Тень Белой Смерти

NC-17
Завершён
26
2
Фэндом:
Размер:
97 страниц, 37 969 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

Глава 8.

Настройки
Слова Минхо прозвучали не как просьба, а как приговор. «Уйди». Одно слово, отчеканенное в ледяной пустоте его голоса. Джисон замер, ощущая, как последние остатки тепла покидают его тело. Он видел, как Минхо, с нечеловеческим усилием, поднялся. Его движения были медленными, механическими, будто он управлял телом на расстоянии. Не оглядываясь, не глядя на Джисона, он пошёл прочь по галерее, его фигура растворялась в контрасте света и тени от колонн, пока не исчезла совсем. Джисон остался сидеть на холодном камне, чувствуя, как внутри него образуется та же пустота, что он видел в глазах Минхо. Только его пустота была огненной, полной отчаяния и невыплаканных слёз. … Отстройка дворца началась со скоростью, диктуемой шоком и необходимостью. Под руководством Хёнджина и лояльных чиновников, уцелевшие слуги и солдаты разбирали завалы, тушили тлеющие угли, заделывали пробоины в стенах. Суета была яркой, но тихой, приглушённой. Люди говорили шёпотом, избегая смотреть в глаза друг другу. Дворец зализывал раны, но запах смерти и пепла ещё долго будет жить в его камнях. Через три дня, когда основные следы резни были убраны, а тела павших подготовлены к церемонии, Джисон вышел перед уцелевшими войсками и остатками двора на главную площадь. Он стоял на импровизированном помосте перед длинными рядами покрытых белым полотном тел. Его собственная фигура в простых, тёмных одеждах казалась хрупкой и невероятно одинокой. Он начал говорить, и голос его, вначале тихий и неуверенный, креп с каждым словом. Он говорил о предательстве, о доблести, о долге; называл имена павших командиров, благодарил солдат. Он говорил, что их жертва не будет напрасной, что из пепла родится новая, сильная империя. Это была хорошая речь. Правильная. Но когда его взгляд упал на одно небольшое тело в самом конце первого ряда — тело Ян Чонина, накрытое простым белым саваном, из-под которого угадывались контуры слишком юного лица, — голос Джисона дрогнул. Он замолчал, сжав кулаки, чтобы не выдать дрожь в руках. Он видел перед собой не просто самурая, мальчика, который приносил цветы Ай, который смотрел на Минхо с обожанием, который стал мостом между ними в самые тёмные дни. И который теперь лежал здесь, холодный и безмолвный, из-за их войны, их амбиций, их любви. Хан не заплакал, но его глаза наполнились такой невыразимой печалью, что многие из выстоявших суровых воинов опустили головы. Он лишь кивнул, давая знак начать церемонию прощания, и сошёл с помоста, чувствуя, как тяжесть короны, которой ещё физически не было, уже давит ему на виски. Потом был выход к народу у главных ворот. Толпа, напуганная, но жаждущая хоть какого-то знака стабильности, встретила его не ликованием, а глухим, напряжённым ропотом. Он говорил о порядке, о справедливости, о конце смуты. Люди слушали, кивали, но Джисон ловил на себе взгляды, полные не надежды, а усталого ожидания. Они ждали доказательств. И он должен был их дать. Прошла неделя. Дворец начал походить на обитаемое место. Появился призрак распорядка. Джисон погрузился в работу с маниакальным упорством, пытаясь заглушить боль и пустоту. Он подписывал указы, встречался с выжившими советниками, планировал похороны и коронацию. Феликс и Ай были рядом, тихие и поддерживающие, но они не могли заполнить ту бездну. Минхо не появлялся. Он не приходил на советы. Не занимал свой пост. Не возникал в поле зрения. Слухи о том, где он, ходили самые разные: кто-то видел его в дальних казармах, кто-то — у могилы Чонина в саду самураев, кто-то клялся, что он просто сидит на той же галерее в Саду Забвения, не двигаясь. Новый император не посылал за ним. Тот приказ «уйди» всё ещё горел в его ушах. Он боялся снова увидеть ту пустоту в его глазах, окончательно понять, что тот человек, которого он любил, остался в огне той ночи, а вернулась лишь тень. Но однажды вечером, когда Джисон в одиночестве разглядывал карту империи в своём новом, ещё пахнущем свежей древесиной кабинете, дверь тихо открылась и вошёл Хёнджин. — Он уезжает, — без предисловий сказал он. Джисон поднял голову, сердце ёкнуло. — Кто? Куда? — Минхо. На север. Говорит, там ещё не всё спокойно. Что его место — на границе, а не здесь, в «политических играх». — Хёнджин сделал паузу. — Он уезжает на рассвете. Поговаривают, хочет вернутся в монастырь и найти родителей Чонина. Хан медленно встал. Карта перед ним поплыла в глазах. — Он… сказал что-нибудь? Передал что-нибудь? Хван покачал головой. — Ничего. Он просто… исчезает. Как и положено призраку. Джисон подошёл к окну, глядя в предрассветную тьму. Он был императором и у него была власть приказать ему остаться. Силой. Но что он удержит? Тело? Пустую оболочку? — Пусть едет, — тихо сказал Джисон, и в его голосе звучала бесконечная усталость. — Но… проследи, чтобы у него было всё необходимое. Оружие, лошадь, припасы. И… — он обернулся, и в его глазах, наконец, вспыхнула знакомая, острая решимость, — …скажи ему. Скажи, что я здесь. Что трон здесь. И что дверь… всегда открыта для него. Хёнджин кивнул, понимая больше, чем было сказано. Он склонился в поклоне и вышел. Джисон остался стоять у окна, глядя, как на востоке начинает светлеть. Он получил всё, о чём когда-то мечтал в ярости и бессилии: власть и возможность изменить страну, но цена оказалась непомерной. И теперь он правил империей, в которой его самой большой победой и самым страшным поражением был один и тот же человек. Империя начала медленно, болезненно заживать. Указы Джисона, хоть и встречавшие сопротивление старых кланов, постепенно меняли жизнь к лучшему: снижались непосильные налоги, коррумпированных чиновников заменяли, на границах воцарилось хрупкое перемирие. Он правил днём с холодной, безупречной эффективностью; был тем императором, о котором мечтал в своих юношеских, язвительных фантазиях — умным, справедливым, неподкупным. Но ночи принадлежали другому человеку. Тому мальчику, который всё ещё жил где-то внутри, разбитый и одинокий. Каждый вечер, когда последний советник удалялся и двери его покоев закрывались, Джисон подходил к окну, выходящему на север. Он смотрел в звёздное небо, туда, где, как он знал, лежали холодные, суровые земли. И ждал. Ждал весточки. Любого знака: пера странной птицы, слуха, переданного через верного человека, даже дурного предзнаменования — лишь бы оно было связано с ним. Но оттуда приходили лишь туманные, противоречивые слухи, ранящие хуже любого молчания. Один гонец, вернувшийся с пограничной заставы, бледнея, докладывал шёпотом: «Говорят, „Белая Смерть“ пал в стычке с остатками ронинов. Нашли только его меч…» Джисон отпустил его, не проронив ни слова, а потом разбил вдребезги вазу эпохи Тан, которую отец особенно ценил. Через неделю другой источник, через цепочку торговцев, сообщал: «Самурай с белыми волосами жив, но тяжело ранен. Лежит в монастыре у горного перевала, монахи выхаживают». Эта новость принесла не облегчение, а новую пытку — надежду, смешанную со страхом. А потом и вовсе пришло известие, что его не видели уже несколько дней. Он просто исчез с поста, оставив после себя лишь легенды и холодный пепел от его костра. Он растворился в туманах севера, как и подобает призраку. Эти противоречивые вести сводили Хана с ума. Он не спал, но когда же сон всё-таки накатывал, ему снились кошмары: Минхо, падающий в огонь; Минхо, лежащий в снегу с пустыми глазницами; Минхо, оборачивающийся к нему с улыбкой, а затем рассыпающийся на ветру как пепел. Единственным местом, где скорбь была ясной и чистой, без этой мучительной неопределённости, была могила Ян Чонина. Её устроили в тихом углу Сада Самураев, под старым клёном. Каждую неделю, ровно в один и тот же час, туда приходил Феликс. Он не приносил цветов, а приносил фляжку крепкого сакэ и две чашки. Одну ставил на камень перед скромной стелой. Из другой пил сам. — Вот, щенок, — говорил он, его обычно насмешливый голос становился хриплым. — Держи. Лучшее, что нашлось в погребах этого проклятого дворца. — Он садился на землю, прислонившись к дереву, и начинал говорить. Говорил о ничего не значащих вещах: о новой лошади Джисона, о глупом советнике, о том, как Ай пытается научиться печь южные пироги и терпит неудачу. А потом его голос начинал дрожать, и он плакал. Тихо, без стыда, выплакивая горе не только по юному самураю, но и по потерянной дружбе, по сломанному Хану, по всему тому свету, что был до этой ночи. Час спустя он вставал, вытирал лицо, кланялся и уходил, чтобы снова надеть маску весёлого придворного и нового советника, приближенного к новому императору. Ай же боялась подходить к могиле близко. Она останавливалась на краю сада, сжимая в руках сорванный полевой цветок — ирис или ромашку. Она смотрела на камень, и её охватывал такой леденящий ужас, что она не могла сделать и шага. Это было не просто напоминание о смерти. Это было напоминание о её собственной, хрупкой, запретной нежности, которая оказалась такой же смертельной, как и всё в этом мире. Она боялась, что если подойдёт, то не сможет уйти. Поэтому она оставляла цветок на краю тропинки и быстро удалялась, чувствуя, как слёзы душат её, но не позволяя им пролиться. Хёнджин, как и обещал, уехал на юг, чтобы «упорядочить дела своего клана». Через месяц пришла весть: старого лорда Хвана нашли мёртвым в его постели (официально — от старости, неофициально — от яда, который больше некому было проверить). Хван Хёнджин, в свои двадцать один, был провозглашён новым главой одного из самых могущественных южных кланов. Его первым указом была клятва верности императору Хан Джисону и щедрые поставки зерна в опустошённые северные провинции. Это был умный ход и предупреждение. Хван больше не был просто «солнечным южанином» или таинственным союзником. Он стал силой: опасной, умной и абсолютно непредсказуемой. Он прислал Джисону короткое, изысканное письмо с поздравлениями и подписью нового лорда. Ни слова о Минхо, ни слова о той ночи. Только деловой тон и намёк на будущее сотрудничество. Джисон сжёг это письмо, понимая, что приобрёл могущественного вассала и потенциально самого опасного врага. Так и жила новая империя: с императором, который плакал по ночам в пустоту; с придворным, который выплакивал свою печаль у могилы мальчика; с принцессой, которая боялась собственных чувств; и с призраком самурая, который витал где-то между жизнью и смертью, разрывая сердце Джисона на части каждый день новым слухом, новой надеждой, новым отчаянием. Они выиграли войну, но мир оказался царством тишины, эха и невысказанной, вечно кровоточащей боли. Три месяца, наполненных работой, болью и эхом шагов, которые не раздавались в коридорах. Дворец отстроился, шрамы на теле затянулись новой штукатуркой, но шрамы в душах оставались свежими, как вчерашние. Джисон сидел в восстановленном Зале Утреннего Отчета. Солнце падало на длинный стол, заваленный свитками с отчётами о сборе урожая. Он слушал монотонный голос советника по финансам, но сам смотрел в окно, на клен, уже начинавший ронять багряные листья. Его мысли, как всегда, были далеко — в туманах севера, в тишине монастыря, в ледяной пустоте, куда, как он боялся, навсегда ускользнула душа Минхо. Именно поэтому он не заметил его сразу. Тень отделилась от колонны у дальнего входа и бесшумно пересекла зал. Она двигалась знакомой, плавной походкой, но в ней не было прежней невесомости. Была тяжесть, усталость, вбитая в каждую мышцу. Фигура остановилась в нескольких шагах от стола, за спиной у суетящихся советников, и замерла в ожидании. Первым его увидел Феликс, вносивший очередную пачку документов. Он шёл, опустив голову, погружённый в свои тяжёлые мысли. Подняв взгляд, чтобы выбрать место для свитков, он увидел того, кто стоял в луче света, падавшем из высокого окна. Платиновые волосы, собранные в простой, низкий хвост, казались тускнее, почти пепельными. Лицо было исхудавшим, с новым тонким шрамом, пересекающим левую бровь. Но глаза смотрели прямо на Джисона. Феликс ахнул, и звук был настолько неожиданным и полным чистого, немого шока, что все замолчали. Свитки выскользнули из его рук и с глухим стуком рассыпались по полу. Он даже не попытался их поднять. Он просто смотрел, его рот был приоткрыт, а в глазах бушевала буря из неверия, надежды и страха. Хан вздрогнул от звука и медленно, будто боясь разбить хрустальную грань реальности, перевёл взгляд от окна к Феликсу, а затем дальше, за его плечо. Время остановилось. Воздух в зале стал густым и звенящим. Джисон увидел его. Настоящего. Не призрака из слухов, не кошмарное видение, а живого, дышащего человека, стоящего там, в лучах солнца, с лицом, изборозжденным страданиями, которые Джисон мог лишь угадывать. Их взгляды встретились, и в этот раз в глазах Минхо не было той всепоглощающей пустоты. Была усталость, глубокая, до костей. Была боль. Но была и ясность. И что-то ещё… что-то неуловимое, заставляющее сердце Джисона бешено заколотиться в груди. Советники, сбитые с толку молчанием императора и странным поведением Феликса, начали оборачиваться. Шёпот пробежал по залу. Император встал. Его движение было резким, нарушившим застывшую тишину, а голос, когда он заговорил, был тихим, но абсолютно властным, налитым сталью. — Всем покинуть зал сейчас же. Но советники замерли в нерешительности. Они смотрели то на императора, то на самурая с белыми волосами, чья репутация была легендой, а присутствие — нарушением всех протоколов. Джисон видел, как Минхо слегка напрягся, готовый снова отступить в тень, раствориться. Эта мысль, что он может снова исчезнуть, прямо на его глазах, вызвала в Хане взрыв чистой, неконтролируемой ярости. Он не мог этого допустить. Он с силой ударил ладонью по столу. Звонкий стук разнёсся по залу, заставив всех вздрогнуть. — Я СКАЗАЛ, ВОН! — его голос прогремел, сорвавшись на крик, в котором была вся накопленная за месяцы боль, тоска и бессилие. — ВСЕ! НЕМЕДЛЕННО! Эффект был мгновенным: советники, побледнев, бросились к выходам, спотыкаясь и толкаясь. Феликс, последним, поднял на Джисона полный понимания взгляд, быстро подобрал с пола свитки и, кивнув Минхо, скрылся за дверью. Дверь с глухим стуком захлопнулась. Внезапно наступившая тишина была оглушительной. В огромном, пустом зале остались только они двое. Солнечный луч, поймавший пылинки в воздухе, лежал между ними, как мост через пропасть. Хан стоял за столом, его пальцы всё ещё впивались в дерево. Он смотрел на самурая, боясь пошевелиться, боясь спугнуть. Минхо стоял неподвижно, его поза была прямой, но не напряжённой. Он просто смотрел, и в его глазах, наконец, Джисон прочитал всё, что искал всё это время. Боль — да, её было море. Вину — она лежала на нём тяжёлым плащом. Усталость, которая, казалось, могла повалить его на месте. Но сквозь всё это, как первый луч после долгой ночи, пробивалось что-то живое. Что-то, что не умерло в огне и не замерзло в северных снегах. Что-то, что по-прежнему было связано с ним, Джисоном. Он стоял, и каждое биение его сердца отдавалось в висках тяжёлым, неуверенным стуком. Он видел Минхо — живого, настоящего, с новыми шрамами и старой болью в глазах. Но он не мог выдержать этого взгляда. Его собственный взгляд упрямо скользил в сторону: по резным драконам на столе, по солнечному лучу на полу, по собственной руке, сжатой в кулак так, что ногти впивались в ладонь, принося острую, ясную боль, которая помогала держаться. — Ты… — голос Джисона сорвался, он сглотнул и начал снова, стараясь говорить ровно, по-деловому, как император с подданным. — Ты вернулся. Твои раны… они зажили? Он всё ещё не смотрел на него. Смотрел куда-то в пространство за его левым плечом. Минхо не ответил сразу. Он дал этому неуклюжему вопросу повиснуть в воздухе. — Заживают, — наконец сказал он. Его голос был тихим, низким, немного хриплым — будто от долгого молчания или дыма костров. Но он звучал. Это был его голос. Джисон кивнул, но слишком быстро. — Хорошо. Это… хорошо. На севере спокойно? Говорят, остатки ронинов… — Улажено, — коротко перебил Минхо. Его дымчатые глаза не отрывались от лица Джисона, изучая каждую черту, каждую новую тень под глазами, каждую напряжённую мышцу челюсти. Он видел, как тот впивается ногтями в ладони. Видел, как горло его сжалось от сдерживаемых эмоций. — А… — Хан сделал шаг назад, будто физически отдаляясь, но не мог оторваться от этого места. Его взгляд метнулся к окну, потом снова к столу. — Ты… вернёшься на службу? В страже? Место главного командира… оно вакантно. После всего… ты заслужил. Он говорил о должностях, о долге, о чём угодно, только не о том, что действительно висело в воздухе между ними, густое и невысказанное. Он боялся. Боялся, что если произнесёт хоть слово о чувствах, о той ночи, о своём отчаянии, то сломается. И тогда рухнет всё: его императорское достоинство, хрупкое равновесие, которое он с таким трудом восстанавливал. И, возможно, сам Минхо снова отпрянет в тень. Минхо слушал. Сначала с тем же отстранённым вниманием, потом с лёгким, почти незаметным наклоном головы, а когда Джисон закончил своё деловое предложение, Минхо просто продолжал смотреть. Он не соглашался. Не отказывался. Он молчал. Но это было не прежнее, пустое молчание отчаяния. Это было молчание слишком громкое. Оно наполняло весь зал, вытесняя воздух. В нём звучали все невысказанные вопросы, вся боль, все те три месяца тишины и слухов. В нём висел вопрос: «И это всё?» Император почувствовал, как подкатывает ком к горлу. Глаза начали предательски щипать. Он резко повернулся, делая вид, что поправляет беспорядок на столе, отодвигая несуществующую пылинку. — Если… если тебе нужно время, чтобы решить… — начал он, голос его задрожал. Он замолчал, сжав губы. Тишина со стороны Ли становилась всё невыносимее. Она давила, требовала. И тогда, наконец, Минхо нарушил её. Не словом, а движением. Он сделал шаг вперёд. Не быстро, не угрожающе, а медленно, давая Хану время отпрянуть, если захочет. Он пересёк луч света, и теперь стоял с другой стороны стола, прямо напротив. Так близко, что Джисон мог видеть тонкую сетку морщин у его глаз, которых раньше не было, и отблеск чего-то влажного в его собственных дымчатых глубинах глаз. — Джисон, — тихо произнёс Минхо. Не «ваше величество». Его имя, сказанное этим голосом, после всего этого времени, прозвучало как выстрел. Тот вздрогнул и, наконец, поднял на него взгляд. Встретился глазами. И всё, что он так старательно удерживал внутри — страх, боль, тоска, безумная, запретная надежда, — всё это вырвалось наружу и отразилось в его взгляде, мокром от навернувшихся слёз. Минхо увидел это, и его собственное, всегда такое сдержанное лицо, дрогнуло. В его глазах мелькнула агония, сострадание и что-то невероятно нежное. — Перестань, — прошептал он, и в его голосе не было приказа. Была мольба. — Перестань прятаться. Умоляю тебя. И это «умоляю», сорвавшееся с губ всегда такого гордого и независимого Минхо, стало той последней каплей. Джисон ахнул, коротко, сдавленно, и слёзы, которые он так отчаянно сдерживал, хлынули ручьём. Он не зарыдал. Он просто стоял, и слёзы беззвучно катились по его щекам, смывая маску императора, обнажая перед Минхо того самого испуганного, одинокого, влюблённого юношу, которым он всегда и был в глубине души. Он больше не впивался ногтями в ладони. Его руки беспомошно опустились вдоль тела. И он, наконец, позволил себе просто смотреть. Он стоял, беспомощный и разоблачённый, чувствуя, как по щекам ползут горячие, солёные дорожки. Хан судорожно потянулся к рукаву своего дорогого императорского кимоно, пытаясь утереть лицо, но ткань лишь размазывала влагу, оставляя тёмные пятна на шелке. Он пытался что-то сказать. Из его губ вырывались лишь прерывистые, беззвучные слоги. «Я…», «Ты…», «Почему…». Слова, которые месяцами копились и гноились в его душе, теперь не могли пробиться через ком в горле и спазм рыданий, которые он подавлял. Минхо наблюдал за этой тихой бурей. Он не двигался, не пытался остановить его или утешить словами. Он просто стоял и смотрел, впитывая каждую дрожь в его плечах, каждое неуклюжее движение руки, вытирающей слёзы. И в его собственных глазах шла своя война — между желанием закрыть эту дистанцию и страхом сделать что-то не так, спугнуть. Но когда Джисон, наконец, опустил руки, его плечи содрогнулись в немом, отчаянном всхлипе, Минхо понял, что ждать больше нельзя. Хан тонул, и он был единственным, кто мог его вытащить. Он сделал последний шаг, закрывая оставшееся между ними расстояние. Теперь их разделял только край стола. Минхо медленно, давая Джисону время отпрянуть, поднял руку. Он осторожно, почти невесомо, коснулся тыльной стороной пальцев щеки Джисона, там, где следы слёз ещё блестели на коже. Прикосновение было шероховатым от старых мозолей и новых шрамов, но невероятно тёплым. Император вздрогнул, как от удара током. Его взгляд, полный слёз и паники, впился в лицо Ли. Но он не отстранился. Он замер, будто боялся, что малейшее движение разрушит это хрупкое касание. — Не надо слов, — тихо сказал Минхо. Его голос был низким, успокаивающим, как шелест листьев ночью. — Не бойся моих прикосновений, они никогда не приносили тебе боли, и не принесут. Он не убирал руку. Его пальцы слегка сдвинулись, смахнули новую слезу, скатившуюся по скуле. Это было действие, полное такой простой, бесхитростной нежности, что у Джисона перехватило дыхание. Никто, никогда не касался его так. Не с таким пониманием. Не с таким принятием. — Я… я не могу… — выдохнул Хан наконец, его голос был хриплым от слёз. — Можешь, — возразил Минхо, и в его голосе прозвучала твёрдая, знакомая уверенность, та самая, что вела их через тренировки и заговоры. — Ты всегда мог. Просто забудь на минуту, кто ты. Забудь про трон, про долг. Просто будь здесь. Его слова были не приказом, а разрешением. Разрешением быть слабым. Тот закрыл глаза, чувствуя, как под этим простым прикосновением что-то огромное и тяжёлое внутри него начинает трещать и рассыпаться. Он сделал глубокий, прерывистый вдох. Потом ещё один. Воздух, пахнущий старым деревом, воском и Минхо, наполнял его лёгкие. Он открыл глаза. Слёз больше не было. Была лишь влажная чистота и усталость, но уже не безысходная. Минхо медленно убрал руку, но не отступил. Он просто стоял, охраняя эту тишину, этот хрупкий мир, который они только что создали в луче света посреди пустого тронного зала. Хан стоял, всё ещё чувствуя на щеке призрачное тепло прикосновения Ли. Оно жгло, но это было целительное пламя, выжигающее онемение и страх. Он смотрел на него, на его лицо, так близкое и такое настоящее, и внутри него что-то перевернулось. Джисона обуяло желание обнять его, прижаться, упасть в него, как в единственную твердь в рушащемся мире, и позволить этим рукам, которые только что вытерли его слёзы, удержать его. Он видел, как напряглись плечи Минхо, как он готовился либо к отступлению, либо к чему-то ещё, но Джисон больше не боялся. Страх растворился в тех солёных каплях на его лице. Он сделал шаг не в сторону, не назад, а вперёд, и затем, без предупреждения, без изящества, с той же отчаянной прямотой, с которой он когда-то бросал вызов отцу, Джисон наклонился и обхватил Минхо. Это не был объятие равных или церемонное приветствие. Джисон буквально ввалился в него, прижавшись лбом к его плечу, в то место, где грубая ткань его дорожного кимоно пахла пылью, дымом костров и чем-то неуловимо знакомым — просто им. Его руки обвились вокруг его спины, цепко, почти безумно, будто он боялся, что его сейчас оттолкнут, и он рассыплется. Самурай застыл. Полное, абсолютное оцепенение. Его тело, всегда готовое к движению, к атаке или защите, стало каменным под этим внезапным весом. Он не дышал. Его собственные руки оставались опущенными вдоль тела. Вся его выучка, весь его железный контроль кричали об опасности, о нарушении дистанции, о недопустимости. Но под этим криком был другой голос. Тихий, измученный, но настоящий. Голос того, кто скучал, кто боялся, что никогда больше этого не почувствует, кто видел, как этот человек плачет, и чьё собственное сердце разрывалось на части. Минхо выдохнул и затем, медленно, будто каждое движение причиняло боль, он поднял руки, но не чтобы оттолкнуть, а обнять в ответ. Его ладони легли на спину Джисона — сначала неуверенно, почти не касаясь. Потом крепче. Он почувствовал, как тонкое, но сильное тело императора дрожит от подавленных рыданий и напряжения. Он притянул его ближе, позволив тому полностью перенести на него свой вес. Они стояли так посреди огромного пустого зала, и мир сузился до точки соприкосновения их тел. Джисон, наконец-то позволивший себе быть слабым, вцеплялся в него, как утопающий. Минхо, наконец-то позволивший себе быть нужным, держал его. — Я боялся, что ты не вернёшься, — прошептал Джисон, его голос был приглушён тканью кимоно Минхо. — Боялся, что ты… что ты мёртв. Или что ты ненавидишь меня за то, что остался жив, когда Чонин… — Тише, — мягко, но твёрдо прервал его Минхо. Его рука легла на затылок Джисона, пальцы впутались в его чёрные волосы. Это был жест одновременно успокаивающий и властный. — Никогда. Ты… ты жив. Это всё, что имеет значение. Он не сказал «я люблю тебя». Не сказал «прости». Но в этих простых словах, в этом твёрдом, но нежном объятии было всё. Было признание. Было прощение. Была та самая взаимность, которую Джисон так отчаянно искал в его глазах. Они стояли, не зная, сколько прошло времени. Солнечный луч сместился, оставив их в мягких сумерках зала. Стена, которую они оба годами возводили между собой — из долга, из страха, из гордости, — рухнула не от громких слов или страстных признаний. Она рухнула от тихого прикосновения к щеке и этого первого, неловкого, отчаянного объятия. Объятие длилось вечность и мгновение одновременно. Когда они наконец разъединились, это было медленно, неохотно, будто боялись, что реальность снова набросится на них. Джисон отступил на шаг, его глаза были красными, но сухими, а на лице читалось странное, хрупкое облегчение. Минхо тоже выглядел иначе — не расслабленным, но снявшим часть той невыносимой тяжести, что гнула его плечи. Они стояли друг перед другом, и теперь тишина не была неловкой. — Прости, — первым выдохнул Джисон, его взгляд упал на их ноги. — Прости, что я… что я тогда, в галерее, не смог… не смог тебя удержать. Прости, что позволил тебе уйти в тот огонь. Прости за каждый день, когда тебе было больно, а я был далеко, играя во власть. Слова лились потоком, тихие, прерывистые, полные искреннего раскаяния. Он говорил не как правитель, а как человек, который наконец осознал цену своей гордыни и своего положения. Минхо слушал, не перебивая. Когда Джисон замолчал, опустошённый, Минхо покачал головой. На его губах дрогнуло что-то, отдалённо напоминающее горькую улыбку. — Нет. Это я должен просить прощения. — Его голос был низким, но твёрдым. — Я просил тебя уйти. Я оттолкнул тебя, когда ты больше всего был нужен. И я сделал тебя заложником этой пустоты. Прости меня. Прости за ту ночь, за Чонина, за каждый взгляд, который я отводил, за каждое слово, которое не сказал. Он тоже смотрел вниз, на пыль на полу, смешанную с их следами. — Я думал, что боль сделает меня сильнее. Или, по крайней мере, безопаснее… для тебя. Я ошибался. Джисон посмотрел на него, и в его глазах вспыхнуло понимание. Они оба были виноваты. — Не будем больше, — тихо сказал Джисон. Он обвёл взглядом огромный, пустой зал и, словно силы окончательно оставили его, опустился на нижнюю ступеньку лестницы, ведущей к его трону. Это был жест не императора, а уставшего человека. Он сидел, обхватив колени, и смотрел в пространство. Минхо замешкался на мгновение, затем, отбросив последние остатки церемониальности, сел рядом. Не слишком близко, но и не далеко. Так, чтобы их плечи почти касались. Они сидели на ступенях у подножия символа абсолютной власти, и в этот момент эта власть значила для них меньше, чем тепло другого тела рядом. И тогда они заговорили. По-настоящему. Не об империи, не о долге, не о заговорах. Они говорили часами. Солнце скрылось, в зале зажглись первые факелы, отбрасывая длинные, пляшущие тени. Они говорили о мелочах: о вкусе пережаренной рыбы в походе, о глупом анекдоте, который рассказал Феликс, о том, как Ай боится пауков. Они смеялись. Тихо, неуверенно, но смеялись. И это был самый исцеляющий звук за все эти месяцы. В какой-то момент Джисон, уставший, опустил голову на плечо Минхо. Тот не отпрянул, а лишь слегка наклонил голову, касаясь щекой его волос. — Я не уеду, — тихо сказал Минхо в темноту. — Если ты ещё хочешь, чтобы я остался. — Хочу, — ответил Джисон, не поднимая головы. Его голос был сонным, но абсолютно твёрдым. — Больше всего на свете. Они сидели в тишине, которая была уже не пугающей, а уютной, наполненной теплом от близости другого человека. Голова Джисона всё ещё лежала на плече Минхо, и он почти начал дремать, убаюканный ровным дыханием самурая и редким чувством безопасности. Ли сидел неподвижно, его рука лежала на колене, но его тело было расслабленным, а взгляд, устремлённый в дальний конец зала, был задумчивым, но спокойным. Именно в этот хрупкий момент покоя раздался тихий, почти робкий стук в массивную дверь зала. Оба вздрогнули. Реальность, которую они на время отодвинули, напомнила о себе. Джисон медленно поднял голову, а Минхо, инстинктивно, выпрямил спину, его рука потянулась к пустым ножнам у пояса — привычка. Стук повторился, чуть громче. — Джисон? — донёсся приглушённый, неуверенный голос Феликса. — Ты там? Всё в порядке? В его голосе сквозила тревога. Он, наверное, просидел все эти часы за дверью, мучаясь, представляя худшее — новый срыв, новое исчезновение, новую трагедию. Джисон посмотрел на Минхо, и в его глазах промелькнуло что-то вроде извинения за то, что их уединение прервано. Минхо почти незаметно кивнул. Это нормально. — Входи, Феликс, — сказал Джисон, и его голос звучал устало, но уже не так разбито, как раньше. Дверь медленно приоткрылась, и в щели показалось бледное, озабоченное лицо Феликса. Его глаза быстро пробежались по залу, остановившись сначала на Джисоне, сидящем на ступеньках, а затем на Минхо, сидящем рядом. Взгляд Феликса застыл, в нём читалось невероятное облегчение, смешанное с осторожностью. — Я… я не хотел мешать, — пробормотал Феликс, не решаясь войти полностью. — Просто… уже поздно. И Ай беспокоится. И… повар спрашивает, подавать ли ужин. Хотя, чёрт с ним, с ужином. — Он махнул рукой, его обычная бравада потихоньку возвращалась, увидев, что друг цел и, кажется, не раздавлен окончательно. Джисон слабо улыбнулся. Этот простой, бытовой вопрос о ужине был самым нормальным, что он слышал за последние месяцы. — Скажи Ай, что я… что мы скоро придём. И пусть подают ужин на двоих. Он сделал паузу, глядя на Минхо, спрашивая без слов. Минхо снова кивнул. Он не был голоден, но понял, что это важно. Феликс широко улыбнулся, и это была первая по-настоящему радостная улыбка, которую Джисон видел на его лице с той ночи. — На двоих! Прямо так и передам! — Он уже собирался закрыть дверь, но задержался, его взгляд снова скользнул между ними. — И… рад, что ты вернулся, Минхо-сан. А то он без тебя совсем расклеился. С этими словами, не дожидаясь ответа, Феликс скрылся за дверью, оставив её приоткрытой. Они слышали, как его быстрые, облегчённые шаги удаляются по коридору. Джисон вздохнул и попытался подняться. Ноги затекли от долгого сидения. Он пошатнулся, и Минхо мгновенно встал, его рука инстинктивно поддержала Джисона под локоть. Прикосновение было крепким и уверенным, но без прежней отстранённости. — Спасибо, — тихо сказал Джисон, опираясь на него на секунду больше, чем было необходимо. Минхо не отпустил его сразу. Он просто стоял, позволяя Хану найти равновесие, и его взгляд был тёплым и внимательным. — Тебе нужно поесть, — сказал Минхо, и в его голосе снова прозвучали те самые нотки, которые Джисон слышал во время тренировок — забота, замаскированная под практичность. — И сменить одежду. Ты в крови. Джисон посмотрел на свои испачканные рукава и слабо усмехнулся. — И ты тоже. Они стояли ещё мгновение, глядя друг на друга. Весь долгий, мучительный разговор, все слёзы и признания висели в воздухе между ними, но уже не как стена, а как общий, тяжёлый, но пройденный путь. Теперь впереди был ужин. Но теперь у Джисона не было ощущения, что он один несёт эту ношу. — Пойдём? — предложил он, делая шаг к двери. Минхо кивнул и пошёл рядом с ним. Не на шаг позади, как положено стражнику. Их плечи почти соприкасались, когда они шли по пустому, освещённому факелами залу, покидая трон на ступенях и направляясь к двери, за которой ждала простая, земная реальность ужина, друзей и медленного, трудного возвращения к жизни — но уже вместе. После ужина, прошедшего в странной, но комфортной тишине (Феликс болтал, пытаясь заполнить паузы, Минхо отвечал односложно, но присутствовал, а Джисон просто слушал, чувствуя странное спокойствие), Хан понял, что откладывать больше нельзя. Он оставил Ли с Ликсом (последний с явным облегчением принялся рассказывать о дворцовых сплетнях, чтобы заполнить тишину) и направился в покои Ай. Он постучал в дверь её личных апартаментов, а не в общую гостиную. Оттуда донёсся тихий голос: — Войдите. Ай сидела у окна, вышивая при свете масляной лампы. Она была одна. Её лицо в мягком свете казалось ещё более юным и хрупким. Увидев его, она отложила работу, но не встала. Их взгляды встретились — два острова понимания в море вынужденных формальностей. — Я… не помешаю? — спросил Джисон, не решаясь подойти ближе. — Нет, — ответила Ай. — Я как раз думала, что ты… что вы должны прийти. Она указала на стул напротив. Джисон сел. Тишина, повисшая между ними, была уже иной — не ледяной и неловкой, а скорее ожидающей. Оба знали, что старые правила умерли в ту ночь вместе со многими другими вещами. — Я пришёл поговорить, — начал Джисон, глядя на свои руки. — О будущем. Ай кивнула, её пальцы нервно перебирали край вышивки. — Он вернулся, — констатировала она просто. — Да. — И ты… счастлив. Это был не вопрос. Джисон поднял на неё взгляд и увидел в её глазах не осуждение, а печальное понимание. — Да, — честно признался он. — Не так, как должно быть. Не так, как… положено. Но да. — Я рада, — тихо сказала Ай, и он понял, что она говорит искренне. — После всего… после Чонина… я боялась, что в этом дворце не останется ничего настоящего. Даже такой… сложной правды. Она произнесла имя Чонина, и её голос дрогнул. Джисон увидел, как её глаза наполнились влагой. Он не знал, что сказать. «Прости» казалось пустым. — Он… он много говорил о тебе, — наконец произнёс Джисон. — В последние дни. Говорил, что ты умеешь различать сорта чая по запаху и боишься шершней. Слёзы наконец скатились по щекам Ай, но она улыбнулась сквозь них. — Дурак. Он… он приносил мне цветы. Просто так. — Я знаю, — сказал он. Они снова замолчали, но теперь их молчание объединяла общая потеря и общая боль. — Я не буду тебя держать, — наконец сказала Ай, вытирая щёки. Её голос снова стал твёрдым. — И не буду просить играть роль, которая нам обоим противна. У нас был договор. Трон и союз кланов. Трон твой. Союз… он формален, но он держится. Мой отец теперь твой верный вассал, каким бы циничным это ни было. Этого достаточно. Хан смотрел на неё, поражённый её ясностью и силой. — А ты? — спросил он. — Что ты хочешь? Ты заслуживаешь большего, чем быть печатью на документе в позолоченной клетке. Ай задумалась, глядя в темнеющее окно. — Я хочу сад. Большой. Не парадный, а свой. Где будут расти те самые цветы, что он приносил. И я хочу учиться. Не этикету. А медицине. Или ботанике. Чтобы знать, как лечить, а не как убивать взглядом за обедом. — Она посмотрела на него. — Я не хочу власти. Я хочу тишины и дела. И чтобы меня оставили в покое с моими воспоминаниями. Это было больше, чем компромисс. Это было перемирие, основанное на взаимном уважении к боли и личным границам. Джисон почувствовал огромное облегчение и глубочайшую благодарность. — Всё, что ты захочешь, — сказал он. — Сад, учителя, покой. Ты будешь иметь мое полное покровительство и защиту. И… ты всегда будешь иметь здесь дом. Настоящий. Не тюрьму. Она кивнула. — И ты… будешь с ним? Открыто? Джисон вздохнул. — Открыто… это сложно. Но я не буду больше прятаться. Не буду жить ложью. Двор должен привыкнуть. А если нет… — в его глазах мелькнула знакомая, опасная искра, — …что они сделают, я император. Ай снова слабо улыбнулась. — Тогда у нас есть договорённость. Мы — союзники. Друзья, если хотите. Но не муж и жена. Не в том смысле, которого все ждут. — Друзья, — согласился Джисон, и в этом слове было больше тепла, чем во всех их предыдущих «беседах». Он встал. — Спасибо, Ай. За всё. — Спасибо тебе, — ответила она. — За то, что видишь во мне человека, а не пешку. Он поклонился — не как муж жене, а как союзник союзнице — и вышел, оставляя её в круге мягкого света лампы. За дверью он прислонился к стене, чувствуя, как с его плеч спадает ещё один груз. Не всё было потеряно. Не все связи были отравлены. В этом дворце лжи и предательства они с Ай, вопреки всему, нашли путь к честному, пусть и печальному, миру. И это давало надежду, что и для других ран, даже самых глубоких, возможно своё, тихое исцеление.
Отзывы (4)