Мир сузился до его губ, совершенно не похожих на те, что были раньше. Остроконечный металл чертил линию по моей губе, осторожно пробуя. До мурашек осторожно.
И… Он был возбужден. Я чувствовала это каждой клеткой — через сбитое дыхание, через то, как пальцы на моей шее то сжимались, то расслаблялись, будто удерживали невидимый предохранитель.
И, вопреки здравому смыслу и всему, что случилось за эти два дня — что-то внутри меня откликнулось. Знакомый жар внизу живота. Глупое, неуместное «хочу». Потому что мое тело — дура. Оно не слушает доводы. Оно не помнит обиду. Оно помнит, как он входил в меня, и хочет еще. Я укусила его. Дразняще и остро.
Он громко выдохнул. Сдавленный, отчаянный звук вырвавшийся откуда-то изнутри, где он держал все на замке. Он углубил поцелуй.
И я потерялась.
Под закрытыми веками поплыли звездочки. Сначала я подумала — от кайфа. От того, как он целует, как сжимает пальцы на моем затылке, как пахнет — этот его запах, от которого внутри все переворачивается.
Но звездочки не уходили. Они множились, расползались по темноте, и вместе с ними уходило что-то еще. Сознание? Оно стало каким-то… скользким. Ускользало, как вода сквозь пальцы.
Осталось только тело.
Его губы. Его запах. Его руки.
Все остальное — где-то далеко, за мутным стеклом, которое вдруг стало слишком плотным. Колени, и без того ватные, подкосились окончательно, будто кто-то выдернул стержень, на котором я держалась. Я пошатнулась всем весом, цепляясь в его плечи, но пальцы заскользили по ткани. В голове загудело.
И в тот же миг ладонь, лежавшая на затылке, сорвалась вниз и впилась в ягодицу с такой силой, что я почувствовала даже сквозь вату: в его хватке не было «хочу». Там было что-то жесткое, почти отчаянное, нежеланное.
И я вдруг поняла — что-то не так. Со мной. Я не знала, что именно. Не знала, почему в глазах темнеет, почему ноги не держат, почему его руки дрожат, хотя лицо спокойно.
Он резко оторвался, будто через силу. Рука разжалась, скользнула вверх по спине, остановилась между лопаток — теперь он просто держал меня, не давая упасть. Лоб прижался к моему. Дыхание обжигало губы — частое, сбитое.
Я смотрела на него и не могла дышать. Потому что одно осознание — что он может остановиться, когда каждая клетка требует продолжения, когда я сама готова провалиться в него с головой, — ломало все.
— Достаточно, — выдохнул он хрипло с закрытыми глазами.
Я видела, как это происходит: не постепенно, а рвано, как переключение регистра. Он сделал глубокий вдох, как перед прыжком в ледяную воду. Лицо стало чужим, неприступным. Глаза открылись — и в них уже не было ничего. Только ровная, вымороженная пустота.
Он остановился.
Реально остановился.
— Что… — выдохнула я, не зная, что хочу сказать.
Что случилось?
Почему ты не взял меня?
Я же хотела, ты видел, зачем ты…
Но он не дал времени. В следующую секунду я уже болталась в воздухе, прижатая к его груди, без слов, без объяснений, просто понес на кровать.
Я не сопротивлялась. Во мне просто ничего не осталось. Ни сил, ни воли, ни желания спорить с человеком, который только что целовал меня так, что звездочки плыли, а теперь тащит, как мешок с картошкой. Только это дурацкое, тягучее чувство, от которого хотелось закрыть глаза и провалиться в сон — или в него.
Совсем запуталась.
Чосо опустил меня на край кровати и сел рядом. Матрас прогнулся под его весом, качнув меня к нему, но он уже тянулся к карману за оранжевой баночкой, знакомой до оскомины, а свободной рукой, будто по отработанному сценарию, взял с тумбочки бутылку воды.
— Пора… — его голос заставил меня вздрогнуть, потому что это был голос человека, который только что перезагрузился. Снова собранный, жесткий, без единой трещины.
Как, черт возьми, ему это удается? Я смотрела на него и не понимала: вот он сидит рядом, спокойный как удав, будто не он только что стонал мне в рот, будто не его пульс бешено колотился, когда он прижимал меня к себе.
— Открой рот, — сказал он, протягивая две белые пилюли на ладони.
Я смотрела на них, и сквозь эту дурацкую слабость пробилась одна мысль — четкая, острая, как лезвие: он снова хочет упрятать меня под стекло, под химический колпак, чтобы я не мешала, не отсвечивала, чтобы просто выбросить, когда надоест.
Тот самый утиль, о котором говорил Махито.
— Зачем? — мой голос прозвучал хрипло.
Он нахмурился и потянулся к моему лицу свободной рукой, но я резко дернулась в сторону. Слишком резко, так что голова закружилась. Комната качнулась, и я едва не слетела с кровати. Его рука замерла в воздухе — в нерешительности?
Чосо Камо — в нерешительности?
Да быть не может! Показалось…
— Сиори.
— Нет. — я отвернулась, вцепившись в одеяло. — Не буду.
— Тогда заставлю. — смысл слов не вязался с этой его интонацией.
— Я не буду это пить! — я прижала одеяло ко рту, чувствуя, как в груди клокочет что-то горячее и едкое. — Ты хочешь опять сделать меня скучной…
Тишина. Я чувствовала его взгляд на затылке — сканирующий, прожигающий, и ждала, когда он сорвется, когда схватит, сожмет, вольет силой. Это было бы честно. Это было бы по-чосовски. Но…
— Повернись, — я услышала тихий, незнакомый голос. Спокойный, почти усталый.
Медленно повернула голову, потому что я еще не умела читать эти оттенки. Он сидел, ссутулившись, и смотрел на пилюли на своей ладони — две белые точки на бледной коже. Весь какой-то потерянный, чужой.
— Ты не скучная, — сказал он, не глядя на меня. — Никогда не была.
Сердце пропустило удар, потом еще один. Я замерла.
— Тогда зачем?
— Затем, что если ты снова… — он поднял глаза, и я увидела в них то, от чего защипало в носу — что-то беззащитное, не притворное.
Он действительно… боялся? За меня?
— Я не могу оставить тебя такой.
«
Оставить».
Слово упало камнем в душу и разнеслось внутри противным эхом. Значит, он уже решил. Приведет в порядок, починит, соберет по кускам — и вышвырнет обратно. Как надоевшую игрушку, как мертвую, ненужную вещь.
Он может. Он уже делал это однажды.
Слезы потекли сами — горячие, предательские, соленые, смешиваясь с его вкусом, оставшимся на губах, с этой дурацкой болью, которую он умудрялся причинять даже когда пытался быть… кем? Человеком? Для меня?
Я замотала головой, зажмурилась, пытаясь спрятаться, провалиться, исчезнуть.
— Нет, нет, нет…
— Сиори. — терпеливо пробормотал он, точь в точь как санитар, уговаривающий буйную.
И меня это взбесило. Сильнее, чем если бы он сразу схватил за горло. Эта его гребаная снисходительность…
— Я сказала…
Не успела.
Он просто привстал на одном колене — и мой мир сузился до его пальцев. Резко, без предупреждения, без той секунды на подготовку, которую дают даже палачи. Пальцы с силой впились в челюсть с двух сторон, надавили на кость, нашли нужные точки с той безошибочной точностью, с какой он чертил свои линии. Что-то хрустнуло внутри. Сустав? Моя воля? Я дернулась, но он держал мертвой хваткой, как капкан, без единого лишнего движения, без грамма человечности — только отработанный алгоритм, идеальный, бездушный.
Мысли исчезли, вместо них осталась чистая физиология: боль, давление, его пальцы на моем лице. Я вцепилась в его запястье обеими руками, пытаясь оторвать. Ногти впились в кожу. Бесполезно, он даже не дрогнул. Рот открылся сам, не слушаясь меня. Большой палец надавил на подбородок, заставляя запрокинуть лицо.
И в этот момент во мне включился инстинкт. Тот самый, последний, отчаянный, который бьет, даже когда нет сил. Я ударила, со всей дури, на какую была способна в этом разобранном, почти несуществующем теле. Врезала по его руке, той самой, в которой умудрялся держать и таблетки, и бутылку одновременно. Пластик вылетел, вода плеснула на пол, на кровать, на нас, холодными брызгами обжигая кожу, а бутылка покатилась, оставляя мокрый след, и застыла где-то под его ногой.
Он замер.
Тишина стала такой интенсивной, что заложило уши. Я смотрела на него, тяжело дыша, и видела, как в его глазах что-то меняется. Снова. Не сразу. Сначала микросекунда чистого, незамаскированного удивления, которую я успела поймать, а потом — переключение режима.
Жуткое.
Я видела это раньше, в машине, после того ужина, но тогда это было просто холодно, а сейчас стало по-настоящему страшно.
— Сама напросилась, — прошипел он тихо.
Одного этого шипения хватило, чтобы ледяная игла вошла прямо в грудь. Нет, он не стал агрессивнее — он просто переключился, включил какой-то другой, более эффективный режим. И в этом было что-то нечеловеческое.
Две белые таблетки исчезли у него во рту. Мое сознание на секунду просто отключилось, залипая на этом кадре: его губы, холодный блеск пирсинга, белые кругляши на языке. В следующую секунду он уже поднимал бутылку — ту самую, с остатками воды. А потом он буквально смял меня под себя.
Я почувствовала себя вещью, которую просто нужно передвинуть в пространстве. Короткий рывок — и я уже вжата в матрас, а он на мне. Сел верхом, придавил коленями так, что из легких выбило воздух. Я дернулась, попыталась вырваться, но это было все равно что бороться с бетонной плитой. Я была распята весом его тела, собственным бессилием, не в силах даже пошевелить рукой.
— Подонок… — выдохнула я. Голос сорвался на хрип, но я вложила в это слово всю ярость, что во мне осталась. Я хотела, чтобы он подавился этим звуком.
Он не ответил. Просто смотрел на меня сверху вниз. Ни искры злости, ни тени той потерянности, что была в нем минуту назад. Только ледяная, вымороженная пустота.
Пальцы снова впились в мою челюсть. До боли, до хруста, заставляя рот раскрыться. Я пыталась сопротивляться, сжимала губы до белых пятен, но он был сильнее. Другой породы, другого строения — физически несокрушимый для меня. И он просто наклонился. Его губы накрыли мои, но не для поцелуя. Язык безжалостно раздвинул мои губы, проталкивая таблетки внутрь. Я почувствовала, как они скользят по языку — шершавые, знакомо горькие. Этот вкус был везде. Я хотела собрать всю себя в один плевок, вышвырнуть их обратно, но он уже перехватил мой подбородок, надавил на какую-то точку, и челюсть свело судорогой.
В следующую секунду в губы ткнулась бутылка. Холодная вода заполнила рот, горло, смешиваясь с горечью растворенных таблеток, с привкусом его слюны, оставшимся на губах. Мое тело превратилось в механизм, лишенный выбора. Горло срабатывало само, рефлекторно, как у куклы, которой дергают за нитку. Но не успевало дышать.
Я захлебывалась.
Глоток. Еще один. Еще. Он лил, не останавливаясь, а я глотала, потому что выбора не было — либо глотать, либо дышать водой. Я слышала булькающие, всхлипывающие звуки, которые вырывались из горла, и не верила, что это я.
В какой-то момент вода пошла не туда. Я закашлялась, захрипела, но он даже не дрогнул — просто ждал, когда спазм пройдет, и продолжил лить. Легкие горели, перед глазами поплыли пятна. В голове мелькнула дурацкая, отстраненная мысль: «Вот так я и умру. Нелепо. Захлебнувшись водой в его постели».
Когда грань между вдохом и глотком окончательно стерлась, когда я перестала понимать, где верх, где низ, и есть ли вообще воздух в этом мире — вода кончилась.
Он убрал бутылку и наконец отпустил мою челюсть.
Я лежала, втягивая воздух рваными глотками, чувствуя, как по подбородку течет теплая жижа из воды, слюны и всего того, что он в меня залил. Горло саднило, будто я наглоталась стекла, а сердце колотилось где-то в ушах, заглушая даже собственные мысли.
А он просто смотрел. Без удовлетворения, без хоть какой-то эмоции, которая сделала бы происходящее хоть немного человечнее. Просто пустой взгляд существа, которое только что завершило очередной пункт из списка дел — скучный, рутинный, не стоящий упоминания. Затем медленно, с какой-то обреченной неохотой, слез с меня и сел на край кровати, облокотившись о колени, уставившись в пол. Руки безвольно повисли между ног.
Я смотрела на его спину и чувствовала, как ненависть разрастается внутри, заполняя каждую клетку, вытесняя даже воздух из легких. Она была такой осязаемой, что сердце физически болело — тупо, ноюще, как застарелый ушиб. И одновременно с этой ненавистью, где-то глубоко, в самом темном углу, пульсировало дурацкое, унизительное желание, чтобы он просто обернулся. Посмотрел. Увидел меня. Настоящую.
Но вместо этого я услышала тихое:
— Прости.
Почти на грани слышимости, скорее угаданное, чем сказанное. Слово, которое после всего, что он сделал, не имело ни веса, ни смысла, ни права на существование. Оно просто повисло в воздухе, как дым, и рассеялось, не оставив следа.
Я не ответила. Внутри попросту не осталось слов. Вместо них было только соленое, жгучее, что текло по вискам, заливало уши, пропитывало волосы. Организм выдавливал из себя влагу, потому что вместить этот ад — всю его чудовищную, нечеловеческую ненормальность — он больше не мог.
Я перевернулась на бок, подтянула колени к груди и натянула одеяло до самого носа. Ткань предательски пахла им — этим его запахом, который, кажется, уже въелся в мою кожу, в волосы, в каждую клетку тела. Я вся пропахла им, и от этого хотелось вывернуться наизнанку.
А Чосо не уходил и не говорил — просто сидел там, за моей спиной, тяжелый и неподвижный, как каменное изваяние.
Тишина давила на уши, на виски, на грудную клетку, становясь почти физически липкой, невыносимой.
А потом я услышала шорох, скрип кровати, шаги. Щелчок замка. Дверь закрылась, снова запечатав меня внутри.
Я осталась одна, и, вопреки всей логике, стало только хуже. Потому что теперь не на кого было выплеснуть эту разъедающую ненависть. Оставалась только я — и мое тело, которое он трогал, кормил химией, заставлял глотать свое дурацкое «прости». И голова, которая никак не хотела понимать, почему это чертово слово разрывает меня сильнее, чем любой укус или удар.
Слезы потекли снова, и я даже не пыталась их остановить — зажмурилась, вцепилась в одеяло и позволила им течь, теряя счет времени, проваливаясь в какое-то серое, вязкое ничто между явью и ничем.
Звук замка вырвал меня из тягучего забытья, и я дернулась, не сразу сообразив, где нахожусь. Он снова вошел, и вместе с ним в комнату втянулся запах еды — теплый, нежный, какой-то домашний, до абсурда неуместный здесь, в этой камере, пропахшей литием.
В руках у него был поднос — тарелка с рисом и овощами, стакан воды. Я смотрела, как он ставит все это на тумбочку, двигаясь с тем же пугающим, механическим спокойствием, будто ничего не случилось, будто не сидел на мне верхом, вливая воду в глотку, будто не шептал слово, которого в его ледяном словаре нет и быть не может.
Мы какое-то время просто смотрели друг на друга, и в комнате было слышно только мое дыхание — все еще мокрое, все еще сбитое, все еще не мое.
— Поешь, — сказал он своим обычным плоским голосом, от которого повеяло холодом.
— Не хочу, — прошептала я в одеяло, даже не пытаясь звучать убедительно.
Он тяжело вздохнул, отошел к стене и сел на пол напротив меня. Я следила за каждым его движением, и вдруг меня накрыло осознание: это было на самом деле. Это был не наркотический бред и прошлой ночью он реально сидел здесь точно так же — смотрел, как я сплю, и, кажется, даже не моргал.
— Надо, — произнес он все тем же ровным, ничего не выражающим тоном.
Тупое, упрямое, чудовищное «надо», которым он теперь пытался заменить заботу. Это выглядело так неуклюже, так чудовищно неправильно, что внутри закипело желание разорвать его на части, заставить прочувствовать хоть миллиграмм той боли, что он в меня влил.
— Зачем? — спросила в одеяло, не оборачиваясь. — Чтобы я не сдохла раньше времени? Или чтобы твой драгоценный эксперимент не испортился?
Тишина стала такой густой, что можно было резать ножом.
— Чтобы ты… не сдохла, — повторил он мои слова, будто примеряя на язык.
И прозвучало это настолько не в его стиле, что я на секунду замерла. Осторожно повернула голову и посмотрела на него. На его лице не было привычной ледяной маски — только усталость. Бесконечная, серая, вымораживающая усталость. Я смотрела на это красивое лицо, а внутри, под слоями ненависти и химической ваты, запульсировало что-то живое. Вопреки всему. Но я не дала этому шанса. Не сейчас, не после всего.
— Ты меня держишь, — мой голос дрогнул, но я договорила. — Запер дверь, забрал телефон, вчера накачал черт знает какой хренью, а сегодня говоришь «чтобы ты не сдохла»? Придурок…
Он не ответил. Просто сидел и смотрел на меня своими вечно сонными, ничего не выражающими глазами, и я больше не могла выносить этот взгляд. Перевернулась к стене, обхватила колени руками и замерла. Слез больше не было — только пустота и тяжесть, распирающая грудь изнутри.
Я потеряла счет тому, сколько раз он еще приходил и уходил. Тарелки сменяли друг друга — появлялись, остывали, исчезали. Я перестала реагировать на этот бесконечный круговорот еды, которая мне была не нужна.
Лежала лицом к стене и смотрела в одну точку — туда, где от потолка к плинтусу тянулась тонкая, едва заметная трещина. Я следила за ее изломами, за тем, как она ветвится и уходит вниз. За спиной было тихо, но его присутствие ощущалось физически, как невидимая тяжесть, от которой не получалось вздохнуть полной грудью.
В какой-то момент молчание начало звенеть в ушах, давить на виски, стало невыносимым. Чтобы не провалиться в этот звон окончательно, заставила себя перевернуться обратно.
Он все так же сидел на полу, прислонившись спиной к холодной стене. Локти упирались во вздернутые колени, а пальцы бездумно перебирали друг друга.
Он не поднял глаз. Может, почувствовал мой взгляд, а может, ему уже было плевать — я перестала быть объектом наблюдения, превратилась в очередную деталь этой комнаты, которую он давно изучил вдоль и поперек. И теперь он просто сидел, превратившись в памятник самому себе.
Я рассматривала его уже без всякой цели, просто чтобы занять голову. Сбитые костяшки, которые он разбил об изголовье той ночью — или это было позавчера? Порез на скуле, уже стянувшийся темной коркой, и глубокие, почти черные провалы под глазами, делавшие его лицо еще мрачнее. Казалось, он не спал вечность, а может вообще перестал нуждаться в отдыхе с тех пор, как… как это началось.
В комнате не осталось звуков, кроме моего прерывистого, нервного дыхания и его — глубокого, ровного, но пропитанного такой безнадегой, что хотелось зажать уши, лишь бы не слышать, как человек может быть настолько пустым.
Потом он поднял глаза, и я вцепилась в них, как в последнюю нитку, связывающую меня с реальностью.
— Ты не заставишь меня есть, — голос прозвучал так тихо, будто я не была уверена, хочу ли, чтобы он меня услышал.
Он посмотрел на меня несколько долгих секунд, будто просчитывал вероятность моего согласия, и снова опустил взгляд на свои руки, возобновив это бесконечное перебирание пальцев. Только теперь в этом движении чувствовалась не потерянность, а подготовка.
— Заблуждаешься, — сказал он наконец, но в этом тихом голосе вдруг проступила сталь. — Я могу.
Внутри, сквозь туман и слабость, поднялось что-то глухое, холодное и давящее. Злость — не та, горячая и взрывная, которой я славилась в универе, а медленная, тягучая, как смола.
— Опять в виде экзекуции?
Он помолчал, продолжая методично растягивать костяшки, и на его губах мелькнула тень чего-то, от чего внутри похолодело. Усмешка?
— Да, — тихий голос приобрел жуткую текучесть, будто он смаковал каждое слово. — Вчера я планировал кормить тебя принудительно. Зондом… Или просто затолкать еду тебе в рот. — пауза. — Я мог бы… Я полностью продумал это действие, вплоть до того, как буду держать твою голову, чтобы ты не захлебнулась.
Он говорил эти вещи, а я ждала... Честно ждала, когда придет тот самый, парализующий страх, от которого бегут мурашки. Или хотя бы ненависть. Отвращение... Та же физическая тошнота, на крайняк, от осознания, что человек, который сидит напротив тебя, вчера планировал, как будет пихать тебе в глотку трубку.
Ничего не пришло.
Ни-че-го…
Почему? Может причина в том, как он это говорил? Он просто рассказывал о механизме, который работал у него в голове, о шагах, которые планировал, как если бы речь шла о сборке мебели или настройке оборудования. Без тени стыда, без намека на извинения.
— И что теперь? — спросила я на удивление ровно. — Передумал?
На секунду, всего на одну короткую секунду, его лицо перестало быть пустым. Почти живым.
— Сейчас я понимаю, что… не смогу.
Я даже не попыталась стереть предательскую слезу, которая потекла по щеке. Просто смотрела на него сквозь эту мокрую пелену и не могла отвести взгляд. Потому что в это крошечное мгновение, он показался мне таким… уязвимым. По-настоящему, впервые за все время, что я его знала.
И, боже, как же я ненавидела его за это. За то, что он заставлял меня видеть в нем человека. За то, что после всего, что он сделал, я не могла выключить эту идиотскую часть себя, которая продолжала его оправдывать, тянуться к нему, искать в его ледяных глазах хоть искру того, что он сейчас показал.
— Ты… — начала я, но вдруг замолчала.
Слова просто исчезли, истерлись до дыр, оставив после себя только гулкую пустоту.
Ни одно слово, ни одна, даже самая грязная ругань не описывали того, что происходило сейчас. Как он сидит на полу, перебирает пальцы и ждет. Без давления, без привычной тяжелой ауры контроля — просто ждет, и все. Он! Там, где должна была быть только ненависть, вдруг появилась тонкая, горячая трещина, и в нее хлынуло что-то невыносимо теплое. Я ненавидела себя за эту трещину. Ненавидела его за то, что он заставлял меня это чувствовать.
— Ты подонок, — тихий голос сорвался на последнем слоге.
Уголок его губ дернулся. Что-то похожее на горькую усмешку.
— Может и так, — сказал он тихо, почти беззвучно. — Но… дефектный.
Трещина внутри стала шире, грозясь расколоть меня на части. Быстро вытерла слезу, почти злобно.
— Да не дефектный ты, — выдохнула я, чувствуя, как слова царапают горло. — Ты просто… другой. Как и я.
Он нахмурился, продолжая смотреть куда-то в сторону своих пальцев. В этом хмуром, почти детском выражении лица было что-то такое беззащитное, что я вдруг явственно, до дрожи, ощутила нас — два куска мусора, два осколка битого стекла, которые зачем-то запихали в одну коробку. И теперь мы сидим и пытаемся не порезаться друг о друга до смерти.
— Я все равно тебя ненавижу, — мой голос прозвучал плоско, безжизненно, будто из соседней комнаты.
Он медленно кивнул. «Принято к сведению».
— И не прощу.
— Я и не жду, — ответил он.
Я заставила себя отвести взгляд от его лица и посмотреть наконец на тумбочку. Рис превратился в белый, безжизненный клейстер, овощи посерели и съежились. Натюрморт «Крах диетологии» во всей красе.
И вдруг, совершенно некстати, в той самой свежевырытой им трещине, где только что бушевала ненависть и боль, кто-то очень настойчиво захотел жрать. Химия, которая все еще гуляла по венам, требовала калорий, и организм, предатель, включил режим «хочу» на полную мощность.
— И вообще… — начала я.
Он поднял глаза на меня с какой-то то ли надеждой, то ли любопытством.
— Я проголодалась, — выдохнула, чувствуя, как абсурдность этой фразы распирает грудь. — Но это месиво есть не буду.
В его глазах на миг дернулось облегчение, но маска тут же вернулась на место, спрятав все живое за привычным льдом.
— А что ты любишь? — спросил он таким тоном, будто я была сломанным принтером, которому нужен правильный картридж.
Вопрос, после всего, отдавал таким чистым, концентрированным безумием, что у меня на секунду остановилось дыхание. Но он ждал. Серьезно ждал ответа.
— Такояки, — выдохнула я. — Или анпан.
Он нахмурился, и я почти физически услышала, как в его голове заскрипели шестеренки: логистика, время доставки, расстояние до ближайшей точки, коэффициент остывания теста в зависимости от погоды.
— Это вредно, — выдал он наконец.
Я выдавила хриплый смешок, больше похожий на кашель. Теперь Чосо Камо, который только что планировал пихать мне в горло зонд, переживает за мой холестерин.
— Вредно… — к горлу подступил истерический смех.
Он посмотрел на свои сцепленные пальцы, словно искал там правильный алгоритм действий.
Кажется, нашел.
— Ладно.
Я сглотнула, пытаясь переварить это «ладно» в контексте всего происходящего.
Он медленно поднялся, будто каждое движение давалось с трудом. Подошел к тумбочке, забрал холодный труп риса, постоял секунду, глядя на тарелку, словно она могла дать ему последний совет. Потом, не оборачиваясь, потянулся к оранжевой баночке, и через мгновение на тумбочке рядом со стаканом появились две белые точки. Флакон бесшумно исчез у него в кармане.
— Опять насильно? — спросила я тихо, почти без надежды в голосе.
Он просто смотрел на меня сверху вниз. Снова чужой. Машина.
— Решай сама, — без вариантов. — Ты знаешь, если откажешься…
Я знала каждой клеткой своего измученного тела, что он сделает это снова. Так же хладнокровно и безжалостно.
— Дай сюда, — я протянула руку.
Он аккуратно положил две таблетки мне на ладонь. Потом в руку лег прохладный стакан.
Я смотрела на свою ладонь. На две белые точки, которые держала сама.
Сама решала.
Ага…
Выбора не было с самого начала.
Проглотила. Вода стекла по горлу, смывая вязкие остатки вкуса, но не чувство горечи внутри.
Он кивнул без тени удовлетворения. Он вообще никогда не радовался. Никогда. Эта эмоция была ему недоступна — или просто атрофировалась за годы его чудовищной, вампирской жизни?
— Жди, — бросил он и вышел.
Дверь щелкнула. Я смотрела на пустой стакан на тумбочке и думала о том, что только что добровольно проглотила то, против чего еще несколько часов назад готова была драться, кусаться, царапаться.
Приручил.
Равнодушная мысль мелькнула и исчезла. Я легла на подушку и закрыла глаза. Я не знала, сколько займет его путь до ближайшей кафешки или магазина — полчаса, час, вечность? Но живот, предатель, уже сейчас отозвался требовательным, голодным воем.
Но я ошиблась. Снова. Через несколько минут дверь открылась.
Дернулась, инстинктивно вжимаясь в кровать, сердце заколотилось где-то в горле. В руках у него были не такояки — откуда им взяться за пять минут? — а одежда. Куртка, штаны, толстовка. Его. Все черное.
— Одевайся.
Я перевела взгляд с вещей на него и обратно, пытаясь собрать в кучу остатки мыслей, которые разбегались, как тараканы от света.
— Чего?
— Одевайся, — повторил он с тем терпеливым выражением, с каким объясняют что-то очевидное тому, кто явно не догоняет. — Не могу оставить тебя здесь одну.
Я моргнула.
— В смысле? Ты пять минут назад оставил. И ничего, справился как-то.
Он пропустил это мимо ушей с таким видом, будто я сказала что-то настолько несущественное, что даже тратить время на ответ не имеет смысла.
— Тебе полезно подышать. Прокатимся на машине.
Я уставилась на него, пытаясь понять, не ослышалась ли. Нет, интонация та же, слова те же, лицо то же — каменное, непроницаемое, с этим его вечным выражением «я здесь главный, а ты просто мебель». Человек, который двое суток держал меня в запертой комнате, поил литием и вливал воду через рот, теперь решил, что мне «полезно подышать».
Железобетонная логика.
— Чосо, — где-то в его глубине моей офигевшей хрипоты прорезалось что-то среднее между истерическим смехом и полным, абсолютным офигеванием. — У меня ноги дрожат. Я… Я даже до двери не дойду.
Он посмотрел на меня сверху вниз с той самой привычной, вымороженной высокомерной оценкой, от которой всегда хотелось врезать ему.
— Помогу, — сказал он. — Подержу.
«Подержу». Как будто я была экспонатом, который решили вывезти на экскурсию, чтобы пыль не оседала.
— Шутишь?
— Я не умею шутить.
Согласна. За все время, что я его знала, я ни разу не слышала, чтобы он шутил. Только эта ледяная, бесконечная серьезность.
— Давай руку, — он протянул ладонь.
Я смотрела на эти его длинные пальцы, и думала о том, что этими же пальцами он всего несколько часов назад разжимал мою челюсть. Потом перевела взгляд на вещи. Потом снова на него.
— Я в трусах, — сообщила я на всякий случай, вдруг он как-то упустил этот факт из виду.
— В курсе, — даже не моргнул.
Ирония всей ситуации заключалась в том, что выбирать мне все равно не дадут. Он мог просто схватить меня и одеть силой, но он ждал, пока я сама решу. Это было… почти вежливо, чтоли... В его исполнении — до абсурда. Поэтому взяла его руку и он помог мне сесть. Комната качнулась и поплыла, но рука на моей спине удержала равновесие.
Я посмотрела на свои ноги, которые торчали из-под одеяла бледными, бессильными палками.
— Штаны. Я… я не могу, — к горлу подкатило что-то между смехом и отчаянием. — Руки не слушаются. Я… я вообще…
Чосо молча взял штаны и, не дожидаясь продолжения, натянул их на мои ноги. Сначала левую, потом правую, подтянул выше колен, затем резким движением поднял меня за талию и натянул до самого пупка. Я даже не успела смутиться — все произошло быстрее, чем мозг успел обработать происходящее.
Когда я грузно, как куль с мукой, уселась обратно на кровать, пришла очередь толстовки. Огромная черная, кажется, та самая, в которой я как-то раз уехала из его мастерской и потом надевала вечерами. Он натянул ее через голову. Я на секунду ослепла, утонув в темной, пахнущей им, ткани. Она легла на мне бесформенным мешком, рукава свисали ниже пальцев, плечи сползали куда-то к локтям. Абсурд…
— Куртка, — сказал он, протягивая единственную вещь в этой стопке, которая была действительно моей.
— Подожди, — попыталась остановить его рукой, но конечность утонула в рукаве и беспомощно мазнула по воздуху, не достигнув цели. — Сейчас задохнусь. Тут три слоя…
— Холодно, — отрезал он и натянул куртку поверх всего этого безобразия.
И это было замечательно, потому что я стала похожа на пухлый, черно-красный шар с торчащей сверху взлохмаченной головой и двумя бесполезными культяпками вместо рук.
По городу ехали в тишине, которую нарушал только гул мотора и настойчивое дыхание печки, включенной на полную мощность. Я задыхалась и смотрела в окно на прохожих, на машины, на эту параллельную реальность, где люди спешили по своим делам, не подозревая, что в этой машине, замершей на светофоре, сидит девушка в чужой одежде, с послевкусием лития на языке и человеком рядом, который отвечает на сообщения ее друзьям от ее имени.
Никто не знал. И никогда не узнает.
Он припарковался у небольшого кафе — тихого места, где мы точно не должны были столкнуться ни с кем из знакомых. Внутри оказалось людно. Занятые столики, очередь у кассы — живая, оглушительная после его спальни реальность, от которой у меня заложило уши.
Я застыла у стеклянного входа, вцепившись в его руку так, будто она была единственным якорем в этом море звуков и лиц.
Слишком много людей.
Слишком громко.
Слишком…
— Сиори, — его голос резанул по этому шуму, спокойный и ровный, будто ничего необычного не происходило. Ну конечно, он же не биполярник с обостренным восприятием, ему-то что.
Я подняла на него глаза, пытаясь сфокусироваться на его лице, единственном знакомом пятне в этом хаосе.
— Пообещай мне кое-что, — сказал он.
— А… Что?
Он смотрел сверху вниз, и в этом взгляде было что-то… надменное. То самое выражение, с которым он обычно раздавал указания в студии, будто я была не человеком, а частью проекта.
— Не пытайся сбежать или заговорить с кем-то.
Я кашлянула.
— Чего?
— Здесь я не смогу контролировать каждую секунду, — Чосо говорил так спокойно, будто обсуждал погоду или меню на завтрак. — Просто… не пытайся.
Этот разговор происходит на самом деле? Я, которая даже шага без его поддержки сделать не могу, которая еле держусь на ногах от слабости — и он просит меня не сбегать?
— Ты серьезно? — в груди зародилось что-то, подозрительно напоминающее истерический смех.
— Вполне.
— И ты поверишь? Если я скажу «обещаю»?
Он не ответил — просто смотрел. Не угрожал, не давил, не переходил в свой привычный «режим» — просто ждал, пока я сама решу.
— Нуу… ок. — я протянула ему мизинец.
Он нахмурился, глядя на мой палец с таким выражением, будто я показала ему дохлую крысу.
Потом перевел взгляд на меня. Снова на палец. Лицо оставалось абсолютно серьезным — ни тени улыбки, ни намека на то, что он вообще понимает, что происходит.
— Это что? — спросил он.
Я чуть не рассмеялась.
— Клятва на мизинцах, Чосо. Детский сад, обещание и все такое…
— Я знаю, что такое клятва на мизинцах, — раздраженно перебил он. — Я не понимаю, зачем ты мне это предлагаешь.
— Затем, что если я пообещаю тебе так — это будет по-настоящему. Так в детстве работало.
— Мы не в детстве, — отрезал он.
— Знаю! — я почти выкрикнула это, чувствуя, как абсурдность ситуации распирает грудную клетку.
Он все еще смотрел на мой мизинец, задранный в воздух, как на артефакт инопланетной цивилизации, который нужно срочно классифицировать и занести в каталог.
— Чосо, — я пошевелила пальцем перед его носом. — Просто сделай это.
Медленно, будто принимая решение на уровне ядерной физики, он протянул руку. Его мизинец, длинный, с аккуратным ногтем, совершенно нелепый в этом жесте, сцепился с моим.
— Обещаю не сбегать, — сказала я, чувствуя, как где-то в глубине души что-то болезненно сжимается от этой детской, дурацкой клятвы.
— Обещаю… — он запнулся, и в его голосе мелькнуло что-то, похожее на растерянность. — Я-то что должен обещать?
— Ничего. Ты просишь, я обещаю. Так работает.
Он смотрел на наши сцепленные пальцы долго, очень долго, будто пытаясь просчитать все возможные последствия этого жеста. Потом снова взял меня за руку и коротко, деловито добавил:
— Хорошо.
Мы зашли в кафе. Он нашел свободный столик в углу, усадил меня лицом к залу, помог снять куртку, а сам сел в проходе, отрезая путь к выходу. С его места открывался вид не только на меня, но и на ближайшие столики. Офигеть… Даже здесь, в этом дурацком кафе, он продолжал все контролировать.
Заказал мне такояки и анпан, а себе только черный кофе и маленькое пирожное, которое до самого конца сиротливо пролежало в тарелке, выполняя исключительно декоративную функцию.
— Ты не будешь? — спросила я, кивая на это несчастное пирожное.
— Нет.
— Зачем заказал?
Он посмотрел на меня долгим, тяжелым взглядом, от которого внутри почему-то все сжалось.
— Чтобы ты смотрелась менее нелепо за моим столиком.
Я моргнула. Переварила. Попыталась найти логику — и не нашла.
— То есть ты взял пирожное для антуража?
— Можно и так сказать.
— Чосо, это самое странное, что я слышала за последние сутки. — я покачала головой, чувствуя, как к губам подбирается улыбка. — А я слышала много странного. От тебя, кстати.
Он не ответил — просто отпил кофе, глядя поверх чашки на дверь, сканируя вход, выход, возможные угрозы.
В кафе было шумно — гул голосов, звон посуды, чей-то смех, и от этого всего у меня начала кружиться голова. Я смотрела на людей за соседними столиками и чувствовала себя пришельцем с другой планеты, которого высадили в чужой мир без инструкции по применению. Они ели, разговаривали, смеялись, жили — а я сидела рядом с Чосо и пыталась вспомнить, когда в последний раз чувствовала себя просто человеком, а не экспериментом.
Из динамиков полилась музыка — японская попса, легкомысленная, романтичная, из тех, что я обычно пролистывала в плейлистах, не задерживаясь. Но когда слова дошли до сознания, я замерла с вилкой в руке.
Они поплыли над залом, такие неправильные, такие неуместные здесь, за этим столиком, с этим человеком, который точно не слушал и не слышал — копался в своем телефоне, изучая что-то на экране. Музыка для него была просто шумом.
— Не нравится? — спросил он, заметив мой взгляд.
— Что?
— Еда. Ты перестала жевать.
Я посмотрела на такояки, потом на него, потом снова на такояки.
— Все нормально. Задумалась.
— О чем?
Я покачала головой, не в силах объяснить, что думать о песне, где поют про смерть от расставания, сидя напротив человека, который вчера планировал кормить тебя зондом — это такой уровень абсурда, что слова просто не находятся.
— Так. Ерунда.
Он сканировал меня еще несколько секунд, прежде чем вернуться к телефону.
— ЭЭЙ!!! СЮДА ПОДОЙДИ!
— ИДУ Я, ИДУ!
Мы оба подняли глаза. У соседнего столика шумная компания что-то праздновала. Над ними возвышался молодой, довольно красивый официант, который на секунду отвлекся от заказа, поймал мой взгляд и улыбнулся. Просто улыбнулся — обычной человеческой улыбкой. Такой, какой улыбаются нормальные люди нормальным людям.
И я улыбнулась в ответ. Автоматически. Как человек, который отвык от простых человеческих улыбок и теперь ловит их, как глотки свежего воздуха.
И…
Я сразу почувствовала.
Что-то изменилось в воздухе за нашим столиком — стало тяжелее, будто невидимый пресс медленно опустился сверху.
Я перевела взгляд на Чосо. Он смотрел на меня. И в его глазах было что-то… Не злость, нет — злость я бы узнала, она горячая. Это было что-то другое. Фиксирующее. Запоминающее.
Кладущее в архив.
— Что? — спросила я тихо, хотя уже знала ответ.
— Ничего, — ответил он ровно, но в этом «ничего» было столько всего, что по спине пробежали мурашки.
Он проводил глазами официанта, который уже отошел к другому столику, — секунду, две, не отрываясь, будто запоминал каждую деталь. Потом снова посмотрел на меня.
— Ты улыбнулась ему, — сказал он спокойно, но почему-то захотелось поежиться.
— Он просто улыбнулся. Я ответила.
— Я заметил.
Он не отводил взгляд, и в этом взгляде не было ничего человеческого — только холодное, методичное наблюдение.
— Чосо, это официант. Такая работа. Все нормальные официанты улыбаются всем клиентам.
— Мне — не улыбаются.
Я открыла рот, собираясь возразить, и закрыла, потому что он был прав. Ему действительно не улыбались — отворачивались, отводили глаза, обходили стороной. Как будто чувствовали, что за этой странной оболочкой скрывается что-то, чему лучше не попадаться на пути.
— Потому что ты смотришь на людей… — я запнулась, подбирая слово, которое не звучало бы слишком обидно. — Скажем так, не располагающе.
Он чуть наклонил голову. Жест, который я выучила наизусть, означал «обработку информации».
— Я смотрю нормально.
— Нет, Чосо. Ты смотришь так, будто рассчитываешь, с какого этажа они упадут.
Он замер. Всего на секунду, но я успела заметить, мелькнувшее в его глазах, удивление.
Или показалось? С ним хрен поймешь…
— Я не рассчитываю этажи, — сказал он. — Я просто смотрю.
— Не сказала бы, — пробормотала я, отводя взгляд.
Он молчал секунд десять, и я уже решила, что тема закрыта, когда он вдруг спросил:
— Ты считаешь, что я опасен для официантов?
Я чуть не поперхнулась чаем. Подняла на него глаза, пытаясь понять, шутит он или нет.
Но Чосо не шутил.
Никогда.
— Считаю, что ты… — я замолчала, потому что не знала, что сказать. Я абсолютно не понимала, что происходит в его голове каждую секунду.
— Что? — спросил он, и в этом вопросе не было давления — только чистое, холодное, исследовательское любопытство.
— Забудь, — пробормотала я в ответ. Объяснить это невозможно.
Он еще долго смотрел на меня. Потом снова нашел глазами официанта — тот смеялся с кем-то у дальнего столика, совершенно не подозревая, что стал объектом наблюдения. Чосо смотрел не агрессивно, не угрожающе — просто… наблюдал.
— Он тебе понравился? — спросил он вдруг, и в голосе только сухой запрос данных.
Я замерла.
— Чего?
— Официант. Он тебе понравился?
— Чосо, я даже не разглядела его как следует.
— Ты улыбнулась.
— Люди улыбаются.
Он не злился, не давил, не переходил в свой жуткий «режим». Просто спрашивал. Своим обычным, ледяным, аналитическим тоном, будто собирал данные для диссертации. Я, блять, запуталась!
— Тебе какое дело? — спросила я осторожно, почти шепотом.
Он молчал так долго, что я уже решила, что ответа не будет. Потом, глядя куда-то сквозь меня, сказал:
— Я замечаю, кому ты улыбаешься.
— Зачем?
— Чтобы знать.
— Это просто официант, — сказала я тихо, пытаясь, чтобы голос звучал ровно. — Он забудет меня через пять минут. Я сама забуду его через пять минут.
— Ты его запомнишь, — сказал он с уверенностью, от которой у меня свело желудок. — Потому что он улыбнулся.
— И что?
— И теперь он есть в твоей памяти.
Я замолчала, потому что это было сказано таким будничным тоном, будто он говорил о том, что завтра будет суббота.
— Ты ревнуешь меня к официанту? — вопрос прозвучал глупо даже для собственных ушей.
Он посмотрел на меня раздраженно.
— Нет. У ревности есть симптомы: повышенный тонус симпатики, учащенный пульс, выброс кортизола.
И вдруг, без предупреждения, он взял мою руку. Просто, буднично, как берут чашку со стола, и приложил к своей шее. Я почувствовала тепло его кожи под пальцами и — пульс. Ровный, спокойный, размеренный, как метроном.
Тук. Тук. Тук.
— Чувствуешь?
Да. Я чувствовала. Чувствовала, как под моими пальцами бьется его жизнь — спокойно, ровно, без единого сбоя. И в то же время чувствовала, как бешено колотится мое собственное сердце, готовое выпрыгнуть из груди.
— Это состояние покоя, — сказал он. — Никакой ревности.
Я смотрела на свою руку, все еще прижатую к его шее, на то, как его кадык едва заметно дернулся, когда он сглотнул. Жест был абсолютно клиническим — демонстрация, эксперимент, наглядное пособие. Но от него пошли мурашки — холодные и горячие одновременно, от запястья вниз по руке и дальше, куда-то под ребра, где сердце вдруг решило, что ему мало места в грудной клетке.
А он продолжал говорить тем же ровным, лекционным тоном, будто читал очередную лекцию в студии, а не сидел со мной в кафе после всего, что между нами было.
— Это просто наблюдение, — его голос звучал спокойно, почти скучающе. — Как орнитолог наблюдает за птицами. Просто смотрю, куда полетела конкретная особь.
«Конкретная особь».
Это он сейчас про меня?
Я — птица, он — ученый, и мы сидим в кафе, и он изучает мои повадки в естественной среде обитания?
Сравнение, которое должно было оскорбить, заставить возмутиться, вскипеть, почему-то прошло по касательной, задев что-то другое — и от этого прикосновения сердце пропустило еще один удар.
Он все еще не убирал мою руку. Или это я не убирала?
Я уже перестала понимать, где заканчиваются его действия и начинаются мои. Музыка в кафе исчезла, звон посуды растворился, голоса людей стали просто белым шумом. Осталось только это: его по-гадски спокойный пульс под моими пальцами и мое горло, пересохшее так, будто я неделю шла по пустыне без глотка воды.
— Ч-что ты наблюдаешь сейчас? — спросила я, и голос предательски дрогнул, превратив вопрос в какой-то сдавленный шепот, которого я сама от себя не ожидала.
В его взгляде не было нежности — вообще ничего, что можно было бы назвать человеческим теплом. Но была такая чудовищная, абсолютная концентрация, такое полное, тотальное присутствие в моменте, что дышать стало физически трудно.
— Сейчас? — его губы дрогнули в подобии улыбки — если это можно было назвать улыбкой, скорее кривая линия на красивом лице. — Сейчас я наблюдаю, как у «особи» расширяются зрачки. Это интересно… Обычно это симптом испуга. Или…
Он не договорил, замолчав ровно в той точке, где я должна была додумать сама.
И я додумала. Кровь прилила к щекам так быстро, что, кажется, даже уши загорелись.
Я отдернула руку. Резко, будто обожглась. Хотя нет — не обожглась. Обожглась бы я, если бы он был горячим. А он был обычной температуры.
Это я пылала.
— Ты… ненормальный, — выдохнула я.
— Да, — он отпил кофе, даже не поморщившись, хотя напиток наверняка давно превратился в холодную горькую жижу. — Но орнитологов это никогда не останавливало.
Я сцепила руки под столом, пытаясь заставить их перестать дрожать. Пальцы все еще помнили тепло его шеи, его пульс, это дурацкое прикосновение, которое теперь пульсировало где-то внутри собственным нервным ритмом, не желая затухать.
— И часто ты так… «наблюдаешь»? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без этой проклятой дрожи. — Прикладываешь людей к своей шее?
Он чуть приподнял бровь — всего на миллиметр, но я заметила.
— Ты первая, — сказал он просто, как сообщают погоду.
Я замерла.
— То есть… ты специально?
— Ты спросила про ревность. Я предоставил данные. Таким образом.
— Данные, — повторила я эхом, чувствуя, как слова теряют смысл, превращаясь в пустые звуки.
Он молчал, глядя, как я комкаю салфетку, даже не замечая этого сама. И вдруг до меня дошло с такой ясностью, что стало не по себе: он ведь следит. Не просто смотрит на меня — следит. За каждой мелочью. За салфеткой, которую я превращаю в мокрый комок. За моими пальцами, которые не могут найти покой. За тем, как я кусаю губу, пытаясь не выдать себя.
— Перестань, — попросила я тихо, почти беззвучно.
— Что именно?
— Смотреть на меня… так.
— Как?
— Как на… подопытную.
Он аккуратно отставил чашку. Медленно, будто в замедленной съемке. И вдруг качнулся вперед, сокращая расстояние между нами — всего на несколько сантиметров, но воздух стал почти осязаемым, плотным, как вода.
— Ты не подопытная, — сказал он тихо, и в этом тихом голосе звучала странная, пугающая искренность. — Ты — единственная, чьи реакции я хочу понимать. Есть разница.
Я перестала дышать. Буквально — просто забыла вдохнуть, превратилась в статую, потому что это прозвучало так… неприлично интимно. От него. От Чосо Камо, который всегда говорил о людях как о механизмах, переменных, уравнениях.
— И что ты понял? — голос был таким тихим, что я сама себя едва услышала.
На его губах мелькнула тень улыбки — не насмешливой, не злой, а какой-то… изучающей. Как у ученого, который только что сделал открытие.
— Что когда я касаюсь тебя, ты задерживаешь дыхание. На три секунды. Потом сбиваешься. Потом краснеешь. Потом злишься. — он говорил это спокойно, перечисляя факты. — Но руку не убираешь.
— Я убрала, — возразила я слишком быстро, слишком громко, и поняла, что попалась.
— Через семь секунд после того, как перестала в этом нуждаться.
Я открыла рот, чтобы что-то сказать, и тут же закрыла. Что я могла ему ответить? Что он ошибся? Что я не задерживала дыхание? Что не краснела? Что не хотела, чтобы он продолжал?
— Ты… считал? — я почувствовала как земля уходит из-под ног.
— Я же сказал, — он откинулся на спинку стула, возвращая мне воздух и способность соображать, но в его глазах все еще горел этот холодный, изучающий огонь. — Я замечаю.
А я сидела и смотрела на него, и в голове крутилась одна мысль, простая и страшная: он не шутит. Он правда замечает. Каждую секунду, каждую мелочь, каждую мою реакцию — и складывает это в свою ледяную, безупречную память, выстраивая карту моего тела, моих чувств, моей души.
И, черт, мне стало не по себе. Я не знала, зачем он все это делает. Заставляет бросить литий, а потом вливает обратно. Толкает под поезд и спасает. Насилует и соблазняет. Уничтожает и удерживает. Держит взаперти и выводит на прогулку как питомца. Это было… безумие.
— Доедай, — сказал он, кивая на тарелку. — Остынет.
Я посмотрела на такояки. Потом на него. Потом снова на такояки.
— Чосо.
— Что?
— Ты пугаешь меня. Иногда.
Он на секунду замер — всего на мгновение, но я успела заметить, как что-то дрогнуло в его лице.
— «Иногда», — повторил он тихо. — Значит, не всегда.
— Да, — выдохнула я, чувствуя, как внутри что-то сжимается от этой простой, почти детской логики.
И мы оба замолчали. Под эту дурацкую песню, под гул чужих голосов, под взгляды официанта, который все еще иногда поглядывал в нашу сторону, не подозревая, что стал частью чьей-то вселенной.
Я дожевывала свой остывший обед и думала о том, что только что произошло. И впервые за все время у меня появилось смутное, холодное подозрение, что это не просто его странность, не просто тараканы в голове или банальная социопатия. Это что-то другое. Что-то, что может стать очень страшным, если…
Я отогнала эту мысль. Потому что не хотела думать о плохом. Потому что после всего — я просто хотела сидеть здесь, есть и делать вид, что мы обычные люди в обычном кафе.
Даже несмотря на то, что я никогда не была обычной.
И никогда не хотела ею быть.
Когда мы сели в машину, уже начало смеркаться. Небо за окнами наливалось густым, тяжелым индиго, и фонари зажигались один за другим, как будто кто-то невидимый щелкал выключателями. Я стянула куртку и бросила ее на заднее сиденье, и в тот же момент заметила, что Чосо сворачивает с основной дороги на парковку. Большую, залитую желтым светом.
Супермаркет.
— Надо закупиться, — сказал он больше для себя, и мотор умер, оставив после себя только звенящую тишину.
Я была уверена, что сейчас он выйдет, закроет дверь, пикнет сигналкой, и я останусь здесь, в этом теплом салоне одна, пока он будет ходить между стеллажами. Я устала даже сидеть, даже дышать устала, а уж стоять и тем более идти — об этом не могло быть и речи.
Но Чосо — это Чосо.
Я всегда ошибалась на его счет.
Он вышел, обошел машину, открыл мою дверь и протянул руку.
— Идем.
Я тяжело вдохнула, и вместе с воздухом в легкие втянулось воспоминание: «Я не могу оставить тебя здесь одну». И сразу следом, как эхо, мысль, от которой внутри все переворачивалось: «
Или не могу остаться без тебя?»
Разговор в кафе запутал меня окончательно. Все эти его наблюдения, прикосновения, этот дурацкий пульс под моими пальцами — я перестала понимать, где заканчивается контроль и начинается что-то другое. Или это всегда было одно и то же?
Рука на автомате потянулась к нему. Ноги все еще были ватными, но уже чуть меньше. Или просто я привыкла к этому состоянию, сжилась с ним, как с неудобной, но знакомой одеждой. Он вел меня ко входу, придерживая за талию, и я смотрела себе под ноги, считая шаги, чтобы не споткнуться. Раз, два, три, четыре — асфальт, бордюр, плитка. Пять, шесть, семь — стеклянные двери разъехались перед нами.
Я подняла голову только когда мы остановились. Перед нами был ряд тележек. Больших, супермаркетовских, с гремящими колесами.
— Зачем мы… — начала я, но не успела договорить.
Он легко подхватил меня под колени, и в следующую секунду я уже сидела внутри тележки, упершись спиной в холодный металл, ногами в прохладную сетку, всем телом. В полном, абсолютном абсурде.
— Ты чего? — я дернулась, пытаясь встать, выбраться, вернуть себе хоть каплю достоинства, но он уже покатил меня внутрь, игнорируя мой слабый протест. Ноги пришлось согнуть, и теперь я торчала из этого металлического монстра, как экзотический экспонат в передвижной клетке.
— Так быстрее, — сказал он ровно. — И ты не упадешь.
— Чосо, я же не ребенок.
— Я вижу.
Тон, которым это было сказано, не давал никакой зацепки — сарказм? Грубость? Просто слова, брошенные в пустоту? С ним никогда нельзя было понять.
Мы въехали в зал.
Я сидела в тележке, в его черной толстовке, которая висела на мне бесформенным балахоном, в его штанах, подвернутых в три слоя и все равно болтающихся где-то ниже колен, и в своих тяжелых ботинках, которые выглядели как два протеста против всей этой ситуации. Он катил меня между стеллажами, спокойный, как удав на воскресной прогулке.
И я поймала первые взгляды.
Мужчина с тележкой замер, уставившись на нас с таким выражением, будто увидел привидение. Мама с ребенком отвела глаза — и тут же оглянулась снова, не в силах побороть любопытство. Я проследила за их взглядами и увидела то, что видели они: татуированный тип с пирсингами на лице, с серьгами на ушах, с выражением «отъебитесь от меня все», катит тележку, в которой сидит растрепанное нечто в странной одежде, с видом человека, который либо уже сдался этой жизни, либо просто перебрал с чем-то запрещенным.
Второе, наверное, было ближе к истине.
Со стороны мы выглядели как парочка нефоров-наркоманов, которых нормальные люди обходят десятой дорогой. Он — пугающий до мурашек, я — которая, кажется, глупо улыбаюсь.
Стало реально смешно. Или грустно. С ватной головой не разобрать.
— Чосо, — позвала я.
— Ммм?
— На нас пялятся.
Он промолчал, останавливаясь у мясного отдела и изучая витрину с таким видом, будто мы здесь единственные посетители.
— Тебе плевать?
— Да.
Ну конечно. Я могла бы удивиться, если бы он сказал что-то другое. Чосо Камо аккуратно складывал на мои ноги продукты — курицу, сельдерей, морковь, лук. Будто я была не человеком, а дополнительной полкой для товаров.
— Это для чего? — спросила я, хотя уже знала ответ.
— На бульон.
Я хмыкнула. Он варит бульон. Если бы кто-то сказал мне об этом месяц назад, я бы подумала, что пора увеличивать дозу.
Мы завернули в отдел с заморозкой, и холод ударил в лицо с такой силой, что я поежилась и втянула голову в плечи. Рука сама потянулась к мороженому — детское эскимо в шоколаде. Самое неправильное, что можно было взять в этой ситуации.
Я помахала им перед его носом.
— Клади, — сказал он.
Я замерла. Посмотрела на него. Он стоял, опершись на ручку тележки, и смотрел на меня сверху вниз с этим своим фирменным выражением, которое можно было расшифровать как «я загадка, привыкай».
— Надо же, — сказала я медленно, растягивая слова. — Ты что, купишь мне все, что я захочу взять?
Он сощурился так, будто я спросила что-то действительно сложное, достойное вычислений и анализа.
— Да, — сказал он.
Я ждала. Подвоха. Условий. Объяснения, почему это на самом деле плохая идея и почему я должна выбрать что-то другое, полезное, правильное.
— И все? — не выдержала я. — Просто «да»?
— А должно быть что-то еще?
— Обычно люди говорят «да, но…» Или «если ты…» Или хотя бы «не много ли мороженого для человека, который и так еле на ногах держится?»
— Я не люди, — напомнил он.
— Это видно, — согласилась я.
Я положила эскимо в тележку, рядом с курицей, которая, кажется, смотрела на меня с укором. Подумала секунду — и взяла еще одно. Ванильное. И сразу клубничный рожок, потому что если уж Чосо сказал «да», то надо брать, пока эта странная щедрость не испарилась, как не было.
Боже, о чем я думаю? О мороженом. Я сижу в тележке, как ребенок, в одежде человека, который насиловал меня вчера, и выбираю мороженое. Три штуки. Потому что он разрешил.
Потому что это означало, что я не «в плену». Означало, что у меня есть маленькая, но «свобода». Глупо… наверно.
— Это уже три, — сообщила я.
— Я умею считать, — он развернул тележку и двинулся к кассам, даже не взглянув на мою добычу.
— А если у меня заболит горло?
— Вылечу… — равнодушно бросил он.
И почему-то от этого равнодушия стало легче. Я чувствовала, как вибрация от колес отдается в позвоночнике, и посмотрела вокруг, на стеллажи, на людей, которые тактично отворачивались от нас, а потом украдкой косились на мою компанию.
Это определенно был самый странный поход в магазин в моей жизни. И что самое ебанутое, кажется, я начинала привыкать к его безумной, молчаливой заботе. К тому, что он просто — есть рядом. Да, совершенно непредсказуемый. Да, пугающий. И от этого почему-то мне больше не хотелось убежать.
Домой ехали в той же привычной тишине, которая за эти дни стала почти родной. Я откинулась на сиденье, прикрыла глаза, позволяя теплу растекаться по телу, и смотрела сквозь ресницы на огни города, проплывающие за окном. Желтые, белые, редкие красные — они смазывались в длинные полосы. Усталость прижимала к сиденью, делала мысли тягучими и медленными, как патока.
Сегодня же пятница…
Мысль пришла откуда-то извне, вплыла в мою ватную голову и застряла там, пульсируя тупым, почти забытым ощущением нормальности.
Последняя пара уже, наверное, закончилась. В универе сейчас гул шагов студентов, собирающихся по домам, на тусовки, в кино, на совместные ужины с друзьями.
Я представила их.
Нобару и Юджи, которые теперь всегда вместе, везде за ручки, будто приклеенные друг к другу. Они сейчас, скорее всего, идут к воротам, Юджи что-то рассказывает, размахивая свободной рукой, а Нобара закатывает глаза, но улыбается.
А
Юта…
Юта, наверное, плетется за ними, сутулясь чуть больше обычного, слушает вполуха, а сам думает о чем-то своем. Может, о проекте с Гето и приближающейся защите. Может, о том, что он чувствует себя третьим лишним в этой идиллии. А может… может, обо мне.
Он же не знает. Ничего не знает. Ждет, когда я отвечу. А я не отвечаю. Уже который день. Второй?
Я покосилась на Чосо, который был целиком поглощен интенсивным движением на шоссе — одна рука на руле, вторая на подлокотнике между нами, глаза сканируют дорогу, зеркала, соседние машины. Ни одного лишнего движения, ни грамма расслабленности. Даже сейчас, когда мы просто едем домой.
Как он отвечает им? Часто ли проверяет телефон? Пишет что-то от моего имени или просто игнорирует? Одно я знала точно — он пишет холодно и коротко. Сухо, как отчет. Как всегда. А Юта, наверное, из-за этого волнуется еще больше. Он всегда волнуется, когда что-то идет не так. Это его суперсила и его проклятие.
А я…
Я еду в машине того самого старшекурсника, которого еще пару месяцев назад мы всей компанией дружно и с большим энтузиазмом поливали грязью. Как мы его называли? Монстр. Социопат. Дракула. Ходячая нейронка с настройкой «максимальный абьюз». Мы придумывали ему прозвища, соревнуясь, кто придумает обиднее, и даже не подозревали, насколько близки к истине.
А теперь я здесь. В одежде этого самого монстра. Еду к нему домой, чтобы лечь в его постель. И жду, когда он приготовит мне поесть.
Я уткнулась лбом в прохладное стекло, пытаясь задавить усмешку, которая сама полезла наружу, царапая горло. Абсурд. Полный, концентрированный, стопроцентный абсурд. Если бы кто-то сказал мне об этом месяц назад — я бы рассмеялась. Или послала бы нахрен. Или и то, и другое одновременно.
Глупо. Все это глупо.
— Чосо.
— Ммм.
— А что ты писал моим друзьям?
Он чуть повернул голову — ровно настолько, чтобы я видела его профиль, очерченный светом встречных фар. В полумраке салона его лицо казалось безупречным, нечеловеческим. Он заметно нахмурился, перебирая в голове данные, и я уже научилась читать это по микроскопическим движениям век, по тому, как на секунду замирают ресницы.
— Что у тебя анемия, — сказал он без запинки, будто зачитывал выписку из медицинской карты. — Что ты отдыхаешь. И что не надо волноваться.
— И они поверили?
— Тот, с розовыми волосами, — пауза, едва уловимая, но я ее заметила, — кажется, нет. Но промолчал.
— Юджи? — я удивилась. — Странно… Он обычно все проглатывает. А Нобара?
— Успокоилась. Прислала стикер с котиком.
Я представила Нобару, которая на серьезное сообщение о болезни отвечает котиком — розовым, пушистым, с надписью «выздоравливай скорее» и кучей сердечек. Это было так в ее духе, что на секунду внутри разлилось что-то уютное, почти забытое.
— А Юта?
Он ответил не сразу. Молчал всего на секунду дольше, чем нужно, но в этой секунде поместилась целая вечность. Я заметила, как он сглотнул, будто проглатывал что-то, что не хотел выпускать наружу.
— Я ответил ему, — сказал он при этом слишком спокойно. — Что ты в порядке.
— И все?
— И все.
— Он поверил?
— Не знаю. Мне все равно.
«
Странно, — подумала я, и мысль эта прошла где-то на периферии, едва задев сознание. —
Юта обычно дотошный. Он бы не успокоился на таком ответе. Он бы начал задавать вопросы, уточнять, выпытывать подробности. Надоедать.»
Надоедать…
Смотрела на профиль Чосо — обычное его выражение лица, обычный тон, ничего особенного. Но где-то внутри шевельнулось что-то холодное и липкое, как капля смолы, медленно ползущая вниз.
Предчувствие.
«
Ему не понравился вопрос о Юте», — мелькнуло где-то на самой границе сознания, но в тот момент не придала этому значения. Не было сил. Не было желания. Хотелось спросить еще, развернуть эту мысль, посмотреть на нее со всех сторон, понять, откуда взялся этот холодок. Но усталость навалилась тяжелой плитой, и мысль поплыла, растворилась в тепле и гуле мотора, как сахар в горячем чае.
Показалось, наверное.
Глупая мысль.
С чего бы ему врать? Он и так все контролирует, все знает, все нити в его руках. Зачем ему что-то скрывать?
— Если хочешь, поспи, — послышался мягкий голос откуда-то издалека.
Хотела возразить, сказать, что я в порядке, что мне не нужно спать, что я просто задумалась. Но глаза уже закрывались сами, предательски, не слушаясь. Голова качнулась, упала куда-то в сторону, и я даже не нашла сил ее поднять.
Последнее, что я помнила — его рука, заботливо поправившая мою голову. И тихий шепот, который я уловила уже на грани провала в сон:
— Спи.
***
В доме было тихо.
Махито будет отсутствовать все время —
пока Сиори тут. Я не мог допустить, чтобы он пялился на нее своими мутными глазами, отпуская скользкие шуточки, которые в последнее время вызывали во мне желание снова проверить прочность его челюсти.
Поднялся по лестнице, стараясь ступать бесшумно, прекрасно понимая, что звуки не нарушат ее сон. Она спала крепко, провалившись в ту глубокую, почти наркотическую дрему, которую дает организм после перегрузок. Но привычка контролировать каждый звук, каждое движение въелась в подкорку. Она даже не шевельнулась — только мотнула головой, когда мы проходили через дверной проем, и ткнулась носом мне в шею, ища тепло.
В спальне опустил ее на кровать. Медленно, осторожно, будто она сделана из тончайшего стекла, которое могло разбиться от одного неверного движения. Она что-то неразборчиво пробормотала во сне и перевернулась на бок, подтянув колени к груди.
Я стоял и снова потерял счет времени, просто наблюдая, как поднимается и опускается грудная клетка в такт ее дыханию, как волосы разметались по подушке темными прядями, как губы чуть приоткрыты, обнажая край зубов.
Наверно прошло несколько долгих минут когда я наконец заставил себя наклониться и начать раздевать ее. Осторожно стянул толстовку, затем штаны и носки. Она даже не пошевелилась, позволяя делать с собой что угодно, как нечто, полностью мне принадлежащее.
Укрыл ее одеялом до самого подбородка, заправил края, чтобы не было щелей. Она снова что-то жалобно пробормотала во сне, прижалась щекой к подушке и затихла.
На кухне включил воду, поставил на плиту кастрюлю. Все нарезал ровными кубиками, бросил в кипяток, убавил огонь. Элементарно. Механически. Ничего сложного.
Пока бульон варился, достал ее телефон.
Уже привычно открыл чат «Группа выживания на потоке». Дурацкое название, достойное уровня их интеллектуального развития.
Пролистал вверх. Сообщения, которые писал от ее имени последние два дня. Идеальная имитация человека, которому нечего сказать. Никто не жаловался. Никто не заподозрил.
Кроме
него.
Юта писал почти каждый час. Спрашивал: «как ты». Присылал мемы в личку, пытаясь поднять настроение. Вчера написал: «Если что-то случится, я всегда рядом».
«Всегда рядом». Он не представлял, насколько это опасно — быть всегда рядом с тем, что принадлежит мне.
Открыл новое сообщение от него в личном чате.
>Ты как?
>Может, созвонимся?
>Или могу приехать? 😅
Я набрал ответ:
>Все хорошо, Юта.
>Просто устала.
>В понедельник увидимся☺️.
Отправил.
Почти сразу прилетели новые сообщения:
>Точно все хорошо?
>Ты какая-то странная в последнее время. Может, пришлешь селфи? Просто чтобы я убедился, что ты в порядке
>🫢Можно даже с Чосо, если он рядом.
Я замер.
«С Чосо».
Я смотрел на экран, и внутри поднималось что-то неудобное. Это — недоверие, подозрение, попытка контроля. Он проверял ее.
Какой он друг, если настолько ей не доверяет?
Какой смысл в этой его «заботе», если она основана на подозрениях?
Мысль пришла холодная, ясная, как лезвие скальпеля.
Он не имеет права.
Не имеет права сомневаться.
Не имеет права лезть.
Не имеет права существовать в ее пространстве, занимать место в ее голове, в ее памяти, в ее чертовом телефоне.
Рука с телефоном замерла. Поднял глаза и посмотрел на свое отражение в темном стекле окна. На свои глаза, в которых горело что-то абсолютно незнакомое мне. Опасное. То, что я не позволял себе видеть никогда.
Не будь идиотом.
Остановись.
Заставил себя выдохнуть. Медленно, глубоко, возвращая контроль.
Это недоверие не к ней.
К тебе.
И оно — обосновано.
Набрал ответ:
> Завтра созвонимся.
>Мы уже спим. Спокойной ночи 😃
Отправил.
Не давая себе времени на размышления или, скорее, не желая видеть новый ответ, отложил телефон в сторону и сел за стол. Открыл ноутбук. На автомате вошел в сеть через три анонимайзера. Пальцы сами открывали нужные приложения, набирали команды, пока мозг параллельно считал минуты до готовности курицы.
Юта Оккоцу. 18 лет.
Медицинская база. Карта была уже пробита по моему запросу. Продавец данных — должник.
Бронхиты (три раза), отит (один раз), ветрянка в семь лет. Прививки все по графику. Аллергии нет. Хронических заболеваний нет. Рост — 180. Вес — 74. Группа крови — вторая положительная.
Листал дальше, почти не глядя.
Скучно.
Социальные сети.
Фото с выпускного — стоит рядом с женщиной средних лет, улыбается. Подпись: «Спасибо маме за все».
Мать — врач-педиатр, указано в профиле. Об отце — ни слова. Ни одного фото. Ни одного упоминания.
Пролистал ленту. Три года назад — посты про школу, подготовку к экзаменам. Два года назад — первые фото с девушкой. Мива, одноклассница. Кофе, кино, парк. Частота — раз в неделю, стабильно, почти как по расписанию. Восемь месяцев. Потом она исчезла. Все фото с ней удалены (
для меня нет), комментарии под удаленными постами: «Юта-кун, как ты?», «Держись». Значит, расставание было нелегким.
Смотрел на эти цифры, даты, координаты. Складывал их в голове, как пазл.
Школьные годы: средний балл 4.7. Грамоты за участие в олимпиадах по литературе. Два года играл в школьном театре.
Школьный театр. Значит, умеет притворяться. Умеет носить маски. Интересно, он их снимает, когда остается один? Или уже забыл, что под ними? Какая из них для нее?
Пролистал дальше. Комментарии однокурсников под его фото:
«Ты такой заботливый», «Спасибо, что выслушал». И отдельно — пост двухлетней давности, где он пишет: «Я просто хочу, чтобы всем вокруг было хорошо. Это делает меня счастливым».
Медленно откинулся на спинку стула.
Синдром отличника. Гиперответственность. Склонность к спасательству. Компенсирует отсутствие отца через опеку над другими.
Идеально. Просто идеально. Он не просто друг — он ее «спаситель». Он чувствует, что она «сломана», и хочет ее починить. Своей теплотой. Своей заботой. Своим дурацким «я всегда рядом».
Я не хотел, но представил их вместе. Как он целует ее. Как он трогает ее. Как она смотрит на него — с тем же доверием, с каким смотрит сейчас на меня.
Рука на мышке сжалась.
Заставил себя выдохнуть. Резко.
Продолжил.
Психологический профиль (на основе постов и активности): ищет тех, кого можно «опекать». В отношениях — ведущий, но мягкий. Скорее всего, был инициатором расставания, потому что «девушка заслуживала лучшего».
Типичный паттерн.
Посмотрел на экран. На его фотографию — улыбается, смотрит прямо в объектив, будто ему нечего скрывать. Дурак…
И вдруг я поймал себя на мысли, что просчитываю варианты.
Подстроить несчастный случай. Слишком заметно. Использовать Махито. Рискованно, но стоит попробовать. Или сделать так, чтобы он сам… Нет. Он слишком правильный, сам не уйдет. Или уйдет, но это займет слишком много времени.
Смотрел на его лицо и уже видел перед собой не просто человека. Видел угрозу. Помеху, которую нужно устранить.
Чосо.
Я моргнул.
Что ты делаешь?
Посмотрел на свои руки. На пальцы, которые только что набирали запросы. На экран, где все еще светилось его досье. И вдруг до меня дошло.
Ты собираешься его убить.
Не в приступе ярости. Не в состоянии аффекта. А холодно, методично, как решал уравнение. Я уже строил схемы. Уже выбирал способы.
Уже видел его мертвым.
Зачем?
Потому что он ее друг? Потому что он волнуется? Потому что он написал «я всегда рядом»?
Я мог продолжить. Копать глубже. Взломать все личные переписки. Увидеть полный портрет. Но…
Закрыл ноутбук.
Резко, почти с силой. Экран погас, унося с собой его лицо, его данные, его жизнь.
Наступила тишина, прерываемая только бульканьем бульона на плите.
Но занозчивая мысль отказывалась исчезать. Она возвращалась и напоминала о себе. Спокойная, холодная, как диагноз.
Ты мог бы. Ты знаешь как. У тебя есть ресурсы, есть люди, есть отработанные схемы. Ты мог бы сделать так, что его просто не станет — и никто никогда ничего не докажет. И ты будешь чист.
Чосо, очнись.
Я закрыл глаза.
За сегодняшний день я перестал узнавать себя.
Я, который всегда контролировал каждую эмоцию, каждый импульс, каждое движение — я терял контроль с ней утром, заламывая ей челюсть. Я реагировал на идиотскую улыбку случайного человека так, будто тот посягнул на мое. Я установил скрытое приложение в ее телефон, чтобы читать каждое ее слово, и назвал это «заботой о безопасности». Я обманывал ее, влезая в личные границы, и не чувствовал ни стыда, ни сомнений — только холодную, чистую необходимость.
Я становился другим.
Я
хотел убивать.
Раньше я проектировал смерти. Она была задачей, которую нужно решить. Красивой, чистой, безэмоциональной. Как чертеж идеального здания. Я никогда не думал о том, как это будет выглядеть. Не представлял. Не смаковал.
Сейчас же, впервые,
предвкушал.
Я хотел не просто убрать переменную. Я хотел стереть его.
Лично. Медленно. Так, чтобы запомнить каждую секунду.
Это был другой уровень. Уровень, на котором я переставал быть архитектором и становился кем-то другим.
Кем-то, кто мне самому был незнаком.
И я сдерживал себя.
Ты не сделаешь этого.
Почему?
Я посмотрел на дверь. Туда, куда вел коридор. К лестнице. Наверх. Где спала она. Где ждала.
— Ты, — прошептал в пустоту.