***
Борона была лёгкая, потому приходилось Чахлому дважды причёсывать одну и ту же гряду. Угрюм предлагал само решето, сделанное из еловых веток, утяжелить, но Серёжа отказывался, опасаясь, что для старого коня ноша окажется слишком тяжела. В худших кошмарах видел он порой, как падает Чахлый во вспаханную землю, рыхлую и мягкую, как пух. Серёжа снял с него хомут, погладил по светлой морде и угостил яблоком. Вечерело, поле пустело. Женатые мужики разбредались по домам, а холостые собирались на гулянья, уже заполнялась деревенская улица переливом гармоники. Вспыхнул за лесом багровый закат, разлился по небу, рябому от рваных чёрных туч, очертил их красной каймой, и на мгновенье показалось Серёже, что всё перепуталось, что видит он над собой вспаханную чёрную землю, по которой бежит ручьям кровь человеческая. Подумалось ему: грянет к ночи гроза. Тогда вместо гуляний соберутся парни в хате у кузнеца и станут играть в дурачка. Сам же он хотел избежать общества дубинского гостя, потому надеялся, когда всё стихнет, пробраться к Уле, та жила за деревнею, и народ без надобности к ней не заглядывал. Серёжа взял под узду Чахлого, собрался было вести его к Лиле, но обернувшись, столкнулся с такого жуткого вида незнакомцем, что попятился, запнулся и упал. Стоял перед ним человек, возраст чей определить оказалось трудно, потому что кожа его была совершенно как у покойника: восковая, с желтизной. Редкие волосы на голове топорщились клоками. Росту он был низкого, кюлоты были ему длинны, а чулки коротки. Древний камзол, потёртый и, кажется, поеденный молью, покрыт тусклыми бурыми пятнами. Глаза у этого существа были какие-то совершенно рыбьи, но Серёжа понимал, что оно смотрит, что поглощает этими своими жуткими глазами мир и не может насытиться. Решился он было что-то спросить, как вдруг обнаружил, что в руке держит незнакомец какую-то рыжую паклю. И такой ужас на Серёжу нахлынул, затопил почти по самое горло, что он и вздохнуть не смог, а незнакомец, словно заметив его наконец, нагнулся и потянул руку к волосам. Громыхнул выстрел. Существо это, не издав ни звука, рухнуло на бок. Серёжа только и успел краем глаза углядеть багровый фонтан, стрельнувший у того из уха. Чахлый заржал громко, но на дыбы не встал, только тревожно подался назад. К Серёже, спрыгнув с коня, подбежал Гром, встревоженный, схватил его за плечи. – Вы ранены? Серёжа поморщился, оттолкнул его руки, поднимаясь. – Что вы сделали? – возмутился он громко, подходя к убитому. – Зачем стреляли? Он был безоружен... Игорь, кажется, растерялся, но быстро выпрямился, стиснул челюсти. – Этот душегуб не стоил моей пули, – ответил он сухо. – Он жестоко убил дворянку и надругался над её телом. – Я, представьте себе, догадался, – огрызнулся Серёжа. – Теперь он, правда, уже не ответит почему. Игорь поглядел на него возмущенно. – Вы верно переволновались, – заключил он. – Берите коня, я вас сопровожу до усадьбы. – Надеетесь ещё кого-нибудь застрелить в дороге? – усмехнулся Серёжа, беря Чахлого под узды и уходя в другую сторону. – Ступайте в усадьбу, я вам говорю, – твёрже велел ему Игорь. – Или гнать вас хлыстом? – О, боюсь, эта забава вас быстро приведёт в изнеможенье, – огрызнулся Серёжа, только глянув вполоборота на Игоря, и Гром тогда бросил коня, схватил его за локоть и повёл в сторону барского дома. – Да пустите вы, – Серёжа вырвался из хвата. – Мне надо лошадь вернуть хозяйке и послать за жандармами... Игорь ничего не сказал, только посмотрел на него хмуро и потянулся снова к его руке, но Серёжа отпрыгнул. Тогда Гром, ничтоже сумняшеся, ловко снял с коня подпругу. Серёжа, почуяв, что нечто нехорошее назревает, опрометью кинулся через поле, забыв о Чахлом, но Игорь в один прыжок его догнал, связал подпругой руки и поволок обратно. Серёжа весь залился краской, стал упираться ногами, но Игорь, как прежде молча, перехватил его за пояс, оторвал от земли и уложил аккурат поперёк своей лошади. – Чахлого, – прокричал Серёжа, осознав всю безнадежность своего положения. – Чахлого забери... – Какого чахлого? – недовольно проронил Игорь, оглядываясь. – Да коня, бестолочь... – Приведут твою клячу, только кончай горланить, – раздражённо бросил ему Гром. Серёжа ругнулся сквозь зубы и опустил взъерошенную голову: ни браниться, ни оказывать сопротивление в таком положении было решительно невозможно. Злость и раздражение переполняли его, живо в мыслях своих видел он те рыбьи глаза убивца, и думал о другой душегубице, смотревшей точно так же. Дело было в Коломне, в бедненькой таверне. Здесь засел Афанасий Фёдыч, недовольный и смурной, и всё считал, в какое расточительство ввела его эта льстивая проститутка. Как теперь станет он объясняться с женою? Надлежало мальчика немедленно продать, думал Афанасий Фёдыч как бы это сделать половчее, не подать ли объявление в «Санкт-Петербургские ведомости», но тут же представлялись ему лишние траты, и он лишь скрежетал зубами. Спасение нашло его само. К вечеру опустился за его стол выпивший дворянчик лет тридцати в вицмундире коллежского асессора, спросил табаку. Афанасий Фёдыч, будучи сам секретарём, тут же расщедрился на табак и завёл знакомство. Звали дворянчика Василий Лужский, сокрушался он, что проиграл в фараона цуг датских лошадей и теперь тёща – сущая Мегера, снимавшая с мужем целый бельэтаж на Большой Морской, пока они с женою ютятся в Москве – съест его поедом, потому как дочку-то он у неё украл, а прежде на дуэли застрелил её жениха-гусара, коему тёща отдавала большое предпочтение. – Но она-то меня тоже обманула! Говорила, за дочь пятьсот душ даёт приданного, а у них всего-то... Тьфу, три деревни! – рассказывал Лужский, набравшись водки. – Вот я дурак... – Ну красивая хоть, ваше высокородие? – намерено льстил ему Афанасий Фёдыч. Лужский отмахнулся пьяно. – Да, красивая-то, а толку... Народила мне двух дочек, те в младенчестве и умерли... Потом опять дочки, опять умерли... Нет, одна умерла только. Одна-то, Оленька, крепкая, поправилась... А сына, сына думал-то и не дождусь вовсе! Пять лет ждал, думали, не понесёт больше. И тут... Слава Богу, сын! Говорят-то доктора, больше ей-то уже и родить нельзя. Вот я, вишь, на радостях, что сын и сыграл... – А вы, ваше превосходительство, сделайте какой подарок... Чтоб тёщу-то задобрить, – продолжал Афанасий Фёдыч лить елей. – Вот, к примеру... Какого особого, как это водится, гувернёра сыну наймите, а ещё лучше крепостного обученного купите. Оно ж дешевле выйдет, чем наёмным-то платить. – Да у меня осталось... Во, и четырёх сотен нет. Триста... – асессор икнул, бросил комок смятых ассигнаций на стол. – Триста девяносто там... Купишь разве кого особенного за такие-то... гроши? Афанасий Фёдыч перекрестился. – Дорогой мой Василий Иванович, – ласково пропел он. – Для себя брал, но вижу, благородный человек в беде... Есть у меня мальчишка, тремя языками владеет, наукам точным обучен, танцы, фехтование – всё, чего душе угодно. Вы представляете только, какова выгода, приобрести такого... Лужский воспрял. – Ай, – махнул он. – А ну давай сюда своего мальчишку, посмотрим, чего он там умеет... Серёжу, спавшего на тюфяке перед барским номером, разбудили среди ночи и передали в руки пьяного коллежского асессора. За составлением бумаг Афанасий Фёдыч следил ревностно, хотел бы он забрать свою выручку да распрощаться как-нибудь с Лужским, а вот платить подушную подать за мальчишку, который уже и не его, вовсе не хотел, потому остался в трактире до утра. К счастью его, проснувшись, Лужский поговорил с мальчиком на французском и радостный отправился с ним в юстиц-коллегию. Тут-то снова возникла у Афанасия Фёдыча мысль, не продешевил ли, но воротить дело он счел невозможным и порадовавшись приросту в полтину, с чистою совестью отправился к жене. Теперь Серёжа стал думать, как сделать вернее. Письмо Олегу он написал при первой возможности, поначалу обратился он с ним напрямую к барину, тот выслушал его как-то рассеяно, покивал уверениям, что Волковы его купят втридорога, даже взял письмо, но едва ли его отправил. Лужские были той удивительно-ветряной разновидностью людей, что алчет роскоши, но совершенно не умеет думать о выгоде. Тёща, разговор с коей Серёже наблюдать не довелось, видимо, не изъявила радости по поводу покупки исключительного гувернёра, потому как в Петербурге Лужские сняли убогонькую комнату в «угловом» доме, где следила за их шестилетней дочкой и нянчила сына крепостная Настька, тринадцати лет отроду. Сами же они ездили по открытым домам, чаще всего пропадая в бельэтаже на Фонтанке, который нанимал для своих кутежей один чудаковатый граф. Первое время возили они Серёжу всюду с собою и всем показывали, Наташа Лужская, смешливая красавица, нравом лёгкая, как пушинка, всем непременно рассказывала, что муж обменял это сокровище на целый цуг датских лошадей и тут же ложились спать в маленьком кабинете, где стелили им на полу. Хозяин граф Серёжу пугал. Слугой его был беспрекословный карлик, граф приходил всегда ночью, пьяный и развесёлый, спрашивал, много ли в его доме ночлежников – Лужские были не единственными, кто оставался под его крышею. Однажды, в порыве свойственной ему показной щедрости, подарил граф Алёше Лужскому огромный стеклянный дом, точнейшую копию своего московского дворца, выполненную в мельчайших деталях и подробностях, с меблировкой комнат и даже крохотными нарисованными картинами на стеклянных стенах. Тут же было озвучено, что предлагали этот дом у него купить за сорок тысяч рублей, а он отказался отдавать столь уникальную вещицу. Василий Лужский пообещал игрушку сохранить, вручить подарок сыну и беречь для потомков. Стеклянный дворец Лужские возили теперь с собой, а сами почти жили в своей бричке. Когда посещали они дома приличные, Серёжа ждал их вместе с кучерами на улице, те благодарили Бога за тёплую весну и жаркое лето, рассказывая, как зимой какой-то Архип замёрз насмерть, ожидая свою барыню с бала. К середине лета, должно быть, накопив непомерную сумму долгов, Лужские отправились в своё именье на Тамбовщине. Тут Серёжа снова обратился к барину с тем, что написал он письмо Волковым, но на этот раз ответ получил жесткий – сказали ему, что ни письма, ни торгов не будет, потому как купили его Алёше в учителя, а не для других каких целей. Серёжа тогда попытался письмо передать через хозяйку, сдававшую им комнату, но та донесла на него барину, и Серёжа в первый раз узнал, насколько это больно, получить по спине нагайкой. Именье Лужских на Тамбовщине было маленькое, обветшалое и запущенное. Дворовых пяток да убогая деревенька. Серёжа теперь должен был обучать Оленьку чтению, письму и танцам. Девочка была вредная, щипала его до синяков, кусалась и бранила. Совладать с ней было трудно, но ещё трудней стало, когда начали у маленького Алёши резаться зубы. Господа его и Настю выселили на кухню, чтоб не слышать из опочивальни, как надрывается дитятко. В людской же слышно было так, словно маленький Алёша кричал ему прямо в ухо. Он кричал ночью, кричал днём, засыпая, казалось, на какие-то мгновения, а потом снова кричал... Все сделались раздраженные, и Серёжа как-то получил от барина по рёбрам за то, что расстроил Оленьку, принуждая её к занятиям. Девчонка, увидев, как отец колотит её мучителя, расцвела и захлопала в ладоши. После этого она стала не только щипаться и кусаться, но и швырять в него всё, до чего могла дотянуться, и таскать за волосы. Нескончаемой вереницей шли эти изнурительные дни, похожий один на другой: Алёша всё кричал, кричал и кричал, пока однажды Серёжа вдруг не проснулся в какой-то кромешной, неподвижной тишине. Он распахнул глаза почти в ужасе, пытаясь понять, чего же не хватает этому миру, где же этот крик, этот вопль, но тишина была абсолютна и совершенна. Он закрыл глаза и лежал, заснуть уже не мог, потому что плакать был готов от нежности, от тоски по этой тишине, он просто лежал и слушал её. Потом тихонько поднялся, заглянул на кухню. Измученная Настя, тощая неказистая девчонка, блаженно спала, опустив голову на спинку стула и была в тот момент хороша, как ангел с полотен Возрождения. Серёжа, чтоб не тревожить её, вернулся в людскую и, едва улегшись на тюфяк, провалился в сон. А потом крик всё же раздался. Только теперь это был не детский крик. Кричал Лужский. Кричал, рухнув на колени перед колыбелью сына, схватившись за голову, сжимая свои волосы, он рыдал и выкрикивал надрывисто: – Что... Что ты сделала, тварь! Что ты сделала! Почему? Почему? А Настя сидела на том стуле и глядела на него теми жуткими глазами рыбы. – Спать хотела, – только и ответила она. Серёжа видел, как Лужский вскочил, как схватил за горло двумя руками, но как удавил – не видел, потому как малодушно зажмурился от ужаса, рухнув и забившись в угол. – Чудесная, надо сказать, находка, – заявил Игорь, сочтя его непривычно тихим. – Вы не только послушны, но и молчаливы... Он подвёл коня к беседке у озера. Остановившись, развязал Серёже руки – тот, чуть уперевшись ладонями о лошадиный круп, соскользнул на землю, гневно глянул на Грома и отправился было к дому, но Игорь вдруг ухватил его за пояс и спиною толкнул к дереву. – Да оставьте же вы меня в покое, – потребовал Серёжа, ударяя его в грудь и отталкивая от себя. – Вам неясно, что ваше общество мне неинтересно? Игорь попытался перехватить его запястья, но Серёжа оттолкнул его руки. – Я полагал вас распутником, – почти укорил его Игорь. Серёжа хохотнул. – И уже обрадовались! Гром вдруг перестал пытаться поймать его руки и ухватил подбородок, чуть приподнял, заставив глядеть себе в глаза. – К чему эти игры? – спросил он прямо. – К чему и любые другие, – ответил ему Серёжа, вскинув брови. – Для развлечения и не более. Я же сказал вам прямо, мне ваше общество... – Поверьте, ваше общество мне столь же безразлично, – перебив, заверил его Игорь. – Однако нас объединяет общий порок... – Любовь не порок, – вдруг неожиданно зло бросил ему Серёжа и ударил по ладони, вынуждая отпустить своё лицо. Игорь вдруг улыбнулся, а потом не смог сдержать и смешка. – Простите, – он тут же вскинул руки и отступил на шаг назад. Серёжа, кажется, смутился и разозлился на себя за это. Он отвернулся быстро, зашагал прочь, но Игорь поспешил за ним, нагнал и, когда Серёжа глянул на него грозно, вскинул руки, показывая, что не намеревается боле их распускать. – Так у вас есть возлюбленный? – спросил он, будто бы весело. – Могу я полюбопытствовать, кто он? Возможно, местный кузнец, что силён как Геркулес и руками гнёт подковы? Или... Может, отнюдь не сыновье почтенье питаете вы к пожилому управляющему с брюшком, который незаконных отпрысков наплодил под стать Зевсу? – Ах, Игорь, – ласково отвечал ему Серёжа, не сбавляя шага. – Вашим грязным мечтам место в вашей постели, ни к чему об них толковать с чужими людьми, даже если вам от этого делается приятно. Гром вдруг снова схватил его за плечо и толкнул к дереву, заглядывая в глаза. – Дима, – заключил он, кивнув себе и с какой-то брезгливостью добавил: – Конечно. Ведь хорошо ты устроился. Вот почему ты у него костюм увёл, а он так испугался, что я тебя застрелю. Барин и крепостная потаскуха, ну какая пошлость... Серёжа вдруг прервал его, ударив звонкую пощёчину. Игорь хмыкнул, тронул треснувшую губу. – Сразу надо было сказать, что ты его, – укорил он разочарованно, но со злой насмешкой добавил: – Или он твой... Тут не угадаю. – Вы мерзавец, – в сердцах бросил ему Серёжа, но тут же повторил, убедившись в верности своих слов: – Мерзавец, которому невдомёк, что не всё в этом мире сводится к владению. – Ах, я оскорбил ваши чувства, – Игорь делано умилился. – Простите... – Прощаю, – легко ответил ему Серёжа, улыбаясь одновременно снисходительно и зло. – Ведь лучше остаться оскорбленным в лучших чувствах, чем отвергнутым в безраздельных страстях, что будут жечь вас и жечь, но удовлетворения так и не найдут... Серёжа обошёл его и, наконец, отправился к усадьбе. – Не льстите себе, – бросил ему вслед Игорь. – Уж удовлетворения я точно сыщу.Глава 10
17 декабря 2025 г., 21:15
Стены флигеля были выкрашены в светло-зеленый, в красном углу стоял старинный полупустой киот, слишком громоздкий для единственной иконы. За ширмой пряталась узкая кровать. У окна – стол на резных ножках в виде античных колонн, с выдвижными тумбами, каждая с врезными замками, обитый «англицким» сукном. Стол этот перебрался во флигель из Диминого кабинета, вытеснив навсегда рассыхающийся секретер с бронзовыми ручками, должно быть, служивший Диминой прабабке ещё в эпоху великого Петра. К столу было придвинуто удобное кресло-корытце с полукруглой спинкой, перетекающей в резные локотники.
До наступленья холодов Серёжа всегда работал, распахнув окно, даже если поднимался, скажем, вихрь, начинался град. Стол его загромождали книги и записи, здесь переводил он французские пьесы и английские трагедии. Переводы ему удавались хорошо, но, когда решили они с Дмитрием направить их в общество российской словесности, остро заныли шрамы. Дядюшка Дубин, узнай, что в велении его находится даровитый крепостной, непременно цену за вольную потребует заоблачную. Ко всякому порицанию либерального общества он останется глух, тем паче будучи в Италии. И хорошо, ежели суму соберут и выкупят на волю, а, возможно, снова приобретёт какой-нибудь самодур в гувернёры своим недорослям.
Серёжа не решился, хотя Дмитрий заверял, что в обществе словесности могут помочь ему, как талантливому человеку. Действие это вызывало в нём странную брезгливость по отношению к себе самому – он будто бы стыдился. Необходимо было доказать этим господам, что он достоин их протекции, что он действительно образован и обладает исключительными дарованиями. Он не хотел просить себе волю, как на паперти. С другой же стороны, стыдился, что так измучен, так устал, что хочет теперь, чтоб весь мир забыл о нём на время, дал зализать раны. Что сейчас не осталось в нём сил бороться.
Он и впрямь много трудился над «Илиадой», то вдохновленный мыслью, что станет частью некоего её перерождения, а вместе с ней – перерождения Руси в республику; то вдруг понимал, сколь далеко находится греческий эпос от уездных божков и Ренессанса. И тогда начинал он думать о блуждающей царевне, которая клялась никого и никогда не любить, потеряв мужа. О том, как дорого стоили ей чувства к Энею, возродившие её сердце. О том как он, ведомый божественным провидением, уходил во тьму и видел с палубы корабля кострище, но не знал, что это огонь её погребального костра.
Так видел её смерть Вергилий. В других легендах Дидона бросалась на меч, но суть оставалась одна. Одиссей отвергает Навсикаю, Эней – Дидону. Один стремится вернуться домой, другой – обрести новый дом, но суть... Суть всегда в отступающем от берега корабле.
Серёжа смял лист и выбросил, поморщившись. На бумаге той значилось: «Я ждал вашего спасения, но вы отправились спасать отечество».
Всё это было глупо. С той ночи, где объяснились они друг другу в чувствах, семь лет минуло.
Много было написано им в эти годы. Одни письма, совсем юные, долгие, полные ожидания, должно быть, были брошены в камин чужою рукой, прежде отправки. Другие, украденные, отрывками, мольбой и криком... В конце концов, был послан человек, свидетель его мытарств, но много ли людям веры? Впрочем, как знать. Быть может, всё это был только... обман неопытной души?
То, что доводилось слышать ему о Волкове, лишь томило этот живой огонь, не угасающий в груди, вопреки всем мукам последних лет. Он снова брался ему писать: уже спокойно, выверенно и чётко, но, будучи не смущен страстями; письмо откладывал – ведь всякое обращение к Олегу в его нынешнем положении, как его ни подай, будет просьбой. Тогда думал он, что, возможно, решится на это объяснение, когда избавится от крепости, когда в действительности будет независим. Тогда, столкнувшись с совершенно естественным, предсказуемым забытием, не будет он столь глуп со своею хранимой верностью и чувством... Чувством, с которым только и можно, что войти в огонь или броситься на меч, как Дидона. С которым можно только глядеть смиренным взглядом Навсикаи и просить:
– Помни меня...
Эти мысли в конец одолели бы его, если б жил он одними этими умственными трудами, но была для него теперь и другая жизнь, ставшая привычной и неотъемлемой, жизнь, которая наполняла силою его тело. Пусть в усадьбе Дубиных имел он привилегии не работать ни в доме, ни в поле, но пережитые в последние годы, истерзывающие труды его закалили, и трудовая повинность дубинских крепостных вовсе была ему не в тягость.
Земля в этом году поспела поздно, рано и скоро сошёл снег, и долго стояли дожди, но вот почва наконец просохла и, стоило сжать её в горсти комом, а после разжать кулак – рассыпалась. Сочная и спелая, пока ещё млела она в ласках солнца, а уже через несколько дней, строптивая, станет от них суха, сделается каменной, неприступной.
Серёжа шёл за сохою, ловко придерживая её на весу, а старый пегий конь тяжело тянул их вперёд. Солнце уже высоко поднялось над распаханным полем, когда со стороны оврага пронеслась, стремительная и неотвратимая, как комета, дородная баба в синем сарафане.
– Дашка, – крикнул ей кто-то из мужиков постарше. – Чаво бежишь-та... Пожар что ли?
Дашка даже не подумала отвечать, как охотничья собака, она неслась напрямик к барскому дому.
– У-у-у, – затянул рядом с Серёжей здоровый кузнец Угрюм. – Накликал всё-таки, бес рыжий... Говорено ж тебе, не бранись на запашке.
Ругаться на полевых работах сделалось у Серёжи не то чтобы привычкой, но собственным добрым обычаем. Словно только они одни с землей понимали, что родить она станет вне зависимости от сказанных им слов, потому как она сильнее и благодетельней, чем полагают о ней крестьяне.
Поле раскинулось прямиком за деревней, потому мужики на обед расходились по хатам. Серёжа остановился на самом краю села. Здесь, за крепким забором, стоял маленький домик, сложенный из тёмных брёвен. Серёжа хотел уже зайти, но ворота вдруг распахнулись, и выбежала ему навстречу девица лет семнадцати, простоволосая и босая, она громко закричала, в прыжке ухватив за крыло сокола, который сжимал в лапах цыплёнка. Серёжа оторопел, а девица заверещала ещё пуще, рукой укрываясь от сильного клюва и всё же выпустила птицу.
– Лилька, ты чего творишь, дурная? – Серёжа подбежал к ней, осматривая расцарапанную руку. – Глаза же выклюет...
– Паршивец! – крикнула вслед птице девка, откинув с лица смоляные пряди.
Коса у неё была длинная, как у всех девок, но тонкая, лицо угловатое, а глаза чайные. За спиной её, из распахнутых ворот, выставила кудлатый чуб любопытная корова.
– Дашка приходила? – спросил Серёжа, взяв корову за шею, и разворачивая обратно во двор.
– Нет, а чего? – удивилась Лиля.
– Да как оглашенная к Дубиным бежала, – рассказал ей Серёжа.
Лиля хмыкнула и ответила едко:
– Так поди барыня уж сама сватов засылает.
Серёжа усмехнулся с ней вместе.
– Как там конёк мой, не обижают его молодые да резвые? – спросила девица строго.
– Да поди обидь твоего Чахлого, – фыркнул Серёжа. – Всех молодых да резвых перескачет.
Лиля заулыбалась, загнала в сарай курей и цыплят. На гумне осталась одна солома для скотины, которую Серёжа накосил впрок прошлым летом. Лиля жила с дворовыми во флигеле, потому как мать её, ещё пока тяжела была ею, повредилась в рассудке и подалась в нетовщину. Уверовала она будто бы вся благость взята на небо, а на земле воцарился Антихрист, что таинства все ему подвластны и нет больше истинной церкви. Надобно потому только о спасении души своей мыслить, а род людской продолжать – есть великий грех.
Баба, облаченная вся в чёрное, только и делала, что молилась да пряла. Над Лилей отчего-то сжалился Дубинский дядька и взял её в дом. О блаженной её матери заботились деревенские, а, как барин заграницу выехал, стала частенько бывать у неё и сама Лиля.
Впервые увидал её Серёжа, когда она зимой, усевшись на донце от прялки, покатилась с горки в овраг и, звонко хохоча, сбила Диму с ног. Дубин рухнул в сугроб, а девица, вместе с ним барахтаясь в снегу, разочарованно воскликнула, не признав молодого барина:
– Да неужто суженый мой такой хлипкий будет!
Потом признала, ойкнула, хохотнула, заливаясь краской, и бросилась наутек. Первая она попросила Серёжу, чтоб научил он её грамоте, и теперь сама учила тому всех девок.
Много по деревне о ней судачили. За барскую-то любовь её не судили, с этою волею не сладить. Захотят и полюбят, ну а ты раз дают – бери, а как бьют – терпи. Одни говорили, что за Серёжу она замуж не идёт, потому как барин ей не велит. А Серёжа, влюблённый, уже второе лето пашет на её коне, чтоб полными были и амбар, и овины. Другие божились, что оба они спасовцы и потому венчаться им нельзя.
Сережа с нею не хотел сближаться, но и к нему она ключи подобрала, потому как была любознательна и сметлива, бесстрашная, как дитя, торопилась она узнать этот мир, подарить ему себя и была совершенно перед ним беззащитна.
И сердце его щемила тоска, когда думал он, что такой же когда-то была его мать. Что тем же природным умом и миловидностью привлекла она взгляд барина, который, более предприимчивый и удачливый, дал ей иную судьбу.
Но её собственная удача на том закончилась.
Лиле, стало быть, повезло больше. Когда вдруг безрадостно и пусто заговорил Дима о женитьбе, понял Серёжа, что быть беде. Девку силком выдадут замуж, отошлют обратно в деревню – это если барыня окажется добродушная – а ежели ревнивая, то здесь любое тиранство, что только себе представить можно. Прижимистая – определит на самые тяжелые работы, самодурка – будешь и босиком по снегу ходить и воду в решете носить.
Потому и забрал он тогда у Димы новый сюртук, понадеявшись его смутить, укрепиться в своём нежелании идти на этот брак.
А может, Бог весть, только берег свою собственную благополучность – хрупкую и зыбкую.
Лилина мать всё так же пряла в углу, шепча молитвы. Лиля прихватом вынула из печи горшочек с наваристой ухой, поставила на стол солёные грибочки, кислую капусту, запеченную картошку и разную огородину.
Серёжа, необычно хмурый, ел молча и думал, для чего же побежала в усадьбу Дашка, как получил вдруг жалящий удар крапивой по спине. Он поперхнулся, подпрыгнул на месте, шальным глазами уставившись себе за спину.
– А, опять ты тут, – воскликнула Дашка, едва не влезая в окно и размахивая веником крапивы, – кот паршивый, сидит тут, варево хлебает... Тока мужики в поля – ты тут как тут! Ты когда сватов пришлёшь, бес ты рыжий?
– Да с такой свояченицей, когда рак на горе свиснет, – выпалил Серёжа, морщась болезненно и пытаясь свести лопатки, которые теперь безжалостно чесались.
– А ты что, пошехонка, глаза свои на меня лупишь бесстыжие... Ой, бесстыжие... – всё стенала Дашка, заходя в избу и добавляя тише: – Ой, дурни... Барин-то как вернётся, так вас с мамкою и сошлёт в уезд сукно колотить, вековуха ж почитай, а он всё ходит... А тебя, бобыля, в рекруты. Ой, дурни...
– Ты с чем к барину-то ходила? – опустив уже знакомые стенания, спросил Серёжа.
Дашка огляделась как-то воровато, вытянула свою короткую шею, глянув в окно, да притворила ставни.
– Барыню нашу порешили, – шепотом сказала она и тут же показала молодым кулак. – Только чтоб ни-ни... Приказной велел, чтоб мужики ваши не прознали, ни слова, а то меня батогом угостят...
Дашка, что Лилькиной матери приходилась старшею сестрой, жила в деревне Екатерины Хохолковой, потому как лет десять тому принадлежала та деревня ещё Дубиным, но, когда отец Дмитрия проигрался, пришлось спешно имущество продавать, так отошла Дашка с семьей уже другой барыне.
– Дворню-то всю в усадьбе позапирали, – опустившись за стол, рассказывала она, перекрестившись. – Потому как, непременно, из дворни ктось это душегубство учинил. Вот приказной и велел бежать к Дмитрию Евгеничу, сказывать ему всё как было... Да так чтоб неприметно, де кто родню проведать пришёл, а не по какому важному делу...
– Ну ты Дашка сама неприметность, – похвалил Серёжа, но тут же получил подзатыльник тяжёлой рукой.
– Кто ж её? – спросила Лиля возмущенно. – Да за что же?
– Так Бог весть, – тихо отвечала Дашка, глянув на племянницу быстро. – Девка комнатная к ней зашла, а та лежит...
Дашка снова перекрестилась, глаза закрыла.
– Прости, Господи, мою душу грешную, – проговорила она, прижимая руки к груди и не стыдясь слёз: – Слава ему да благодать, что тебя дуру беспутную от гнева-то её уберёг. Барышня-то такая была, спуску никому не давала и обид не прощала, извела бы тебя, кошку гулящую... Но за что ж её так изувечили-то, ножницы-то в грудь самую воткнули, да по самую рукояточку, а волосы-то с головы так повыдёргивали, будто шкуру с кролика какого ободрали. Ой, изверг какой! Баба-то молодая, не детишек народить не успела, замужем-то и не была почитай, сразу вдова...
Серёжа понял, что пока добрались до усадьбы жандармы, всей деревней уже сходили поглядеть на изувеченную барыню, а Дашку отправили скрытно, потому как, вестимо, боялись, что крепостным только повод дай против бар взбелениться.
– Дворня-то что о ней говорит? – спросил Серёжа настороженно, потому как не слыхал о Екатерине дурного.
Дама после полученного уродства редко бывала в свете, но жила-то по соседству. Многие из крепостных Хохолковых дубинским приходились родичами и никаких запретов на их сношения друг промеж другом не было, оброк барыня требовала в два рубля, мужиков не морила. Только крестьяне не дворня, но и дворовых новых Хохолкова не набирала. Значит, прежние живы-здоровы, а когда выдавала им барыня на орехи, то не больше, чем любой другой уездный помещик.
– Да чего тебе умного дворня скажет, – Дашка склонилась к ним. – Я-то вот чего скажу... Мы как все набежали в её опочивальню, а там, под красным углом, дверка, которую прежде-то никто и не видел доселе, а за дверкой той...
– Тайный ход? – ахнула Лиля, сверкнув глазами, но тут же получила рушником, чтоб не перебивала.
– Да чего ж вы неугомонные-то такие, – бранила их Дашка. – Там коморка потайная, будто бы шкап какой, а там на полке-то, на таких подставочках...
– Ну что? – не выдержав, поторопил Серёжа.
Дашка страшно округлила глаза и выпалила:
– Волосы!
Лиля ойкнула, а Серёжа поморщился. Дашка снова стала креститься, решив, что он ей не поверил:
— Вот те крест, волосы, такие как прям у барыни были, рыжие что у тебя...
— Это шиньоны, – объяснил Серёжа. – Накладные волосы. Барыня ваша, должно быть, после пожара и лысеть стала. Скрывала это от всех, вот и не оставляла шиньоны на виду. Видно, кто-то спрятался в её спальне... Ниша эта глубока? Хватит человеку места стать?
Дашка закивала, а потом призадумалась.
– Так что ж, лиходей этот там запрятался и её поджидал?
Сержа пожал плечами неопределенно, Дашка, восхищенная своей смекалкой, уже оправила сарафан да платок, и поспешила обратно в деревню, чтоб всем рассказать это своё открытие: убивец спрятался, поди, у барыни в том самом шкапу для этих её волос, а ночью выбрался оттуда да и убил, а сам в окно.
Лиля тоже задумалась, убрала со стола. Серёжа лёг на лавку, закинул руку за голову. Подремать надо было хоть с четверть часа, а потом идти боронить. После того как мужики Наполеона побили, где-то раз в год да случалось такое, что кончалось их терпение и начинали они бунтовать. До убийств, да ещё и столь жестоких, доходило, по правде, нечасто, но и это случалось.
Лиля села за прялку, которую для неё расписал Дима. Серёжа поглядел на неё, удивлённый, потому как тем была Лиля отлична от других девок, что прясть было ей невмоготу, хоть и не ленилась никогда, за любую другую работу бралась споро, а за прялку не усадишь.
– Грустно тебе? – догадался Серёжа.
– А он, думаешь, станет об ней грустить? – Лиля пальцем прокрутила колесо.
– Погрустит, – честно ответил Серёжа, прикрыв глаза. – Сердце у него мягкое, вот и погрустит. А потом опять к тебе пойдёт, потому как с тобою у него душа поёт.
Серёжа её за чувства к барину не стыдил никогда, учить уму разуму не брался. Лиля была молода, сильна, и виделось Серёже в ней какое-то будущее, сулимое и понятное одной только ей. Потому как у тех, кто отказывается прясть – будущего быть не может, у них и настоящее-то коротко, но Лиля заставляла его верить, что она это будущее обретёт.
Хорошо и привольно было ей любить Диму, но и сама она знала, что нужен ей человек, с которым будет у неё дело, станет она приносить добро и пользу, а не барчук, что запрёт её в раме портрета.
И всё же барчука этого она любила.
– А мне ведь говорила Уля, – вдруг вспомнила Лиля. – Что Дима-то ни с кем под венец и не пойдёт никогда.
Серёжа закатил глаза.
– Уля травница от Бога, – сказал Серёжа. – Но эти ваши гаданья... Избавь меня от этого.
– Глупый ты, Серёжа, – обиделась она.
Он уже задремал почти, когда сквозь сон услышал:
– Надо всё ж об ней помолиться.