сюда в таком… трогательном виде? Забыл перчатки и корону?
Он видел, как по лицу Хонджуна пробежала тень, но тот не сломался. Он сделал едва заметный вдох, как пловец перед прыжком в ледяную воду.
— Я… я пришел поздравить тебя с днем рождения. И подарить подарок.
Тишина, повисшая после этих слов, была звонкой, хрустальной, готовая разбиться от малейшего звука. А потом Уен рассмеялся. Это был не смех, а какой-то сухой, надрывный, болезненный звук, вырывающийся из самой глубины груди, где копились недели боли, унижения и бессильной ярости. Он смеялся, пока в глазах не выступили слезы от напряжения, пока смех не стал давиться, превращаясь в хрип.
И так же резко, как начался, смех оборвался. Уен замолк. Вся маска цинизма и злобы спала с его лица, обнажив то, что пряталось под ней: голую, сырую, невыносимую боль. Глаза его потемнели, в них бушевал самый настоящий ад — ад разочарования, преданной надежды и неутолимой жажды понять.
— Чего ты хочешь?! — взорвался он наконец, и его голос, сорвавшийся с привычных баррикад контроля, прозвучал хрипло, почти по-звериному.
Он шагнул к Хонджуну, преодолевая порог, и теперь они стояли в прихожей, совсем близко, разделенные лишь сантиметрами наэлектризованного воздуха. Хонджун почувствовал исходящее от Уена тепло — не тепло живого человека, а жар раскаленного металла, жар ярости. И запах — остатки дорогого, горьковатого парфюма с нотками кожи, смешанные с чистым, простым запахом его тела и гневом, который, казалось, имел свой собственный, острый аромат.
— Чего, черт возьми, ты хочешь, Хонджун? — повторил Уен, и каждое слово было как удар хлыста. — Ты получил все, что просил! Тишину. Дистанцию. Я не трогаю тебя, не говорю с тобой, не напоминаю о себе. Я стал для тебя пустым местом, как ты и хотел! Что еще? Хочешь, чтобы я извинился? Извинился за то, что посмел в тебя влюбиться? За то, что поверил, что под всей этой ледяной шелухой может биться что-то живое? За то, что назвал тебя «настоящим»? Так извиняюсь! Я — идиот! Ошибаться — мое второе имя! Доволен?
Он кричал, и его голос эхом отражался от стен прихожей, от высоких потолков, заполняя собой все пространство. Это был крик загнанного в угол зверя, крик человека, который отдал что-то самое ценное и получил взамен плевок в душу.
— Я уже говорил, — продолжил Уен, но теперь его голос опустился до опасного, ледяного шепота, в котором дрожала невысказанная дрожь. — Я не хочу тебя видеть. Ты мне безразличен. Ты — прошлое, которое я пытаюсь забыть. Так что сделай мне одолжение — исчезни. Просто исчезни.
И прежде чем Хонджун успел что-то сказать, хоть как-то отреагировать, Уен, движимый последним остатком самосохранения, с силой рванул дверь на себя, чтобы захлопнуть ее. Это был жест отчаяния, жест, который должен был поставить окончательную, железную точку.
Но точку поставил другой звук.
Глухой, болезненный стон, вырвавшийся из-за створки двери. И резкий, инстинктивный толчок — дверь встретила сопротивление.
Ледяной ужас, моментальный и всепоглощающий, сдавил горло Уена. Он распахнул дверь обратно.
Хонджун стоял, прижимая левую руку к груди. Его лицо было белым как мел, губы плотно сжаты, но из-за сомкнутых ресниц по щекам медленно, беззвучно текли слезы. Его правая рука, которую он инстинктивно подставил, чтобы смягчить удар двери, теперь висела как плеть, а на тонком запястье и тыльной стороне ладони уже расцветало огромное, алое, пугающее пятно кровоподтека.
— Боже… — выдохнул Уен, и весь его гнев, вся ярость, вся броня испарились в одно мгновение, оставив после себя только леденящий, панический страх. — Хонджун, зачем ты… черт!
Он осторожно, с дрожью в пальцах, которые только что были сжаты в кулаки, взял руку Хонджуна в свои ладони. Кожа была горячей, почти обжигающей на ощупь, и уже начинала заметно опухать. Багровое пятно расползалось, принимая ужасающие очертания.
— Надо в больницу, — сказал Уен, и его голос звучал чужим, плоским, лишенным всякой интонации. Шок. — Хонджун, может, ты что-то сломал… Боже. Подожди секунду. Не двигай.
Он бросился в квартиру, сметая с консоли ключи от машины, на ходу натягивая на босые ноги первые попавшиеся кроссовки. Его мысли представляли собой хаотичную кашу из ужаса, самообвинений и одной навязчивой команды: «Действуй. Помоги».
Хонджун стоял на прежнем месте, прислонившись к косяку. Слезы текли по его лицу непрерывно, но он не издавал ни звука. И Уен, мельком взглянув на него, понял — это не слезы от физической боли. Это было что-то глубже, что-то, от чего сжалось и его собственное сердце. Это были слезы от чего-то такого, что Уен в своем ослеплении гневом не мог разглядеть.
Они ехали в ближайшую частную клинику в гнетущем, абсолютном молчании. Уен вел машину с безупречной, почти машинальной точностью, но его взгляд то и дело скользил к пассажиру. Хонджун сидел, прижавшись лбом к холодному стеклу, глаза закрыты. Его неповрежденная рука лежала на колене, пальцы слегка подрагивали. Он казался удивительно маленьким и беззащитным в коконе темноты и уличных огней, проносившихся за окном.
В приемном покое царила ночная, сонная тишина. Уен, не обращая внимания на вопросы администратора, практически втолкнул Хонджуна к дежурному врачу. Его манеры были резкими, почти грубыми, но в них сквозила такая неподдельная, животная тревога, что медики отнеслись к ситуации со всей серьезностью.
Рентген. Осмотр. Рука Хонджуна покоилась на столе, а Уен стоял у двери, ощущая, как с каждой минутой внутри него нарастает какая-то невыносимая тяжесть. Он видел, как врач осторожно прощупывает запястье, как Хонджун слегка вздрагивает, но молчит. Он видел, как тот наконец поднимает на него глаза — и в этом взгляде не было упрека. Не было даже боли. Была какая-то усталая, пустая покорность, которая была в тысячу раз страшнее.
— Перелома нет, — наконец объявил врач, и Уен почувствовал, как с его плеч спадает гиря. — Сильный ушиб, гематома. Сухожилия целы. Нужен покой, холод первые сутки, потом тепло. Обезболивающее я сейчас сделаю укол.
Уен только кивнул, не в силах вымолвить слово. Он наблюдал, как медсестра делает укол, как Хонджун морщится, но все так же молчит. Потом ему перевязали руку эластичным бинтом, дали рекомендации и выписали.
Обратная дорога была такой же безмолвной. Но напряжение в салоне сменилось. Острая паника отступила, оставив после себя странную, тягучую, изматывающую опустошенность. И еще что-то… Что-то новое, незнакомое, тихое.
Уен снова посмотрел на пассажира. Хонджун сидел в той же позе, но теперь его дыхание стало ровнее, глубоким. Длинные ресницы лежали на бледных щеках. Он уснул.
Это зрелище — Хонджун, спящий в его машине, с перевязанной рукой, — снова что-то перевернуло внутри Уена. Все острые углы, вся ярость, казалось, притупились, уступив место чему-то другому. Чему-то бесконечно уставшему и… нежному.
Он не повез его в особняк Ким. Не отвез к Ёсану. Он поехал к себе. Инстинктивно. Потому что в этот момент это казалось единственно правильным.
Подъехав к дому, он осторожно, стараясь не разбудить, выключил двигатель. Потом вышел, обошел машину и открыл пассажирскую дверь. Хонджун не проснулся. Он лишь беспомощно, по-детски кренился набок. Уен осторожно просунул одну руку ему под колени, другую — за спину, и поднял его.
Он был поразительно легким. Почти невесомым в его объятиях. Голова Хонджуна бессильно упала ему на плечо, теплый воздух от дыхания щекотал кожу на шее.
«Какой же ты легкий, — пронеслось в голове Уена, и эта мысль была лишена всякой язвительности, она была наполнена какой-то щемящей, простой заботой. — Как будто ничего и не ешь. Надо бы это исправить».
И тут же, как холодный душ, накатила следующая мысль, полная горечи: «Как мне тебя кормить, если мы не вместе?»
Но тело в его объятиях, даже в глубоком сне, казалось, искало тепла, близости. Хонджун неосознанно прижимался к нему, его неповрежденная рука легла на грудь Уена. И это маленькое, доверчивое движение перевернуло все с ног на голову. Оно обезоружило сильнее любой истерики, любого признания.
Он донес его до пентхауса, уложил на свою собственную, широкую кровать, сняв с него только кроссовки. Потом, после секунды колебаний,лег рядом. Не вплотную, но так, чтобы чувствовать тепло другого тела. А потом, движимый импульсом, который не поддавался никакому анализу, он осторожно взял перебинтованную руку Хонджуна, поднес к губам и легонько, едва касаясь, поцеловал повязку над самым больным местом. Жест, полный такой невысказанной нежности и сожаления, что от него у самого перехватило дыхание.
И так он лежал. Не спал. Просто лежал в полутьме, в тишине, нарушаемой лишь ровным дыханием спящего рядом человека. Он смотрел на профиль Хонджуна, вырисовывающийся в свете луны, на темные дуги ресниц, на расслабленные, мягкие губы. Он видел его без всех масок, без защиты, таким, каким, возможно, его не видел никто и никогда. Уязвимым. Доверяющим ему, даже во сне, даже после всего.
И в этой тишине, под этот мерный звук дыхания, внутри Уена начало происходить что-то важное. Та стена гнева и обиды, которую он так тщательно выстраивал три недели, дала глубокую, непоправимую трещину. Не потому что Хонджун что-то сказал. А потому что он пришел. Потому что он остался. Потому что сейчас он был здесь, в его кровати, под его защитой, и это чувство… это чувство «правильности» было сильнее всех обид на свете.
Вопрос «зачем?» все еще висел в воздухе, но теперь он звучал не как обвинение, а как тихая, недоуменная мольба о понимании. И ответа на него не было. Было только это теплое тело рядом, эта хрупкая рука в его заботе и тихая, непоколебимая уверенность, что сейчас, в эту секунду, он находится именно там, где должен быть.
Уен не знал, что будет завтра. Не знал, какие слова будут сказаны, какие объяснения потребуются. Но он знал, что не отпустит его сейчас. Что этот хрупкий, непрочный мост, который они, сами того не ведая, начали строить сегодня ночью через боль и молчание, нужно охранять как самое дорогое. Потому что под всем этим льдом и камнем, как он и подозревал когда-то, все-таки билось что-то живое. И, возможно, это «что-то» только что сделало первый, неуверенный, болезненный вдох.