>Кай освоился. Врачи хорошие. Тебе, кстати, спасибо за все 😉
Чай давно остыл, но я все равно держала чашку в ладонях, просто чтобы чувствовать хоть какое-то тепло. В здешней плотной тишине слишком громким казалось каждое движение. И только когда сообщение давно ушло, вдруг осознала: блин, дура, в Токио сейчас четыре утра! Хироми, с его бессонницей и привычкой работать по ночам, конечно, мог не спать — но все же. Отругала себя за невнимательность и уже собиралась отложить телефон, когда экран вспыхнул от ответа.***
Телефон. Номер, привязанный к этому аппарату, когда-то был открыт специально для связи с двумя людьми — мной и Сиори. Никаких рабочих звонков, никаких банковских рассылок и спама. Только Хироми, она и я. Идиотская, невозможная геометрия, разработанная мной: равнобедренный треугольник, где вершиной был Хироми, а мы с ней — двумя основаниями, из которых одному не полагалось знать о существовании другого. Треугольник сломался. Хироми улетел в Японию, оставив телефон мне. И я, вопреки собственным заверениям, что не стану этого делать, — читал. Читал с жадностью, которую не вытравили из меня ни годы терапии, ни осознание собственной специфики. Три года ее жизни, упакованные в текстовые сообщения. Я анализировал их также, как когда-то разбирал ее психику на симптомы — искал закономерности, отмечал отклонения, строил гипотезы. Разница была только в том, что теперь я не планировал использовать эти данные. Я просто… коллекционировал их. Жалкая подмена присутствия — понимал это своим безупречным, безжалостным к самому себе умом, — но продолжал. Когда речь заходила о Сиори, даже мой интеллект имел пределы. Она писала Хироми на удивление тепло, как никогда не писала мне. И это логично. Хироми был безопасен, и естественно, не пытался ею обладать. И она доверяла ему. И, кстати, не зря. Были сообщения, которые перечитывал чаще других. Например, то старое, где она писала: «Кайто спросил про папу. Я не знала, что ответить». Или другое — давностью два месяца: «Грустно видеть как он долго всматривается на других детей в парке, которые гуляют с папами💔». И вот… Одним поздним вечером, когда возвращался с тренировки, бедро пронзила короткая, настойчивая вибрация. Тактильный импульс мгновенно переключил внимание с дороги на аппарат, потому что я прекрасно знал, чей телефон лежит в этой сумке-фиксаторе. Как знал и то, что этот номер существовал для связи только с одним единственным человеком. Красный свет светофора залил асфальт, и в этой вынужденной паузе я притормозил, расстегнул клапан, достал телефон и открыл забрало. >Кай освоился. Врачи хорошие. Тебе, кстати, спасибо за все 😉 Синусовый узел дал сбой: одна пауза, потом сокращение сильнее обычного, кровь ударила в виски. Тахикардия, вызванная не физической нагрузкой, а выбросом нейромедиаторов, которых мой организм, по всем медицинским показателям, не должен был производить в таких количествах. Моя психопатическая структура не предполагает… волнения. Но она, как выяснилось, имела одну критическую уязвимость. И этой уязвимостью была она — уже пять лет. Я заставил себя выдохнуть. Разумеется… Она писала не мне. И я нашел в этом странное, даже невесомое облегчение. Ее текстовый голос, пусть даже обращенный к другому, — звучал спокойно. Почти счастливо. Загорелся зеленый. Тронулся с места, не убирая телефон в карман. Тело, натренированное годами, справлялось с управлением на автопилоте, пока сознание было занято другим. В мыслях я повторял эти ее три предложения в одном сообщении снова и снова: «Кай освоился». Моему сыну комфортно. «Врачи хорошие». Это я сделал правильный выбор. «Спасибо за все». Конечно, не мне. Но я все равно принял это всем своим существом так, как принимают солнечный свет, адресованный всей планете, а не одному конкретному человеку. Следующий перекресток загорелся красным. Остановился, все еще сжимая телефон в руке. Тишину нарушал только ровный гул двигателя и отдаленный шум города. Снял перчатку. Палец завис над экраном. Ответить? Имитировать Хироми? Это было бы глупо… …и жалко? Для меня точно. Я не должен. Не имею права. Я знал, что она узнает меня — не сразу, так через несколько сообщений. Знал, что это изменит все: ее спокойствие, ее уверенность в том, что я мертв, ее тщательно выстроенный мир, в котором я существовал только как память и как неудачное прошлое. Знал, но все равно набрал ответ:>Рад, что клиника оправдала ожидания. Цюрих располагает к долгим прогулкам, не пренебрегай. Как сама?
Перечитал. Ответ был безупречен в своей симуляции: вежливый, сдержанный, с едва уловимой теплотой, которую Хироми позволял с ней крайне редко. Я всегда был хорош в имитации человеческого, которого во мне самом не было. Наверно, я мог бы сказать, что за эти годы изменился в лучшую сторону, но в тот самый момент, глядя на экран телефона, понял: нет. С этого момента все, что происходило дальше, было лишь вопросом времени.***
Не успела отложить телефон, а экран уже вспыхнул входящим сообщением — так скоро, что я на секунду усомнилась: а точно ли в Токио сейчас глубокая ночь? Может, Хироми как раз поднялся из-за своего вечно заваленного бумагами стола, машинально нашарил телефон и увидел мое сообщение раньше, чем налил себе очередную чашку кофе? С ним же наверно такое бывает? Да. Редко, но явно бывает. Удача…>Прости, если разбудила. Что-то я совсем не подумала, что ты можешь спать или работать 🤭
Поставила остывшую чашку в раковину и стянула через голову домашнее платье. Телефон лег на стиральную машинку экраном вверх. Не успела распустить тугой хвост, а экран снова засветился. >Ничего страшного. Я не спал. Я хмыкнула. Вот оно что — он и не ложился. Все та же бессонница, только теперь, кажется, окончательно впитавшаяся в его расписание. Залезла в душ. И когда вышла, обернулась полотенцем. Провела ладонью по запотевшему зеркалу, стирая влажную дымку. С той стороны на меня глянуло собственное отражение — раскрасневшееся после горячей воды, с мокрыми прядями, прилипшими к вискам. Я выглядела уставшей. Или, может быть, просто взрослой. Телефон звякнул снова: >Скучаешь по дому? Вода заливала глаза, стекала по плечам, но я не двигалась. Хм. Дом… Странное слово. Раньше оно означало Токио — нашу с Каем квартирку, запах тофу из лавки за углом. Теперь мой дом спал в соседней комнате, в кроватке с деревянными бортиками. Дом — перестал быть городом или адресом. Дом — это был Кайто.>Не особо.
Ответ снова прилетел мгновенно. Он что, лежит уткнувшись в телефон? Я улыбнулась и снова открыла чат: >Хорошо. Если что-то понадобится — я рядом. Замерла на секунду. «Я рядом». Странно. Его «рядом» закончилось. По крайней мере, здесь, в Цюрихе. По крайней мере, я так думала, когда он попрощался тогда у входа в клинику. Нахмурилась и, еще не успев додумать мысль до конца, уже набирала:>Не поняла😳. Ты разве до сих пор в Цюрихе?
В ответ одно слово: >Да. Не-е-ет. Вот тут-то стало еще страннее, чем от первого его сообщения. Он остался и ничего мне не сказал?! Не то чтобы он был обязан… Мы не были семьей, не были парой, он вообще не был мне никем, кроме как адвокатом и, в конце концов, за эти годы — хорошим, надежным другом. Но все же… Друзья о таком предупреждают. Раньше он всегда ставил в известность, если что… Ну в нашем случае точно — мог бы. Я была одна с Каем в незнакомом городе, за тридевять земель от родины. И он, спустя целую неделю, тоже здесь… Прошла в спальню и уставилась в окно. Обида, если это можно было назвать обидой, была крошечной, с булавочную головку. Он не обязан мне ничего объяснять, сказала я себе. Он — взрослый человек. У него могут быть дела. Другие клиенты. Переговоры. Да что угодно. В конце концов, может он устал от нас. Мы не договаривались, что он будет держать меня в курсе своих перемещений. И вообще — какое мне дело? Я здесь с Каем, у нас своя жизнь, свои заботы. Пусть сидит в своем Цюрихе сколько хочет. Фыркнула, высушила волосы и легла спать. Утро было важнее обид. Оно так и получилось. На следующий день доктор Хоффманн впервые предложил оставить Кая на три часа. — Ему комфортно, — сказал он своим мягким, обволакивающим голосом, в котором не было ни капли давления. — Мы с фрау Мюллер хотели бы понаблюдать его в более длительном отрезке, без вашего присутствия. А вы можете прогуляться. Внутри что-то привычно сжалось: целых три часа без меня. В чужой стране, в чужой клинике, с людьми, которых знаю всего неделю. Но когда я наклонилась к нему и спросила, хочет ли он остаться с фрау Мюллер еще ненадолго — Кай-кун просто кивнул и отвернулся к своему конструктору. Даже не попрощался. И стало мгновенно легче. Из клиники вышла в яркий, почти летний день. Впереди три часа — и целый город. Сначала просто шла без цели — мимо старинных зданий с фресками на фасадах, мимо мостов, переброшенных через Лиммат, мимо трамваев, которые звенели так мелодично, что хотелось остановиться и послушать. Город был чистым, ухоженным, спокойным — он не кричал, не зазывал, не пытался тебя развлечь. Просто был. Нашла крошечное кафе на набережной, с плетеными стульями и видом на озеро. Заказала кофе и круассан, приготовилась провести час в блаженном ничегонеделании — редкое, почти забытое удовольствие для мамочек. Но за соседним столиком сидел молодой светловолосый мужчина, который решил, что его общество — необходимо для одинокой, «заблудшей» в Цюрихе японки. На английском он говорил с легким акцентом (как он сказал в разговоре «командировочный из Вены») и с чуть нарочитой небрежностью, какая бывает у людей, которым нечем занять вечер. Сначала просто спросил, что я читаю. Потом поинтересовался, далеко ли тут лучший вид на озеро. Потом — не хочу ли я еще чашечку кофе, он как раз собирался к стойке… Он был чересчур назойлив. Комплимент по поводу моих глаз прозвучал где-то между вопросом о книге и предложением добавить в кофе корицу — так, между делом, словно то была строчка из разговорника для командировочных. Я отвечала ровно столько, сколько требовала вежливость, и ни словом больше, но он, кажется, принял мою сдержанность за загадку, которую нужно разгадать. Лишь когда я опустила взгляд в книгу и больше не подняла его, он наконец отстал. Ушел, оставив после себя пустую чашку из-под эспрессо и легкий запах одеколона, который ветер унес через минуту. Солнце дробилось на воде. Чайки кричали где-то вдалеке. Ветер пах озером и нагретым камнем. Долгожданная тишина нарушилась сообщением. >Как Кайто? Улыбнулась. Все-таки Хироми был предсказуем в своей заботе. Может и правда, он здесь по делам, но все равно держит руку на пульсе? Это было… приятно.>Отлично. Сегодня впервые оставила его на три часа. Сижу в кафе у озера, пью кофе. Чувствую себя почти нормальным человеком😍!
>Тут со мной даже флиртуют🙄))
Но Хироми ответил только на второе сообщение: >Если этот кто-то перейдет к активным действиям, смело шли его к озеру. >В Цюрихе оно холодное, отрезвляет быстро. Фыркнула, не сдержавшись. Хироми такой Хироми… и эта его ленивая интонация, которую он приберегал для случаев, когда хотел подбодрить меня, но не умел это делать иначе как через иронию. Его слова о холоде звучали как предупреждение от старшего брата, который слишком хорошо знает, чем заканчиваются курортные знакомства. Или как… Нет. Показалось…>Можно подумать, ты уже купался в нем😅
Нажала «отправить» и отложила телефон, все еще улыбаясь. Кофе наконец остыл ровно до той температуры, когда его можно пить, не обжигаясь. Позже, когда забрала Кая с занятий, отправились исследовать ближайший парк, который, кстати, порекомендовал все тот же Хироми. Он оказался именно таким, как он описал: тенистые аллеи, старая карусель с деревянными лошадками и крошечный пруд, в котором Кайто немедленно попытался поймать головастика, зачерпнув воду кроссовкой. Я смеялась, выуживая его за шиворот, и думала о том, как странно: Хироми знает Цюрих в таких подробностях, будто жил здесь годами. Впрочем, он всегда был дотошным — наверняка изучил все заранее, прежде чем отправлять нас сюда. Тогда я не придала этому значения. Через несколько дней он улетел обратно в Токио, так и не встретившись со мной лично — сослался на срочные дела в офисе. Но переписка продолжалась. Пара ненавязчивых сообщений в день. Иногда просто «как дела?», иногда — ссылка на статью о детской нейропсихологии, иногда — короткий комментарий к погоде. Я ловила себя на том, что жду этих сообщений. Что они стали частью моего нового ритуала — утренний кофе, занятия Кая, прогулка, вечернее сообщение от Хироми. Тихая, спокойная рутина. Островок нормальности в море неопределенности. Так прошла еще неделя. А потом все изменилось…***
Я отвечал ей, идеально копируя стиль Хироми: сухо, сдержанно, с редкими проблесками теплоты, которую он позволял с ней. Она, кажется, ничего не замечала. Иногда шутила. Иногда спрашивала совета по бытовым мелочам, — и я отвечал, тщательно взвешивая каждое слово. Это была идеальная симуляция. И она же была моей ежедневной пыткой. Я продолжал терапию у доктора Фогеля. Наши сеансы стояли в расписании так, что мы с Сиори не могли пересечься в коридорах клиники, — я проверял это лично, прежде чем утвердить время. Для подстраховки натягивал капюшон и носил черную тканевую маску. Выглядело это, вероятно, параноидально, но я предпочитал паранойю риску. Доктор Фогель знал, что она здесь. Знал, что мы переписываемся. Знал, что я имитирую ее друга и сам не могу объяснить, зачем это делаю. Он слушал мои сбивчивые, слишком длинные монологи с тем же непроницаемым выражением, с каким слушал все последние три года, а потом откладывал блокнот и мягко спрашивал: — Вы по-прежнему уверены, что не вернетесь к ней? И я, по-началу, отвечал «да». Потому что я дал себе слово. Мое присутствие разрушало ее тогда — и я не имел права разрушать ее снова. Сиори не выходила из головы. Впрочем, она не выходила из нее все пять лет — с той лишь разницей, что раньше я хотя бы мог функционировать. Теперь же каждая свободная минута заполнялась ею. Прокручивал в голове все ее сообщения, прикидывал интонации, искал скрытые смыслы, хотя знал, что их нет. Она просто жила свою жизнь и была счастлива настолько, насколько вообще могла быть счастлива женщина, пережившая меня. Доктор Фогель называл это «обсессивной гиперфиксацией». Я называл это проще: тоска. Я скучал по ней… Скучал так, как не скучал никогда и ни по кому — физически, навязчиво, до боли в грудной клетке, которую не могли заглушить ни терапия, ни спортзал, ни работа. И, возможно, именно поэтому в ту ночь все случилось так, как случилось. Ханна была хорошей любовницей — в том смысле, который я вкладывал в это слово: предсказуемой, нетребовательной, удобной. До приезда Сиори в Цюрих, мы встречались раз в неделю, иногда реже, и каждая встреча проходила по одному сценарию: она приходила ко мне, раздевалась, мы трахались. С ней я называл это именно так. Я достигал чисто физиологической разрядки, как сбрасывают давление в перегретом котле, без единой лишней эмоции. После она уходила или оставалась ночевать. Так было всегда. До той ночи. Я не планировал думать о Сиори специально. Но в тот самый момент в самом начале секса, когда сознание уже отключается и тело действует на автопилоте, — Ханна вдруг исчезла из-под моих век. Вместо нее появилась Сиори: ее плечи, ее ключицы, ее запах, ее волосы, разметавшиеся по подушке, даже ее голос. Я целовал каждый сантиметр ее шеи, губ и груди, и даже не понял, что произошло, пока не почувствовал, как по телу проходит волна того, чего я не испытывал ни с кем, кроме нее. То, что считал навсегда утраченным. Настоящее, оглушительное наслаждение. Ханна, кажется, почувствовала. Она выгнулась подо мной, застонала громче обычного и, когда все закончилось, не отодвинулась, как обычно, а потянулась ко мне. Пальцы скользнули по моей груди. Губы коснулись плеча. Она пыталась обнять меня и от этого ее непривычного жеста внутри все сжалось. Решила, что между нами… что-то изменилось? Да, Ханна, ты права. Только изменилось не так, как думаешь ты. В ту ночь позволил ей остаться. Лежал, глядя в потолок, пока она засыпала рядом. Потом встал, натянул штаны и вышел на балкон. Холодный воздух обжег легкие. Курил и смотрел на огни Цюриха, и где-то между второй и третьей сигаретой понял: больше не могу притворяться. Не хочу. Сиори должна знать, что я жив. Даже если возненавидит меня за это. Даже если никогда не простит. Следующим вечером, когда вернулся домой с ужином из ресторана, от нее прилетело сообщение: >Прикинь, что. Я теперь боюсь, что Кай вырастет самовлюбленным😏. Поставил пакет на стол и набрал сообщение.>Почему?
Сообщения, в ее привычной манере, посыпались один за другим, с этими ее дурацкими смайликами, которые ставила всегда невпопад и которые я когда-то терпеть не мог, а теперь всматривался в них, представляя ее эмоцию, похожую на выбранный ею эмодзи: >Ему часто делают комплименты. Чаще, чем мне 🥲 >Ой, какой симпатичный молодой человек! >Короче, все кому не лень замечают, что он красивый 🤭😌 Усмехнулся и набрал ответ:>Особенно глаза.
Но палец повис над «Отправить». Она могла прочитать это как «у Кая красивые глаза» — и это было бы не той правдой, которую я имел ввиду. Я прекрасно понимал, что эта крошечная фраза станет первой трещиной в моей идеальной симуляции. Она могла заметить неприкрытый подтекст сразу, но также могла найти оправдание Хироми как случайно брошенной им неловкости. Но я больше не хотел прятаться. Нажал «отправить». Тишина. Экран погас, отразив мой собственный силуэт на фоне кухонного гарнитура. Я не стал ждать, уставившись в телефон, — это было бы слишком похоже на нервное ожидание, а я не нервничал. Во всяком случае, убеждал себя в этом. Телефон продолжал молчать, а я просто встал, переложил ужин из бумажного пакета в тарелку, разогрел в микроволновке. Налил себе черный чай без сахара, как всегда. Открыл ноутбук, пробежался глазами по рабочей почте. Ничего, что могло бы отвлечь от мысли, что она сейчас сидит где-то там, в нескольких кварталах от меня, и смотрит на экран. Когда телефон наконец пиликнул, открыл ответ — и замер. >Да, и кстати, если ты заметил, совершенно случайно, у Кая — мои глаза😏 В этом спокойном, будничном уточнении мне почудилось приглашение. Или проверка? Или и то, и другое? Она, возможно, сама не осознавая, дала мне пространство и теперь ждала, что я с этим пространством сделаю.>В том то и дело, что они — твои.
>😳 >И? И прежде чем успел набрать ответ: >Это что, комплимент?>Да.
>Моим глазам?>Тебе.
Телефон снова замолчал на какое-то то время. Я вдруг обнаружил, что почти не дышу. >Ты пугаешь меня.>Не хотел пугать.
>Не делай так больше🤨 Выдохнул. Машинально провел ладонью по лицу и только тогда понял, что сижу — и глупо улыбаюсь. Уголком губ, но улыбаюсь. Постарался представить ее лицо. Возможно, после того как уложила Кая, возможно после душа, сидит где-то там, у себя на кухне, с чашкой чая. И отправил:>Буду.
После небольшой паузы: >Не надо😬 >Мне это не нравится😒>Хочешь, чтобы я перестал писать?
И вот тут телефон замолчал. Я смотрел на экран, ожидая, что она вот-вот ответит, но экран оставался темным. Минута. Вторая. Пятая. Десятая. Отложил телефон и заставил себя вернуться к ужину, но аппетит пропал. Она не ответила колкостью, не перевела тему в шутку. Просто замолчала — и, как бы это ни звучало, это молчание было лучшим из возможных исходов. Потому что означало: она задумалась. А то, над чем она задумалась, — каким бы странным и неуместным оно ей сейчас ни казалось, — уже никуда не исчезнет. Останется фоном. Я не собирался форсировать. Сегодня хватило одного намека. Завтра — может быть, еще одного.***
Флирт от Хироми? Бред. Это не просто не укладывалось в голове — это было почти противоестественно. Как если бы твой почтальон вдруг начал читать тебе сонеты! Хироми был моим другом. Спокойным, надежным, с чуть усталой иронией. Максимум — старший брат, которого у меня никогда не было. И ощущать от него внимание совсем иного толка оказалось… мерзко. Не в том смысле, в каком бывает мерзко от грязных намеков — нет, ничего грязного он себе не позволил. Скорее, как если бы ты случайно подслушала чужой разговор и узнала то, чего тебе знать не полагалось. На следующий день снова оставила Кая на занятиях. Сенсорная интеграция и игротерапия — он шел туда с удовольствием, почти бегом, и я в очередной раз порадовалась, что мы оказались именно здесь. А сама отправилась бродить без маршрута. Цюрих понемногу обрастал привычными островками: вот булочная на углу, где пахло корицей и свежим бриошью, вот книжный с крошечной кофейней внутри, вот мостик через Лиммат, на котором я всегда замедляла шаг, чтобы посмотреть на воду. Город переставал быть чужим — медленно, неохотно, как просыпаются после долгого сна. Села на скамейку у набережной и достала телефон. Вчерашние сообщения все еще висели в чате — я не удалила их, хотя подумывала. И теперь перечитала снова: >Хочешь, чтобы я перестал писать? Нахмурилась. Нет, блин! Я не хочу, чтобы ты переставал писать. Я хочу, чтобы ты перестал делать мне комплименты. Заигрывать вот так. Присылать это свое «тебе» — от которого у меня внутри все перевернулось, хотя сама не понимала почему.>Да, блин. Больше не пиши.
Набрала. Пальцы замерли над «Отправить». Удалила. Набрала другой текст:>Если не прекратишь так разговаривать, то да, не пиши.
Снова стерла. Вздохнула. Рядом закурила молодая девушка с короткой стрижкой и серебряной сережкой в носу. Глядя на нее, я на секунду даже пожалела, что не курю. Хотелось чем-то занять руки, но запах сигаретного дыма резанул по памяти, и я передумала. Никогда не любила этот запах. То есть нет — любила. Когда им пахло от него. От Чосо. Отогнала эту мысль, как отгоняют назойливую муху, и набрала заново:>Пиши. Только будь как раньше. Мы с тобой — максимум друзья. Понял?
Нажала «отправить» и отложила телефон экраном вниз. Сердце колотилось где-то в горле, и я не могла объяснить себе, почему. Это же просто Хироми. Так почему теперь так страшно ждать ответа? >Принято. Друзья — так друзья. И вдогонку еще одно сообщение: >Спасибо. Хм. Спасибо… Нахмурилась. Ветер шевельнул кроны старых лип над головой, и по траве побежали тени — быстрые, летучие, как стайка потревоженных птиц. Кажется, Кайто был бы не против такой площадки — я машинально отметила это, прежде чем снова набрать ответ:>🧐
>За что спасибо-то?
Нажала «отправить» и вдруг поймала себя на том, что по-настоящему улыбаюсь. Странно. Еще минуту назад боялась его ответа, а теперь сидела на скамейке в цюрихском парке и с предвкушением ждала нового сообщения. Все вернулось на круги своя. Хироми снова был Хироми. Только он так и не ответил на мой последний вопрос. Дни покатились своим чередом как вагоны по рельсам. Переписывались каждый день. Иногда пара фраз за утро, иногда короткая переписка поздно вечером. Хироми снова стал собой: никаких комплиментов и, слава богам, никаких «тебе». Только спокойное, теплое присутствие, которое стало для меня чем-то вроде точки опоры в чужом городе. Кайто тем временем осваивался все увереннее. Занятия давали первые плоды: он стал чуть терпимее к громким звукам, охотнее в переключении от задачи к задаче. На игротерапии его хвалили: «не по годам логичен» и «проявляет неожиданную эмпатию в структурированных ситуациях». Последнее звучало как диагноз, но я научилась не вздрагивать от таких формулировок. Было и то, что настораживало врачей: его по-прежнему не интересовали сверстники. Он мог просидеть полчаса над конструктором, пока рядом плакал другой ребенок, и даже не поднять головы. Не из черствости — он просто не замечал. Его мир был устроен иначе: в нем звуки, лица и чужие эмоции не складывались в единую картину, а существовали по отдельности, как детали пазла, который он пока не научился собирать. Я смотрела на него — такого сосредоточенного и спокойного в своем одиночестве, — и снова думала о Чосо. Не могла не думать. Но и не позволяла себе думать слишком долго. По вечерам, уложив Кая, уже привычно открывала чат с Хироми. Так, однажды я пожаловалась на усталость, и он ответил: >Вы спите по пять часов. Этого недостаточно. Ложитесь раньше. Я фыркнула:>Ты что, следишь за нашим режимом?
Он ответил: >Я не слежу, а знаю твои привычки. Есть разница. И, черт возьми, в этом сообщении мне почудилось что-то давно забытое. Что-то, от чего по спине пробежал холодок, но я отогнала это чувство. Хироми просто был внимательным. Всегда был. Ничего не изменилось? Но где-то глубоко внутри уже зрело понимание: Хироми никогда не был настолько внимательным. Он не знал моих привычек. Более того, мой адвокат никогда не отвечал мне так быстро и внимательно: а этот — отвечал. Всегда. В выходные зашли с Кайто в магазин детской одежды и он, перерыв ворох ярких шапок со зверюшками и смешными ушками, выбрал себе коричневую фетровую шляпу. Самую обычную. Самую взрослую. Натянул ее на лоб, взглянул на меня исподлобья и замер, ожидая вердикта. Мини-джентельмен. Я засмеялась в голос, чего со мной давно не случалось в примерочных, и, не удержавшись, сфотографировала. Отправила Хироми.>Как тебе?
Ответ пришел как всегда мгновенно: >Приемлемо. Сухая оценка. Но пальцы, державшие телефон, вдруг похолодели. Я же… слышала это раньше? Сто лет назад. В другой жизни. В душной студии, когда Чосо взглянул на мои исправленные чертежи и вынес тот самый, совершенно незабываемый, вердикт. Тогда это слово резануло меня своей надменностью. Сейчас — ударило под дых совсем иначе. Смотрела на экран и не могла заставить себя ответить. Хироми никогда не говорил «приемлемо». Он сказал бы «отлично» или «ему идет», или что-то еще — человеческое, теплое, с эмодзи. Он же часто их использовал. А это — это был …не Хироми? Это был голос из могилы, которую собственноручно засыпала пять лет назад. Кайто дернул за рукав: — Мам? Купим же? Я моргнула. Посмотрела на него, такого маленького, в этой дурацкой шляпе, — и заставила себя улыбнуться. — Купим. Определенно купим. Я не убирала телефон и вдруг заметила, что пальцы все еще ледяные, хотя в магазине было тепло. Кайто уже тянул к кассе, а я все стояла и смотрела на экран, который давно погас. И я замолчала. Для Хироми. Или… для кого?! Появились сомнения. Пару дней не писала. И он не писал. Будто знал… Черт возьми, реально будто знал, в какое чувство он меня вогнал своим «приемлемо»… И вот в один из дней, собравшись духом я написала:>Ты мне напомнил кое-кого.
Нажала «отправить» и замерла. Бросила эту фразу в пространство между нами и теперь ждала, затаив дыхание. Сердце забилось быстрее. Ответ пришел раньше, чем успела досчитать до десяти: >На это и рассчитывал. Все внутри сжалось в тугой, холодный ком. Отложила телефон и посмотрела на свои руки. Сжала кулаки, пытаясь унять мелкую, противную дрожь. За окном все тот же старый клен покачивал ветвями. В соседней комнате спал Кайто, не зная, что мир его мамы только что дал трещину. Добротную такую, глубокую. Встала и прошлась по комнате — от окна к двери, от двери к столу, — а потом обратно. Вдох. Выдох. Блять… Я — что? Только что перестала притворяться, что не замечаю? Не замечаю чего, блять? Того, что за этими сообщениями стоит совсем не Хироми? Прошло, наверное, несколько минут. А может, полчаса? Я еще сидела на кухне, обхватив ладонями остывшую чашку, и уставившись на темный экран телефона. И в какой-то момент телефон ожил! Вызов! Экран вспыхнул, завибрировал. На нем высветилось три иероглифа: Хироми. Вскочила. Подошла ближе, смотрела на это имя и не могла заставить себя пошевелиться. Палец завис над зеленой кнопкой. Хотела ответить — и не могла. Хотела услышать его голос — и боялась его не услышать. Потому что если он заговорит и… если я услышу его, — моя бредовая догадка перестанет быть догадкой и станет правдой. А я пока не знала, что с этой правдой делать. Телефон звонил и звонил. Долго и настойчиво. А я просто сидела и смотрела, как вибрирует корпус на столешнице. В какой-то момент звонок оборвался. Экран погас. И в наступившей тишине вдруг поняла, что плачу. Беззвучно. Он… Черт возьми, это — он?! Как? Как, блять?! Жив?! Это же его «голос». Он, сука, рассчитывал, что я догадаюсь… Я догадалась?! Он жив — и только что пытался до меня дозвониться?! А я, блять, не смогла ответить, потому что — ссыкло! Дура, которая пять лет назад вляпалась в это дерьмо и до сих пор не отмылась. Нет — не поэтому. Я — не готова. И я все еще люблю его — и от этого больнее втройне! Телефон пиликнул снова. На этот раз — сообщение: >Сиори, я больше не буду звонить, пока ты сама этого не захочешь. Захочешь?! Я похоронила тебя пять лет назад! Прожила эти годы с твоим сыном, уворачиваясь от его вопросов о том, как ты умер, и каждый раз чувствуя, как внутри что-то кровоточит. Я любила тебя все это время — безнадежно, глупо, неистребимо, — и ничего не могла сделать с этой идиотской любовью к трупу. А теперь ты пишешь мне с номера моего адвоката и спокойно, почти великодушно обещаешь не звонить, пока я сама не захочу?! Как будто речь идет о послезавтрашнем ужине? Как будто ты не разбил мою жизнь вдребезги и не собрал ее заново чужими руками? Стоп. Стоп… Сиори. Притормози… А вдруг… Вдруг это — не он? Вдруг Хироми действительно просто Хироми, а я сама, своим больным воображением, дорисовала то, чего нет? Вдруг мое воспаленное воображение, пять лет питавшееся памятью, просто приписало знакомые черты человеку, который ни в чем не виноват? Вдруг я сейчас наломаю дров — и потеряю единственного друга, который остался?! Выхватила телефон. Пальцы застучали по экрану быстрее, чем голова успевала думать:>Хироми😡
>Если это ты — прекрати!
>Я серьезно!
Три точки зашевелились…>Не знаю, что ты там себе придумал!
>Сиори.>Но так со мной нельзя!
>Просто нельзя. Понял?
>Пожалуйста, скажи, что это ты.
И пока пальцы набирали следующее сообщение он поставил жирную точку: >Я — не Хироми. Сердце остановилось. Нет… Я буквально и физически почувствовала, как оно пропустило удар, а потом упало вниз. Перед глазами на секунду потемнело. Не помню как, но я бросила телефон. Вернее, уронила… Нет. Все таки, не уронила — отбросила его. Кажется… Потому что, телефон конкретно «полетел» куда-то в угол дивана. Не хотела перечитывать. Не могла ответить. Я вообще ничего больше не могла — только зажала рот ладонью и медленно, как во сне, пошла в спальню. Закрыла за собой дверь, села на край кровати и уставилась в одну точку перед собой. В голове пульсировало красной сиреной: ЖИВ. ОН ЖИВ. ЖИВ?! Это же он. Он! Сука… Кто тогда сгорел в том пожаре?! Полиция кого-то нашла. Они опознали тело. Генетическая экспертиза подтвердила личность. Генетическая экспертиза… Ну конечно! Это, блять, Чосо! Он мог подделать что угодно! Подкупить кого угодно. Просчитать все так, что даже я, зная его как никто, поверила в его смерть и пять лет жила с этой верой. А что если… К горлу подступила волна тошноты от одной только мысли: а что если это был Юта? Вдруг он не просто исчез. Вдруг Чосо держал его в своем подвале — живым. Вдруг это сгорело тело моего лучшего друга, и все эти годы я оплакивала не того человека? Чосо был способен на такое! Да! Он — психопат! Он был способен на вещи, от которых у меня теперь стыла кровь в жилах, — и я знала это. Знала с той самой ночи, когда он замахнулся камнем над головой Гето. Знала по его молчанию, когда спросила про Юту. Он не ответил тогда. А теперь я понимала — ответ был не нужен! Тогда зачем нужен был весь этот цирк?! Тот гигантский перевод и драматичное молчание в трубку, когда я звонила ему из Сендая, задыхаясь от страха?! Его потерянный голос, от которого у меня до сих пор все внутри сжималось при одном воспоминании? Он водил меня за нос. Играл. Манипулировал. Он же попросту не умеет по-другому! И я клюнула. У меня не было шансов. Против Чосо… Как всегда, черт возьми, у него был план-многоходовка и я, сама того не зная, шла по этому плану все эти пять лет?! Каждый мой шаг. Каждая покупка, купленная на его деньги. Цюрих… Легла, не раздеваясь. Уставилась в потолок. Сна не было. И, кажется, уже не будет.***
Она не ответила. Замолчала. И это молчание звенело громче любого крика. Я лежал в темноте, глядя в потолок, и прокручивал в голове все, что мог бы сделать. Прямо сейчас. Поехать к ней? Добраться несложно… Я, конечно, знал номер их квартиры. Позвонить в дверь. Или снова написать? Не притворяясь. Больше не от имени Хироми. Просто: «Я жив». И она бы поняла. Может быть, ответила бы? Нет. Скорее, послала бы к черту. Пусть… Тишина убивала. А любые ее слова — это был бы хоть какой-то контакт. Я мог бы приехать утром на парковку? Ничего не говорить. Не выходить из машины. Ничем не выдать себя. Просто убедиться, что ее глаза не те, какими она смотрела на меня тогда… на платформе. Это важно. Для меня. Или же мог бы… послать ей цветы? Глупо! Испугается. Нет. Не сейчас… Я мог бы исчезнуть? Уехать из Цюриха. Дать ей прожить жизнь без меня. Она же справлялась. Без меня. Мать твою… Я все испортил… Снова. Она была счастлива пока я не появился… Я мог бы… Лежал в темноте и перебирал эти «мог бы» одно за другим, как четки, и ни одно не приносило облегчения. Доктор Фогель сказал бы: «Вы снова пытаетесь действовать, вместо того чтобы чувствовать. Остановитесь. Чего вы хотите на самом деле?» А я хотел ее. Всю. Целиком. Точно так же, как тогда — и одновременно совершенно иначе. Хотел, чтобы она знала, что я здесь, и не боялась. Хотел, чтобы она позвала меня — сама, по своей воле. И я бы пришел. Но она молчала. Долго. А я ждал. Три ночи подряд садился за ноутбук с намерением работать. Три ночи подряд строчки кода расплывались перед глазами. Ловил себя на том, что смотрю не в монитор, а сквозь него — туда, где застыло ее бледное лицо. Тер переносицу, отгоняя наваждение, и заставлял пальцы двигаться дальше. Код компилировался. Отчеты уходили заказчикам. Никто не замечал, что их исполнитель не спал третьи сутки и вбивал команды на автопилоте. В зале выжимал из себя остатки. Штанга, гантели, турник — по кругу, без отдыха. На десятом подходе мышцы отказали, и я позволил себе рухнуть на скамью, сжимая гриф. Закрыл глаза. Тишина. Сердце молотило. Ее молчание звенело громче, чем любой звук в этом чертовом зале. Громче, чем кровь в ушах. Громче, чем мой собственный пульс. Я лежал и слушал его — и не мог заглушить ничем. Ханна приходила каждый вечер. Потому что я звал. Она приезжала, и в этом повторении было что-то от ритуала: душ, постель, влажные волосы на моей подушке, ее чужое дыхание, которое постепенно выравнивалось, пока лежал без сна. За эти годы она привыкла к моей молчаливости и перестала пытаться ее пробить. Но теперь что-то изменилось. Ханна стала задерживаться. Сначала — на час, просто полежать рядом после секса. Потом — на чашку кофе, которую она варила сама, находя дорогу к турке с той уверенностью, какая бывает у людей, почувствовавших себя в чужом доме своими. Однажды утром, проснувшись раньше меня, она легко поцеловала меня в губы и я вздрогнул. Открыл глаза. Ханна смотрела на меня с тем выражением, которого я не хотел видеть: нежность, ожидание. А еще вопрос, который она пока не решалась задать вслух. Я ничего не сказал. Просто лежал и смотрел в ответ — и не чувствовал ничего, кроме глухого, монотонного желания, чтобы она — ушла. Сейчас. Пусть исчезнет. Пусть оставит меня одного… Чтобы я мог в одиночестве прожить до вечера и… снова звать ее. Черт возьми… Вечером я звонил снова. Каждый раз. И она, кажется, понимала: что-то пошло не так. Ее муж, ее размеренная жизнь, ее договоренность со мной — все это трещало по швам, и виной тому был я. Но я не мог остановиться. Ее присутствие, как и любое чужое присутствие — заглушало тишину, в которой звенело молчание Сиори. Я снова набирал ее номер. И Ханна снова приезжала. Цикл замыкался. Видел, как она привязывается ко мне, — и не хотел замечать. Потому что единственная женщина, которую я хотел видеть в своей постели, не отвечала на мои сообщения. А эта — отвечала. — Это не стратегия, а бегство, Син. — прокомментировал мое состояние доктор Фогель. — Вы пытаетесь заглушить тишину действием — и это работает ровно до того момента, как действие заканчивается. Это не выход. Скорее, петля. Я ничего не ответил. Встал и вышел из кабинета, не прощаясь. Фогель давно привык к таким уходам. Дома, еще не сняв пальто, достал телефон. Ханна ответила после второго гудка — ее голос был мягким, с еще не остывшей после сна интонацией, которую слышал каждое утро последних дней и к которой так и не привык. — Нам надо прекратить, — сказал я. — …встречаться. Наступила долгая пауза. Я слышал, как она дышит, и ничего не чувствовал. Ни сожаления, ни стыда, которые были бы уместны в такой ситуации. — Поняла, — выдохнула она наконец. Голос не дрогнул — она всегда была сильнее, чем я о ней думал, — и все же в этом единственном слове мне послышалось что-то похожее на… боль? Не стал разбираться. Молча сбросил вызов. Сунул телефон в карман. Лег на кровать лицом в подушку. Одна петля разомкнулась. Осталась другая — та, которая держала меня уже пять лет и будет держать дальше, пока она сама не позовет или пока я не перестану ждать. Но второе было невозможно. Этого никогда не будет. Я знал, что она позвонит. Рано или поздно, сдастся. И так и случилось. Телефон зазвонил в пятницу, в начале двенадцатого. Я сидел за ноутбуком, рассеянно просматривая коды, и когда на экране высветилось ее имя, палец нажал «ответить» раньше, чем мозг успел отдать команду. — Да. Тишина. Пространство между нами заполнилось ее сбивчивым дыханием, и я слушал его, не двигаясь. — Чосо. — прошептала она. Мое имя в ее устах… балансирующее на грани между «не может быть» и «наконец-то». — Это правда ты? — выдохнула она где-то там, в нескольких кварталах от меня. — Я. Тихий всхлип. Совсем как в ту новогоднюю ночь. — Я не сплю которую ночь… Не могу. Это выше моих сил. — Знаю… — Вот, не надо этого?! Ладно? Чосо… Резко замолчала. Слышал, как она дышит — уже ровнее, глубже, — и ждал. — Кайто на занятиях, у меня есть час. Просто… — сказала она наконец. — Приезжай. К клинике. — Хорошо. Она повесила трубку, а я остался сидеть в тишине, которая вдруг резко перестала быть невыносимой.***
Этот чертов бешеный стук сердца заглушал все: и звон посуды, и чужую немецкую речь, и собственные мысли, которые метались между «он жив» и «он обманывал меня все эти годы». Пять лет я любила мертвеца — и вот теперь он воскрес, и моя любовь, никуда не девшаяся, столкнулась с яростью, которая тоже никуда не делась, и от этого столкновения внутри все горело. К клинике бесшумно подъехал черный «Мерседес», — длинный, тонированный, чужеродный на этой тихой улочке. Я не могла видеть водителя за темным стеклом, но уже знала. Знала — и поднялась из-за стола раньше, чем успела что-то решить. Купюра легла на столик. Пальцы нашарили рукав пальто, путаясь в подкладке, — дернула его на плечи, не застегивая, и вышла на улицу. Он выходил из машины. Высокий, прямой. Темно-серое пальто со стоячим воротом, распахнутое настежь, простая однотонная рубашка, из-под которой по шее поднимались темные, знакомые до боли линии. Помнила их на ощупь… Черные джинсы, высокие ботинки: ничего вызывающего — по сравнению с агрессивностью его старого стиля. Разве что маленькая круглая штанга на нижней губе напоминала о том, кем он был когда-то. И кем, наверное, и остался. Все это отметила машинально, за ту секунду, пока он выходил из машины и не видел меня. Но когда поднял голову и посмотрел на меня, когда наши взгляды наконец встретились… в памяти неожиданно всплыло воспоминание. Старое. Слишком старое. Воспоминание из той самой токийской больничной палаты, где лежа под бесконечными капельницами, еще не знала, выкарабкаюсь ли. Единственным, что тогда держало меня на плаву, была глупая, до невозможности детская, фантазия. Помню, прокручивала ее в своих мечтах снова и снова, как пересматривают любимый фильм, когда реальность слишком страшна, чтобы в ней находиться. В тех мечтах я выходила из больницы — слабая и бледная, но уже свободная. И вот я видела его, живого и невредимого, на другой стороне улицы. Он не замечал меня сразу, а я уже летела. Прямиком к нему. Позабыв свою слабость. Волосы назад, сердце в горле, ноги сами несли через дорогу. В этой дурацкой мечте, я непременно именно прыгала на него. Прыгала с разбегу — и он, при всей своей устойчивости, не удерживался. Мы падали вместе прямо на асфальт, и он смотрел на меня растерянно и удивленно. А я смеялась и плакала. Слезы капали ему на лицо, и мне было абсолютно начхать, что подумают прохожие. Потому что он был жив. Потому что все закончилось хорошо. Это был самый счастливый момент в моем тогдашнем воображении. Да. Но… Но сейчас я стояла посреди парковки, не помня, как перешла дорогу, в двух шагах от него — такого же живого и невредимого как в тех глупых мечтах, — и не могла сдвинуться с места. Ноги приросли к асфальту. Руки, еще секунду назад сжимавшиеся в кулаки, безвольно повисли вдоль тела. Чосо смотрел на меня. Я смотрела на него — и между нами было далеко не только расстояние в несколько шагов. Нет. Между нами был ….Юта. Была его безутешная мать. Был наш сын, которому уже давно четыре года. Между нами были пять лет — чего? Обмана? Его невидимого контроля, который я принимала за заботу? Она и была заботой. И… я любила его. И вместе с этим я ненавидела его. Всем своим существом. Эти два противоречивых чувства сплелись в один невозможный узел внутри меня и ждали, когда я наконец решу, что с ними делать. Заставила себя сдвинуться с места как во сне. Он стоял у открытой дверцы машины и не двигался, и от этого его терпеливого ожидания было только труднее. Прошла мимо, стараясь больше не смотреть ему в лицо, потому что если бы посмотрела, все, что так старательно собирала в себе последние дни, рассыпалось бы в пыль. Его пальцы коснулись моего рукава. Я замерла. Ткань пальто, наверно, еще хранила тепло его прикосновения, когда я против собственной воли, подняла глаза и встретила его взгляд. Непроницаемая глубина, в которой когда-то тонула и которая теперь, спустя пять лет, все еще была способна удержать меня на плаву. Ничего не сказала, просто смотрела — дольше, чем позволяла моя бурлящая злость, — а потом, чувствуя, как к горлу подступают слезы, которых он не должен был увидеть, шагнула в машину. Он не спеша обошел машину. Сел. Дверь закрылась. И мы оба уставились прямо на серую стену клиники перед собой. Тишина в салоне стояла такая густая, что, казалось, ее можно потрогать. Я слышала свое дыхание. Слышала и его — ровное, спокойное. Словно ничего не произошло. Краем глаза заметила движение: его рука медленно, почти неуверенно потянулась к моей. — Кто? — вырвалось у меня. Рука замерла в воздухе. Я проглотила противный ком, который все это время стоял где-то между горлом и грудью, и заставила себя повернуть голову. Он сидел, чуть откинувшись на спинку сиденья, одна рука на руле, вторая — застывшая на полпути ко мне, — и в его позе не было ни капли страха или мольбы. — …кто сгорел в том пожаре? — Махито, — ответил тихо, не отводя своих спокойных глаз. Рука опустилась на подлокотник. Махито… Выдохнула… Не облегчение даже, а что-то близкое к нему: стыдное, наверно, и невозможное. Махито был никем для меня. Он, конечно, не заслуживал смерти, но его смерть все же не разорвала меня пополам. Я сглотнула. — Как ты его… убил? Его глаза изучающе прошлись по моему лицу. Ни капли раскаяния. Ни тени сожаления. «Он не изменился», — пронеслось в голове, — «…все тот же псих, который смотрит на убийство как на инженерную задачу». — Смертельной дозой одного вещества, — произнес ровно. — Он мучился? — Нет. — А Юта? Он закрыл рот. Всего на секунду — но я заметила. Заметила, как дрогнул кадык, как пальцы на руле чуть сжались. — Сиори… — Ответь. — Юта… Я… — отвел глаза в сторону от моего лица, вернее куда-то внутрь себя, словно на секунду перестал существовать в этой машине и оказался там, в том самом воспоминании пятилетней давности. По всему телу пробежали мурашки от понимания, что любимый человек в действительности имеет в своей памяти такое воспоминание. Из реальной жизни. — Держал его в подвале, но не в нашем доме. Несколько дней. Без еды и… воды. Он замолчал. Я не дышала. Не замечала больше ни своих дрожащих рук, ни дрожащей челюсти. — Смерть наступила от истощения. Вот так. Сухо. Как протокол патологоанатома. Рот раскрылся, но ни один звук не вышел — только беззвучный спазм где-то в горле. Перед глазами встала картинка: Юта — один. Зовет маму. Зовет меня. А никто не идет… И я… в те самые дни была… с ним. Зажала рот ладонью, чтобы не закричать, чтобы не разрыдаться, чтобы хоть как-то удержать себя в этой реальности, которая только что раскололась на тысячу осколков. Чосо повернулся ко мне всем корпусом. В его глазах все еще ни проблеска жалости. Только холодная, абсолютная, нечеловеческая прямота! Черт. Черт. Черт. Черт. Я не хотела этого знать! Зачем спросила?! Знала же, что он никогда не уворачивается! Тело среагировало раньше разума — вжалась спиной в дверцу, будто эти несколько сантиметров могли спасти меня от того, что он только что сказал. Закрыла глаза. Но, знакомый до тошноты, пожар уже начинался. Мысли понеслись вскачь, обгоняя друг друга, превращая кровь в кипяток. Воздух в салоне вдруг стал слишком горячим, чтобы дышать. Нобара была права! С самого начала права — а я, дура, идиотка, слепая влюбленная идиотка, не видела ничего! Это я виновата! Только я! Если бы не я — Юта был бы жив. Он совершенно точно был бы жив, а я сидела бы сейчас не в этой чертовой машине, а где-нибудь в Токио, с друзьями, с нормальной жизнью, с чистой совестью. Чосо молчал. Рядом, в нескольких сантиметрах от меня. Он даже не двигался. И это его абсолютное молчание с непроницаемым лицом, лишенным даже намека на волнение — было хуже любого крика. Он сидел, невозмутимо сложив руки на коленях, и наблюдал за моим срывом. Ждал. Просто ждал, пока я перегорю? — Зачем… — выдохнула я, не открывая глаз. — Зачем ты вернулся? — Я пытался, — бесцветный голос донесся откуда-то издалека: — … жить без тебя. Не смог. Не смог… Без меня. И меня прорвало. Я зарыдала — некрасиво, захлебываясь слезами и воздухом, закрыв лицо ладонями, потому что не могла больше выносить это его жуткое спокойствие. Эту его ненормальную прямоту. Моего плеча невесомо коснулись его пальцы и я ударила по его руке с такой силой, что собственная ладонь загорелась. — Не прикасайся! Резко повернулась к нему. Он только открыл рот. — Молчи! Чосо сидел вполоборота, рука висела там, куда я ее отбросила, — и в его… в его чертовых глазах, не было ни льда, ни расчета. Растерянность? Нет, не совсем. Что-то тихое, почти неуловимое. Да какая разница?! — Я не прошу прощения… — Ты его и не получишь! — выкрикнула в лицо, каждое слово — как пощечина. — Да. — Что «да»?! — голос истерично сорвался, но было плевать. — Знаю, что не заслужил. — И никогда не заслужишь! Чосо! Просто… Просто больше не приближайся к нам! Понял?! Никогда! Ты! Ты… Ты даже ни разу не вспомнил о Кайто! Ты хоть знаешь… — Нет! — перебил неожиданно резко. — О Кайто я думал. Все время… Он замолчал. Потом коротко, на секунду прикрыл глаза. Нервно. Я замерла. По щекам поползли слезы, но крик застрял где-то в горле. Обрушилось осознание… Счета, с которых платила за все, не задумываясь. Клиника, которую он выбрал, — лучшая в Европе. Он не просто думал. Он обеспечивал нас — все эти пять лет, невидимый, мертвый для всего мира, но почему-то все еще отвечающий за нас с Каем. Плечи дрогнули и медленно опустились. Я ненавидела его. Не простила. Но под всеми этими слепыми слоями ярости и боли, что-то едва слышно сдвинулось — и встало на место. Дыхание, до этого рваное и поверхностное, само собой неохотно выровнялось. Тело еще спорило с разумом, но уже проигрывало. Я чувствовала, как отпускает где-то в груди — не до конца, но достаточно, чтобы перестать дрожать. Он заметил. Всегда замечал каждое мое состояние… Он же — Чосо. Непредсказуемый Чосо… И этот всегда непредсказуемый человек сделал то, чего я никак не планировала в этом разговоре. Просто подался вперед. Руки сомкнулись на моей спине, но совсем не властно… А так осторожно, словно я была не женщиной из плоти и крови, а чем-то очень-очень хрупким. И. Вопреки здравому смыслу, я — позволила. Расслабилась. Уткнулась лицом в его шею. От него пахло иначе чем раньше. Чем-то едва уловимым, дорогим, мужским. Меня всю вдруг обволокло, такое знакомое, ничем незаменимое, тепло. На секунду даже перестала дышать. Ведь, раньше его объятия были единственным местом в мире, где мой внутренний пожар не просто затихал, а переставал существовать. Думала, годы стерли это. Ошиблась. Потому что он повернул голову, и его лицо оказалось слишком близко. Я должна была отшатнуться, так было бы правильно. В моральном смысле. Но я подняла глаза и увидела все: страх, надежду, вопрос, который он не решался задать. Его зрачки расширились и радужка почти исчезла, остался только черный, бездонный омут. И от этого физиологического доказательства того, что он чувствует настолько, что его тело как всегда выдает с головой, — перехватило дыхание. Я не смогла выдержать этот взгляд. Опустила глаза ниже — и застыла на губах, на которых в тусклом тонированном свете поблескивал округленный пирсинг. Примерно такую же железку я трогала языком в те ночи, когда мы не могли оторваться друг от друга. Примерно такая же, но острее, разорвала мои губы при нашем первом поцелуе… Чосо двинулся. Так плавно, что могла бы отстраниться в любой момент. Но я не стала. Кончик носа коснулся моего и замер. Потом щека, чуть шершавая от щетины, скользнула по моей. По всему телу, от затылка, куда сместились его пальцы, побежали мурашки. Он не целовал, но дыхание уже сбилось к черту и смешалось с его. Губы едва прошлись по моим и я забыла, где вообще нахожусь. Забыла, что минуту назад кричала на него, видя только убийцу, не заслуживающего прощения. Все исчезло. Осталось только это: тепло его дыхания и губы, скользящие по моим раскрытым, дрожащим, ждущим. Я знала, что случится, если я это сделаю. Один единственный поцелуй и я перестану существовать как отдельный человек. Я растворюсь в нем, как растворялась тогда, забуду все, что он сделал. Останется только это: его рот, его язык, его пальцы на моем затылке, которые уже сейчас, даже не сжимаясь, обещали мне все. Я хотела его — так, как не хотела никого и никогда. Хотела с животной жадностью, которая не спрашивает разрешения у разума или совести. Еще секунда — и он бы взял меня прямо здесь, в этой чертовой машине, а я бы не сопротивлялась. Сама потянулась к нему, чтобы сократить эти последние, невозможные миллиметры между нами. Но в тот же момент резко отшатнулась, как от удара током. На долю секунды его руки прижали меня к себе, но все же не хотя разомкнулись со знакомой, собственнической заминкой. Нащупала ручку дверцы. Поспешно. Неловко. — Мне, — выдохнула, стараясь не смотреть в его сторону. — …нужно время. Вырвалась из машины, не дожидаясь ответа.***
Дверца громко хлопнула. Я остался в машине — один, в тишине. А руки помнили изгиб ее спины, то, как она на секунду прижалась ко мне перед тем, как отстраниться, — и я сидел неподвижно, боясь спугнуть это ощущение. Оно было единственным доказательством того, что произошедшее не было очередной галлюцинацией, порожденной хроническим недосыпом и параноидальной шизофренией. Время. Она дала мне его — и я собирался ждать столько, сколько потребуется. Хотя… по правде говоря, даже если бы она сказала «исчезни» — я бы не исчез. Не теперь. Не после этой встречи. Я ждал. Сообщения. Звонка. Чего угодно. Телефон лежал на столе экраном вверх, и я ловил себя на том, что смотрю на него чаще, чем на рабочий монитор. Работа не шла. Зал не помогал. Еды не хотелось. Я снова начал функционировать на автопилоте, который когда-то, в Сеуле, едва не привел к точке невозврата, — и я знал это. Просто в этот раз у меня была причина не соскальзывать в ту же воронку. Моя единственная. Причина. Доктор Фогель на очередном сеансе заметил, что я не спал. Я не стал отрицать. Он помолчал, а потом сказал: — Для человека с вашей историей ее просьба, пожалуй, лучший из возможных ответов. Не обесценивайте его. Я и не обесценивал. Никогда. Доктор Фогель ошибся. Впервые, поэтому простительно. Потом я снова ждал. И когда, одним поздним вечером, наконец завибрировал именно этот телефон, открыл сообщение раньше, чем осознал, что задержал дыхание: >Это сильно ненормально, что я скучаю по нам? Я коротко усмехнулся и почувствовал, как где-то в груди медленно отпускает тугая, свинцовая пружина, которую носил в сердце с того самого дня на парковке.>Это — клиника. Патология.
>Тоже скучаю. По тебе.
>Знаю. >А ведь ты совсем не изменился. Я улыбнулся. Хотел написать, что я больше не тот, кто запирает людей в подвалах и называет это освобождением. Но это было бы правдой лишь отчасти. >Ты же не можешь измениться. >Это твоя природа. Палец завис над экраном. Смотрел на ее, жестокие в своей честности, слова и не мог не признать: она права. Я научился жить с тем, кто я есть, но сама суть осталась прежней. Хищник не становится травоядным, даже если перестает убивать. Посыпались новые сообщения. Один громче другого: >Но я все равно люблю тебя. >Глупо, наверно, это. >Любила тебя все эти годы. >Идиотка… Это… Отложил телефон и закрыл лицо ладонями. Не знал, что чувствуют в такие моменты нормальные люди, но во мне боролись облегчение и ужас, нежность и стыд, и этот коктейль был настолько непривычным, что на секунду просто перестал дышать. Когда дыхание выровнялось, снова взял телефон:>Я изменился.
>Немного.
>Не верю.>Три года терапии хоть что-то изменили.
>Наверно.
Три точки, мигавшие секунду назад, исчезли. И снова ожили: >Ты как-то неуверенно пишешь это. >И что же они изменили? 😒 Смайлик… Никогда не думал, что меня тронет глупая желтая рожица — но именно эта, именно сейчас, тронула. Она будто оживала на глазах, и я чувствовал это сквозь экран: эту ее невозможную, обезоруживающую искренность. Ответил:>Изменили то, что мешало больше всего.
И не дожидаясь ответа, выделил ее сообщение — «Я же любила тебя все эти годы» — и ответил на него:>Взаимно.
Полная фраза все еще застревала в горле — я не стал ее выталкивать насильно, но Сиори замолчала. Экран не загорался. Лежал, глядя в потолок, и считал собственный пульс пока не прилетел ответ: >Кай спит. >А спит он крепко. Сел. Сердце забилось быстрее обычного и я не стал его успокаивать. Встал, натянул куртку, взял шлем и ключи. Снова открыл чат:>Еду.
***
Детская кроватка была неудобной, слишком короткой для взрослого, но Кайто перед сном попросил побыть рядом, и я не смогла отказать. Он давно спал, не подозревая, что мама уже несколько долгих минут переписывается с его родным папой. Снова посмотрела на него. Я вообще любила смотреть на него спящего — могла делать это часами, просто так, впитывая черты, которые были его и одновременно не его. Вот эта линия скулы, этот изгиб бровей, эта сосредоточенная складка между ними — все это принадлежало Чосо. Характер — пока неясно чей. Я молилась, чтобы мой. Молилась, чтобы его отец оставил ему только внешность, а все остальное забрал с собой в могилу, в которую, как выяснилось, он никогда и не забирался, потому что никакой могилы не было. С того разговора в машине прошло больше недели. Я прокручивала его слова снова и снова — «держал в подвале, без еды, без воды, без света», — и каждый раз подступала тошнота. Не спала нормально. Ела через силу. Улыбалась Кайто через силу. Все это время я пыталась понять, как жить с тем, что я узнала. Как любить человека, который сделал это с моим другом? Как смотреть в глаза нашему сыну, зная, что его отец — убийца? Ответа не было. Был только он — Чосо. Его голос в моей голове, его лицо в моих снах каждую гребаную ночь. И постепенно, очень неохотно, до меня начало доходить то, что я гнала от себя все эти дни. Я — ненормальная. Всегда была. Все эти годы пыталась вписаться в чью-то чужую норму — быть хорошей матерью, хорошей дочерью, хорошей подругой, хорошей пациенткой, но внутри всегда сидела та самая Сиори, которая когда-то стояла на платформе метро и не боялась шагнуть. Та, которая выбрала его, зная, кто он. Блять… Нормальные люди не влюбляются в убийц. Нормальные люди не рожают от них детей. Нормальные люди не пишут им сообщений поздно вечером, лежа в детской кроватке, пока их общий сын спит рядом. Да, черт возьми! Я — никогда не была нормальной. И не такой хотела. А что делают ненормальные? Вот именно! Делают что-то ненормально. Например, неправильный выбор. Выбирают себя. Выбирают нас. И идут до конца — даже если этот конец оказывается началом чего-то еще более… чудовищного? Черт возьми, если я ошибусь, это будет моя ошибка. Не его. Не Юты. Не мамы. Моя. И я готова была ее совершить. Я не простила его. Но я поняла: он не врал мне. Никогда. Даже когда правда была страшнее любой лжи — он выкладывал ее передо мной, как есть. И сейчас, лежа в детской кроватке, вдруг осознала: я не хочу, чтобы он исчезал. Не хочу, чтобы снова становился призраком. Я хочу, чтобы он был здесь, рядом со мной — живой, настоящий, со всем своим грузом. Со всем моим. Разблокировала телефон и написала то, что не решалась написать всю неделю. Телефон в очередной раз пиликнул. Открыла чат и увидела сообщение-ответ на свое признание в любви: >Взаимно. Резко села. Слишком резко и неловко, едва не задев бортик кроватки. Кажется, раскрыв одеяло сына наполовину. Перед глазами все поплыло. Зажала рот ладонью, чтобы не разбудить его. Он, что, признался мне в любви? Чосо? Сообщением?! Ладно… Пусть сообщением, а не вживую. Пусть так, как он умеет, а не так, как положено. Все это не имело значения. Главное — он написал это… Боже. И что теперь? Он где-то там, в своей квартире, ждал ответа на свое признание? Я до чертиков желала его увидеть — и до чертиков же боялась. Захотелось убедиться, что эта переписка не сон и не очередной бред моего воспаленного воображения. Сию же минуту! И я все еще боялась — тот Чосо, которого я знала, был способен на все. Буквально. Но тот Чосо, который только что написал «Взаимно», — возможно, был способен и на что-то другое? И я хотела узнать, на что именно. Вышла из детской и тихо прикрыла дверь. Прикусила палец, бесцельно осматриваясь вокруг — взгляд метался от книжной полки к вазе с увядшими крокусами, от крокусов к чашке с отбитой ручкой, — и в голове не было ни одной связной мысли. Только это дурацкое, но совершенно меняющее все: «Взаимно». Открыла чат:>Кай спит.
>А спит он крепко.
Подняла глаза на свое отражение в зеркале. И покраснела. Как школьница. Нет, как та самая первокурсница, которая когда-то влетела в него в коридоре и заработала ледяное «свободна». Стоп. Мое сообщение, идиотское в своей прозрачности… Пофиг. Главное, Чосо поймет. Сразу. Он никогда не был глупым. И плевать, что это выглядит как приглашение… самки к спариванию? Черт… Реально, так и выглядит… Позорище. Нет. Плевать! Мы взрослые люди. Не просто взрослые. Мы — родители. Я родила от него сына. И мы не виделись пять лет — имею я право хотеть его увидеть или нет? Телефон звякнул — и от неожиданности я чуть не выронила его. Поймала на лету. Открыла: >Еду. Паника накрыла мгновенно. Телефон был забыт на комоде под зеркалом. Оглядела себя: воронье гнездо после лежания в детской кроватке, на рукаве пижамы — пятно от варенья, которое Кайто героически отказался есть за ужином. Нет. Решительно нет. Рванула в спальню. Дверца шкафа тихо скрипнула. Я заметалась между полками, выдергивая то одно, то другое, отбрасывая на кровать. Не это. Не то. Слишком нарядно. Слишком похоже на свидание. Вот, домашнее платье… Чистое, не мятое. На тонких бретельках. Не слишком? Сойдет. Расчесалась наспех, до боли продрав колтун на затылке. Оглядела комнату и поняла, что он будет здесь через считанные минуты. Одежда на кровати. Детские игрушки на полу у дивана. Чашка с отбитой ручкой на журнальном столике. Крошки от печенья, которое Кайто ел перед сном, — я же обещала подмести и забыла. Сгребла все шмотки в шкаф. Метнулась к столу — чашка в раковину. Игрушки собрала одним широким движением рук и бросила в корзину. Крошки — в ладонь и в мусорку. Плед на диване поправила, прихлопнула подушку. Все. Дышать. Дышать! За окном, разрезая тишину спящего квартала, взревел мотоцикл. Я не просто вздрогнула, а дернулась всем телом, как от удара током, — и на секунду замерла, прижав ладонь к груди. Он здесь. Уже. Метнулась к зеркалу в прихожей. Блеск для губ — глупо. Оно же размажется… Румяна — нет, щеки и так горят, как после сауны. Убрала прядь за ухо, она тут же выбилась обратно. Поправила платье, хотя оно сидело ровно. Все. Хватит. Я не на свидании. Я просто открываю дверь отцу своего ребенка, которого не видела пять лет. Просто. Открываю. Дверь. В дверь постучали. Замерла. На секунду прикрыла глаза, пытаясь собрать себя в кучу. Потом шагнула к двери, повернула ручку и открыла. Чосо. В кожаной куртке, открытой настежь. Он не улыбался. Естественно… Просто смотрел на меня своим взглядом, забирающимся под кожу быстрее, чем любое касание. Слова исчезли. Молча отступила на шаг, остро ощущая, как мало между нами пространства. Он вошел следом, не дожидаясь приглашения, с той непоколебимой уверенностью, которая всегда была его натурой. Дверь закрылась. — Быстро ты, — выдохнула, отступая еще на шаг. Спина почти коснулась стены прихожей. Он проследил за этим движением. И в его внимательных глазах промелькнуло что-то слишком быстро, чтобы успела это идентифицировать. — Живу недалеко, — ответил коротко, не сводя глаз. И, черт возьми, дежавю… Он же всегда так смотрел. Так, словно трогал меня физически, не прикасаясь. А говорил — изменился. Нисколько… Черт. — Есть зеленый чай, — выпалила я, чтобы хоть как-то разорвать тишину. — Хочешь? Он медленно кивнул. И я пошла на кухню, чувствуя спиной его взгляд и то, как воздух между нами натянулся до предела. Чайник со стуком опустился на подставку. Щелкнула кнопка. Потянулась к верхней полке за заваркой — пальцы чуть дрожали, — и краем глаза заметила, что он остановился у корзины с игрушками, которую второпях задвинула в угол. Наклонился. Взял маленький деревянный паровозик и повертел в пальцах. Большой палец медленно скользнул по колесику, и в этом жесте, таком простом и неожиданном, было что-то, отчего перехватило дыхание. — Кайто любит поезда, — выпалила я зачем-то. Голос прозвучал выше, чем нужно. Он поднял глаза. Паровозик со стуком опустился обратно в корзину. Я отвернулась и даже не заметила, когда он успел пересечь кухню, — только вдруг поняла, что он стоит вплотную. Героически развернулась, задержав дыхание, и замерла. Банка с заваркой выскользнула из пальцев и с грохотом покатилась по столешнице. Его глаза метались от моих глаз к губам. В горле пересохло… Жаль, не успела заварить чай. Руки легли по обе стороны от меня, что я оказалась прижатой спиной к столешнице. Он подался вперед и пространства между нами вдруг стало так мало, что я чувствовала тепло его тела сквозь одежду. Чайник за спиной начал тихо закипать с нарастающим гулом, — но я едва его слышала. — Я приехал не за чаем, — произнес он так тихо и низко одновременно, что все внутри перевернулось. Я же совсем не была готова к его прежнему напору. Или была? Да, я ждала не вежливого разговора, а вот этого: его взгляда, его рук, его абсолютной самоуверенности. Не тормози! Подалась вперед. Руки легли на его шею, и он улыбнулся уголком губ. И… все забылось. Все. Мгновенно, как отключается свет в комнате, когда щелкает рубильник. Забылся Юта, забылся Махито, забылись пять лет одиночества и страха. Остался только он — его запах, его тепло, его дыхание, которое уже смешалось с моим. — Скажи это, — прошептала, не то притягивая его за ворот футболки, не то отталкивая. Он замер. — Мм? — ладони тяжело легли на мою талию, и я забыла, как дышать. Губы коснулись моего подбородка и спустились к шее, оставляя теплый след. По телу побежали мурашки. И шепот: — О чем ты? Почти задохнулась, чувствуя его язык на чувствительной коже, и сразу — поцелуй, туда же. И вправду, о чем это я?! Напрочь забыла, что хотела сказать. Руки сами поползли по твердым мышцам груди, вниз по знакомому рельефу, который не изменился за эти годы. Он прижал меня бедрами к столешнице — так плотно, что я почувствовала его возбуждение сквозь джинсы, твердое и уже не оставляющее сомнений, — и мне оставалось только прикусить губу, чтобы не застонать. Он кажется тоже забыл, о чем это я… Оторвался от моей шеи и посмотрел на меня своими потемневшими глазами: — У тебя кто-нибудь был? — прошептал он. «Точно не изменился», — пронеслось в голове, я усмехнулась, но губы уже произнесли: — А у тебя? — Была. Одна. Одна. Слово ударило под дых — не ревностью даже, а чем-то более древним, более примитивным. Он был с кем-то. С кем-то, кто касался его, целовал его, получал то, что по праву принадлежало только мне. Мысль вспыхнула пожаром, и я впилась в него поцелуем, потянув за собой в сторону спальни. Он ответил мгновенно — пальцы вцепились в мой затылок, сжали волосы в кулак, и от этой грубой, собственнической хватки по телу прошла дрожь. Острое, почти болезненное желание, запульсировало где-то глубоко внизу живота. Мы двигались вслепую — его губы на моих, мои пальцы в его волосах, — спотыкаясь обо все, что попадалось на пути. Стул отлетел в сторону с грохотом. Пластиковый человечек хрустнул под ногой. С полки в коридоре что-то свалилось и разбилось, но мы даже не замедлились. Его руки скользнули вниз, обхватили мои ягодицы, сжали — сильно, до легкой боли, — и он притянул меня к себе так плотно, что я почувствовала его всего. Твердого. Горячего. Уже готового. Я застонала ему в рот, и он ответил низким звуком, от которого у меня подкосились колени. Его бедра требовательно качнулись вперед и я поняла, что еще немного, и мы просто рухнем на пол прямо здесь. Едва переступили порог, он рывком прижал меня к двери — та захлопнулась с глухим стуком. Затылок встретился с деревом, но я почти не заметила. Потому что он уже был везде: его губы на моей шее, его зубы на мочке уха, его пальцы на моих бедрах, задирающие платье вверх. Я чувствовала его рваное дыхание и его дрожащие руки. Мы оба сходили с ума. Я нашла в себе силы оторваться ровно на секунду: — У меня было много! — выдохнула ему в губы, кусая нижнюю. И увидела его глаза: темные, расширенные, полные той самой ревности, которую я только что так старательно погасила в себе. Ладони грубо сжались на моих бедрах, и дразняще медленно поползли вверх, задирая подол платья. Пальцы скользнули по обнаженной коже, оставляя за собой дорожку мурашек. Пытаясь не потеряться в этом наслаждении, нашарила за спиной дверной замок, защелкнула его, не глядя. И теперь уже не имело значения, кто был у него и сколько было у меня. Стянула с него куртку, которая упала на пол с глухим, тяжелым звуком. Он сам сорвал футболку через голову, отшвырнул куда-то в темноту и жадно впился в мою шею, одновременно стягивая платье вниз. Ткань послушно растянулась, и я была благодарна этому дурацкому одеянию за то, что оно не сопротивлялось. — Чосо… — вырвалось у меня от нетерпения, когда пальцы не справились с его ремнем. Он простонал что-то невнятное — низкое, гортанное, — развернул нас и повалил на кровать. Навис надо мной, упираясь локтями по обе стороны от моей головы, и впился в губы. Его язык. Его вкус. Тот самый — ни с чем не сравнимый, — который помнила все эти годы и который теперь, спустя вечность, снова был моим. Я выгнулась ему навстречу, вцепилась пальцами в его плечи и притянула ближе. Одежда исчезала, сдираемая рывками. Ни капли нежности и ни грамма терпения. Мы оба слишком долго ждали. Он скользнул губами ниже — по шее, по ключице, — и я глухо застонала, прикусив губу. Его руки уже были везде: на моих бедрах, на талии, на груди, — и каждое прикосновение отдавалось разрядом где-то глубоко внутри. — Тише, — выдохнул в губы, и я услышала в его голосе, знакомую до дрожи, смесь власти и мольбы. — Он проснется… — Тогда не заставляй меня ждать, — прошептала в ответ, обхватывая его бедра ногами. Он не заставил. Вошел резко, и сразу глубоко, а я закусила его плечо, чтобы не закричать. Он двигался — сначала мучительно медленно, но я чувствовала, как дрожат его мышцы от усилия сдерживаться. Это сводило с ума. Он сводил с ума. Всегда. Его губы снова накрыли мои и он продолжал двигаться, вбиваясь в меня ровными, сильными толчками. До этой ночи я даже не подозревала, что моя кровать так громко скрипит. Пальцы впивались в мои бедра, оставляя синяки. Я обхватила его ногами выше, притягивая еще глубже, и он застонал мне в рот: — Люблю, — голос сорвался. Мое тело замерло раньше, чем разум успел осознать. Послышалось? Нет. Его низкий голос все еще звучал в ушах. Он сказал… Чосо Камо только что прошептал его мне в рот. И весь мир перевернулся. — Чосо… — слезы обожгли глаза. Он поднял голову и посмотрел в глаза. Все еще во мне, дрожа от напряжения. И в его взгляде, помимо желания, было то, чего я никогда раньше не видела. Нежность. Не та, которую он изображал когда-то, — заученную, неловкую, — а настоящая, живая, рожденная где-то глубоко под слоями его льда. — Люблю тебя, — повторил он, глядя мне в глаза, и прижался лбом к моему лбу. — Всегда любил… Он больше не двигался — просто оставался во мне, глубоко, до самого предела, — и смотрел в глаза. Большой палец скользнул по скуле, стирая слезу, которую даже не заметила. А потом он медленно качнулся вперед и я, неожиданно для себя, почувствовала, как внутри все сжимается, нарастает, затапливает. Так скоро… От этих слов — сказанных прямо здесь, глядя в глаза, — меня накрыло с головой. Он сказал это. Мне. Живой. И я поверила. Он двигался плавно, глубоко, не разрывая зрительного контакта, и каждый толчок отдавался где-то в самой сердцевине. Я видела, как приоткрываются его губы, как на виске бьется жилка, — и от того, что он не прятался, мне самой становилось невыносимо хорошо. Он смотрел на меня — только на меня. Стон утонул в его губах, когда он накрыл мой рот своим, и мы кончили вместе, словно перетекая друг в друга. В тишине, нарушаемой только нашим дыханием. Уже после его пальцы рассеянно гладили мое плечо, и получалось у него так нежно, как не было во всех его прежних объятиях вместе взятых. Я закрыла глаза и позволила себе просто быть здесь. С ним. Без страха и прошлого. Только его тепло. Только наше дыхание, которое постепенно выравнивалось и становилось общим. Вскоре я собралась, и выскользнула из жарких объятий в душ — на цыпочках, стараясь не скрипеть половицами. Через минуту дверь ванной приоткрылась, и он вошел без спроса. Я шикнула, прикрываясь полотенцем, а он только приподнял бровь и молча отобрал его у меня. В тесной душевой мы едва помещались вдвоем, и я давилась беззвучным смехом, пока он пытался развернуть меня спиной к себе, прижать к прохладному кафелю и сделать то, что точно не входило в программу «быстро ополоснуться». Я упиралась ладонями ему в грудь, шипела, что мы разбудим Кайто, что это невозможно в такой тесноте. Но у него получилось. Снова. И когда я, раскрасневшаяся и возмущенная, выбиралась из душа на ватных ногах, он стоял под струями с едва заметным удовлетворением на лице, как у человека, только что доказавшего свою правоту. Позже, пока я проводила вечерний женский бьюти-ритуал, он уже стоял с мокрой головой, с полотенцем на бедрах и долго разглядывал детскую ванночку, смотрел на две зубные щетки в стаканчике и на резинового кита, которого Кайто забыл на бортике. А я просто наблюдала в зеркале, как он впервые в жизни разглядывает вещи своего сына. Потом мы лежали в постели — его руки и ноги переплетены с моими, его дыхание на моем виске, — и тишина была уже не напряженной, а наполненной. Я гладила его по влажным волосам и думала о том, что завтра все изменится. Снова. Но в этот раз — в хорошую сторону. — Завтра познакомлю вас, — прошептала в темноту. Он замер, но я чувствовала, как изменился ритм его дыхания. — Ты же готов? — Я… не умею говорить с детьми, — произнес он наконец. — Он не совсем обычный ребенок, — я усмехнулась. — Хотя… он очень немногословен. Прямо очень. Как ты. Вы найдете общий язык. — Это вряд ли, — ответил он после паузы. — До сих пор не уверен, что нашел его с тобой. Усмехнулась и легонько шлепнула его по плечу. Он поймал мою ладонь, прижал к своей груди и не отпустил. Уснула счастливая — он лежал на моей груди, как раньше, а мои пальцы перебирали его еще влажные пряди, как раньше. Последняя мысль перед тем, как провалиться в сон, была простой и оглушительной: мы вместе. Наконец-то.***
Проснулся часов в шесть. Мой организм всегда требовал меньше сна, чем у среднестатистического человека, а годы терапии приучили встречать рассвет в одиночестве. Но сегодня одиночества не было. Она лежала рядом. Не на постах в соцсетях. Не на фото. Настоящая. И ее глубокое дыхание задавало ритм всему, что происходило в этой комнате. В том числе в моей грудной клетке и в голове, которая обычно не замолкала ни на секунду. Сейчас просто… молчала. Я обнимал ее, а она закинула одну руку мне на грудь и если бы она проснулась сейчас, то почувствовала бы, как оно быстро бьется. С теми перебоями, которые теперь ассоциировались только с ней. Потому что ощущение ее теплого тела, прижатого к моему под одеялом без единого слоя ткани между нами — было почти невыносимым. Чем именно невыносимым… я не знал. Наркотик? Зависимость? Ломка, растянувшаяся на пять лет и наконец получившая свою дозу? Нет. Не то. Все эти термины подразумевали патологию, а я больше не был уверен, что это — патология. Возможно, впервые в жизни я испытывал что-то, что нормальные люди называют… Покоем? Слишком тихо. Может радостью? Тоже не то. Скорее — счастьем. Поцеловал ее плечо. Кожа пахла ею — моей Сиори. Провел пальцем по ключице, по изгибу шеи, по тому месту, где билась тонкая, голубоватая жилка. Она вздрогнула во сне, тело непроизвольно отозвалось на прикосновение, и это движение отдалось во мне волной тепла. Я хотел ее. Снова. Уже. И это, такое знакомое, желание начало набирать силу. Прижался ближе, вдохнул ее запах где-то за ухом, позволил себе на секунду представить, как она проснется от моего поцелуя и… Дверь открылась. Совершенно неожиданно для меня. Ведь я забыл, что мы здесь не одни. Ручка ударилась о стену со звонким стуком, какой бывает только в старых европейских домах, где дверные проемы уже, чем нужно, а петли давно не смазывали. Я замер. Сиори спала так крепко, что даже не пошевелилась. В дверях стоял Кайто. Маленький. В пижаме с разноцветными самолетиками, явно любимой, потому что один рукав был чуть вытянут, а на коленке красовалось едва заметное пятно от чего-то красного. Варенье? Волосы торчали в разные стороны после сна. Одной рукой он тер глаз, вторую прижимал к боку, сжимая в кулачке мягкую игрушку, которую я не разглядел. — Мам… — пробормотал он сонно. И только потом полностью открыл глаза. Посмотрел на меня. На чужого мужчину в постели его матери. Огромные серые глаза, еще затуманенные сном, медленно сфокусировались на моем лице. И вопреки моим опасениям, он не испугался. Просто смотрел. Я одним быстрым движением прикрыл нас обоих одеялом до самых подбородков. Сиори продолжала спать, не подозревая, что в эту самую секунду ее сын впервые в сознательном возрасте встретился с отцом. Я никогда не знал, что говорить детям. За всю жизнь мне не довелось перекинуться ни одним словом ни с одним ребенком. Поэтому я молча смотрел на него в ответ. Кайто сосредоточенно нахмурился. Его брови сошлись над переносицей, и на секунду я увидел в нем себя. В этой его паузе. Его мозг обрабатывал информацию, не спеша, не суетясь, методично раскладывая по полочкам: незнакомец, постель, мама спит, угрозы нет. Шагнул ближе. Маленькие босые ступни тихо прошлепали по деревянному полу, и остановились у самого края кровати. Мы смотрели друг на друга молча — я сверху вниз, он снизу вверх, — и в этом взгляде, таком долгом и таком спокойном, было что-то, отчего у меня перехватило горло. Потом он сделал то, чего я не ожидал: деловито уперся коленом в матрас, подтянулся, перевалился через край и оказался рядом. Близко. Слишком близко для человека, который никогда не видел меня раньше. Устроился с моей стороны и снова посмотрел в упор. Теперь уже оценивающе. Что я чувствовал в этот момент? То, чего не чувствовал никогда. Судя по таблице соответствий, который разучивал с доктором Фогелем — смущение. Сильное. Почти парализующее. Я, который стоял над трупом, не отводя глаз; который проектировал пыточные с той же легкостью, с какой другие проектируют кухни; который смотрел в лицо отцу и диктовал условия собственной смерти; который даже не моргнул вкалывая в Махито смертельную дозу… Сейчас я просто лежал под одеялом и абсолютно не знал, что сказать этому… мальчику. Сердце колотилось где-то в горле. Рука, все еще лежавшая на плече Сиори, окаменела. Кайто склонил голову набок и прошептал без тени страха: — Ты кто? Обычно я всегда знал, что ответить. В моей жизни не существовало вопроса, на который у меня не нашлось бы формулировки — точной, выверенной, не оставляющей пространства для сомнений. Но сейчас …сейчас я молчал. «Твой отец» — было правдой. Но правдой, которую я не заработал. «Друг мамы» — было ложью. Друзья не пробираются в дом посреди ночи и не остаются в постели до рассвета. «Никто» — было бы трусостью. А трусость никогда не входила в перечень моих многочисленных дефектов. «Чеши-ка ты к себе, парень». Вполне уместно, но… Кажется, грубить ребенку, даже для меня было — за гранью. И пока я просто лежал так, молча уставившись на этого мальчика, к которому у меня пока не было ровным счетом ничего из того, что принято называть «отцовским инстинктом», — Кайто вдруг улыбнулся. По-детски открыто. Я бы сказал, довольно дружелюбно. — Странный дяденька, — прошептал он. И в этой фразе, произнесенной с интонацией человека, который остался вполне доволен своим вердиктом, было столько… ее. Ее совершенно обезоруживающей искренности, что уголки моих собственных губ помимо воли поползли вверх. — Согласен, — ответил я. — А что ты нарисовал на своей руке? Я проследил за его взглядом. Моя шея и часть плеча виднелись из-под одеяла. Я мог бы объяснить — свою теорию о способе заземления путем строительства собственного экзоскелета или о чернилах, введенных под кожу — всеми этими своими медицинскими терминами, философскими, какими угодно, — но передо мной сидел четырехлетний человек, и ни одно из этих объяснений, наверно, …не годилось? — Хотел быть сильным, — сказал я. Кайто моргнул. Переварил. — А был слабым? Хороший вопрос. — Да, — ответил я. — Был. Он коротко кивнул и просто перевел взгляд на мое плечо. Кажется, его интересовали детали. Или, может быть, решал, верить мне или нет? Никогда не умел читать детей — они существовали в системе координат, которая была мне недоступна. Одно точно. Мне нужно было выбраться из постели, но я не собирался будить Сиори, которая уснула всего пару часов назад. Однако, встать, не обнажив ее, было невозможно. — Подай мне полотенце, — кивнул на стул у окна. — Вон то, белое. Кайто проследил за моим взглядом, потом снова посмотрел на меня с подозрительным прищуром. — Ты чё, голенький? — спросил без тени смущения. В лоб. — Да, — ответил я. — Поэтому мне и нужно полотенце. Он хмыкнул — точь-в-точь как его мать, когда я говорил что-то, с чем она не могла поспорить, но и соглашаться не хотела, — и слез с кровати. Прошлепал босыми ногами к стулу, резко сдернул полотенце и вернулся. Протянул мне, глядя в глаза. В этом жесте было что-то до странности взрослое. Или, может быть, мне просто хотелось это видеть. — Спасибо. Он деловито кивнул и остался стоять у кровати. — Теперь отвернись к окну, — сказал я. — А зачем? — Чтобы я мог одеться. — А я… а я не буду смотреть, — заявил он с непоколебимой уверенностью. — Просто закрою глаза. И он крепко закрыл глаза обеими ладонями, оставив щели между пальцами. И он, кажется, знал, что это видно. Я вздохнул. Оборачиваться полотенцем под одеялом, не потревожив спящую Сиори, было задачей на уровне пространственного мышления, которое обычно применял для проектирования подземных коммуникаций. Но я справился. Кое-как… Когда полотенце наконец было зафиксировано на бедрах, убрал одеяло и сел на край кровати. Кайто все еще стоял. Щели между пальцами стали заметно шире. — Ты подсматриваешь, — констатировал я. — Не-а. — Я вижу твои глаза. — Вообще-то это не глаза, — сказал он, не убирая ладоней. — Это… ресницы. Это они подсматривают. Не глаза… Спорить не имело смысла. Его логика была безупречна в своей абсурдности. — Ты не отвернешься? — уточнил я, уже понимая ответ. Кайто помотал головой. Щели между пальцами все еще были на месте. — Ладно, — сказал я, поднимаясь. — Стой тут. И… не трогай маму. Пусть спит. — Знаю, — ответил он с невозмутимой интонацией, которая подразумевала: «зачем ты говоришь очевидные вещи». Я начал собирать свою одежду с пола, придерживая полотенце. Джинсы, брошенные у кровати. Футболка — на спинке стула, мятая, как флаг капитуляции. Носки — один у тумбочки, второй под кроватью. Опустился на корточки, чтобы его достать, и за спиной раздался осуждающий голос: — Ты совсем не аккуратный. Обернулся. Кайто стоял у кровати и смотрел на меня с недовольно поджатыми губами. — Мама всегда говорит, чтобы я убирал игрушки, — сообщил он. — А ты не убрал даже свою… — запнулся, подбирая слово, — …одежду. И… и носки. Не стал комментировать, просто собрал вещи и направился к двери, в предвкушении долгожданной минуты тишины в ванной. Закрыться. Одеться. Выдохнуть. Но дверь не закрылась. На пороге, задрав голову, уже стоял Кайто. — Ты мыться? — спросил он. — Одеваться. — А почему здесь? — Потому что здесь… удобнее. Я почти видел, как за этими глазами крутятся шестеренки. Кайто тяжело вздохнул и, прежде чем я успел его остановить, просунул голову в дверной проем, оглядывая ванную с любопытством человека, который живя в нем, все еще находит пространство достойным изучения. — Тут есть маленькое окошко, — сообщил он. — Ты собираешься сбезать через него? Я посмотрел на узкое окно под самым потолком. Потом на Кайто. Снова на окно. Попытался представить, сколько усилий потребовалось бы, чтобы протиснуть в него хотя бы голову. Картина выходила анатомически невозможная. — Зачем мне сбегать? — Не знаю, — он пожал плечами. — Ты же странный. Возразить было нечего. Я стоял в чужой ванной, в одном полотенце, перед четырехлетним ребенком, который кажется почему-то не хотел, чтобы это произошло. — Я не собираюсь сбегать. — Обещаешь? Вот тут я замер. Ему не все равно? Мой сын, который видел меня впервые в жизни, не хотел, чтобы я исчез? Возможно, сам не понимая зачем? Я снова перевел взгляд на узкое окно, абсолютно непригодное для побега, и вдруг понял, что даже если бы оно было размером с гаражные ворота, все равно не полез в него. — Я туда не влезу, — сказал я. — И тут третий этаж. — Именно, — серьезно кивнул он. — Ты упадешь и будет очень, о-очень больно. Скорее умру, — подумал я, прикинув расстояние до земли и отсутствие страховки. Но вслух сказал: — Ясно. — Ладно. Он отступил от двери и я наконец закрыл ее полностью. Защелкнул. Прислонился спиной к прохладной деревянной панели и медленно выдохнул. Наступила тишина. Только гул вентиляции под потолком и едва слышный звук — кажется, Кайто что-то напевал себе под нос. «Он очень немногословен. Прямо очень. Как ты», — сказала она. Да, конечно… Именно поэтому этот ребенок за несколько первых минут нашего знакомства успел выдать мне характеристику моей неаккуратности и моих планов побега через окно. Немногословен, так, немногословен… Развернул полотенце и начал неспешно одеваться, и где-то между рубашкой и джинсами поймал себя на мысли, которая еще сутки назад показалась бы абсурдной. Это было неожиданно, но… Я хочу остаться. Я пришел сюда не с этим намерением. Я вообще не имел намерений — только потребность увидеть ее, прекрасно понимая что мое присутствие рано или поздно станет опасным. Я не планировал это утро. Не планировал, что мне будет… не все равно. Посмотрел на отражение в зеркале — и не узнал себя. Все тот же узнаваемый набор черт, но то, что транслировало мое лицо сейчас, — было непривычным. Не маска и не вакуум, к которым привык за десятилетия. Что-то иное. Впервые за много лет — или, возможно, впервые вообще — полное присутствие в собственной жизни. Я собирался совершить самую большую ошибку в своей жизни? Нет. Уже совершил. Даже две, если быть дотошным в подсчетах. Первая — когда импульсивно ответил ей с номера Хироми, прекрасно понимая, что рано или поздно она узнает меня. Вторая — прошлой ночью, когда постучался в ее дверь. Два решения, принятых не на основе логики, а на основе… чего? Желания? Потребности? Слабости? Мой внутренний классификатор все еще буксовал, пытаясь подобрать подходящий термин. Но факт оставался фактом: я здесь. Я не ушел. И, кажется, не собирался. Одернул рубашку, пригладил волосы и вышел из ванной, бесшумно прикрыв за собой дверь. На секунду задержался у входа в спальню. Она была приоткрыта ровно настолько, чтобы видеть ее. Сиори безмятежно спала, уткнувшись щекой в подушку. Четвертый, самый глубокий и крепкий час ее сна, та фаза, в которой сознание отключается полностью, не оставляя места ни тревоге, ни памяти. И тогда — некстати, как всегда бывает с воспоминаниями, которые не заказываешь, — всплыл тот день. Столовая. Я спешил к Махито, ожидавшему меня на парковке, и мысленно прокручивал детали нового заказа: добровольная госпитализация в психиатрическую клинику. Объект — биполярник. Последний заказ в моей жизни, как выяснилось позже, хотя тогда я об этом не знал. На выходе в меня влетела абсолютно безликая первокурсница. Такой она мне тогда показалась. Итог — грязное пятно от кофе на моих джинсах, с которым впоследствии встретился с клиентом. Махито устроил встречу прямо в машине, и весь разговор я просидел, чувствуя, как ткань липнет к бедру. Лицо Сиори, которое оценил мельком, показалось почти уродливым в своей неловкости. Крошки на губах. Волосы, торчащие в беспорядке. Жирная, использованная салфетка, которой попыталась промокнуть пятно. Весь ее вид казался настолько беспомощным, что не заслуживал даже моего раздражения. В тот день Сиори была просто телом, оказавшимся на моей траектории. Никем. Теперь это «никто» спало в нескольких шагах от меня. И стала всем. Единственной, ради кого был жив. Тихонько прикрыл дверь спальни. Повернулся в сторону кухни — и застыл. Над спинкой стула, как одинокий островок посреди моря обеденного стола, возвышалась лохматая макушка. Кайто сидел, сложив руки перед собой, и смотрел прямо на меня. А потом — улыбнулся. Вышло кривовато: один уголок губ уехал выше другого, будто он еще не до конца разобрался, как именно работают лицевые мышцы, когда старательно изображаешь радость. До невозможного… «мило»? — Я хочу кушать, — сообщил он. Подошел ближе, оглядывая небольшую светлую кухню, которую не рассмотрел вчера. Было не до интерьера… На подоконнике — горшок с геранью. На холодильнике — детский рисунок, прикрепленный магнитом в виде кленового листа. Все говорило об их общей жизни, в которую вломился без приглашения. — Что ты любишь? — спросил, переводя взгляд на мальчика. — Хлопья в молоке. — маленький пальчик указал на верхний шкафчик. — Вон там. Я просто не достаю дотуда. Сахар, быстрые углеводы, минимум питательной ценности. Мозг, заточенный на анализ всего, что попадает в организм мгновенно выдал вердикт: вредно. Открыл рот, чтобы сказать что-то про кашу, про сбалансированный завтрак, про то, что Сиори, вероятно, не стоило… И осекся. Потому что — какое мне дело? Я не его отец. Вернее, отец. Биологический. Но не тот, кто имеет право голоса. Мое внезапное желание скорректировать их семейные ритуалы было не заботой, а контролем, который годами учился распознавать и останавливать. Поэтому захлопнул рот. Прошел к шкафчику, достал коробку с хлопьями, поставил на стол. Затем — молоко из холодильника. Миску искал долго, открывая ящики один за другим, пока не наткнулся на нужный. — Ты хорошо ищешь, — заметил Кайто. — Мама всегда долго ищет. Она говорит, что у нее память как… как та дырявая штука… я забыл как называется… лишато… — Нет, у твоей мамы хорошая память. — прокомментировал я, наливая в миску молоко. — Не как решето. — Моя мама тебе нравится? — Да. Кайто усмехнулся и приступил к хлопьям. За его спиной, в окне, занималось цюрихское утро: бледное, прохладное, пахнущее талым снегом и чужой весной. Я стоял у столешницы, смотрел, как он ест, и думал о том, что, кажется, только что сдал свой первый экзамен. Перед собой.***
Проснулась от обрывков детского голоса, но слишком оживленного для того, чтобы я автоматически приписала его собственному сыну. Он доносился сквозь сон. Сначала показалось, что это продолжение какого-то сумбурного видения: «…как та дырявая штука…» Нет. Это он. Мой Кайто-кун. Бормочет без остановки. «…я забыл, как называется… лишато…» С кем? С кем он может так много говорить в такую рань? А потом до сознания дошло. Чосо. Он здесь? Он не исчез, не уехал посреди ночи… Конечно, нет. Резко села, придерживая одеяло у груди, и уставилась на пустую подушку рядом. С кухни снова донесся звонкий, непривычно настойчивый голос Кайто: — …моя мама тебе нравится? Боже… Мой малыш, который за всю свою жизнь выдавливал из себя от силы три фразы в присутствии Хироми, сейчас трещал без умолку с человеком, которого видел впервые. — Да, — низкий голос Чосо. Я прижала ладонь ко рту, пряча растерянную улыбку. Они говорили. Мой сын и его папа! И это было самым невероятным из всего, что случилось за последние пять лет. Спрыгнула с кровати, поспешно нашаривая трусы и платье. Пригладила волосы как попало, даже не взглянув в зеркало, и, очень-очень тихо повернув ручку двери. Выглянула в щель. Отсюда была видна только лохматая голова Кайто с торчащей после сна прядью на макушке, — которая возвышалась над спинкой стула. — А почему ты не ешь? — спросил он с набитым ртом, явно капая молоком на пижаму. — Тебе не нравятся хлопья? Прядь на его макушке качнулась, когда он повернулся к тому, кто стоял, видимо, у столешницы. — Я не ем такое… — А почему? Я закусила губу, подавляя смешок. Чосо явно счел меня патологической врунишкой: немногословный сын, которого я ему живописала, сейчас вещал как заправский радиоведущий. Кайто-кун, кажется, все же услышал мой хмык — он обернулся и выглянул из-за спинки стула: — Мам… смотри. Дяденька меня уже накормил. Дяденька. И смех и грех. Шагнула к ним, стараясь не выглядеть слишком счастливой, но, кажется, провалилась по всем пунктам. Чосо стоял, прислонившись бедром к столешнице, с чашкой кофе в руке, и смотрел на меня. Уголок его губ дрогнул. Подошла, поцеловала Кайто в макушку, пригладила торчащую прядь, но она тут же устремилась вверх. Встретила взгляд Чосо. — Спасибо, — сказала не слышно, одними губами. — А как тебя зовут? — выпалил Кай и, не дав ему ответить, повернулся ко мне. — Как его зовут, мам? Я открыла рот, но тут же закрыла обратно. Чосо? Нет. У него явно было новое имя, и я не то чтобы его не знала — я не знала, какое из них он собирается назвать своему сыну. — Син, — произнес он, не отрывая от меня глаз. Я хмыкнула. — Син, — повторила я. Угу. Браво… Очень иронично. Кайто наклонил голову в бок. — А почему Син? — Потому что это мое имя, — ответил Чосо. Кайто пожал плечами — мол, логично — и слез со стула. — Пошли, Син. — маленькая ладошка ухватила Чосо за указательный палец и решительно потянула в сторону детской. — Покажу тебе, что вчера построил из лего. Там башня, которая выше меня. Я не вру… Чосо, который когда-то одним взглядом заставлял людей вжиматься в стены, поспешно поставил чашку и покорно проследовал за ним. Я провожала их взглядом, беззвучно помахав ему пальцами — скорее в насмешку, чем из сочувствия. Он заметил. Улыбнулся, но не подал виду. Кажется, не страдал. Вообще. А я осталась на кухне… Со своим шоком. Будет что рассказать психиатру Кайто — почему его пациент, который на групповых занятиях игнорирует всех подряд с королевским безразличием, вдруг проникся симпатией к человеку, которого видел впервые в жизни. Впрочем, ответ я узнала позже. И он оказался проще, чем я думала. А пока достала яйца, рис, включила кофемашину. Завтрак. Настоящий. Для нас троих. Кайто, вопреки всем законам детской анатомии и пищеварения, не пропустил и его — умял порцию риса, хотя полчаса назад прикончил миску хлопьев. В какой-то момент за столом вдруг повисла та особенная, наполненная тишина, какая бывает, когда все понимают: что-то изменилось. И Кайто, отложив ложку, спросил — прямо, без подготовки: — А Син останется, мам? Мы с Чосо переглянулись. Я открыла рот, но Чосо опередил: — А ты хочешь? Кайто посмотрел ему в глаза без тени смущения: — Да. Хочу. Чосо улыбнулся ему. Той самой, редкой улыбкой, которая когда-то предназначалась только мне, а теперь — оказывается — и сыну. Потом перевел взгляд на меня: — Тогда да, останусь. Но мы переедем… ко мне. Я снова раскрыла рот, чтобы сказать что-то вроде: «Это вообще-то не тебе решать. Посмотрим от твоего поведения», но Кайто уже повернулся ко мне с таким непривычным, таким новым оживлением в глазах, что я не нашлась. — Л-ладно, — выдохнула я. Чосо снова делал это: манипулировал мной. Только теперь — через нашего сына. И в будущем, кстати, делал это постоянно. Иногда довольно жестоко. Я знала это. Каждый раз. И, кажется, была не против. В то утро я смотрела на них — на Чосо, который наливал Кайто добавку молока, и на Кайто, который держал ложку в кулаке и болтал ногами под столом, — и вдруг поймала себя на мысли, которую примерила к нам троим впервые. Семья. Мы были семьей. Немножко сумасшедшей, собранной из осколков и склеенной кривыми руками. Но настоящей. И кажется, именно в то утро, под звон ложек и запах кофе, она и родилась.Послесловие
Вскоре мы переехали — но не в ту квартиру, где Чосо жил до нас. А в другую, но тоже съемную. Новая квартира оказалась огромной: просторная детская с окном, выходящим на парк, большая спальня, где мы наконец-то перестали бояться разбудить Кайто, и даже тренажерка, в которой Чосо часто занимался с сыном. Предложение «руки и сердца», если это можно так назвать по отношению к Чосо, он сделал без кольца и без ресторана — все эти ритуалы по-прежнему оставались для него инопланетным языком. Просто однажды утром, когда Кайто был на занятиях, а я стояла у плиты, он подошел сзади, обхватил меня руками, уткнулся носом в затылок и замолчал. Я ждала. Потому что почувствовала. — Я тут подумал, — произнес он наконец. — Опасное занятие, — хмыкнула я, переворачивая омлет. — Ты должна стать моей женой. — перебил он. Я замерла. Лопатка зависла в воздухе. — Должна? — А? Нет. Он замолчал. — Это неправильное слово, — признал он после паузы. — Хочу, чтобы ты стала моей женой. Мне нужно, чтобы ты была моей. Не просто Сиори. Моя Сиори. Официально. На бумаге. Я обернулась. Он смотрел на меня — без привычной непроницаемости, без стали, — и в его глазах была, наверное, только любовь. Отложила лопатку и прижалась к нему, чувствуя, как его руки смыкаются на моей спине. — Ладно, — прошептала я. — Уговорил. — Я не уговаривал. Я аргументировал. — Заткнись, а. Он заткнулся. И поцеловал меня. Свадьба вышла под стать нам — тихой и совершенно нашей. Просто расписались в цюрихском муниципалитете во вторник, в десять утра, потому что в это время там меньше всего посетителей. «Рационально», — сказал он. «Романтично», — съязвила я. Кайто рос и с каждым годом становился все больше похож на отца — не только внешне. У него была та же манера хмуриться, когда задача не решалась с первого раза, та же неподдельная радость от хорошо сделанной работы — будь то задача по математике или помощь маме на кухне. Чосо учил его не так, как учили его самого. Он не давил. Не требовал. Просто показывал — и ждал. И Кайто, который никогда не отличался терпением к чужим объяснениям, всегда слушал его. И понимал с первого раза. А еще… одним уютным вечером, когда Чосо в сотый раз перестроил с ним башню из лего, Кайто вдруг замолчал и спросил — прямо, без подготовки: «А ты мой папа?» Чосо ответил: «Да». Кайто кивнул, и с тех пор иногда называл его папой. Сначала — редко, потом — чаще. А позже это стало единственным обращением. На пятый день рождения сына Чосо подарил ему настоящий, лабораторный микроскоп и набор для сборки простейшего радиоприемника. Радиоприемника, Карл! Я сидела за столом, рядом с ними, глядя на этот подарочный арсенал, и думала: мой муж понятия не имеет, что дарят детям. Ошиблась… Кайто открыл все подарки, посмотрел на отца и заявил: «Это именно то, что я хотел! Спасибо, пап». Кажется, они понимали друг друга без слов. Как-то раз они заспорили о том, как правильно собирать модель самолета. Чосо настаивал на «архитектурно верной последовательности». Кайто утверждал, что его метод быстрее, а значит — эффективнее. Я застала их в гостиной: оба сидели на полу, чертежи вперемешку с деталями, и спорили с такой страстью, будто решали судьбу мировой авиации. «Ты не учитываешь аэродинамику», — говорил Чосо. «Это пластмассовая модель, пап. Она не полетит в любом случае». Чосо замолчал, переварил аргумент и кивнул: «Логично». Я ушла на кухню, давясь смехом. Терапия Кайто продлилась примерно до семи лет. Этого оказалось достаточно: он научился считывать эмоции, начал замечать, когда другим плохо. Диагноз, который ему поставили официально в Цюрихе, звучал как «синдром Аспергера первого уровня» — легкая форма аутистического спектра, при которой интеллект не страдает, а социальные навыки можно развить терапией, чем мы и занимались интенсивно в самом идеальном для «исправления» возрасте. К семи годам Кайто почти не отличался от сверстников. Мы часто переезжали. Жили там, где работал Чосо — его контракты становились все более международными. Сначала — Берлин, потом — пара городов в Европе, потом — Нью-Йорк. Как-то раз возникал очень заманчивый вариант с Сеулом, но Чосо отказался. Слишком категорично. Я не стала спрашивать — знала, что там был период, о котором он не хочет вспоминать. Выбрали другой город. Раз в год к нам приезжал Хироми со своим неизменным ноутбуком и портфелем, набитым бумагами, которые он клялся разобрать по пути к нам еще в самолете и никогда не разбирал. Сначала он приезжал один, литрами пил кофе и подолгу сидел с Чосо на балконе — они говорили о чем-то своем, и я не вмешивалась. Потом он стал приезжать с молодой, смешливой женой, совершенно не боящейся моего мужа. Хироми называл Кая «молодым человеком» и всякий раз привозил ему умную книжку, аннотацию к которой читал вместе с ним же, деловито нацепив на нос очки. Мама приезжала в гости не реже. Сначала настороженно приглядывалась к Чосо, а потом, в одну из таких поездок, я решилась — рассказала ей все. Не в деталях, не во всей жути, но достаточно, чтобы она поняла, кем был ее зять. Она выслушала. Помолчала. А потом тихо сказала: «Он заботится о тебе. И о Кае. Остальное — не мое дело». С тех пор она стала единственным человеком, кроме Хироми, кто знал его настоящее имя. И никогда этим не пользовалась. О Ханне мы не говорили. Я знала, что она существовала, — он сам сказал. И имя тоже. Знала, что их связь оборвалась еще в Цюрихе и не была важна ему. С Нобарой, Юджи, Гето и Юки мы не потерялись. Просто жизнь нас знатно развела. В жизни так бывает, знаете ли. Они переженились, строили карьеры, путешествовали. Мы общались редко, но тепло. Для них мой муж был безликим Сином Танака — человеком без прошлого. Я не рассказывала им правду. И когда Гето однажды, мельком увидев Чосо по видеосвязи, осторожно заметил: «Твой муж напоминает мне кое-кого», — я только улыбнулась и перевела тему. Кажется, он все понял. А еще… Мы никогда не ездили в отпуск «как все». Чосо не понимал пляжного отдыха, я не понимала горных лыж, Кайто не понимал, зачем вообще куда-то ехать, если дома есть интернет. В итоге мы находили компромисс: снимали дом где-нибудь в лесу и две недели просто жили там втроем. Чосо называл это «вертикальной изоляцией с пониженным уровнем внешних раздражителей». Я называла это счастьем. Да-да. Мы — странные. Когда жили в Нью-Йорке, Кайто-кун ходил в среднюю школу. И однажды нас с Чосо вызвали к директору: «Ваш сын очень развит для своего возраста, но он, эм… слишком прямолинеен». Я покосилась на Чосо, который сидел рядом с каменным лицом. «В кого бы это», — пробормотала я. Он даже не моргнул. Но он не всегда был, скажем так, «безразличен». В постели остался таким же ненасытным, как в первые наши ночи. А я, вопреки его давнему прогнозу, не стала фригидна. Наверно, потому что фригидность — это когда тебя не заводят. А меня заводили. Всегда. Даже когда я его ненавидела. Даже когда клялась себе, что больше никогда. Особенно тогда. Наш первый танец случился по вине Кайто. Ему было лет восемь, он где-то вычитал, что на свадьбах танцуют, и спросил за ужином — прямо, как всегда: «А вы танцевали? На своей свадьбе?» Мы переглянулись. «Нет», — ответил Чосо. «Почему?» — «Потому что мы расписывались там, где не танцуют». Кайто обдумал это и выдал: «Это неправильно. Вы должны были танцевать. Давайте сейчас». И включил какую-то медленную мелодию на своем планшете. Мы переглянулись и поняли, что отвертеться не выйдет. Он встал, протянул мне руку — и мы станцевали. Неуклюже. С моим смехом, с его улыбкой и поцелуем в конце. На кухне, между столом и холодильником. Кайто сидел на стуле и смотрел на нас с выражением очень строгого судьи. «Нормально», — серьезно вынес он вердикт. Чосо усмехнулся, и я вдруг осознала, что это был наш первый танец. И, наверное, самый счастливый. Кайто так и остался Камо. Когда он немного подрос, Наритоши Камо впервые попросил о встрече. Не с нами со всеми — именно только с внуком. Чосо согласился не сразу. Он долго не давал согласия, после звонка Наритоши. Много думал, а потом сказал: «Пусть решает сам». Кайто выслушал, подумал и пожал плечами: «Почему нет? Это же мой дед». Так начались их странные, дважды в год повторяющиеся визиты. Кайто улетал в Токио, под присмотром Хироми, разумеется, — и возвращался с кипой книг, которые дед лично отбирал для него в своей библиотеке. Чосо никогда не спрашивал, о чем они говорили. Кайто никогда не рассказывал. Но однажды, уже в пятнадцать, он сам сказал мне: «Дед — очень сложный человек. И ему одиноко». Кажется, это было самой точной характеристикой Наритоши Камо, которую я когда-либо слышала. Мы так и не стали «нормальной» семьей. Чосо по-прежнему смотрел на людей как на уравнение, которое можно решить. Я по-прежнему пила таблетки и иногда плакала без причины. Кайто по-прежнему предпочитал общество книг обществу сверстников. Но вместе нам было хорошо. Когда-то наш общий проект назывался «Искаженное отражение». Мы оба тогда не понимали, насколько это буквально. Мы с Чосо были двумя кривыми зеркалами, поставленными друг напротив друга, и каждый видел в другом лишь собственную искаженную тень. Он — мой хаос, который можно разобрать на детали. Я — его пустоту, которая обещала поглотить меня целиком. Но вместе мы создали новое отражение: Кайто. Он взял от отца ум, честность и эту обезоруживающую прямоту. От меня — способность смеяться и по-настоящему любить. Мы смотрели на него и впервые видели не искажение — продолжение. Кривое. С зазорами. Но правильное. Я слышала одну теорию, которая, по моему скромному мнению, идеально вписывается в наш с Чосо союз… Иногда те, кому действительно суждено быть вместе, сначала ломают друг друга. Но сначала рушится фантазия о том, что любовь — это гладко, красиво и без тьмы. Кажется, что вы встретились не для того, чтобы спасти, а чтобы добить друг друга. Но настоящее чувство потому и выживает, что проходит через этот слом. Все слабое и ненастоящее отваливается. И только в конце становится видно: любовь это была или то, что ею притворялось. Красивая теория? Мне она нравится. Но она не возвращает Юту. Юта не воскреснет, сколько бы я ни повторяла себе, что мы с Чосо прошли через слом и выстояли. Его мама так и не узнает, где похоронен ее единственный сын. Я не рассказала ей — и, наверное, не расскажу никогда. Это мой грех. Мой груз. Моя память. Чосо не стал другим — он научился жить с тем, кто он есть. А я научилась жить с тем, что люблю его, несмотря ни на что. Иногда мне кажется, что это взаимоисключающие вещи. Иногда — что именно так и выглядит взрослая любовь: не слепая, а совершенно зрячая. Видящая, но все равно выбирающая. Наша совместная жизнь не простая. Иногда — очень. Настолько непроста, что кажется — я снова стою на платформе метро. Но чаще всего — я чувствую себя самой счастливой женщиной на свете. Вот и сейчас… Чосо спит на диване, а Кайто, сам того не замечая, положил голову ему на плечо. Две темные макушки. Я смотрю на них и думаю: вот оно. То, ради чего все было.